"Собрание сочинений в шести томах": Терра - Книжный клуб; Москва; 2003
Том 2. Машины и волки
Борис Андреевич Пильняк
Без названья*
I
Очень трудно убить человека, -- но гораздо труднее пройти через смерть: так указала биология природы человека.
...Перелесок осиновый, сумерки, дождик. Дождик капает мелкий-мелкий, серый, сырой. Осины пожелтели, шелестят иудами, сыплют мокрые листы. Дорога идет из овражка, в овражке сломанный мост, мочежина. Поле подперло к перелеску, развороченное картошкой. Дорога прошла осинами, колеи набухли грязью, дорога вышла в поле: на горизонте торчит церковная колокольня. Перелесок упирается в настоящий лес, этот треугольник иудиных виселиц. Сумерки, мелкий-мелкий моросит дождик. Облака, должно быть, цепляют за вершины осин. По мосту, по дороге в осиннике, по картофельному полю -- не пройдешь: нога вязнет в грязи по колено. Но вот сумерки налились каракатичной кровью ночи, тушевым мраком, и ничего не видно ...
И через десятилетия, через многие годы всяческих дорог -- навсегда в памяти остался этот перелесок в сумерках и дожде, проваливающийся во мрак, в котором ничего не видно: навсегда осталось в памяти такое, где ничего не видно. Вечерами, после улицы дня и после рек московских улиц, надо подниматься лифтом на третий этаж первого дома Советов, того, что на углу Тверской и Моховой. В комнату, если не зажигать электричества, идет синий свет улиц, в синем этом мраке над Кремлем, над зданием ЦИКа плещется красное знамя: знамени не видно, виден только багровый этот красный цвет в черном небе. И миллионный город несет в этажи Первого дома Советов осколки своих рокотов...
II
Все это было двадцать лет назад.
Героев в этом рассказе -- трое: он, она и тот третий, которого они убили и который стал между ними.
Этот третий -- был провокатором. Этот третий был человеком, продававшим за деньги людей на виселицу, продававшим революцию, ее идеи и ее честь. Он и она вызвались убить этого человека, для которого не было иного имени, кроме мерзавца. Это были дни разгрома революции 1905 года, -- и суд над негодяем должен был быть жестоким: побеждаемым не о чем было разговаривать, когда их же брат продавал головы на виселицы, груди под пули и годы человеческих мук на тюрьмы и ссылки, -- и разговоров не было.
Она никогда не видела в лицо этого провокатора. Из подполья она поехала в деревню к деревенскому своему отцу -- дьякону. Был июнь месяц. Он -- имя его Андрей -- приехал к ней в качестве жениха. Всего этого не знал третий, провокатор, не знавший легального имени Андрея. Третий должен был приехать на станцийку, лежавшую верстах в пяти от дьяконовой деревни, для связи, и встретиться с Андреем в лесочке, что первый направо от шпал, за овражком.
Был июнь месяц. Как, какими словами рассказать о первой любви? -- любви, белой, как ландыши, и тяжелой, в весеннести своей, как гречневый цвет, той тяжестью, которой можно перевернуть мир, -- любви, не знавшей ничего больше рукопожатья и общих -- на мир -- вперед -- глаз, -- любви (и он, и она знали об этом, выверив это двадцатилетием) той, которая бывает (и навсегда остается) единственной. Был сенокосный июнь в коростелиных сумерках: развевались аржаным ветром аржаные ее волосы, и обдувал ветер белое ее платье, чуть тяжелеющее от вечерней росы, -- и широко был расстегнут ворот вышитой его рубахи, и непонятно, каким образом держалась у него на затылке мятая его фуражка. Дьякон в палисаде, после сенокосного дня, глупейшие нравоучения читал о семейной жизни и в наивной хитрости расхваливал, как купец товар, качества своей дочки. При дьяконе весело они играли во влюбленных. Дьякон уходил в сарай спать. Они шли в поле. И, сколь при дьяконе нежно руку клала она ему на плечо, -- в поле здесь шли они на аршин друг от друга, в любви, как мартовские льдинки под ногою, и в разговорах -- не ниже, чем о Бокле, хоть старый Бок ль тогда уже и устарел.
Ни разу не говорили они о том, что они должны убить.
И пришел день, когда в сумерки он сказал, что сегодня ночью они: должны пойти. В этот день они легли спать с курами, -- и через час после того, как улеглись они спать, встретились они за овинами в сосняке. По-прежнему на затылке была его фуражка, -- из мрака возникнув в белом платье, синея во мраке, подошла она в белом платочке, монашески повязанном. В руках у нее был узелок.
-- Что ты несешь?
-- Взяла хлеба на дорогу.
И тогда он поправил фуражку на голове, ничего не сказав. Она взглянула на него, наклонив к нему свое лицо. Она выпрямилась, медленно развязала платочек и бросила в сторону в кусты куски хлеба. Он ничего не сказал.
Сказала она:
-- Пойдем.
И они пошли лесною тропинкой, молча. Лес пахнул медами июня, кричал вдали филин, тесною стеною стояли деревья. Они шли рядом, плечо в плечо, молча. Подавал иной раз он ей руку, чтобы помочь, и доверчиво брала она его руку. Надо было спешить к ночному поезду, и они шли торопливо, ни на минуту не приходили к нему мысли о том, что он -- тем револьвером, что лежит у него в кармане -- должен через час убить человека, потому что он знал, что он должен пристрелить гадину, переставшую быть для него человеком. Что думала она -- он не знал, как не узнал никогда. Она шла рядом, его единственное, его любовь, его гречишневые тяжести, -- голова ее в белом платочке была упрямо наклонена, так же, как тогда, когда вызвалась она пойти убить провокатора. -- Из леса они вышли в поле. Вдалеке в поле возникли огни станции, и быстрее заспешили они, -- он шел впереди, и шаг в шаг шла она за ним. Они подошли к осиновой косе. Шелестели иудинно осины, черной стеной стал за осинами сосновый лес, пахнуло с поля картофельным цветом, -- горели в вышине блеклые звезды на пепельном российском июньском небе.
Здесь они остановились. Здесь, в этой осиновой косе, должна была остаться она, он должен был пойти к соснам. Вдали прошумел поезд, отошел от станции. Было еще свободных десять минут. Он сел на траву, около осины. Покорно села она рядом.
-- А правда, неплохо было бы съесть кусок хлеба, -- сказал он.
Она ничего не ответила.
-- У тебя револьвер в порядке? -- спросил он. Она молча протянула руку, в руке зажат был револьвер.
-- Ты будешь стрелять, если мне не удастся убить. Если я буду тяжело ранен, ты дострелишь меня, -- сказал он.
Она наклонила голову в знак утверждения, ничего не сказав.
Больше они не говорили. Он закурил папиросу, выкурил ее в кулак, крепко отплюнулся, поправил фуражку и встал. Она тоже встала.
Он протянул ей руку. Она слабо сжала его руку, потянула ее к себе -- и покойным девичьим поцелуем поцеловала она его в губы, первый и последний раз в их жизни. Вновь поправил он фуражку, круто повернулся и пошел во мрак осин. Прошед уже много шагов, он взглянул назад: он увидел белое платье, ее, побежавшую от опушки вниз в овражек, к мосту, к ольшанику, бежала она широкой решительной побежкой. Он пошел дальше, к соснам. Кричали в поле коростели, и глубоким покойствием шла ночь.
С насыпи в туман овражка, к соснам пошел третий, человек в соломенной шляпе, в пальто. Этот третий пошел к соснам. Этого третьего встретил Андрей.
-- Это ты, Кондратий? -- спросил третий Андрея.
-- Да, это я, -- ответил Андрей. -- Пойдем.
Они пошли рядом. Андрею показалось, что этот третий идет так, чтобы все время быть сзади Андрея, а когда Андрей клал руку в карман, тот подходил вплотную.
-- Что с тобою, Кондратий? -- спросил третий.
Андрей ничего не ответил, -- отступив шаг назад, выхватил он из кармана револьвер и в упор в грудь выстрелил в провокатора. Тот улыбнулся и сел на землю, беспомощно подняв руки вверх, в правой руке у него был браунинг. Андрей выстрелил второй раз в это улыбающееся лицо. Человек мешком муки повалился навзничь. Андрей пошел прочь крупными шагами. Так он прошел шагов сто. И тогда вернулся к трупу, наклонился над ним, толкнул его ногой. Труп поправил неестественно подогнувшуюся ногу, лицо мертвецки улыбалось. Андрей еще раз толкнул его и осторожно, как люди, боящиеся заразиться, стал обыскивать его карманы. В это время к соснам подошла она, осмотрела внимательно убитого и Андрея, отошла к опушке, стала спиною к соснам.
Андрей подошел к ней, она молча пошла вперед. Так они и шли: она впереди, он сзади. Все версты они шли, не отдыхая. Над землею возникал рассвет, багровой зарею покрывался восток, месяц, поднявшийся к рассвету, новую посыпал росу. Восход солнца предупредил торжественность тишины. Ни слова не сказали они друг другу за всю дорогу. Бесшумно они прошли в дом.
III
Никогда больше ни слова не сказали они друг другу с глаза на глаз. Наутро тогда веселым смехом она разбудила его, добродушнейшие глупости говорил дьякон за картофельным завтраком, нежной невестой ластилась она к жениху. Дьякон ушел, -- они остались одни, -- и они замолчали. Так прошло три дня, тогда, когда пережидали они, чтобы замести следы, но за эти три дня даже вести не дошли до их села, -- и на четвертый день дьякон отвез их на станцию, перецеловал крепко обоих на перроне, перекрестил, благословил, -- и в Москве с вокзала пошли они в разные стороны, ни слова не сказав друг другу.
...Навсегда остались в памяти проселок, перелесок осенний, мост в овражке, картофельное поле. Осины пожелтели, шелестят иудами, сыплют мокрые листы. Все разбухло от осенней грязи, и грязь налипает на сапоги по колено... Но вот сумерки налились каракатичной кровью ночи, и все провалилось во мрак, в котором ничего не видно... -- Этот осенний осиновый иудин перелесок остался в памяти не от той ночи, когда он убил здесь человека, ибо тогда был сенокосный, медовый июнь, -- но от той, когда он, по странному закону природы, повелевающему убийце прийти на место убийства, -- черными осенними сумерками пришел прокоротать ночь на том месте, где он: убил любовь.
...Осенний перелесок, сумерки, дождик, -- и потом мрак, в котором ничего не видно... Вечером, после улицы дня и после рек московских улиц, надо подниматься лифтом на третий этаж первого дома Советов. В комнату, если не зажигать электричества, идет синий свет улиц, -- и в синем этом мраке над Кремлем, над зданием ЦИКа плещется красное знамя, -- то, ради которого погребен в памяти осиновый перелесок.
Узкое,
7 ноября 1926.
Комментарии
Рассказ впервые появился в газете "Вечерняя Москва" (1926. 18 декабря, под названием "Сильнее любви"), а затем в приложении к "Красной газете" (Литературные среды. 1927. No 24). Одновременно он вышел в сборнике рассказов Б. Пильняка "Расплеснутое время" (М.-Л.: Госиздат, 1927).
Рассказ "Без названья" -- об убийстве провокатора. Как вспоминает Галина Воронская, рассказ "был навеян рассказом отца о провокаторе Мирре, впоследствии описанной им в книге "За живой и мертвой водой"" (Галина Воронская. Воспоминания. // Время и мы. No 116. 1992. С. 235--266). Разбирая вошедшие в сборник "Расплеснутое время" произведения, рассказ "Без названья" критики обошли молчанием, не удостаивая его даже упоминанием. В маленькой истории был поднят такой сложный нравственный вопрос, являющийся ключевым пунктом революции, что он был не только сложен для литературоведов, но и опасен. Больше этот рассказ при жизни автора нигде не переиздавался, но был целиком использован им в романе "Соляной амбар".