Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} -- Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
В Большом театре давали "Травиату". Примадонна была восхитительна. В переднем ряду, между все почти военными, сидел один статский. В его фигуре, начиная с курчавой, значительно поседевшей головы и весьма выразительного, подвижного лица до посадки всего тела, проглядывало что-то гордое и осанистое. Он сидел, опершись своими красивыми руками на дорогую палку. Костюм его весь состоял из одноцветной материи. По окончании первого акта, когда статский встал с своего места и обернулся лицом к публике, к нему обратился с разговором широкоплечий генерал с золотым аксельбантом и начал рассказывать, по мнению генерала, вероятно, что-нибудь очень смешное. Статский выслушал его весьма внимательно, но в ответ генералу ничего не сказал и даже на лице своем ничего не выразил. Тот, заметно этим несколько обидевшись, отвернулся от статского и, слегка поддувая под свои нафабренные усы, стал глядеть на ложи. В это время с другой половины кресел стремился к статскому другой военный, уж какой-то длинновязый, с жиденькими усами и бакенбардами, с лицом, усыпанным веснушками, с ученым знаком на груди и в полковничьих эполетах. Он давно со вниманием заглядывал на статского, и, когда тот повернул к нему лицо свое, военный, как-то радостно воскликнув: "Боже мой, это Бегушев!" -- начал, шагая через ноги своих соседей, быстро пробираться к нему.
-- Александр Иванович, вы ли это? -- произнес он, останавливаясь, наконец, перед Бегушевым.
Что-то вроде приветливой улыбки промелькнуло на губах того.
-- Ах, Янсутский, здравствуйте! -- проговорил он, протягивая военному руку и как бы несколько обязательным тоном.
После того Янсутский некоторое время переминался перед Бегушевым, видимо, отыскивая подходящий предмет для разговора.
-- Но каким же образом вы на опере Верди? -- придумал он, наконец.
Бегушев усмехнулся.
-- Что вас так удивляет это? Я очень люблю эту оперу, -- отвечал он.
-- Но знатоки, кажется, вообще не слишком высоко ставят Верди?.. -- больше спросил Янсутский.
-- Я не особенный знаток... -- протянул Бегушев.
-- Ну, как вы не знаток!.. -- возразил Янсутский и затем прибавил: -- Как, однако, много времени прошло с тех пор, как я имел честь познакомиться с вами за границей... Лет пятнадцать, кажется?
-- Да, -- протянул и на это Бегушев.
Янсутский придал затем печальное выражение своему лицу.
-- А Наталья Сергеевна, как я слышал, кончила жизнь?
Лицо Бегушева окончательно омрачилось.
-- Она умерла, -- проговорил он.
После этого оба собеседника опять на некоторое время замолчали.
-- А вы тоже в Москве живете? -- сказал Бегушев как бы затем, чтобы что-нибудь сказать.
-- Я, собственно, больше живу в вагонах, на железной дороге. Я занимаюсь коммерцией: распорядитель в нескольких компаниях и сам тоже имею подряды. Нельзя, знаете: в год тысчонок шестьдесят-восемьдесят иногда зашибешь, -- приятно это и соблазнительно... -- объяснил Янсутский.
-- Но каким же образом вам позволяют носить ваш военный мундир? -- спросил Бегушев явно удивленным голосом.
-- Да... ну, это что же!.. Я, собственно, схлопотал и сохранил себе эту форму больше для апломба. Весу она, знаете, как-то больше дает между разным этим мужичьем: подрядчиками... купцами!.. Россия-матушка еще страна варварская: боится и уважает палку и светленький позументик!
Бегушев на это молчал.
-- Вы, если я не ошибаюсь, дом свой в Москве имеете? -- допрашивал его Янсутский.
-- Свой-с! -- отвечал ему лаконически Бегушев.
-- Надеюсь, что вы позволите мне быть у вас, -- продолжал Янсутский, слегка кланяясь, -- у меня тоже здесь свой дом, который и вы, может быть, знаете: на Тверской, против церкви; хатка этакая небольшая -- на три улицы выходит... Сам я, впрочем, не живу в нем, так как бываю в Москве на время только...
Бегушев и на это совершенно промолчал.
-- Буду иметь честь явиться к вам! -- заключил Янсутский и, расшаркавшись, отошел от Бегушева; но, проходя мимо широкоплечего с аксельбантом генерала, почти в полспины поклонился ему. Генерал протянул ему два пальца. Янсутский пожал их и, заметно оставшись очень доволен этим, вышел с некоторою гордостью на средний проход, где, приостановившись, взглянул на одну из бельэтажных лож, в которой сидела одна-одинехонька совершенно бабочке подобная дама, очень богато разодетая, с целым ворохом волос на голове, с лицом бледным и матовым, с светлыми, веселыми глазками и с маленьким, вздернутым носиком. В продолжение всего акта она совершенно не слушала оперы, сидела даже отвернувшись от сцены, очень часто зевала и прислонялась головкой к спинке кресел, как бы затем, чтобы заснуть. Единственным развлечением ее была стоявшая на перилах ложи бонбоньерка, из которой она беспрестанно таскала конфекты, нехотя сосала, жевала их и некоторые даже выкидывала из своего хорошенького рта. Увидав Янсутского, дама сделала ему пригласительный знак рукою. Тот кивнул ей, в свою очередь, головой и через несколько минут вошел к ней в ложу.
-- На, съешь конфетку! -- начала она, как только что он уселся рядом с ней.
-- Подите, не хочу! -- отвечал Янсутский.
-- Съешь!.. Съешь непременно! -- повторила настойчиво дама и почти насильно сунула ему в руку огромную конфекту.
Янсутский улыбнулся, пожал плечами; но делать нечего: начал есть конфекту.
-- С кем ты с последним мужчиной говорил? -- спросила дама.
-- С Бегушевым.
-- А ты разве знаком с ним?
-- Давным-давно, -- отвечал Янсутский.
Дама после того, прищурив свои хорошенькие глазки, начала внимательно смотреть на Бегушева.
-- А он в самом деле очень хорош собой! -- проговорила она, с живостью повертывая свою головку к Янсутскому.
Бегушев в это время все еще стоял лицом к публике и действительно, по благородству своей фигуры, был как отменный соболь между всеми.
-- Чем же особенно хорош? Наконец, он не молод очень, -- старик почти! -- возразил Янсутский.
-- А он богат? -- продолжала расспрашивать дама.
-- Богат!
-- Говорят, он очень умный и ученый, что ли?
-- А черт его знает, умный ли он и ученый! -- произнес уж с некоторою досадливостью Янсутский. -- Но кто ж тебе говорил все это про него?
-- Домна Осиповна, разумеется!.. Кто ж больше!..
Янсутский при этом усмехнулся.
-- Значит, это правда, что она с ним сошлась?
-- Еще бы не правда!.. -- воскликнула дама. -- Вчера была ее горничная Маша у нас. Она сестра моей Кати и все рассказывала, что господин этот каждый вечер бывает у Домны Осиповны, и только та очень удивляется: "Что это, говорит, Маша, гость этот так часто бывает у меня, а никогда тебе ничего не подарит?"
Янсутский снова на это усмехнулся.
-- Как же это так случилось? Домна Осиповна всегда себя за такую смиренницу выдавала! -- сказал он.
-- Пожалуйста, смиренницу какую нашел! -- произнесла насмешливо его собеседница. -- Она когда и с мужем еще жила, так я не знаю со сколькими кокетничала!..
-- Но тогда она это делала, как сама мне говорила, для того, чтобы ревность в муже возбудить и чтобы хоть этим удержать его около себя.
-- Ну да, так!.. Для этого только!.. -- горячилась дама. -- Кокетничала, потому что самой это приятно было; но главное, досадно, -- зачем притворничать? Я как-то посмеялась ей насчет этого Бегушева, она вдруг надулась! "Я вовсе, говорит, не так скоро и ветрено дарю мои привязанности!.." Знаешь, мне хотела этим маленькую шпильку сказать!
-- И за дело!.. Зачем же вызывать на такие разговоры, когда кто их сам не начинает...
-- Я их теперь и не начну больше никогда с ней!.. -- сказала дама и при этом от досады сделала движение рукою, от которого лежавшая на перилах афиша полетела вниз. -- Ах! -- воскликнула при этом дама совершенно детским голосом и очень громко, так что Янсутский вздрогнул даже немного.
-- Что такое? -- спросил он.
-- Посмотри, я афишу уронила, -- продолжала дама, загибая голову вниз, -- вон она летит и прямо-прямо одному старичку на голову; а он и не чувствует ничего, ха-ха-ха!
И дама, откинувшись на задок кресла, начала хохотать.
-- Перестань, Лиза; разве можно так держать себя в театре! -- унимал ее Янсутский.
-- Не могу, не могу удержаться!.. -- говорила дама.
Янсутский покачал только с неудовольствием головой и, встав со стула, начал поправлять ремень у своей сабли.
-- А ты разве не поедешь ко мне ужинать? У меня папа будет и привезет устриц! -- проговорила дама.
-- Бог с ним, с твоим папа, и с его устрицами... Мне еще нужно в одном месте быть.
-- Так вот что... -- начала дама, и голос ее как бы изменил своей обычной веселости. -- Каретник опять этот являлся: ему восемьсот рублей надобно заплатить.
Что-то вроде кислой гримасы пробежало по лицу Янсутского.
-- Заплатил уж я ему, -- отвечал он с явной досадой.
-- И потом... -- продолжала дама, голос ее все еще оставался каким-то нетвердым, -- из магазина от Леон тоже приходили, и ты, пожалуйста, скажи им, чтобы они и не ходили ко мне... я об этих противных деньгах терпеть не могу и разговаривать.
-- А вещи когда берешь, это любишь? -- заметил ей ядовито Янсутский.
-- Вещи я, конечно, люблю, а потом я хотела тебе сказать, -- сердись ты на меня или не сердись, но изволь непременно на нынешнее лето в Петергофе дачу нанять, или за границу уедем... Я этих московских дач видеть не могу.
-- Успеем еще это сделать, -- отвечал Янсутский, уже уходя.
-- Непременно же! -- крикнула ему вслед дама.
В продолжение всего этого разговора генерал с золотым аксельбантом не спускал бинокля с ложи бабочке подобной дамы, и, когда Янсутский ушел от нее, он обратился к стоявшему около него молодому офицеру в адъютантской форме:
-- Это madame Мерова, если я не ошибаюсь?
-- Да-с! -- отвечал адъютант.
-- И в ее ложе, по обыкновению, Янсутский!.. -- продолжал генерал.
-- Как всегда! -- отвечал с улыбкой адъютант. -- Очень, говорят, она дорого ему стоит! -- прибавил он негромко.
-- Дорого? -- полюбопытствовал генерал.
-- Тысяч двадцать пять в год! -- объяснил адъютант.
-- Ого, сколько!.. -- произнес негромко, но заметно одобрительным тоном генерал.
При разъезде Бегушев снова в сенях встретился с Янсутским, который провожал m-me Мерову. Янсутский поспешил взаимно представить их друг другу. Бегушев поклонился m-me Меровой с некоторым недоумением, как бы не понимая, зачем его представляют этой даме, а m-me Мерова кинула только пристальный, но короткий на него взгляд и пошла, безбожнейшим образом волоча длинный хвост своего дорогого платья по грязному полу сеней... От рассеянности ли она это делала или от каких-нибудь мыслей, на минуту забежавших в ее головку, -- сказать трудно!
К подъезду первая была подана карета m-me Меровой, запряженная парою серых, в яблоках, жеребцов. M-me Мерова как птичка впорхнула в карету. Ливрейный лакей захлопнул за ней дверцы и вскочил на козлы. Вслед за тем подъехал фаэтон Янсутского -- уже на вороных кровных рысаках.
-- Кто это именно дама, с которой вы меня познакомили? -- спросил его Бегушев.
-- Это одна моя очень хорошая знакомая, -- отвечал Янсутский с некоторой лукавой усмешкой. -- Нельзя, знаете, я человек неженатый. Она, впрочем, из очень хорошей здешней фамилии, и больше это можно назвать, что par amour! {по любви! (франц.).}. Честь имею кланяться! -- И затем, сев в свой экипаж и приложив руку к фуражке, он крикнул: -- В Яхт-клуб!
Кровные рысаки через мгновение скрыли его из глаз Бегушева.
Нет никакого сомнения, что Янсутский и m-me Меровою, и ее каретою с жеребцами, и своим экипажем, и даже возгласом: "В Яхт-клуб!" хотел произвесть некоторый эффект в глазах Бегушева. Он, может быть, ожидал даже возбудить в нем некоторое чувство зависти, но тот на все эти блага не обратил никакого внимания и совершенно спокойно сел в свою, тоже очень хорошую карету.
Кучер его, выбравшись из ряда экипажей, обернулся к нему и спросил:
-- За Москву-реку прикажете ехать?
-- Туда! -- отвечал Бегушев.
Кучер поехал.
Глава II
На Таганке, перед большим домом, украшенным всевозможными выпуклостями, Бегушев остановился. В доме перед тем виднелся весьма слабый свет; но когда Бегушев позвонил в колокольчик, то по всему дому забегали огоньки, и весь фасад его осветился. На все это, разумеется, надобно было употребить некоторое время, так что Бегушев принужден был позвонить другой раз. Наконец, ему отворили. Он вошел и сделал невольно гримасу от кинувшегося ему в нос запаха только что зажженного фотогена{9}. Три приемные комнаты, через которые проходил Бегушев, представляли в себе как-то слишком много золота: золото в обоях, широкие золотые рамы на картинах, золото на лампах и на держащих их неуклюжих рыцарях; потолки пестрели тяжелою лепною работою; ковры и салфетки, покрывавшие столы, были с крупными, затейливыми узорами; драпировки на окнах и дверях ярких цветов... Словом, во всем чувствовалась какая-то неизящная и очень недорогая роскошь. В этих комнатах не было никого; но в четвертой комнате, представляющей что-то вроде женского кабинета, Бегушев нашел в домашнем туалете молодую даму, сидевшую за круглым столом в покойных креслах, с глазами, опущенными в книгу. Это была та самая Домна Осиповна, о которой упоминала m-me Мерова. При входе гостя Домна Осиповна взмахнула глаза на него, нежно улыбнулась ему и, протягивая свою красивую руку, проговорила как бы не совсем искренним голосом:
-- А я было и ждать вас совсем перестала, -- досадный этакой!
-- Виноват, опоздал: я в театре был, -- отвечал Бегушев, довольно тяжело опускаясь на кресло, стоявшее против хозяйки. Вместе с тем он весьма внимательно взглянул на нее и спросил: -- Вы все еще больны?
-- Да, у меня здесь вот очень болит, -- сказала Домна Осиповна, показывая себе на горло, кокетливо завязанное батистовым платком.
-- Но что же доктор, как объясняет вашу болезнь? -- продолжал Бегушев уже с беспокойством.
-- А бог его знает: никак не объясняет! -- отвечала Домна Осиповна. Она, впрочем, вряд ли и больна была, а только так это говорила, зная, что Бегушеву нравятся болеющие женщины. -- Главное, досадно, что курить не позволяют! -- присовокупила она.
-- Ну, это еще беда небольшая! -- заметил ей Бегушев.
-- Да, я знаю, вы даже рады этому! -- сказала Домна Осиповна. -- Однако что же я не спрошу вас: вы чаю, может быть, хотите?
-- Ежели есть он, -- отвечал Бегушев.
-- О, конечно, -- проговорила Домна Осиповна и, проворно встав, вышла в соседнюю комнату. Там она торопливым голосом сказала своей горничной: -- Чаю, Маша, сделай, и не из того ящика, из которого я пью, а который получше, знаешь?
-- Знаю-с, -- подхватила сметливая горничная.
-- На стакан или на два -- не больше! -- прибавила Домна Осиповна.
-- Понимаю-с! -- снова подхватила горничная.
Бегушев между тем сидел, понурив немного голову и как бы усмехаясь сам с собой. Будь он менее погружен в свои собственные мысли, он, может быть, заметил бы некоторые маленькие, но тем не менее характерные факты. Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед этой страницей не были даже разрезаны, -- скрывались крошки черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.
Возвратившись в кабинет, Домна Осиповна снова уселась в свое кресло, приложила ручку к виску и придала несколько нежный оттенок своему взгляду, словом -- заметно рисовалась... Она была очень красивая из себя женщина, хотя в красоте ее было чересчур много эффектного и какого-то мертво-эффектного, мазочного, -- она, кажется, несколько и притиралась. Взгляд ее черных глаз был умен, но в то же время того, что дается образованием и вращением мысли в более высших сферах человеческих знаний и человеческих чувствований, в нем не было. Несомненно, что Домна Осиповна думала и чувствовала много, но только все это происходило в области самых низших людских горестей и радостей. Самая глубина ее взгляда скорей говорила об лукавстве, затаенности и терпеливости, чем о нежности и деликатности натуры, способной глубоко чувствовать.
Бегушев приподнял, наконец, свою голову; улыбка все еще не сходила с его губ.
-- Сейчас я ехал-с, -- начал он, -- по разным вашим Якиманкам, Таганкам; меня обогнало более сотни экипажей, и все это, изволите видеть, ехало сюда из театра.
-- Ах, отсюда очень многие ездят! -- подхватила Домна Осиповна. -- Весь абонемент итальянской оперы почти составлен из Замоскворечья.
Бегушев развел только руками.
-- И таким образом, -- сказал он с грустной усмешкой, -- Таганка и Якиманка{11} -- безапелляционные судьи актера, музыканта, поэта; о печальные времена!
-- Что ж, из них очень много образованных людей, прекрасно все понимающих! -- возразила Домна Осиповна.
-- Вы думаете? -- спросил ее Бегушев.
-- Да, я даже знаю очень много примеров тому; моего мужа взять, -- он очень любит и понимает все искусства...
Бегушев несколько нахмурился.
-- Может быть-с, но дело не в людях, -- возразил он, -- а в том, что силу дает этим господам, и какую еще силу: совесть людей становится в руках Таганки и Якиманки; разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!
-- Но кто же это? Нет! -- не согласилась Домна Осиповна.
-- Есть!.. Есть!.. -- воскликнул Бегушев. -- Рассказывают даже, что немцы в Москве, более прозорливые, нарочно принимают православие, чтобы только угодить Якиманке и на благосклонности оной сотворить себе честь и благостыню, -- и созидают оное, созидают! -- повторил он несколько раз.
Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.
Бегушев заметно одушевился.
-- Это бессмыслица какая-то историческая! -- восклицал он. -- Разные рыцари, -- что бы там про них ни говорили, -- и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег... Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка, эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким вздором... Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или, лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их чехвальство.
При последних словах Домна Осиповна придала серьезное выражение своему лицу и возразила почти глубокомысленным тоном:
-- Почему же для Таганки одной? Я думаю, и другие могут этим пользоваться и наслаждаться.
-- Да других-то, к несчастью, не стало-с! -- отвечал с многознаменательностью Бегушев. -- Я совершенно убежден, что все ваши московские Сент-Жермены{13}, то есть Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские{13}, о том только и мечтают, к тому только и стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и Якиманкой.
-- Богаты уж очень Таганка и Якиманка! Все, разумеется, и желают себе того же, -- заметила Домна Осиповна, -- в чем, впрочем, и винить никого нельзя: жизнь сделалась так дорога...
-- А, если бы вопрос только о жизни был, тогда и говорить нечего; но тут хотят шубу на шубу надеть, сразу хапнуть, как екатерининские вельможи делали: в десять лет такие состояния наживали, что после три-четыре поколения мотают, мотают и все-таки промотать не могут!..
В это время горничная принесла Бегушеву чай.
-- Поставь это на стол и сама можешь уйти! -- сказала ей Домна Осиповна.
Горничная исполнила ее приказание и ушла.
Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу было хотел выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.
-- Постойте, постойте! -- начала она как бы слегка укоризненным тоном. -- Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то, все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?
-- Я? -- спросил Бегушев.
-- Да, вы!.. Мне не на шутку досадно было: я больна, скучаю, а вы не едете ко мне.
-- Очень просто: я слушал "Травиату"! -- объяснил Бегушев.
Лицо Домны Осиповны при этом мгновенно просияло.
-- А! -- сказала она и потом присовокупила тихо нежным голосом: -- Что же, по той все причине, что Травиата напоминает вам меня?
-- Не по иной другой-с! -- отвечал Бегушев вместе шутливо и с чувством.
-- Уж именно! -- подтвердила Домна Осиповна. -- Я не меньше Травиаты выстрадала: первые годы по выходе замуж я очень часто больна была, и в то время, как я в сильнейшей лихорадке лежу у себя в постели, у нас, слышу, музыка, танцы, маскарады затеваются, и в заключение супруг мой дошел до того, что возлюбленную свою привез к себе в дом...
Бегушев, сидевший все потупившись, при этом вдруг приподнял голову и уставил пристальный взгляд на Домну Осиповну.
-- Скажите: вы очень любили вашего мужа? -- спросил он.
-- Очень! -- отвечала Домна Осиповна. -- И это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: "Мишель, я молода еще... -- Мне всего тогда было двадцать три года... -- Я хочу любить и быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?.." -- "А любой, говорит, кадет, если хочешь..."
-- Дурак! -- произнес, как бы не утерпев, Бегушев и повернулся в своем кресле.
Домна Осиповна покраснела: она поняла, что чересчур приподняла перед Бегушевым завесу с своих семейных отношений.
-- Конечно, это так глупо было сказано, что я даже не рассердилась тогда, -- поспешила она прибавить с улыбкой.
Но Бегушев оставался серьезным.
-- И что же вы, жили с ним после этого? -- проговорил он.
-- Да!..
-- Странно! -- сказал Бегушев, снова потупляя свое лицо. Ему как будто бы совестно было за Домну Осиповну.
-- Но я еще любила его -- пойми ты это! -- возразила она ему. -- Даже потом, гораздо после, когда я, наконец, от его беспутства уехала в деревню и когда мне написали, что он в нашу квартиру, в мою даже спальню, перевез свою госпожу. "Что же это такое, думаю: дом принадлежит мне, комната моя; значит, это мало, что неуважение ко мне, но профанация моей собственности".
При слове "профанация" Бегушев поморщился.
Домна Осиповна, привыкшая замечать малейший оттенок на его лице и не совсем понявшая, что ему, собственно, не понравилось, продолжала уж несколько робким голосом:
-- И вообрази, при моем слабом здоровье я на почтовых проскакала в какие-нибудь сутки триста верст, -- вхожу в дом и действительно вижу, что в моей комнате, перед моим трюмо причесывается какая-то госпожа... Что я ей сказала, -- сама не помню, только она мгновенно скрылась...
Бегушев, наконец, усмехнулся.
-- Воображаю, какая ей песня была пропета, -- проговорил он.
-- Ужасная, кажется... -- продолжала Домна Осиповна, -- я даже не люблю себя за это: я очень мало умею себя сдерживать.
-- В этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя было: в вас говорило простое и законное чувство, -- заметил Бегушев.
-- Да, но все нехорошо!.. Потом муж приехал... ему тоже досталось; от него, по обыкновению, пошли мольбы, просьбы о прощении, целование ручек, ножек, уверения в любви -- и я, дура, опять поверила.
-- Общее свойство всех женщин! -- сказал Бегушев.
-- Нет, кажется в этом случае я самая глупая женщина: ну чего могла я ожидать от моего супруга после всего, что он делал против меня? Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом... один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось... я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут было: "Зачем, для чего это?" Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
-- Ад сделали? -- спросил с злым удовольствием Бегушев.
-- Решительный ад!.. Что ж, я не скрываю этого теперь!.. -- отвечала Домна Осиповна. -- Я вот часто думаю, -- продолжала она, -- что неужели же я должна была после такой ужасной семейной жизни умереть для всего и не позволить себе полюбить другого... Счастье мое, конечно, что я в первое время, при таком моем ожесточенном состоянии, не бросилась прямо, как супруг мне предлагал, на шею какому-нибудь дрянному господину; а потом нас же, женщин, обыкновенно винят, почему мы не полюбим хорошего человека. Господи! Я думаю, каждая женщина больше всего желает, чтобы ее полюбил хороший человек; но много ли их на свете? Я теперь очень стала разочарована в людях: даже когда тебя полюбила, так боялась, что стоишь ли ты того!
-- А может быть, и я не стою твоей любви? -- спросил ее Бегушев.
-- Нет, ты стоишь, в этом я теперь убеждена, -- отвечала Домна Осиповна и, встав, подошла к Бегушеву, обняла его и начала целовать. -- Ты паинька у меня -- вот кто ты! -- проговорила она ласковым голосом, а потом тут же, сейчас, взглянув на часы, присовокупила: -- Однако, друг мой, тебе пора домой!
-- Пора? -- повторил Бегушев.
-- Да, а то люди, пожалуй, после болтать будут, что ты сидишь у меня до света: второй уже час.
-- Уже? Действительно, пора! -- сказал Бегушев, приподнимаясь с кресел и отыскивая свою шляпу.
-- Но только, как я тебе говорила, я пока так остерегаюсь; а потом, когда разные дрязги у меня кончатся, я вовсе не намерена скрывать моих чувств к вам; напротив: я буду гордиться твоею любовью.
Бегушев усмехнулся.
-- Как итальянка Майкова: "Гордилась ли она любви своей позором"{16}...
-- Именно: я буду гордиться любви моей позором! -- подхватила Домна Осиповна.
Бегушев после того крепко пожал ей руку, поцеловал ее и, мотнув приветливо головой, пошел своей тяжеловатой походкой.
Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.
Глава III
Бегушев, как мы знаем, имел свой дом, который в целом околотке оставался единственный в том виде, каким был лет двадцать назад. Он был деревянный, с мезонином; выкрашен был серою краскою и отличался только необыкновенною соразмерностью всех частей своих. Сзади дома были службы и огромный сад.
Некоторые из знакомых Бегушева пытались было доказывать ему, что нельзя в настоящее время в Москве держать дом в подобном виде.
-- В каком же прикажете? -- спрашивал он уже со злостью в голосе.
-- Его надобно иначе расположить, надстроить, выщекатурить, украсить этими прекрасными фронтонами, -- объясняли знакомые.
-- Это не фронтоны-с, а коровьи соски, которыми изукрасилась ваша Москва! -- восклицал почти с бешенством Бегушев.
Знакомые пожимали плечами, удивляясь, каким образом все эти прекрасные украшения могли казаться Бегушеву коровьими сосками.
-- Но, наконец, -- продолжали они, -- это варварство в столице оставлять десятины две земли в такой непроизводительной форме, как сад ваш.
-- Что ж мне, огород, что ли, тут разбить? Я люблю цветы, а не овощи! -- возражал Бегушев.
-- Нет, вы постройтесь тут и отдавайте внаймы: предприятие это нынче очень выгодно, -- доказывали знакомые.
-- Я дворянский сын-с, -- мое дело конем воевать, а не торгом торговать, -- отвечал на это с каким-то даже удальством Бегушев.
-- Ну продайте эту землю кому-нибудь другому, если сами не хотите, -- урезонивали его знакомые.
-- Чтобы тут какой-нибудь каналья на рубль капитала наживал полтину процента, -- никогда! -- упорствовал Бегушев.
В доме у него было около двадцати комнат, которые Бегушев занимал один-одинехонек с своими пятью лакеями и толстым поваром Семеном -- великим мастером своего дела, которого переманивали к себе все клубы и не могли переманить: очень Семену покойно и прибыльно было жить у своего господина. Убранство в доме Бегушева, хоть и очень богатое, было все старое: более десяти лет он не покупал ни одной вещички из предметов роскоши, уверяя, что на нынешних рынках даже бронзы порядочной нет, а все это крашеная медь.
Раз, часу во втором утра, Бегушев сидел, по обыкновению, в одной из внутренних комнат своих, поджав ноги на диване, пил кофе и курил из длинной трубки с очень дорогим янтарным мундштуком: сигар Бегушев не мог курить по крепости их, а папиросы презирал. Его седоватые, но еще густые волосы были растрепаны, усы по-казацки опускались вниз. Борода у Бегушева была коротко подстрижена. Он был в широком шелковом халате нараспашку и в туфлях; из-под белой как снег батистовой рубашки выставлялась его геркулесовски высокая грудь. В этом наряде и в своей несколько азиатской позе Бегушев был еще очень красив.
На другом диване (комната уставлена была диванами и даже называлась диванною) помещался господин, по наружности совершенно противоположный хозяину: высокий, в коротеньком пиджаке, весьма худощавый, гладко остриженный, с длинными, тщательно расчесанными и какого-то пепельного цвета бакенбардами, с физиономией умною, но какою-то прокислою, какие обыкновенно бывают у людей, самолюбие которых смолоду было сильно оскорбляемо; и при этом он старался держать себя как-то чересчур прямо, как бы топорщась даже. Видимо, что от природы ему не дано было никакой важности и он уже впоследствии старался воспитать ее в себе. Господин этот был некто Ефим Федорович Тюменев, друг и сверстник Бегушева по дворянскому институту, а теперь тайный советник, статс-секретарь и один из влиятельнейших лиц в Петербурге.
Приезжая в Москву, Тюменев всегда останавливался у Бегушева, и при этом обыкновенно спорам и разговорам между ними конца не было. В настоящую минуту они тоже вели весьма задушевную беседу между собой.
-- И что же, эта привязанность твоя серьезная? -- спрашивал Тюменев с легкой усмешкой.
-- Разумеется!.. Намерение мое такое, чтобы и дни мои закончить около этой госпожи, -- отвечал Бегушев.
-- Она, значит, женщина умная, образованная? -- продолжал расспрашивать Тюменев.
-- То есть она умна, и даже очень, от природы, но образования, конечно, поверхностного...
-- А собой, вероятно, хороша?
-- Да-с, насчет этого мы можем похвастать!.. -- воскликнул Бегушев. -- Я сейчас тебе портрет ее покажу, -- присовокупил он и позвонил. К нему, однако, никто не шел. Бегушев позвонил другой раз -- опять никого. Наконец он так дернул за сонетку, что звонок уже раздался на весь дом; послышались затем довольно медленные шаги, и в дверях показался камердинер Бегушева, очень немолодой, с измятою, мрачною физиономией и с какими-то глупо подвитыми на самых только концах волосами.
-- Принеси мне из кабинета большой портрет Домны Осиповны, -- сказал ему Бегушев.
Камердинер не трогался с своего места.
-- Портрет Домны Осиповны, -- сказал ему еще раз Бегушев.
Лицо камердинера сделалось при этом еще мрачнее.
-- Да он-с висит там, -- проговорил он, наконец.
-- Ну да, висит! -- повторил Бегушев.
-- Над столом-с!.. На стол надо лезть! -- продолжал камердинер.
-- На стол, конечно! -- подтвердил Бегушев.
Камердинер, придав своему лицу выражение, которым как бы хотел сказать: "Нечего вам, видно, делать", пошел.
В продолжение всей этой сцены Тюменев слегка усмехался.
-- Прокофий твой не изменяется, -- сказал он, когда камердинер совсем ушел.
-- Изменяется, но только к худшему!.. -- отвечал Бегушев. -- Скотина совершенная стал: третьего дня у меня обедали кой-кто... я только что заикнулся ему, что мы все есть хотим, ну и кончено: до восьми часов и не подал обеда.
Тюменев при этом покачал головой.
-- Охота же тебе держать подобного дурака, -- проговорил он.
-- Но кто ж его возьмет без меня? -- возразил Бегушев. -- У него вот пять человек ребятишек; он с супругой занимает у меня четыре комнаты... наконец, я ему говорю: "Не делай ничего, пользуйся почетным покоем, лакей и без тебя есть!" Ничуть не бывало -- все хочет делать сам... глупо... лениво... бестолково!
-- Это может хоть кого вывести из терпения! -- заметил Тюменев.
-- И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу... боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.
-- Он знает, -- протянул Тюменев, -- что ты же придешь к нему просить прощения.
-- В том-то и дело! -- воскликнул Бегушев. -- Мало, что прощения просить, да денег еще дам.
На этих словах он остановился, потому что Прокофий возвратился с портретом в руках, который он держал задом к себе и глубокомысленно смотрел на него.
-- Петля вон тут лопнула, на которой он висел, -- доложил он, показывая портрет барину.
-- Потому что ты не снял его, а сдернул, -- сказал тот.
-- Да кто ж до него дотянется туда! -- почти крикнул Прокофий.
-- Ну, пожалуйста, не оправдывайся! -- остановил его Бегушев.
Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.
Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть -- сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.
Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать его мнение.
-- Elle est tres jolie et tres distinguee {Она очень красива и очень изысканна (франц.).}, -- произнес, наконец, Тюменев.
-- Да!.. Так! -- согласился с удовольствием Бегушев.
-- Что она?.. -- При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. -- Замужняя, разводка?
-- Разводка!
-- Формальная?
-- Нет!
Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.
-- Знаешь, -- начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, -- черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.
-- Это есть отчасти! -- подтвердил Бегушев.
-- Нет того, знаешь, -- продолжал Тюменев несколько сладким голосом, -- нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
-- Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! -- воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. -- Ты вспомни одно -- семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
-- То есть как где же? -- возразил с важностью Тюменев. -- Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.
-- Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало! -- сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате. -- Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, -- продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, -- как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, -- что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!
-- Старая, любимая песня твоя! -- произнес Тюменев.
-- Да, -- продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, -- я эту песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал: "Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.
-- Но что ж из этого! -- сказал с усмешкою Тюменев. -- Искусство, правда, несколько поослабло; но зато прогресс совершается в другом отношении: происходят огромные политические перевороты.
-- Какие, какие? -- перебил его почти с азартом Бегушев.
Тюменев придал недовольное выражение своему лицу.
-- Любезный друг, мы столько с тобой спорили и говорили об этом, -- возразил он.
-- И вечно буду спорить, вечно! -- горячился Бегушев. -- Не могу же я толкотню пигмеев признать за что-то великое.
-- Почему пигмеи, и когда, по-твоему, были великаны? -- продолжал Тюменев. -- Люди, я полагаю, всегда были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.
-- "Торговля способствовала цивилизации"... Ах, эти казенные фразы, которых я слышать не могу! -- кричал Бегушев, зажимая даже уши себе.
-- Стало быть, ты в торговле отрицаешь цивилизующую силу? -- взъерошился немного, в свою очередь, Тюменев.
-- Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, -- говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, -- что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.