По улицам и полям усадьбы Спирова мела и передувала бестолковейшая декабрьская вьюга: то зачем-то несла целое облако снегу и, выйдя за ворота, тотчас же клала его на огромнейший и без того сугроб; то точно сверлом сверлила и завывала в разбитое слуховое окно на барском доме, то с каким-то упорством дула в зад скотнику Климу, рубившему перед скотным двором дрова и не обращавшего на это никакого внимания. На крыльце избы стояла старуха Михайловна, и с ней ветер как-бы заигрывал, крутя и завивая ее истасканный передник.
-- Чьи такие, дедушка, это проехали? -- окликнула она Клима.
-- Басардины, надо-быть... к тестю едут.
-- И то дело. Да, да!
-- На балотировку, видно, ладят, -- заключил Клим.
-- Да, да! -- согласилась опять с этим Михайловна; а потом, о чем-то звонко вздохнув, вернулась в избу.
На Спировском поле, по переметенной и ухабистой дороге, действительно тянулся целый обоз. На передней лошади ехал молодой дворовый малый, Митька. Он сидел спокойно, как истукан, и только, когда его очень уж тряхнет в ухабе, он моргнет носом и ткнет лошадь кнутовищем, на что та обыкновенно, отмахнет ему хвостом.
В тех же санях, за спиной у Митьки, сидела горничная девица Дарья, закутанная по самый нос в какие-то лохмотья. Странное явление представляли собой эти два молодые существа: жизнь ли их очень заколотила, или их организмы, питаемые круглый год постными щами и мякинным хлебом, содержали в себе более лимфы, чем крови, но только пятидесятую версту они ехали вдвоем и во все это время хоть бы переглянулись, пошутили бы между собой, переговорили слова два-три. Митька, положительно можно сказать, даже ничего и не думал; а Дарья всю дорогу смутно соображала, куда это она положила барышнины чулки: старая барыня, как приедут на место, непременно их спросит, а она и не помнит, куда их засунула.
За передней ехал сам барин, в розвальнях, парой гусем. Заложенный у него на вынос сивый меренок, по прозванью Репейник, обнаруживал удивительное старание. Он вез, потел, обтирался и все-таки вез, как будто бы сотни начальнических глаз смотрели на него и любопытствовались его усердием, между тем как шедшая в корню сухопарая саврасая кобыла решительно парализовала все его старания. Лошадь эта, пока дорога шла еще прямая, везла кое-как; но чуть-чуть встречался крутой поворот, или надобно было обойти какую-нибудь рытвину, так сейчас же и терялась: не понимала она, как это сделать надо, или ей трудно было ладить со своим неуклюжим телом, только непременно сядет в хомут, начнет болтаться из стороны в сторону и по крайней мере с полверсты не уставится. На подобное неравенство в распределении трудов сидевший кучером задельный мужик Потап, так как настоящих дворовых кучеров уже не хватало, не обращал ни малейшего внимания: все его старание было направлено на то, чтобы самому как-нибудь примоститься на облучке, к которому он скорее изображал собой касательную линию, чем сидящего на нем человека. Едва позаберется несколько поспокойнее, как сани занесет в его сторону, и поехал вниз; опять начнет забирать вверх, -- да так всю дорогу, даже пот прошиб!
На все эти проделки с Потапом барин, мужчина с проседью, но довольно еще молодцеватый, в потертой медвежьей шубе и шапке с собачьим околышком, надетой несколько набекрень, смотрел не без удовольствия.
-- Опять съехал? -- говорил он, слегка улыбаясь, когда Потап, спустившись с саней до самого горла, отчаянно хватался за передок.
-- Ты сиди крепче! -- советовал он ему.
На все это Потап отвечал сердитым взглядом и забирался на передок почти с ногами.
Барин между тем переносил свое внимание на другие предметы.
"Ишь, как дугу-то погнуло", -- думал он, глядя, как сбившаяся с панталыку коренная шла совершенно боком.
На закраине поля замелькали какие-то черные пятна.
"Кусты это или деревья, чорт знает?" -- продолжает он соображать с заметным вниманием.
"Кусты!" -- решал он мысленно и самодовольно.
Налетевшая вьюга заслепляла ему глаза. Он повертывался и начинал смотреть в другую сторону.
Волновали ли в настоящую минуту какие-либо иные, более серьезные мысли и более раздражительные чувствования этого, как мы увидим впоследствии, отца довольно многочисленного семейства, -- мы не знаем и даже имеем все основания подозревать, что как к совершенному им теперь пути, так и вообще ко всей громаде плывущей на него жизни он относился довольно созерцательно и совершенно спокойно.
Ехавшая за розвальнями тройка, в крытых санях, представляла собой гораздо больший порядок: лошади все в ней были одной масти, коренная шла даже с некоторой гордостью. Молодой кучер Михайла, с черкесским лицом, стройный, перетянутый ремнем с посеребренным набором, ловко сидел на облучке. Пожилой лакей, хоть и в очень старинной, но заметно сбереженной гороховой шинели, с несколькими воротничками и со светлыми пуговицами, тоже привычно сидел рядом с ним и, при малейшем наклонении саней на его сторону, сейчас же соскакивал и подпирал их плечом. Видно, он понимал, что едет с дамами, из которых одна, молоденькая, с прелестным, свежим личиком, беспрестанно выглядывала из-под опущенного фордека и, оглянув окрестность, снова опускалась в глубь саней, приговаривая с досадой:"нет еще, далеко".
Сидевшая с ней пожилая дама, казалось, и не слыхала этих восклицаний.
Если бы какой-нибудь художник захотел изобразить идею житейской озабоченности в виде женщины, то лучшего образца не нашел бы для себя, как эта дама, с впалыми, желтоватыми щеками, с довольно еще светлым, умным взглядом черных глаз, но который весь был погружен в себя и ушел в глубь души. В противоположность своему на все спокойно взиравшему супругу, своей пятнадцатилетней дочери, чем-то своим, должно быть, занятой, в противоположность наконец вялой и далеко не заботливой прислуге, -- она одна тут обо всем думала и над всем бодрствовала.
Трудно перечислить, сколько забот, предположений, надежд и опасений проходило в ее бедной женской голове, а тут еще -- смешно даже сказать -- от дорожной ли езды, или от несущегося со всех сторон свежего воздуха, перед ней, как нарочно, начали восставать так давно уж, кажется, забываемые воспоминания...
2. Вельможи-благодетели.
Надежда Павловна Басардина была чуть ли не пятая дочь секунд-майора Рылова, который, еще на ее памяти, ходил в кафтане с бортами, в чулках и башмаках и, как что-то, вероятно, очень умное, любил выделывать перед гостями палкой, как павловским эшпатоном. Потом она воспитанница в доме князя Д... Целый верх огромного московского дома отведен был для десяти питомиц, все почти прехорошеньких собой девочек... Как живой стоял перед ней князь, всегда в синем фраке, в белом галстуке и с тремя звездами. Каждое утро они гуртом сходили к нему вниз делать реверанс, целуя при этом его белую и благоуханную руку... Шли потом к его дочери, величественной, бойкой красавице, Графине N., авантюристке по жизни, вышедшей сначала за французского эмигранта, бросившей его потом в Париже для итальянского тенора и теперь жившей, как знали все, даже маленькие воспитанницы, почти в открытой связи с правителем дел отца, безобразным, рябым, косым, но умным и пронырливым поповичем, грабившим всю Москву и при этом сохранившим какую-то демонскую власть над старым князем и его дочерью. Помнила Надина и огромную классную комнату с длинным столом, на председательском месте которого всегда восседала m-lle Dorothee, высокая, плоская швейцарка, скорей бы допустившая, чтобы мир перевернулся вверх дном, чем которая-нибудь из воспитанниц произнесла при ней русское слово. Помнила и танцовального учителя, ставившего их всех в ряд и довольно нецеремонно вытягивавшего их маленькие ножки для довольно трудных менуэтных па. Помнила наконец и многознаменательный день: в доме шум, беготня; это приехал сын князя, юный дипломат, любимец двора. Надине было уже пятнадцать лет, она все внимательней и внимательней прислушивалась к шепоту подруг о непонятных и в тоже время как будто бы и знакомых ей вещах. В тот же день, на petite soiree, все воспитанницы были представлены молодому князю. Он их благосклонно, хоть несколько и свысока, оприветствовал. Никогда уже, во всю свою жизнь, ни прежде ни после, Надина не видала мужчины красивее, умнее и любезнее. Не давая себе хорошенько отчета, она обыкновенно засматривалась на князя, когда он стоял где-нибудь вдали и рисовался почти еще юношеским станом. Раз князь, именно в это самое время, обернулся к ней; Надина сконфузилась, покраснела. Он все это видел и улыбнулся ей.
Вскоре после того в довольно темноватую залу, где воспитанницам обыкновенно давали музыкальный урок, вошел князь. Надина сидела вдали от прочих девушек. Он прямо подошел и сел рядом с нею. Она сконфузилась и поотодвинулась от него.
Князь ласково посмотрел на нее.
-- Avez-vous des parents? -- спросил он ее, вероятно, затем, чтобы только заговорить с нею.
-- Non, mes parents c'est votre pere, -- отвечала Надина, совершенно сконфуженная.
-- Donc, je suis votre frere, -- подхватил князь: -- так?
-- Non, non! -- повторяла шопотом Надина.
Все прочие воспитанницы, окружавшие рояль, стояли к ним спиной.
-- Et vous embrasser? -- заключил тем же шопотом князь, наклоняя свое лицо к лицу Надины.
-- Monsieur! -- произнесла та, отодвигаясь от него.
Голос учителя, позвавшего Надину, прервал эту сцену. Она проворно встала и подошла к фортепиано.
Князь, хоть и вдали, но стал против нее.
Надина пропела свой урок дрожащим голосом и почти со слезами на глазах.
На другой день ее остановила графиня.
-- Chere enfant, un mot! -- сказала она. Надина стала перед ней навытяжку. -- Je veux voir votre figure et votre taille!
Надина потупилась.
-- Vous etes charmante! -- продолжала графиня с улыбкой. -- Mon frere est amoureux de vous.
-- Non, madame, -- произнесла Надина, вся вспыхнув.
-- Comment non? -- спросила графиня, устремляя на молодую девушку почти любострастный взгляд.
В доме между тем приготовлялось новое торжество.
Молодой князь, по величайшей милости государя и в уважение к знаменитому роду, каких-нибудь двадцати семи лет назначен был уполномоченным при одном из маленьких дворов. Сама графиня-сестра взялась устраивать по этому случаю праздник. Все воспитанницы, одетые тирольскими пастушками, должны были поднести юному амфитриону цветы, а Надина, как более умненькая, была выбрана сказать ему поздравительное стихотворение. Князь, в свою очередь, имел у себя в запасе для прелестных тиролек целую коллекцию довольно ценных безделушек: милый век имел и милые обычаи!
-- Vous recitez si bien, qu'il m'est difficile de trouver quelque chose a vous offrir, -- говорил молодой посланник, торопливо роясь в безделушках, когда Надина нетвердым сконфуженным голосом произнесла ему свое восьмистишие.
-- Je vourdais bien avoir votre portrait, -- отвечала она почти уже шопотом и не помня сама, что говорит.
-- Vrai? Je vais vous l'apporter, -- воскликнул князь и бросился в кабинет отца, сорвал там со стены свой очень дорогой медальон на кости и подал его Надине. Та проворно спрятала его за корсет и, вся пылающая, убежала к себе наверх. Вечером, на бале во вкусе Трианона, все юные смертные были обращены в богов. Надина изображала Минерву. Князь танцевал с ней котильон и бесцеремонно жал ей руку. За ужином он сел против нее, кидал в нее шариками, выбирал ей лучшие конфеты и цветы и заставлял пить много вина. Сидевшая тут же рядом m-lle Dorothee на все это только улыбалась своим широким ртом. В доме старого князя все дышало одним воздухом: даже строгая швейцарка, позабыв целомудренные нравы родины, любила шаловливые и слегка скандалезные сцены.
После ужина, детей, а в том числе и шестнадцатилетних воспитанниц, отправили спать раньше. Дежурная горничная, чего прежде не бывало, повернула и затушила ночную лампу.
-- Что ты делаешь? -- закричали-было ей со всех сторон.
Но она, ни слова не ответив, ушла.
-- Mesdames! Мы во мраке! -- говорили с хохотом маленькие шалуньи, но вскоре потом, разумеется, и заснули.
Надина тоже уже спала... Вдруг она почувствовала на щеке чье-то горячее дыхание. Она в испуге открыла глаза... Перед ней стоял князь.
Надина приподнялась с постели.
-- Que voulez-vous, monsieur? -- проговорила она устрашенным голосом и закрывая руками обнаженную шею.
Князь хотел обнять ее. Надина движением руки остановила его и сейчас же вскочила на окно дортуара.
-- Si vous m'approchez, je me precipte de la fenetre! -- проговорила она.
-- De grace, ma petite, retirez-vous de la, -- молил ее князь.
-- Monsieur, sortez! -- сказала Надина.
Голос ее был тверд и громок.
-- Vous etes cruelle! -- проговорил князь и, сделав ручкой, удалился.
Как ни грациозно была разыграна эта сцена, но она сильно поразила Надину: дрожавшая от страха, униженная, оскорбленная, она сошла с окна. Нравственный инстинкт женщины заговорил в ней; ей как бы сразу представилось, где она и что она такое тут. Загадочная история с m-lle Горкиной, чудо какой хорошенькою и двумя годами старше ее воспитанницей, стала для нее ясна. Ту, как сама она рассказывала, каждый вечер водили в кабинет к старому князю, и тот, несмотря на ее слезы, посыпал ей на грудь табаку и нюхал его.
Родители Горкиной ужасно рассорились за это с князем и взяли дочь к себе.
Надина тоже решилась написать отцу и сестре. В тысяче выражений она умоляла взять ее. Она писала: "Sauvez moi, ma soeur, de moi-meme. Le jeune prince est amoureux do moi et je puis perdre ma pudeur".
Старый майор в это время находился окончательно забранным в строгие и благочестивые руки старшей своей дочери, оставшейся при нем в девках, Бог знает когда-то и кем-то названной Биби и до сих пор сохранившей это имя между родными и знакомыми. Секунд-майор, слушал письмо своей "московки", только хлопал глазами; пожилая девственница, сама некогда воспитанница Смольного монастыря и недоучившаяся там единственно потому, что в петербургском климате ее беспрестанно осыпала золотуха, поняла все. Пиши сестра, что ее не кормят, не одевают, что каждый день ее мучат, колесуют, -- сердце Биби не дрогнуло бы: но тут угрожала опасность чести их фамилии.
-- В нашем семействе не было еще таких! -- проговорила она почти с ужасом и настояла, чтобы в тот же день за сестрой в Москву была послана на паре, в кибиточке, подвода, на которой отправила любимого своего кучера Ивана Горького. Вместе с ним также поехала и приближенная к секунд-майору девица Матрена. Старик, был в таких уже летах, все еще не мог оставить своих глупостей, и Биби терпела их, помня только великое правило, что дети родителям не судьи.
Майор, под диктовку дочери, нацарапал князю письмо, которое начиналось так: "Ваше высокопревосходительство, господин генерал-аншеф и сиятельнейший князь!" -- форма, которой научил его еще в полку писарь и которую он запомнил на всю жизнь.
Прописав титул, он просил отпустить к нему дщерь его Надину, так как сам он приближается к старости, а старшая дочь его, и без того уж посвятившая ему всю жизнь, желает подумать и о себе и себе что-нибудь сделать для будущей жизни.
Диктуя последние строки, Биби решительно думала поразить ими все семейство князя и внушить к себе огромное уважение.
В заключении письма старик вопиял к именитому вельможе излить на свою питомицу последние милости и благословить ее образом Иверской Божией Матери, которая вечно будет ей заступницей в жизни, а затем подписался, слегка размахнувшись: "Вашего сиятельства нижайший раб, секунд-майор Рылов".
Несколько странно было видеть, когда Иван Горький, с удивленным лицом и растопыренными ногами, очутился на княжеском дворе, а Матрена, в пестрорядинной шубенке и валеных сапогах, -- между накрахмаленными и раздушенными горничными в княжеской кофишенкской. Надина чуть не умерла со стыда, когда увидела посланных за нею: такие они были оборванные.
Старый князь, занятый в это время планами женитьбы сына чуть ли не на принцессе Брауншвейгской, несколько удивился, прочитав письмо секунд-майора; но, впрочем, величественным наклонением головы изъявил свое согласие и в день отъезда подарил Надине на приданое бриллиантовое ожерелье в десять тысяч ассигнациями. Что же касается до благословения, то православной иконы в доме не нашлось, и князь благословил свою рыдающую питомицу копией с Рафаэлевой Мадонны.
3. Совсем дичь.
Дней через шесть Надина, вся разбитая от непривычной езды в нерессорном экипаже, приехала к родительскому крову и как бы чудом каким была перенесена из французского, фоблазовским духом преисполненного дома в самый центр деревенского православия.
Если бы пришлось подробно описывать жизнь секунд-майора и пожилой его дочери, то беспрестанно надобно было бы говорить: "Это было, когда поднимали иконы перед посевом; это -- когда служили накануне Николы всенощную; это -- когда на девках обарывали усадьбу кругом, по случаю появившегося в соседних деревнях скотского падежа".
Въезжая в усадьбу, Надина еще издали увидела старого отца, в том же чепане и с развевавшимися по воздуху седыми волосами, а за ним сухощавую фигуру сестры в черном платье и белом платочке на шее.
Она хотела было броситься к ним в объятья; но Биби движением руки остановила ее и указала на вынесенную чудотворную икону. Надина приложилась к ней и затем уже почувствовала на щеках своих сморщенное, плачущее и заскорблое лицо отца и сухие, тонкие губы сестры. В комнатах ее поразил сильный и совершенно незнакомый запах ладана и деревянного масла, и к ней как-то раболепно и суетливо стали подходить горничные девицы, одна другой пожилее и некрасивее. Биби не любила выдавать замуж свою женскую прислугу, и ее девки годам к тридцати страшно худели и старились, а потом так засыхали в этом виде на всю остальную жизнь.
На другой день Биби возила сестру к приходу и заставила там подать за упокой всех умерших родных, а по матери отслужить панихиду, непременно требуя, чтоб она за все это заплатила из своих карманных денег. Образ, которым благословили Надину, тоже немало занимал Биби: она все недоумевала, какого он во имя, и советовала, по этому случаю, с заехавшим к ним невдолге настоятелем Редчинской пустыни.
-- Это вряд ли не католический образ, -- заметил ей тот.
Биби была удивлена и огорчена, и как потом ее монах ни уверял, что это ничего, что это все-таки образ, она поставила его в киоте ниже православных икон.
О причине, заставившей сестру бежать из княжеского дома, Биби не сказала с ней ни слова: о подобных вещах она не только что говорить, но даже думать не любила.
Для Надины таким образом началось все, что и прежде делалось в доме отца ее, более полугода скудный, на постном масле, стол, почти каждую неделю какая-нибудь церковная служба в доме; Биби целый день или принимала и угощала разных странниц, или тихо, но злобно хлопотала по хозяйству. Старый отец, по ее приказанию, тоже все был больше в поле и смотрел за рабочими. Первое время Надина, по своему несколько идиллическому воспитанию, мечтала-было о прогулках по полям, о разговорах с добрыми поселянами и поселянками. Но из всего этого ее артистический взгляд только и увидал, как весной задельные мужики, по большей части все старики, с перекошенными от натуги лицами взрывали неуклюжими косулями глинистую почву, а вечером ужинали одним квасом с хлебом, и хорошо-хорошо когда холодными щами с забелкой, -- или как дворовые женщины, а в том числе и ходившие последнее время беременности, не чувствуя собственной спины, часто, после заката солнца, дожинали отмеренные ей десятины, и их же потом бранили, что они высоко жнут, -- или как наконец эти же самые добрые мужички, при первой же Никольщине, напивались, как звери дикие, и в этом виде ругались такими словами, что слушать было невозможно.
Самым живым развлечением для Надины было ходить, в сопровождении горничных, за грибами и ягодами; но сестра и в этом ей всегда препятствовала, говоря, что неприлично девкам бегать по лесам: мало ли на что они там могут наскочить? Из прежних ее элегантных занятий у нее только и осталось, что вышивание бесконечного ковра, который Биби заранее назначила для приношения в церковь.
Так прошли год, два, три, наконец десять. Скука и бездействие (из хозяйства Надине только и предоставлено было разливать чай), беспрестанное созерцание какого-то бессердечного богомольства сестры и наконец совершенно бессмысленная любовь отца, делали свое: Надина худела, дурнела; но в то же время умнела!.. Трудно передать ту степень неуважения, которое она чувствовала к своему ничего не могшему для нее сделать родителю, того ожесточения, которое питала против занятой какими-то неземными целями сестры.
В доме шла постоянная, хоть и сдерживаемая и скрываемая под наружным видом ласковости, борьба: Надина и приближенная к майору девица Матрена тянули в одну сторону, а Биби -- в другую и, по высоте своей исходной точки, всегда одерживала над ними верх.
Женихов у Надины все это время не было никого: всем молодым соседним помещикам, по большей части кутилам и собачникам, она, по своему умению одеться, ловко держать себя, по своему отвращению от разных деревенских блюд, казалась уж очень образованною. "Жидка, братец ты мой, ничего с ней не поделаешь!" -- говорил иной. "Поди-ка женись на ней: таких супе и фрикасе потребует!" -- рассчитывал другой.
Часто, гуляя по саду до полуночи, с пылающим лицом и сильно бьющимся пульсом, Надина хватала себя с отчаянием за голову и думала: "Господи! хоть бы за чорта да выйти замуж!". И это решительно было в ней не движением крови, а просто желание переменить свое положение.
4. Самец
В благородных строях кирасирского Его Величества Короля В...го полка, конечно, уж было немного таких скромных и молодцеватых офицеров, как ротмистр Басардин.
По формулярному его списку значилось: "родом из бедных дворян; воспитание получил домашнее (то-есть никакого); на службу поступил рядовым и через два месяца, по своей превосходной выправке, ехал уже ординардцем на высочайшем смотру". Закройщик Швецов про него говорил: "Вот на корнета Басардина шить любо: грудь навыкат, кость прямая, тонкая!". Невежа! Понимал ли он, что одеваемый им корнет по правильности своих форм был статуя античная. Даже в настоящем его чине, с начинавшею уже несколько полнеть талией, когда Басардин шел по расположенной на горке деревне, в расстегнутом вицмундире, в надетой набекрень фуражке, или когда где-нибудь сидел на бревнах, по большей части глядя себе на сапоги и опустив на нижнюю губу свои каштановые усы, между тем как при вечернем закате с поля гнали коров, по улицам бродили лошади, -- глядя на него, невольно приходилось подумать: "Да, человек -- красивейшее создание между всеми животными, и он один только может до такой степени оживлять ландшафт".
Здоровьем Басардин пользовался замечательным: он мог не спать три ночи, и при этом нимало не воспалялись его большие красивые глаза; зато и спал, после каждого утомительного перехода, часов по пятнадцати сряду. Курить мог всегда: утром, за обедом, после обеда, даже ночью, если б его разбудили для этого.
Другое дело для ротмистра было думать: мышление у нас все-таки есть, как хотите, болезнь, усиленная деятельность мозга насчет других органов. Но жизненная сила была слишком равномерно распределена в теле Басардина, и едва только позаберется ее несколько больше во вместилище разума и начнет там работать, как ее сейчас же потребуют другие части. Таким образом ротмистр не то что был глуп, напротив того: он судил очень здраво, но только все мысли его были как-то чересчур обыкновенны, ограничены и лишены всякого полета; а между тем по этому проклятому командованию эскадроном стали случатся следственные дела, надобно было отписываться, приходилось кое-что и по счетной части, а тут, пожалуй, пошли и распеканья за нестрогость характера. Все это весьма утомляло Басардина, и в последнее время, приехав в свою маленькую деревеньку, соседнюю с имением секунд-майора, он уже сильно тяготился службой.
Надина и прежде еще слыхала о красивом соседе-офицере. В первый раз они встретились в церкви, и она тут же принялась за него, как за якорь спасения: сама пригласила приехать к ним обедать. Басардин, на своей полковой тройке, молодцевато приехал, промолчал весь визит,потом через неделю, по приглашению той же молодой хозяйки, опять был и опять промолчал весь день. Надина безбожно кокетничала с ним. "Он недалек, но он добр!" -- решила она мысленно и почти сама объяснилась с ротмистром в любви. Тот при этом слегка вспыхнул, и свадьба состоялась. Что потом последовало из сочетания этих двух организмов: одного, если можно так выразиться, могуче-плотского, а другого -- душевного и нервного, угадать нетрудно. Басардин, быв еще женихом, подал в отставку, и молодые поселились в деревне. Надина к концу же года родила ребенка, мальчика и, к ужасу, с такими же большими глазами и прямыми ушами, как и у отца; на другой год опять ребенок, и опять с прямыми ушами. Супруга своего она уже совершенно понимала и видела, что он ей не помощник. Он обыкновенно целый день ходил по комнате, курил, молчал, после обеда спал; но когда жена сказала ему, что ей противен его храп, он и не спал. Между тем родился еще ребенок. Нужда в доме росла: Надина хозяйничала на своих тридцати душонках как только умела, сама устраивала кирпичный завод, сама откармливала свиней, и все-таки, по свойственному женщинам самолюбию, не желая мужа обнаружить перед обществом, рассказывала, что будто бы все это придумывает и всем этим заправляет ее Петр Григорьевич; а потом, воспользовавшись первою же подошедшею баллотировкой, свезла его в губернский город, и там, чисто из уважения к ней, его выбрали в судьи.
Бывшему воину снова была задана в жизни задача. Напрасно он часов по семи сидел в присутствии, читал всякое дело от начала до конца, тер себе лоб, потел: ничего из этого не выходило. К концу трехлетия плутишка-секретарь успел-таки подвернуть такую бумажку, за которую их обоих отдали под суд. Басардин выразил при этом только небольшой знак удивления на лице.
-- Как это тебя угораздило? -- спросила его почти с отчаянием Надина.
-- Не прочел... совершенно нынче не могу читать без очков, -- отвечал он спокойно.
-- И прочел бы, немного толку прибавилось бы, -- заметила ему на это Надина и говорить больше не стала.
Затем снова последовала деревня... снова бедность... хлопоты по грошовому хозяйству и снова ребенок, но уж девочка и -- о счастье! -- не с огромными ушами, а с быстрыми и умными, как у матери глазами. Надина привязалась к этому ребенку с первых же дней и, стоя на коленях перед председателем уголовной палаты, своим родственником, она выхлопотала, что мужа оправдали, определила его потом в лесничие, вникала в его должность, брала за него взятки, но ничего не помогало: года через два Басардина, за обнаруженное перед начальством совершенное незнание лесной части, удалили снова от должности. Надина на этот раз ничего уже не сказала, а сама между тем высохла до состояния щепки и начала подозрительно кашлять.
И не одну, не двух, а сотни и тысячи мы знаем подобных тружениц-матерей, которые на своих скорбных плечах, часто под колотками и бранью, поднимают огромные семьи, а чтобы хоть сколько-нибудь подсобили им нести труды, которые возложили на них самцы-супруги.
Спихнув кое-как своих старших сыновей в корпуса, Надина на сколоченные с грехом пополам гроши стала воспитывать свою дочурочку. Она ее мыла, наряжала, сама учила говорить по-французски, приседать, танцовать. Обрывая потом себя до последней нитки, отдала ее в пансион и беспрестанно ездила к ней, чтоб она не скучала... Соня действительно была прелестный ребенок: высокенькая, грациозная, с прекрасным и уже недетским выражением на лице, она, видимо, наследовала душу матери и тело отца. Но Надине, в ее материнском увлечении, казалось в красоте дочери некоторое сходство с красотой князя, медальон которого до сих пор еще хранился далеко-далеко запрятанным в старом комоде, в потайном ящике: в жизни ее была одна поэтическая минута, и она осталась ей верна до гроба.
Из Петербурга между тем пришло известие, что двое старших сыновей ее, очень добрые мальчики, но очень плохо учившиеся и сырой комплекции, умерли от скарлатины. Надежда Павловна даже не огорчилась: бедность иногда изменяет и чувства матери! "Что ж! Соне больше достанется", -- шевельнулась в голове ее нечистая мысль.
Впрочем, в корпусе у нее оставался еще младший сынок, Виктор; но лучше бы было и не вспоминать о нем. Только по великой доброте благодетеля-директора он не был выгнан, потому что, кроме уж лености, грубости и шалостей, делал такие вещи, от которых у бедной матери сердце кровью обливалось!
Соня наконец кончила курс, и Надежда Павловна везла ее теперь к деду и тетке, перед которыми, как это ей ни было тяжело, в последнее время ужасно унижалась, все надеясь, не сделают ли они Соню своей наследницей.
5. Молодые отпрыски
Ковригино, усадьба секунд-майора; было уже видно. В наугольной комнате господского дома светился огонек. Все очень хорошо знали, что это от лампадки перед иконами. Направо, в окнах кухни, пылало целое пламя: значит готовился ужин. День был канун 1843 года, и, вероятно, ожидали священников.
Почуяв знакомые места, даже Митька оживился и начал бить беспрестанно свою клячу кнутовищем по заду. Потап едва поворотил на гору саврасую кобылу, до того она расскакалась. Шаркуны на тройке Михайлы весело звенели. Первая их услыхала и узнала выбежавшая-было за квасом горничная девка Прасковья, добрейшее и глупейшее существо в мире. Она воротилась в девичью, как сумасшедшая.
-- Надежда Павловна приехала, чертовки! -- объявила она весело своим товаркам, сидевшим за прялками.
-- Перины приготовлять надо! Где у тебя перины-то? Поди, чай, на холоду! -- сказала заботливо другая девица, Федора, третьей девке.
-- Принесу!.. -- отвечала та, и тоже не без удовольствия.
Приезд гостей для этих полузатворниц всегда был чем-то вроде праздника.
-- Что сидите! Барышне сказать надо! -- сказала наконец каким-то холодным, металлическим голосом, вставая и уходя, четвертая девушка, Иродиада, молодая, красивая и лучше всех одетая.
Митька прокатил Дарью к девичьему крыльцу, а Басардин остановился у переднего и, вылезши из саней, хотел подслужиться к жене и высадить ее; но та даже не заметила его и прошла, опершись на руку лакея. Соня, как птичка, порхнула вслед за матерью.
Биби, в сопровождении двух-трех горничных девиц со свечами, дожидалась их в передней и со свойственной ей проницательностью сейчас же заметила, что на самой Надежде Павловне салопишко веретеном встряхни, а на дочке новый атласный, на лисьем меху. Соня сейчас же бросилась к тетке и начала целовать ее руки -- раз-два-три... Биби сама целовала ее в лицо, в шею. У ней при этом даже навернулись слезы на глазах. Между собой сестры поцеловали одна у другой руку.
-- Здравствуй, друг мой, -- отнеслась потом Биби к зятю, не допуская его целовать у ней руку и сама целуя его в губы.
Она любила Петра Григорьевича за его кроткий и богомольный нрав.
По зале в это время ходил молодой человек в студенческой форме. Глаза его, кажется, искали молоденьких глаз девушки, и, когда они переглянулись, соня сейчас же потупилась и начала как будто бы поправлять платье, а студент, со вспыхнувшим лицом, продолжал на нее смотреть и только через несколько секунд сообразил и подошел к руке Надежды Павловны.
-- Ах, Саша! Ты как здесь? -- невольно воскликнула та.
-- Так-с, приехал... -- отвечал Александр сконфуженным тоном.
-- Его мать сюда нарочно прислала, -- произнесла Биби с заметным ударением на последних словах.
Это был единственный сын их родной племянницы, богатой женщины: Надежда Павловна бесконечно завидовала всему этому семейству и считала их соперниками по наследству от Биби.
Студент подошел также и к руке Сони. Она проворно подала ему свою ручку, и что-то беленькое, вроде свернутого клочка бумажки, осталось в его руке.
Он проворно спрятал ее в карман.
-- Что батюшка?.. -- спросила Надежда Павловна печальным голосом сестру.
-- Слаб, -- отвечала та в том же тоне и, когда все было-пошли за нею, она прибавила: -- не ходите все вдруг.
Секунд-майору в это время было без году сто лет, но он сохранил все зубы и прекрасный цвет лица; лишился только ноги и был слаб в рассудке. С седою как лунь бородою, совсем плешивый, с старческими, слезливыми глазами, в заячьем тулупчике и кожаных котах, он сидел в своей комнатке, в креслах у маленького столика, на котором горела сальная свеча.
Перед ним стоял дворовый мальчик в рубашке и босиком. Биби только в недавнее время успела удалить от отца его приближенную мерзавку, и то уж уличив ее почти на месте преступления в пьянстве и воровстве. Старик более полугода печалился о своей няньке, но воспротивиться дочери не смел.
Теперь он целые дни играл с дворовыми ребятишками в карты в дурачки, в ладышки, и с настоящим своим собеседником они в чем-то, должно-быть, рассорились.
-- Ты зачем у меня кралю-то украл? -- говорил он мальчику.
-- Что ты? Где украл? Она у тебя, барин, на руках, -- отвечал тот дерзко.
-- Где на руках? -- повторял старик, плохо уже разбиравший и карты.
В это время вошла Биби, и мальчик сейчас же вытянулся в струнку.
-- У вас в руках-с!.. -- отвечал он вежливо и показал на действительно находившуюся в руках майора даму.
-- Батюшка, Надина приехала, -- объявила Биби отцу почтительным тоном, и потом первая бросилась к деду Соня. Она схватила его грязную руку и целовала.
-- Ну вот!.. -- говорил он, в одно и то же время плача и смеясь.
-- Я вам, дедушка, конфет привезла... Мне их подарили в пансионе, а я их вам сберегла, -- продолжала Соня, проворно вынимая из своего кармашка целую кучу конфет.
-- Ну вот!.. -- повторял старик, совсем довольный. Лучше этого для него ничего не могло быть. Сахар и конфеты он обыкновенно клал во все, даже в щи.
-- Чай до службы или после службы будете пить? -- спросила Биби своих гостей.
-- Я думаю, после службы, -- отвечала Надежда Павловна, чтобы угодить сестре. -- Переодеться только Соне надобно!.. -- прибавила она робко и не желая, чтобы дочь хоть на минуту явилась перед посторонними глазами не мило-одетою.
Биби на этот раз до того простерла свою ласковость к племяннице, что сама пошла и показала отведенную для нее комнату, где, заметив, что у Сони башмачки худы (единственная вещь, которую мать не успела сделать ей), она сейчас же позвала дворового башмачника Сережку и велела ему снять с барышни мерку и из домашней замши сделать ей ботиночки крепкие, теплые и просторные.
-- Можно это... -- отвечал Сережка, по обычаю своего звания, с ремнем на голове, несколько кривобокий, перепачканный в купоросе и саже и сильно, должно-быть, пристрастный к махорке.
Басардин между тем ходил по зале с Александром.
-- Вот, как это рассудить? -- говорил он с глубокомысленным видом и доставая длинною бумажкой от образов огня: -- грех от лампадки закуривать или нет?
-- Нет!.. что ж? -- отвечал студент. -- Нынче вот электричеством изобрели закуривать... При химическом соединении обнаруживается электричество... если теперь искру пропустить сквозь платину, то при соприкосновении ее с воздухом дается пламя...
Студент заметно подделывался к родителю Сони и, желая ему рассказать что-нибудь интересное, толковал ему вещь, которую и сам не совсем хорошо понимал.
-- Не знаю-с, не видал! -- отвечал Басардин.
Приехали священники. Отец Николай, начав еще в санях надевать рясу, в залу входил, выправляя из-под нее свои волосы. Басардин сейчас же подошел к нему под благословение и движением руки просил его садиться. Студент поклонился священнику издали.
Оставшиеся в передней дьячки тотчас же попросили у ключницы барского квасу и выпили его стакана по четыре.
-- Что, перемело дорогу-то? -- заговорил Петр Григорьевич первый.
Он умел и любил поговорить с духовенством.
-- И Господи как! -- отвечал священник. -- Я, признаться сказать, собачку держу, так бежит вперед, поезжай за ней, никогда не собьешься... -- прибавил он и, вероятно, занятый каким-нибудь своим горем, задумался.
Петр Григорьевич некоторое время как бы недоумевал.
-- А что, отец Петр все еще при церкви? -- проговорил он наконец с улыбкой.
Видимо, сделанный им вопрос был несколько щекотливого свойства.
-- Все еще тут, -- отвечал отец Николай.
-- И все по-прежнему неудовольствия идут?
-- Все так же и то же, idem per idem!
-- Хуже этих неудовольствий ничего быть не может! -- заключил Басардин. По своему миролюбивому нраву, он искренно полагал, что все несчастия происходят от того, что люди ссорятся.
Священник ничего на это не отвечал: перед тем только начальство выдержало их обоих под началом и все-таки не помирило.
Вошли: Биби, несколько чопорной походкой, Надежда Павловна, в своем том же дорожном капоте, и Соня, вся блистающая своим свежим личиком и новым, с иголочки, холстинковым платьицем. Все они, по примеру хозяйки, подошли к благословлению отца Николая, который после того стал надевать ризы, а из лакейской появились, с раздутым кадилом и с замасленными книгами, дьячки. Петр Григорьевич пододвинулся к ним, чтобы подпевать во время службы: он до сих пор имел еще довольно порядочный тенор. Надежда Павловна, Соня и Биби поместились в дверях гостиной. Из девичьей и из лакейской стали появляться горничные девицы, дворовые бабы с ребятишками и мужики. Биби непременно требовала, чтобы вся ее прислуга ходила за каждую в доме церковную службу, и если при этом хоть какая-нибудь даже трехлетняя девочка, поклонившись в землю, позазевается, она непременно заметит это и погрозит ей пальцем. Запах от мужицких тулупов и баб, пришедших с грудными младенцами, сделался невыносимым. Горничные девицы, в угоду госпоже, молились до поту лица. Соня тоже ужасно усердно молилась и постоянно старалась быть на глазах у тетки. студент со сложенными руками стоял посреди народа. Всенощная и молебен с акафистом в Ковригине обыкновенно продолжались часов по пяти.
"С Новым годом, с новым счастьем", -- раздалось после службы. В самом деле, было уже двенадцать часов. Затем следовал наскоро чай, которого однако отец Николай успел выпить чашек пять, а дьячки попросили-было и по шестой, но им уже не дали. За ужином господам подавали одни кушанья, а причту другие: несмотря на свою религиозность, Биби почему-то считала для себя за правило кормить духовенство еще хуже, чем других гостей; но те совершенно этого не замечали.
Александр во все это время был взволнован. Он только после службы улучил минуточку и прочел полученный им лоскуток бумаги. Там было написано: "Любите меня и будьте осторожны". К концу ужина он наконец осмелился и обратился к Соне, сидевшей с потупленными глазами около тетки.
-- Что вы желаете этому шарику? -- сказал он, показывая ей на скатанный кусочек хлеба.
-- Быть скромным! -- отвечала скороговоркой Соня.
-- Это я! -- сказал, краснея, студент.
Через час в Ковригине все улеглось по своим комнатам: молодость -- с какой-то жгучею радостью в сердце, а старость и зрелость -- с своими обычными недугами и житейскими заботами, и вряд ли не одни только во всем селении Митька и барин его Петр Григорьевич заснули, ничего не думав.
6. Подставленная шпилька.
Невысоко стоявшее зимнее солнце тускло светило в нечистые с двойными рамами окна ковригинской гостиной, в которую на этот раз выкатили на креслах и старого майора, в новом нанковом, по случаю праздника, чепане, причесанного и примазанного. Вчерашний дворовый мальчишка, тоже в новой рубахе, но по-прежнему босиком, стоял перед ним на вытяжке. Соня сидела около дедушки и беспрестанно подавала ему то табакерку, то платок. Надежда Павловна была погружена в приятные мысли, что неужели же Биби не подарит Соне, по случаю выхода ее из пансиона, хоть рублей сто, а Петр Григорьевич, напротив, был грустен и, сидя на диване, чертил на пыльном столе какие-то зигзаги: жена ему только сегодня по утру сказала, что они действительно едут на баллотировку.
"Опять этот город, незнакомые люди, а может-быть, и эта служба проклятая!" -- думал он: деревенскую свободу и уединение Петр Григорьевич предпочитал всему на свете.
Стали подавать закуску, и вошла Биби. Она была, как заметно, в дурном расположении духа: ее сейчас только встревожила ходившая за ней и отчасти уже знакомая нам девица Иродиада.
Девка эта представляла собой довольно загадочное создание: лет до шестнадцати она, по мнению Биби, была ветреница и мерзавка, и дошла наконец до того, что имела дитя. Случаи эти, бывавшие, разумеется в Ковригине не часто, всегда имели несколько трагический характер.
Когда преступница не имела долее возможности скрывать свой грех, то обыкновенно выбиралась какая-нибудь из пожилых и более любимых госпожою девиц, чтобы доложить ей, и по этому случаю прямо, без зову, входила к ней.
-- Что тебе? -- спрашивала Биби несколько встревоженным голосом.
-- Насчет Катерины пришла доложить-с, -- отвечала протяжно пришедшая.
-- Что такое? -- спрашивала госпожа, уже бледнея.
-- В тягости изволит быть, беремена-с.
Преступница, стоявшая в это время за дверьми, распахивала их и, ползя на коленях, стонала:
-- Матушка, прости! государыня, помилуй!
-- Прочь от меня, мерзавка!.. Видеть тебя не хочу! -- восклицала Биби с ужасом и омерзением.
Девка продолжала ползти на коленях.
-- Я любила твою мать, твоего отца... и чем ты меня за все это возблагодарила? Тебе еще мало, что на конюшне выдерут, что косу обрежут, тебе этого мало, -- продолжала госпожа, все более разгорячаясь.
И у девки действительно обстригали косу, а иногда и подсекали ее. Ребенок по большей части умирал, и бедная грешница, с обезображенной головой, в затрапезном сарафанишке, прячась от господ, ходила ободворками на полевую работу, и часто только спустя год призывалась в горницу; но и тут являлась какою-то робкою, старалась всегда стоять и сидеть в темных местах и на всю жизнь обыкновенно теряла милость госпожи. То же самое повторилось и с Иродиадой; но только она после своего несчастья как бы окаменела и, призванная снова в горницу, прямо явилась к барышне.
-- Простите меня, сударыня, я исправлюсь и заслужу вам, -- проговорила она.
Видно было, что в голосе ее прозвучало что-то особенное, так что даже Биби это заметила.
-- Я ходить бы, сударыня, за вами желала, -- продолжала между тем смело Иродиада.
-- Хорошо, там увидим, -- отвечала ей Биби и через две недели, сверх всех своих правил, надумала и допустила Иродиаду ходить за собой. Та начала служить ей нелицемерно: ни с одним мужчиной после этого она уже не пошутила; никто никогда не смел бранного звука произнести при ней про госпожу; спав всегда в комнате Биби, она, как это видали почти каждую ночь, уходила в образную и, стоя на коленях, молилась там до утренней зари; когда приезжали гости и хоть на минуту оставались одни, без хозяев, Иродиада подслушивала у дверей, что они говорят. В настоящем случае она доложила барышне, как Надежда Павловна и Софья Петровна, ложившись вчера почивать, изволили между собою разговаривать, что-де в Ковригине из такого все запасу и так все скверно готовится, что они ничего в рот не могут взять.
Биби на это только хмыкнула.
Войдя в гостиную и усевшись на диван, она прямо обратилась к зятю.
-- Петр Григорьевич, выпей водочки и скушай что-нибудь. Не побрезгуй хоть ты-то нашим хлебом-солью.
В последних словах ее послышалось что-то зловещее для Надины. Но Петр Григорьевич, ничего этого, конечно, не понявший, положил себе не без удовольствия на тарелку два куска пирога и, отправившись в угол, начал там смиренно есть.
-- Саша, покушай, друг мой! -- обратилась Биби к Александру и нарочно необыкновенно ласковым голосом.
Студент тоже, со свойственным его возрасту аппетитом, наложив себе на тарелку не совсем свежей печенки, сухой икры и трехгодовалых рыжиков, принялся все это уничтожать. Надежда Павловна и Соня намазали себе только немного масла на хлеб.
Биби решительно шипела.
-- Виктор ваш скоро должен выйти в офицеры, -- отнеслась она к сестре.
При этом уж Надежда Павловна вспыхнула; Биби всегда колола ее тем, что в отношении к сыновьям она дурно исполняет свои обязанности.
-- Да, если выдержит экзамен, -- отвечала она коротко, чтобы прекратить этот разговор.
-- Я получила от него довольно странное письмо, -- продолжала Биби с расстановкой. -- Вот оно, не хочешь ли полюбопытствовать, -- прибавила она, вынимая из кармана и подавая Надежде Павловне кругом исписанный лист почтовой бумаги. Та взяла его дрожащею и сконфуженною рукой. Она заранее предчувствовала, что тут заключается; но, с продолжением чтения, гневный румянец все больше и больше выступал на ее щеках. Молодой Басардин, несмотря на кадетский почерк и обильное число грамматических ошибок, владел, как видно, пером. "Дражайшая тетушка! -- писал он: -- я еще помню вас маленьким и драгоценный образ ваш навсегда сохранил в моей памяти. Простите великодушно, почтеннейшая тетушка, что никогда не писал к вам. Причиной тому мои родители, которые отвергнули меня еще от груди матери, но теперь я скоро буду офицер и хочу сам себе пробить дорогу в жизни или умереть на поле чести"...
-- Боже, как он глуп! -- почти простонала бедная мать.
"Я, вероятно, по успехам в науках буду выпущен в гвардию, -- продолжал кадет: -- но, к несчастью моему, не имею не только что на обмундировку, но даже купить получше смазных сапогов для выхода из корпуса по праздникам. На вас теперь, высокоуважаемая тетушка, вся надежда молодого несчастливца, который после многих писем к родителям, на которые не получал даже ответа..."
Далее Надежда Павловна не в состоянии была читать.
-- Он врет, мерзкий мальчишка! Я недавно послала ему пятьдесят рублей, и никогда он не будет выпущен в гвардию! -- проговорила она гневно и с полными слез глазами.
-- Я ничего того не знала и не знаю, и, конечно, пособила ему, сколько могла... -- произнесла Биби напыщенным тоном.
-- Напрасно! -- возразила Надежда Павловна: -- вам бы лучше следовало это письмо прислать ко мне.
-- Ну, уж извините, этого я не сообразила, -- отвечала ядовито-покорно Биби.
-- Потому что, -- продолжала Надежда Павловна рыдающим голосом: -- ссорить мать с детьми...
-- Кто же это вас ссорит? -- перебила ее строго Биби. Надежда Павловна несколько приостановилась. -- Кто же это ссорит? -- повторила Биби: -- а что то, что видят все добрые люди, того скрыть нельзя... -- заключила она многознаменательно.
-- Ну да, все видят... вы всегда были против меня во всем... а хотя бы немного пощадили меня, -- произнесла окончательно разрыдавшаяся Надежда Павловна и ушла.
Соня последовала за матерью.
-- Я же виновата! -- сказала Биби и преспокойно принялась за свою работу.
Огорчение, которое причинила она на этот раз сестре, было очень сильно. Надежда Павловна, позабыв всякий расчет на наследство, прислала через несколько минут Соню в гостиную.
Та первоначально подошла к отцу.
-- Папаша! Мамаша велела вам сказать о лошадях... После обеда мы поедем.
Что-то в роде улыбки промелькнуло на лице Биби. Соня подошла к ней.
-- Мамаша велела вас спросить, сколько вы послали братцу, и вот она деньги прислала вам, -- говорила она, протягивая к тетке руку с пачкой ассигнаций.
Биби покраснела.
-- Я не беру назад того, чем дарю, -- сказала она, хоть бы одним членом пошевелившись.
Соня на некоторое время осталась сконфуженною.
Сначала она, с потупленною головой, пошла-было к матери, потом тотчас же вернулась оттуда и села опять около дедушки. Петр Григорьевич, не совсем понявший переданное ему от жены приказание, обратился к дочери.
-- Да-с, -- отвечала Соня, и в это время какая-то мгновенная игра во взорах произошла между нею и Александром, который сейчас после того встал и пошел за Басардиным.
Тонкий слух Биби донес ей, что и он тоже велел себе закладывать лошадей.
-- Ты это куда? -- спросила она, когда Александр возвратился.
-- Нужно, бабенка: мне в городе еще надобно пробыть; потом к маменьке заехать; в дороге тоже дня четыре пробудешь... -- говорил он, краснея и пугаясь.
-- Врешь все! -- сказала Биби и, по самолюбию своему, ничего больше не прибавила. Она очень хорошо видела, что внук оказывал в этом случае Басардиным предпочтение против нее, но об истинной тому причине вряд ли догадывалась. Обоих молодых людей она еще и считала за совершенных детей.
Перед самым отъездом Соня выкинула маленькую и не совсем, кажется, искреннюю штучку. Оставшись случайно с теткой вдвоем, она вдруг бросилась к ней на шею и проговорила:
-- Тетенька, простите маменьку!
-- Я ничего не имею против нее, -- отвечала сухо Биби и затем, объявив племяннице, что ботиночки она вышлет ей в город с первою же оказией, повесила ей на шею маленький образок Митрофания на золотой цепочке, но и только!
При расставании все пошли первоначально проститься со стариком, который и не уразумел, что это такое, и по-прежнему повторил свое: "ну вот! ну вот!". Биби простилась с некоторым чувством с одним только Петром Григорьевичем и сказала ему: "прощай, мой друг!" Все тронулись. Александр на своей щеголеватой тройке, которую мать дала ему в распоряжение, поехал впереди. Он упросил также сесть с собой и Петра Григорьевича, а паре его и Митьке с Дарьей велено было ехать сзади.
Надежда Павловна, сев в экипаж, дала полную волю своему гневу и горю.
-- Этакое зелье... змея!.. -- повторяла она несколько раз.
-- Кто это, мамаша? тетенька? -- спросила Соня.
-- Да, -- отвечала Надежда Павловна и продолжала: -- этакая чертовка... ведьма!
Бедная женщина так была взволнована, что совершенно забыла свой обычно-приличный тон и всякую осторожность в присутствии дочери.
Мороз между тем с закатом солнца страшно свирепел; лошади, сплошь покрытые инеем, бежали быстро; полозья скрипели, как будто бы ехали по льду. Кучера, а в том числе и флегматический Митька, беспрестанно соскакивали с передков и бежали около повозок. Потап, забравшись на барское место, хоть бы чорт все побрал, перестал уж и править лошадьми. У Надежды Павловны, от холода и душевных волнений, до сумасшествия болела голова. Даже Петра Григорьевича, несмотря на капитальный запас собственной теплоты, сильно пробрало. Его потертые медведи как бы совсем отказались служить ему. "Шубой тоже называется, шваль этакая!" -- начинал он думать с некоторой досадой.
Таким образом только два существа были тут счастливы: студент, который с каким-то опьянением думал, что с ним будет сегодня же вечером, и Соня в своем теплом салопчике, мечтавшая, как о с кем она будет танцовать на балах. Перед ними обоими мысли расстилались длинною и заманчивою пеленой.
7. Блаженнейшие минуты
Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев -- и мужика и барина -- одинаково разумевшего...
В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!
Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.
В окно большой избы громко застучали кнутовищем... Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.
-- Въезжайте! -- проговорил он.
Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.
-- Этакого чорта мороза еще и не бывало, -- объяснил он оттуда, скидая с себя сапоги и ставя свои ноги на самое горячее место печи.