Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} -- Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Зиму прошлого года я прожил в деревне, как говорится, в четырех стенах, в старом, мрачном доме, никого почти не видя, ничего не слыша, посреди усиленных кабинетных трудов, имея для своего развлечения одни только трехверстные поездки по непромятой дороге, и потому читатель может судить, с каким нетерпением встретил я весну. И -- боже мой! Как хороша показалась мне оживающая природа и какую тонкую способность получил я наслаждаться ею, способность, которая -- не могу скрыть -- была мною утрачена в городской жизни, посреди чиновничьих и другого рода мирских треволнений. Настоящим образом таять начало с апреля, и я уж целый день оставался на воздухе, походя на больного, которому после полугодичного заключения разрешены прогулки, с тою только разницею, что я не боялся ни катара, ни ревматизма, ходил в легком платье, смело промачивал ноги и свободно вдыхал свежий и сыроватый воздух. Протаявший на пригорке луг сделался для меня предметом неистощимого вниманья; по нескольку раз в день я наблюдал, как он больше и больше расширяется, свежей и свежей зеленеет; появившиеся на садовых вербах почки я почти пересчитывал, как будто бы в них было все мое богатство. С каким живым чувством удовольствия поехал я, едва пробираясь, верхом по проваливающейся на каждом шагу дороге, посмотреть на свою родовую речку, которую летом курица перейдет, но которая теперь, несясь широким разливом, уносила льдины, руша и ломая все, попадающееся ей навстречу: и сухое дерево, поваленное в ее русло осенним ветром, и накат с моста, и даже вершу, очень бы, кажется, старательно прикрепленную старым поваром, ради заманки в нее неопытных щурят. Целую неделю на небе хоть бы облачко; солнце с каждым днем обнаруживает больше и больше свою теплотворную силу и припекает где-нибудь у стены, точно летом. И сколько птиц появилось и как они ожили, откуда прилетели и все поют: токуют на своих сладострастных ассамблеях тетерева, свищет по временам соловей, кукует однообразно и печально кукушка, чирикают воробьи; там откликнется иволга, там прокричит коростель... Господи! Сколько силы, сколько страстности и в то же время сколько гармонии в этих звуках оживающего мира! Но вот снегу больше нет: лошадей, коров и овец, к большому их, сколько можно судить по наружности, удовольствию, сгоняют в поля -- наступает рабочая пора; впрочем, весной работы еще ничего -- не так торопят: с Христова дня по Петров пост воскресенья называются гулящими; в полях возятся только мужики; а бабы и девки еще ткут красна, и которые из них помоложе и повеселей да посвободней в жизни, так ходят в соседние деревни или в усадьбы на гульбища; их обыкновенно сопровождают мальчишки в ситцевых рубахах и непременно с крашеным яйцом в руке. Гульбища эти по нашим местам нельзя сказать, чтоб были одушевлены: бабы и девки больше стоят, переглядываются друг с другом и, долго-долго сбираясь и передумывая, станут, наконец, в хоровод и запоют бессмертную: "Как по морю, как по морю"; причем одна из девок, надев на голову фуражку, представит парня, убившего лебедя, а другая -- красну девицу, которая подбирает перья убитого лебедя дружку на подушечку или, разделясь на два города, ходят друг к другу навстречу и поют -- одни: "А мы просо сеяли, сеяли", а другие: "А мы просо вытопчем, вытопчем". Самой живой сценой бывает, когда какой-нибудь мальчишка покатится вдруг колесом и врежется в самый хоровод, причем какая-нибудь баба, посердитее на лицо, не упустит случая, проговоря: "Я те, пес-баловник этакой!", толкнуть его ногой в бок, а тот повалится на землю и начнет дрегать ногами: девки смеются... Иногда привяжется к хороводу только что воротившийся с базара пьяный мужичонко и туда же лезет целоваться с девками, которые покрасивее; но этакого срамного кто уж поцелует? И он начнет выкидывать другие штуки: возьмет, например, две палки, из которых одну представит будто смычок, а из другой скрипку, и начнет наигрывать языком "Барыню"{289} или нагонит какого-нибудь мальчишку, стащит с него сапог силой, возьмет этот сапог, как балалайку, и, тоже наигрывая языком, пустится плясать и, подняв на улице своими лаптями страшную пыль, провалится, наконец, куда-нибудь; хороводницы после этого еще постоят, помолчат, пропоют иногда: "Калинушка с малинушкой лазоревый цвет"; мальчишки еще подерутся между собой и затем начнут расходиться по домам... Вот вам и игрище все!
Между тем время идет: яровое допахивают. Вечер ясный, теплый. Я сижу на задней галерее дома, обращенной во двор. В зале шумят двое маленьких сыновей: старшему, Павлу{289}, четвертый, а младшему, Николаю{289}, второй год. Они всеми силами стараются перекричать друг друга, вскрикивая: "Пли, пли, пли!" Это они играют в солдаты и воюют с турками; вдруг один заревел. "Поля! Ты опять брата дразнишь?" -- кричу я, наперед зная, что старший, буян, обидел младшего, и хочу идти; но слышу, пришла мать: она лучше восстановит мир. Поля пренаивно объявил, что он братца пикой заколол; ему объясняют, что братца стыдно колоть пикой, потому что братец маленький, и в наказанье уводят в гостиную, говоря, что его не пустят гулять больше на улицу и что он должен сидеть и смотреть книжку с картинками; а Колю между тем, успокоив леденцом, выносят ко мне на галерею. Он так огорчен, что все еще продолжает всхлипывать; большие голубые глазенки полны слез.
-- Что, Коля, тебя обидели? -- говорю я, беря его за подбородок.
Он несколько времени смотрит на меня, потом прижимает головку к плечу няньки и, как бы вспомнив тяжко нанесенную ему обиду, горько-горько опять заплачет.
-- Полно, батюшка, полно! Вон, посмотри, какая идет кошка, а, а, а, кошка!.. Кис, кис, кис!.. -- говорит ему в утешенье нянька, показывая на перебирающуюся по забору кошку.
Ребенок занялся.
-- Кис, кис, кис! -- шепчет он тихонько.
-- Да, батюшка, кис, кис, кис, -- повторяет за ним нянька, и оба, очень довольные друг другом, отправляются в залу баюкаться. "Бай, бай, бай!" -- начинает напевать старуха. "О, о, о!" -- окается ребенок, а я все еще продолжаю сидеть: не хочется в комнаты, отрадно на воздухе, хоть и становится свежо. Однако дедушка Фаддей прошел уж за квасом -- значит, девятый час в исходе. Дедушка Фаддей только три раза в день (перед завтраком, обедом и ужином) слезает с печи и ходит за квасом, и -- не беспокойтесь, никогда не опоздает; всегда первый нацедит из общественной квасницы в свой бурак; не любит жидкого квасу; ну, а дворня не маленькая, как раз сольют и набурят водой. Чалый мерин, которому дозволено гулять в саду по дряхлости лет и за заслуги, оказанные еще в юности, по случаю секретных поездок верхом верст за шесть, за пять, в самую глухую полночь и во всевозможную погоду, -- чалка этот вдруг заржал; это значит, слышит лошадей -- такой уж конь табунный, жив-сгорел по своем брате; значит, это с поля едут. Сначала показываются боронщики-мальчишки, верхами на лошадях; Васька, сын кучера, обыкновенно впереди всех и что есть духу мчится, но, завидев меня, поехал шагом. Этакого сорванца-мальчишки и вообразить трудно: его пошлют, например, за грибами, а он поймает в поле чью-нибудь чужую лошадь, взнуздает ее веревкой, да верст в десять конец и даст взад и вперед.
"Однако что ж это оральщики не шабашат?" -- думаю я сам с собою. Но и оральщики отшабашили, едут! Это можно догадаться по крику задельного мужика, Петра Завирохи; не зная, можно подумать, что он с кем-нибудь бранится, а вовсе нет: он только говорит, и беспрестанно говорит, и все криком кричит; поэтому его Завирохой и прозвали. От оральщиков отделился староста, худощавый и с озабоченным лицом мужик, отличающийся от прочих только тем, что в сапогах и с палочкой, но, как и все другие, сильно загорелый и перепачканный в грязи; он входит на красный двор, снимает шапку и подходит к перилам галереи.
-- Здравствуй, Семен, надевай шапку. Что скажешь хорошего? -- говорю я.
-- Овес выкидали, -- отвечает Семен неторопливо.
-- Ну, и слава богу! Вовремя, значит, управляемся; теперь, стало быть, ячмень и лен только остался, -- продолжаю я.
-- Лен и ячмень остался теперь, -- подтверждает Семен.
Несколько времени мы оба молчим.
-- Теперь бы дождичка надо, -- замечаю я.
Семен вздыхает.
-- Не мешало бы и дождичка, -- соглашается он.
Вообще он говорит как-то лениво: видно, устал да и... Я, впрочем, понимаю, что это значит.
-- Эй! Кто там? -- кричу я. -- Скажите ключнице, чтоб дала старосте водки.
Лицо Семена в минуту освещается удовольствием; ключница выносит стакан водки и вместе с тем полломтя густо насоленного хлеба. Она, по разным сношениям, большая приятельница Семену и всех почти детей у него крестила.
Семен берет стакан, крестится и, проговоря:
-- С засевом, батюшка, поздравляю! -- выпивает сразу и потом морщится.
-- Закусите, -- говорит ключница, подавая ему хлеба.
Семен отламывает небольшой кусочек, съедает и откашливается.
-- Хороши, братец, хороши, видел я; и травы, кажется, тоже будут порядочные.
-- Травы важные засели-с, -- подтверждает Семен, -- весна-то нынче, сударь, что бог даст вперед, вольготна для всего идет; оно, выходит, тепло, да и дождички перепадают.
-- Заморозков чтоб не было -- это вот скверно для всего, -- замечаю я.
Семен усмехается.
-- Пожалуй, что того и жди, -- подтверждает он. -- Покойный ваш папенька тоже говаривал, как этак с весны теплая погода начнет: "Ну, говорит, будет вычет; как подует от Николы любезный, так и ходи недели две в шубах".
(Никола -- приход, от нас в северной стороне.)
-- Неужели каждый год это бывает?
-- Почесть что каждый год, что вот я ни живу; бог знает, отчего это! Кто говорит, что пахать начнут, пласт поднимут, так земля из себя холод даст, а кто и на черемуху приходит: что как черемуха цветет, так от нее сиверко делается... Бог знает, как и сказать.
-- А куда завтра народ пошлешь? -- спрашиваю я его.
-- Завтра на дороги надо выгнать: выбивают. Сотской два раза прибегал, исправник его хлестать хочет, что дороги долго не чинят.
-- Ну, на дороги, так на дороги, откладывать нечего в дальний ящик, не отвертишься!
-- Известно-с, -- соглашается Семен, -- за нами хоть бы и без вас, -- прибавляет он, -- хошь кого извольте спросить, никогда супротив прочих ни в чем остановки нет; как другие вышли, так и мы.
-- Это хорошо; так и надо. Ступай, однако, отдыхай, -- заключаю я.
Семен сначала пошел было, но потом приостановился, подумал немного и опять воротился ко мне.
-- Насчет плотника вы приказывали... -- проговорил он.
-- Ну да; что ж?
-- Наказывал я: на этой неделе обещался побывать.
-- И хорошо; только сделает ли он ригу-то?
-- Как бы, кажись, не сделать: по мужикам здесь на всем околотке работает; рига не какая хитрость, не барские хоромы.
Тем разговор мой с Семеном и кончился.
II
Дня через три я сижу в кабинете, который, как водится в помещичьих домах, прилегает к лакейской; слышу: кто-то вошел. Я окрикнул; вместо ответа в сопровождении Семена вошел мужик небольшого роста, с татарским отчасти окладом лица: глаза угловатые, лицо корявое, на бороде несколько волосков, но мужик хоть и из простых, а, должно быть, франтоват: голова расчесанная, намасленная, в сурьмленной поддевке нараспашку, в пестрядинной рубашке, с шелковым поясом, на котором висел медный гребень, в новых сапогах и с поярковой шляпой в руках. Как вошел, так и начал молиться, и молился долго, потом вдруг подошел ко мне, и не успел я опомниться, как он схватил и поцеловал у меня руку. Мне это с первого раза не понравилось.
-- Что это за глупости? -- сказал я с сердцем, отнимая руку.
Он отступил несколько шагов назад.
-- Это, ваше высокоблагородие, так следствует: когда выходит господин, значит, опосля бога и царя первый, ваше высокопривосходительство, -- проговорил он с умилительной физиономией.
-- Да кто ты такой? Что ты за человек?
-- Пузич, ваше привосходительство.
-- Что такое Пузич?
-- Фамилья такая у меня, значит, ваше привосходительство, и таперича наслышан я, что работа у вас имеется, ваше привосходительство, что ежель таперича вам мастера хорошего надобно, чтоб в настоящем виде мог представить, ваше привосходительство...
-- Плотник это-с, что этта говорили, -- разрешил, наконец, Семен.
-- А! Плотник! Я и не догадался. Красно уж очень говоришь ты, братец, -- сказал я.
Похвалу эту Пузич принял за чистую монету.
-- Нельзя, ваше высокопривосходительство, нам разговору не знать: ежель таперича дела имеем мы с господами хорошими, значит, компанию им должны сделать завсегда, ваше привосходительство.
-- Конечно, -- сказал я, -- только так ли ты хорошо строишь, как говоришь?
-- Работа моя, ваше привосходительство, извольте хоть вашего Семена Яковлича спросить, здесь на знати; я не то, что плут какой-нибудь али мошенник; я одного этого бесчестья совестью не подниму взять на себя, а как перед богом, так и перед вами, должон сказать: колесо мое большое, ваше привосходительство, должон благодарить владычицу нашу, сенновскую божью матерь{293}, тем, что могу угодить господам. Таперича хоша бы карандашом рисовка на плане, али, примерно, циркулем, али теперь по ватерпасу прикинуть -- все в разуме моем иметь могу, ваше привосходительство.
Семен усмехался и качал головой.
-- Как же, братец, ты вот все это в разуме имеешь, а работаешь больше по мужикам? -- заметил я.
-- Нет, ваше привосходительство, как перед богом, так и перед вами, говорю: за бесчестье себе считаю у мужика работать. Что мужик? Дурак, так сказать, больше ничего! -- возразил Пузич.
-- Да ведь и ты не княжеского рода. Говори дело-то, а не то что... -- вмешался Семен.
-- Известно, слово твое настоящее, Семен Яковлич, коли говорить, так говорить надо дело, -- отвечал, не сконфузясь, Пузич.
Он начал производить на меня окончательно неприятное впечатление, но вместе с тем я с удовольствием смотрел на несколько ленивую и флегматическую фигуру моего Семена, который слушал все это с тем худо скрытым невниманьем и презреньем, с каким обыкновенно слушает, хороший мужик плутоватую болтовню своего брата.
-- Брать ли нам его? -- спросил я Семена.
Он посмотрел в потолок.
-- Возьмите. Здесь ишь какая сторонка -- глушь: хоть бы и из их брата, первой, другой, да, пожалуй, и обчелся.
-- Без сумления будьте, ваше привосходительство, сделайте такую милость! -- подхватил Пузич.
-- Что ж ты возьмешь? Как твоя цена будет? -- спросил я.
-- Цена моя, ваше привосходительство, -- начал Пузич, -- будет деревенская, не то, что с запросом каким-нибудь али там прочее другое, а как перед богом, так и перед вами, для первого знакомства, удовольствие, значит, хочу сделать: на ваших харчах, выходит, двести рублев серебром.
При этом Семен мой даже попятился назад.
-- Что ты, паря, сблаговал, что ли? -- сказал он, устремив глаза на Пузича.
-- Меньше одной копейки, Семен Яковлич, взять не могу, -- отвечал тот.
Я с своей стороны понял, что имею дело с одним из тех мелких плутишек, которые запрашивают рубль на рубль барыша, и хотел разом с ним разделаться.
-- Твоя цена двести рублей, а моя -- сто, -- сказал я, думая, что снес, сколько возможно, много. По лицу Пузича быстро промелькнул какой-то оттенок удовольствия, а Семена опять подернуло.
-- Сто -- много, помилуйте! Семидесяти рублев с него за глаза будет, -- произнес он с укоризною.
Пузич усмехнулся.
-- Не то что об семидесяти, а и об ста рублях, Семен Яковлич, разговаривать нечего. Этой цены малой ребенок не возьмет! -- сказал он с такой уж физиономией, как будто скорей готов был умереть, чем работать за сто рублей.
-- Полно врать, Пузич! Полно! Что язык понапрасну треплешь! -- возразил Семен, начинавший выходить из терпенья.
-- Може, вы сами язык понапрасну треплете, Семен Яковлич. Здесь идет разговор с господином, а не с мужиком: значит, понимаем, с кем и пред кем говорим, -- возразил Пузич.
-- Сто рублей, больше не дам: согласен -- хорошо, а нет -- так можешь убираться, -- сказал я и нарочно стал заниматься своим делом.
Пузич не уходил.
-- Позвольте, ваше привосходительство, -- начал он, прикладывая руку к сердцу, -- так как таперича я оченно желаю, чтоб знакомство промеж нас было; значит, полтораста серебром вы извольте положить, и то в убыток -- верьте богу.
-- Больше ста не дам, убирайся! -- решил я.
-- Ваше высокородие, позвольте! -- продолжал Пузич, еще крепче прижимая руку к сердцу, -- кому таперича свое тело не мило, а лопни, значит, мои глаза, ваше привосходительство, ежели кто хоть копейку против меня уваженья сделает.
-- Ломается еще туда же, дура-голова! -- проговорил Семен.
-- Ломаться мы не ломаемся, Семен Яковлич, уж это вы сделайте такое ваше одолжение, а, значит, дело, выходит, неподходящее.
-- Неподходящее? -- повторил Семен сердито. -- Мало тебе, жиду, ста рублев! Двадцать пять серебром и то лишних передано.
Пузич как будто бы не слыхал этого замечания и обратился ко мне:
-- Накиньте, ваше высокопривосходительство, хоть четвертную еще; ей-богу, безобидно будет.
Я молчал.
-- Это что говорить, -- продолжал Пузич, -- сработать можно всяко; только я худого слова, значит, заслужить не хочу, а желаю так, чтоб меня и напередки знали... Може, ваше привосходительство, изволите знать по Буйскому уезду генерала Семенова: господин, осмелюсь так, по своей глупости, сказать, строжающий, в настоящем виде, значит... когда у него эта стройка дома была, пятеро подрядчиков, с позволенья доложить вашему привосходительству, бегом сбежали от него; и таперича, когда он стал требовать меня: "Что ж, думаю, буди воля царя небесного! А я готов завсегда служить господам", ваше привосходительство. И как перед богом, так и перед вами потаить не могу, первые две недели все мои ребра палкой пересчитаны были; раз пять, может статься, кровянил меня; но я, по своему чувствию, ваше привосходительство, не то что брал в обиду, а еще в удовольствие -- значит, нас, дураков, уму-разуму учат; когда таперича мужик над тобой куражится и ломается, а от барина всегда снести могу.
"Экая подлая натуришка!" -- подумал я и молчал.
-- Таперича при разделке, когда дело это было, -- продолжал опять Пузич, -- генерал сейчас сделал мне отличнейшее угощенье и выкинул пятьдесят рублев серебром лишних. "На, говорит, тебе, Пузич, за то, что нраву моему, значит, угодил". И эти деньги мне, ваше высокопривосходительство, дороже капитала миллионного: значит, могу служить господам.
Я все молчал. Выждав немного, Пузич снова заговорил:
-- А насчет вашей работы, я так полагаю, что мое особенное старание быть должно. Таперича, когда моя работа у вас пойдет, вы извольте лечь на ваш диванчик и почивать -- больше того ничего сказать не могу.
Я взглянул на Семена: в лице его изображались досада и презрение.
-- Не дам больше ста, -- сказал я решительно.
Пузич перенял свою шляпу из одной руки в другую.
-- Этой цены, ваше высокородие, никому взять несообразно, -- проговорил он и потом, постояв довольно долго, присовокупил, вздохнув: -- Прощенья, значит, просим, -- и стал молиться, и молился опять долго. -- Только то выходит, что за пятнадцать верст сапоги понапрасну топтал, -- пробурчал он.
-- Эка, паря, что ты сапоги потоптал, так и дать тебе тысячу! -- возразил Семен.
Пузич, ничего на это не возразив, повторил еще раз:
-- Прощенья просим, ваше высокородие, -- и пошел; Семен за ним; но я видел, что Пузич не уйдет и воротится, потому что шел он очень медленно по красному двору и все что-то толковал Семену. Через несколько минут они действительно опять воротились.
-- Сто берет, -- сказал Семен.
-- Хоша три рублика серебром, ваше высокородие, набавьте: по крайности я на артель ведро вина куплю, -- присовокупил Пузич с подло просительным выражением в лице.
-- На артель, братец, я сам куплю ведро вина, а тебе копейки не прибавлю, -- возразил я.
Пузич грустно покачал головой.
-- Как нынче и на свете стало жить -- не знаем, -- начал он, -- господа, выходит, пошли скупые, работы дешевые... Задаточку уж, ваше высокородие, извольте мне пожаловать, -- прибавил он еще более просящим голосом.
-- Сколько ж тебе?
-- Двадцать пять рубликов серебром, -- отвечал Пузич совершенно уж неестественным тоном.
Видимо, что он принадлежал к разряду тех людей, которые о деньгах покойно и без нервного раздражения не могут даже говорить. Я подал ему двадцать пять рублей; Семену это не понравилось.
-- Что в задаток-то хватаешь? Не убежим от твоих денег! -- сказал он Пузичу.
-- Ах, Семен Яковлич, бог с тобой! Выходит, словно ты наших делов не знаешь, -- проговорил тот, засовывая дрожащею рукою бумажку в кожаную кису, висевшую у него на шее.
-- Ты сам, паря, свои дела лучше нашего знаешь, -- отвечал Семен. -- Теперь вот ты у нас работу берешь, а я тебе при барине говорю, чтоб опосля чего не вышло: ты там как знаешь, а чтоб на нашей работе Петруха был беспременно.
Пузич насмешливо улыбнулся.
-- Петруха? -- повторил он с усмешкою и обратился ко мне. -- Когда я, ваше привосходительство, сам на работе, что же значит Петруха? Какое он звание может иметь, когда сам подрядчик тут, извините вы меня, Семен Яковлич, -- отнесся он к Семену.
-- Из наших ведь, брат, мужицких извинений не шубу шить, это что! -- возразил в свою очередь Семен. -- Не на одной нашей работе, а и на всякой Петруху от тебя требуют -- знаем тоже.
Пузич еще насмешливее покачал головою.
-- Ежели теперича, чтоб барину сделать удовольствие, Семен Яковлич, мы о Петрухе не постоим, за Петруху нам стоять много нечего: артель моя большая.
-- Артель твою, Пузич, и мы тоже знаем; я опять при барине говорю: окроме Петрухи, другой прочий може у тебя только с нынешнего Николы топор в руки взял, так уж с того спросить много нечего.
-- А Петруха-то кто ж такой? -- спросил я Семена.
-- Уставщик; по всей артели парень надежный, -- отвечал он.
-- Кто про это говорит! Мастер отличнейший, в лучшем виде значит. Ежели теперича, ваше привосходительство, с позволения так сказать, по нашим делам он человек, значит, больной, а мы держим его без пролежек; ваше привосходительство, жалование, значит, кладем ему сполна, -- проговорил Пузич, но таким голосом, по тону которого ясно было видно, что похвала Петрухе была ему нож острый, и он ее поддерживал только по своим торговым расчетам.
При прощанье Пузич стал просить у меня полтинничка в придачу ему на чай. В полтиннике мне уж совестно было отказать -- я ему дал, но Семен и против этого протестовал:
-- Ну, паря, славная ты выжима! -- проговорил он Пузичу, на что тот отвечал только вздохом.
III
Сделать ригу я задумал не столько по необходимости, сколько для развлечения. Помещики, обреченные на постоянную жизнь в деревне, очень хорошо знают, что стройка в деревне -- благодать, самое живое развлечение; точно должность получил, приличную своим способностям: каждое утро сходишь посмотреть, потолкуешь; после обеда опять идешь посмотреть; вечером тоже.
Все это делал, конечно, и я.
Пузич пришел ко мне работать сам четверт: с молодым парнем, Матюшкой, толсторожим и глуповатым на лицо, с Сергеичем, стариком очень благообразным, который обратил особенно мое внимание на себя тем, что рубил какими-то маленькими и очень красивыми щепочками и говорил самым мягким тенором, и все всклад. Уставщик Петруха был мужик высокого роста, сухой, с строгим выражением в глазах и с ироническим складом в губах. Он говорил мало, но резко и насмешливо. Сам Пузич оказался на работе совершенная дрянь: он суетился, кричал, бранил, впрочем, одного только Матюшку, который принимал его брань с простодушной и глупой улыбкой.
-- Всегда тебя так бранит подрядчик? -- спросил я его.
-- Завселды... дядюшка ведь он мне, завселды все лается, -- отвечал он мне и засмеялся.
Над Сергеичем Пузич только важничал, но перед Петрухой -- другое дело: тот его, видимо, уничтожал своею личностью и чувствовал, кажется, особое наслаждение топтать его в грязь по всем распоряжениям в работе. Достаточно было Пузичу выбрать какое-нибудь бревно и положить его на углы, для пригонки, как Петр подходил, осматривал и распоряжался, чтоб бревно это сбросили, а тащили другое.
-- Что? Аль неладно? -- спрашивал при этом Пузич каким-то робким голосом; но Петр даже не удостоивал его ответом, молча размечал, и Пузич смиренно усаживался и начинал рубить по отметкам работника.
На другой или на третий день, как стали они у меня работать, я подошел и сел на бревне около Сергеича, на долю которого выпало тесать пол, и, следовательно, он работал вдали от прочих.
-- Что, дедушка, стар бы ты по чужой стороне ходить, -- заговорил я.
-- Что делать-то, батюшка, -- отвечал старик мягким голосом, -- нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет -- да! Хоть бы и мое дело, не молодой бы молодик, а на седьмой десяток валит... Пора бы не бревна катать, а лыко драть да на печке лежать -- да!
-- Отчего это ты все вот всклад говоришь? -- заметил я ему.
Сергеич усмехнулся.
-- Измолоду, государь мой милостивый, -- отвечал он, -- такая уж моя речь; где и язык-то набил на то -- не помню; с хороводов да песен, видно, дело пошло; ну и тоже, грешным делом, дружничал по свадебкам.
-- Дружкой ты был? -- сказал я.
Старик самодовольно улыбнулся.
-- Я был, може, из дружек дружка, а не то что просто дружка; меня ажно из Ярославля богатые мужички ссягали дружничать у них на сыновних свадебках, по сту рублев мне за то платили; я был дорогой дружка -- да! Ты вот, государь милостивый, в замечанье взял, что я речь всклад говорю; а кабы ты посмотрел еще меня на свадебном деле, так что твой колоколец под дугой али гусли многострунные!
-- Как же у вас начинаются, например, эти сговоры? С чего? -- спросил я.
-- Сговоры, государь мой милостивый, -- отвечал Сергеич, кажется, очень довольный моим вопросом, -- начинаются, ежели дружка делом правит по порядку, как он сейчас в избу вошел, так с поклоном и говорит: "У вас, хозяин, есть товар, а у нас есть купец; товар ваш покажите, а купца нашего посмотрите..." Тут сейчас с ихниной, с невестиной стороны, свашка, по-нашему, немытая рубашка, и выводит девку из-за занавески, ставит супротив жениха; они, вестимо, тупятся, а им говорят, чтоб смотрелись да гляделись -- да! Теперича невеста, значит, понравилась. Женихов дружка сейчас по имени чествует хозяина в дому... Иван Иваныч, что ли: "Товар ваш, Иван Иваныч, показался, ум-разум расступился, пожалуйте шубу на стол, станем богу молиться и по рукам биться" -- да! Девку опять за занавеску уводят: горе горевать, свой девичий век обвывать, а батька с маткой сядут за стол дочку пропивать, и пьянство тут, государь мой милостивый, у нас, дураков-мужиков, бывает шибкое; все, значит, от жениха идет; только, сердечный, повертывайся, не жалей денежек, приезжай, значит, припасенный.
-- А дары когда ж дарятся между женихом и невестой? -- перебил я.
-- Дары тут же дарятся, -- продолжал Сергеич, -- как теперича, по молитве это рукобитье совершится, старички, выходит, по другому, по третьему стаканчику выпили, дружка сейчас и ведет жениха за занавеску, поначалу молитву читает: "Господи, помилуй нас" -- да! Тут женишок и спрашивает: "Красна девица, дайте знать, как вас звать?" Она -- хоша Катерина Степановна; значит -- "Катерина Степановна, извольте наши дары принять, да не прогневаться, примите мало, а сочтите за много". Невеста дары приемлет; тут они и цалуются, впервые, значит, а другие, може, и больно не впервые, губы-то, може, до мозолей уж трепаны, особливо по нашей гулящей сторонке... Теперича и невеста в оборот жениху говорит: "Господи, помилуй нас. Добрый молодец, как вас звать?" Примерно, Николай Иваныч; выходит -- "Николай Иваныч, извольте от меня дары принять, да не прогневаться, примите мало, а сочтите за много!" Отдаривается, значит -- да!
-- А как же невеста обвывает свой девичий век? -- спросил я.
-- Хорошо, сударь, обвывает, -- отвечал Сергеич с каким-то умилением, -- причитывает все к отцу, матери с такими речами: "Не лес к сырой земле клонится, добрые люди богу молятся. Стречай-ка ты, родимый батюшка, своих дорогих гостей, моих разлучников; сажай-ка за стол под окошечко свата-сватьюшку, дружку-засыльничка ко светцу, ко присветничку; не сдавайся, родимый батюшка, на слова их на ласковые, на поклоны низкие, на стакан пива пьяного, на чару зелена вина; не отдавай меня, родимый батюшка, из теплых рук в холодные, ко чужому к отцу, к матери" -- да! Приговоры хорошие идут. У нас ведь лучше, обряднее, чем у вас, у барь. Я вот тоже с улицы в окошко на господские свадьбы гляживал -- что?.. Ничего нет потешного; схватятся только за руки да ходят, а ничего разговоров нет.
-- Это на сговорах; а на свадьбах, я думаю, еще больше приговоров бывает, -- продолжал я спрашивать, видя, что Сергеич был в душе мастер по свадебному делу, и я убежден, что он некоторые приговоры сам был способен сочинять. Вопрос мой окончательно расшевелил старика; он откашлялся, обдернул бороду и стал уж называть меня, вместо "государь мой милостивый", "друг сердечный".
-- В самую свадьбу, друг сердечный, -- начал он, -- приговоры, большие ведутся. Теперича взять так примерно: женихов поезд въезжает в селенье; дружка сейчас, коли он ловкий, соскочит с саней и бежит к невестиной избе под окошко с таким приговором: "Стоят наши добрые кони во чистом поле, при пути, при дороженьке, под синими небесами, под чистыми под звездами, под черными облаками; нет ли у вас на дворе, сват и сватьюшка, местечка про наших коней?" Из избы им откликаются: "Милости просим; про ваших коней есть у нас много местов". Теперича по его команде поезд въезжает на двор, а он, государь мой милостивый, все впереди, никому вперед себя идти не дает. По сеням идет, молитву творит и себе приговор говорит: "Идет друженька лесенкой кленовою, мостиком калиновым, берется друженька за скобочку полужоную. Растворите, во имя отца и сына и святаго духа, дверечки широкие: сам я, сватушка, двери на петле поведу, а без аминя не войду!" Тем, друг сердечный, что в свадебном деле ничего без молитвы начинать нельзя, весь поезд, значит, аминя и ждет -- да! Как теперича им аминь из избы оголосили, дружка опять впереди всех. Первый его приговор, как в избу вошел: "Скок чрез порог, насилу ножки переволок!" Значит, чтоб с шутки начать, да и дело кончать -- да! Второй приговор его: "Все люди смотрящие, все люди глядящие! Покажите мне хозяина настоящего в дому". Третий его приговор: "Сватьюшка любезный, кто у вас в доме начал?" -- "Начал у нас в доме спас, пресвятая богородица!" -- отвечают ему. Четвертый приговор дружки значит: "Богу помолимся, на все четыре стороны поклонимся, сватьюшка любезный, в некоторые годы, в некоторые времена ходили промеж нас старушонки, дела наши свашили, были промеж нас и сговоры! Теперича, значит, дело наше сужено, ряжено: к молодому нашему князю пожалуйте молодую княгиню, к большому барину большого барина, к меньшому барину меньшого, к тысяцкому тысяцкого, а ко мне, дураку-дружке, такого же дурака-дружку". Теперича сейчас невесту и выводит из-за занавески брат родной али там крестный. Дружка опять было первый идет, брату пива подносит, только на тот раз ему говорят -- да: "Пришлите себя помоложе, подороже и повежливее!" Значит, надо жениха посылать. Идет тот сначала с пустым пивом, без денег, значит, брат ему и говорит: "Кушайте сами; наша сестричка не дешевая: не по бору ходила, не шишки брала, а золотом шила; у нашей сестрички по тысяче косички, по рублю волосок" -- значит, выкуп надобно делать, денег в пиво класть.
-- А дружка что тут делает? -- спросил я.
-- Дружка промеж тем свое справляет, -- отвечал Сергеич. -- Тоже, грешным делом, бывало, попересохнет в горле-то, так нарочно и закашляешься: и кашляешь и кашляешь, а тут такой приговор и ведешь: "Сватьюшки любезные, что-то в горле попершило, позакашлялось: нет ли у вас водицы испить, а коли воды нет, мы пьем и пивцо, а пивца нет, выпьем и винца!" Ну, и на другой хорошей свадьбе, где вином-то просто, тут же стакана три в тебя вольют; так и считай теперь: сколько в целый день-то попадет. С другой, бывало, богатенькой свадебки, после друженья, приедешь домой, так целую неделю в баню ходишь -- свадебную дурь паром выгонять. Хорошо дружке бывает, нечего сказать, больно хорошо.
-- Хорошо-то, хорошо, да ведь и это дело не всякий справит: надобно тоже разум иметь, -- заметил я.
-- Еще какой разум-то, друг сердечный! Разум большой надо иметь, -- отвечал Сергеич. -- Вот тоже нынешние дружки, посмотришь, званье только носят... Хоть бы теперь приговор вести надо так, чтоб кажинное слово всяк в толк взял, а не то что на ветер языком проболтать. За пояс бы, кажись, в экие годы свои всех их заткнул, -- заключил он и начал тесать.
-- А уж нынче разве ты не дружничаешь? -- спросил я.
-- Нет, государь мой милостивый, давно уж отстал; что-что с рожи-то цветен да румян, а глаза больно плохи. Вот и рубишь теперь все больше по памяти; кажинный год раза три сослепа-то обрубишься, а уж где дружничать: тут надо глаза быстрые, ноги прыткие!
-- Ты семейный али одинокий?
-- Какое, друг сердечный, одинокий! -- возразил Сергеич: -- Родом-то, видно, из кустовой ржи. Было в избе всякого колосья -- и мужиков и девья: пятерых дочек одних возвел, да чужой человек пенья копать увел, в замужества, значит, роздал -- да! Двух было сыновьев возрастил, да и тем что-то мало себе угодил. За грехи наши, видно, бог нас наказывает. Иов праведный был, да и на того бог посылал испытанье; а нам, окаянным, еще мало, что по ребрам попало -- да!
-- А сыновья где ж у тебя?
-- Сыновья, друг сердечный, старший, волей божьею на Низу холеркой помер, а другого больно уж любил да ласкал, в чужи люди не пускал, думал, в старые наши годы будут от него подмоги, а выходит, видно, так, что человек на батькиных с маткой пирогах хуже растет, чем на чужих кулаках -- да!
-- Где ж он? Спился, что ли?
-- Я уж и сказать тебе не знаю как, в кою сторону он дурак; недолго бы, кажись, пил, да много в кабак отвалил. Добросовестным он, государь мой милостивый, при конторе нашей был, и послали его, где греху-то быть, с мирскими деньгами в город; уехать-то уехал в поддевке, а оттель привели на веревке -- да! Все денежки, двести с хвостиком, и ухнул там; добрые люди, спасибо, подсобили -- да! Он-то благовал, а батька в ответ попал: мирские рублики, батюшка, не простят. На сходке такое положенье сделали, что али бы я деньги за него клал, али бы его, разбойника, на поселенье сдал -- да! Не стерпел я этого: детки-то к нам сердцами не падки, а они нам -- худы ли, добры -- все сладки. Делать неча, пошел к Пузичу, стал ему в ноги кланяться...
-- А разве Пузич у вас деньги в рост отдает?
-- Нешто, нешто, сударь одолжает кой-кого на знати, -- отвечал старик, вздохнув, -- исстаря еще у них в дому это заведенье идет: деды его еще этим промышляли.
-- Помилуй! Сам Пузич дурак какой-то, болтушка! -- заметил я.
Сергеич усмехнулся.
-- Да, то-то вот, что-что разумом мелок, да как сердцем-то крепок, так и богатее нас с тобой, государь милостивый, живет. Гривной одолжит, а рубль сорвать норовит; мало бога знает, неча похвалить, татарский род проклятый, что-что крещеные! Хоша бы и мое дело: тем временем слова не сказал и дал, только в конторе заявил, а теперь и держит словно в кабале; стар не стар, а все в эту пору рубль серебра стою, а он на круг два с полтиной кладет.
-- Ну, а прочие как же живут у него? -- спросил я.
-- А что, государь мой милостивый, прямо тебе скажу; вся артель у нас на одном порядке, -- отвечал старик тихо. -- Все в кабале у него состоим. Вон хоть бы этот Матюшка, дурашный, дурашный парень, а все бы в неделю не рублем ассигнациями надо ценить.
-- Неужели же он рубль ассигнациями только кладет ему в неделю? -- воскликнул я.
-- Али больше! -- отвечал Сергеич. -- Он тоже пригульный: девка по лесу шла да его нашла, бобылка согрешила -- землицы, значит, и не было у них, хлебцем-то и бились... Ну, Пузич и делал им это одолжение: давал на пропитание, а теперь и рассчитывает как надо: парень круглый год калачика не уболит съись; лапоток новых не на что купить, а все денег нет -- да! Каковы наши богатые-то мужички, а наш-то уж, пожалуй, изо всех хват, черту брат.
-- Ну, а этот Петр, уставщик, верно, на особом у Пузича положении нанят, по настоящей ряде?
-- А какое, сударь, по настоящей ряде! Тоже в кабале, еще больше нашего. Триста рублев ему должным состоял, от родителя тоже поотделился, а тут, где бы разживаться, в болесть впал, словно бы года два хворал, а уж это до кого ни доведись: хозяин лежит, нужду в доме творит.
-- Отчего ж Пузич трусит его, кажется?
-- Ну да, батюшка, по работе-то нужный ему человек: что бы он без него? Как без рук, сам видишь! А еще и то... после болести, что ли, с ним это сделалось, сердцем-то Петруха неугож, гневен, значит. Теперича, что маленько Пузич сделает не по нем, он сейчас ему и влепит: "Ты, бает, меня в грех не вводи; у меня твоей голове давно место в лесу приискано".
-- Неужели же он это вправду говорит? -- спросил я.
Сергеич засмеялся.
-- Нету, сударь, какое, кажись, вправду! -- отвечал он. -- Мужик богобоязливый, сделает ли экое дело! Сердце только срывает, стращает. Ну, а Пузич тоже плутоват-плутоват, а ведь заячьего разуму человек: на ружье глядит, а от воробья бежит, и боится этого самого, не прекословствует ему много.
Петр стал меня очень интересовать, и я хотел было о нем поподробнее расспросить Сергеича, но в это время подошел Пузич и начал нести какую-то чушь о работе, и я, чтоб отделаться от него, ушел в комнаты.
IV
Когда срубы были срублены, Пузич, к большому моему удовольствию, отправился на другую какую-то работу. В тот же день Семен подошел ко мне.
-- Винца-то ребятам обещали; прикажите хоть штофчик им выставить -- и будет с них! -- проговорил он.
-- Хорошо, -- сказал я, -- что ж ты мне давно не напомнишь? Я было и забыл.
-- Пережидал, чтоб собака эта куда-нибудь убежала, а то ведь рыло свое тут же стал бы мочить, -- отвечал Семен, подразумевая, конечно, под собакой Пузича.
-- Когда ж им дать? -- спросил я.
-- Да вот хоть ужо вечером, как отшабашат.
-- Хорошо... Зайди ты перед тем в горницу за вином, и я выйду к ним, -- сказал я.
-- Слушаю-с, -- отвечал Семен и неторопливо пошел к своему делу.
Вечером я действительно в сопровождении Семена, вооруженного штофом и несколькими ломтями хлеба, вышел к плотникам. Они, вероятно, уж предуведомленные, сидели на бревнах. При моем приходе Сергеич и Матюшка привстали было и сняли шапки.
-- Сидите, братцы; винца я вам принес, выпейте, -- сказал я, садясь около них тоже на бревно.
Петр, сидевший потупившись, откашлялся.
-- Благодарствуй, государь наш милостивый, благодарствуй, -- проговорил Сергеич.
Матюшка глупо улыбнулся. Я велел подать первому Петру. Он выпил, откашлялся опять и проговорил:
-- Вот кабы этим лекарством почаще во рту полоскать, словно здоровее был бы.
-- Будто? -- спросил я.
-- Право, славно бы так; мужику вино, что мельнице деготь: смазал и ходчей на ходу пошел, -- отвечал Петр.
Матюшка, выпив, только стал облизываться, как теленок, которому на морду посыпали соли.
Из принесенного Семеном хлеба Сергеич взял ломоть, аккуратно посолил его и начал жевать небольшим числом оставшихся зубов.
Матюшка захватил два сукроя, почти в два приема забил их в рот и стал, как говорится, уплетать за обе щеки. Петр не брал.
-- Что ты, и не закусываешь? -- сказал я ему.
-- Нет, не закусываю. Мы ведь не чайники, а водочники: пососал язык -- и баста! -- отвечал он и опять закашлялся, а потом обратился ко мне:
-- Я, барин, батьку еще твоего знавал: старик был важный.
-- Важный?
-- Важный; лучше тебя.
-- Чем же лучше? -- спросил я.
-- Да словно бы умней тебя был, -- отвечал без церемонии Петр.
-- Почему ж он умней меня был?
-- А потому он умней тебя был, что уж он бы, брат, Пузичу за немшоные стены не дал ста серебром -- шалишь! Денег, видно, у тебя благих много.
-- То-то и есть, что не много, а мало, -- сказал я.
-- И денег-то мало. Ну, брат, видно, ты взаправду не больно умен, -- подхватил Петр.
Выпитый стакан водки очень, кажется, подействовал на его разговорчивость.
Матюшка при этом засмеялся. Сергеич покачал головой.
-- Ты по городам ведь больше финтил, -- продолжал Петр, -- и батькиным денежкам, чай, глаза протер. Как бы старика теперь поднять, он бы задал перцу и тебе и приказчику твоему Семену Яковличу. Что, черномазое рыло, водки-то не подносишь? Али не любо, что против шерсти глажу? -- обратился он к Семену.
Тот поднес ему водки и проговорил:
-- Эко мелево ты, Петруха! -- но совсем не тем тоном, каким он говорил Пузичу.
-- То-то мелево. Свернули вы, ребята, с барином домок, нечего сказать. Прежде, бывало, при старике: хлеба нет, куда ехать позаимствоваться? В Раменье... А нынче, посмотришь, кто в Карцове хлеба покупает? Все раменский Семен Яковлич.
-- Божья воля; колькой год все неурожаи да червь побивает, -- заметил Семен; но Петр как бы не слыхал этого и продолжал, обращаясь к Сергеичу:
-- Прежде, бывало, в Вонышеве работаешь, еще в воскресенье во втором уповоде мужики почнут сбираться. "Куда, ребята?" -- спросишь. "На заделье". -- "Да что рано?" -- "Лучше за-время, а то барин забранится"... А нынче, голова, в понедельник, после завтрака, только еще запрягать начнут. "Что, плуты, поздно едете?" -- "Успеем-ста. Семен Яковлич простит".
Семена начинало за живое, наконец, трогать.
-- Что, паря, больно уж конфузишь, и еще перед барином? -- проговорил он.
Петр сначала засмеялся, потом закашлялся.
-- Что мне тебя, голубчик, конфузить? -- начал он, едва отдыхая от кашля. -- Не за что! Ты ведь выдался не из плутов, а только из дураков.
Семен махнул рукой. Мне стало уж жаль его.
-- Я, напротив, очень доволен Семеном; мне такого смирного и доброго приказчика и надо, -- сказал я.
Петр посмотрел мне в лицо.
-- У тебя какой чин-то, большой али нет? -- спросил он вдруг.
-- Титулярный советник -- капитан, значит, -- отвечал я.
-- Не чиновен же ты, брат! Вон у нас барин, так генерал; а ты, видно, и служить-то не охоч. Барыню-то в замужество хошь богатую ли взял?
-- Нет, не богатую, а по сердцу.
-- По сердцу, ну да! -- возразил Петр. -- Пропащее твое дело, как я посмотрю на тебя! А ты бы дослужился до больших чинов, невесту бы взял богатую, в вотчину бы свою приехал в карете осьмериком, усадьбу бы сейчас всю каменную выстроил, дурака бы Сеньку своего в лисью шубу нарядил.
-- Это кому как бог даст. Ты вот и сам не богат, -- сказал я.
-- Что тебе примеры-то с меня брать? А, пожалуй, выходит, что и взаправду в меня пошел: такой же дурашный! -- отрезал начисто Петр.
-- Больно уж смело, Петр Алексеич, говоришь! -- заметил Сергеич, опасавшийся, кажется, чтоб я не обиделся.
-- Что смело-то? Али, по-твоему, лиса бесхвостая, лясы да балясы гладкие точить? -- отвечал ему Петр и отнесся ко мне, показывая на Сергеича. -- Ведь прелукавый старичишко, кто его знает: еще по сю пору за девками бегает, уговорит да умаслит ловчей молодого.
Сергеич слегка покраснел.
-- Полно, друг сердечный! -- возразил он. -- Что тебе на меня воротить, лучше об себе открыть; теперь-то на седьмую версту нос вытянул, а молодым тоже помним: высокий да пригожий, только девкам и угожий.
При этих словах, неизвестно почему, Матюшка вдруг засмеялся. Петр на него посмотрел.
-- Ты чему, дурак, смеешься? Али знаешь, как девки любят? -- спросил он.
-- Нету, дяденька, я этого не знаю, нетути, -- отвечал тот простодушно.
-- И ладно, что нету; дуракова рода, говорят, нынче разводить не приказано. Пузичев сынишко последний в племя пущен, -- проговорил Петр и потом прибавил, как бы сам с собою: -- Было, видно, и наше времечко; бывало, можо так, что молодицы в Семеновском-лапотном на базаре из-за Петрушки шлыками дирались -- подопьют тоже.
-- Из-за кости с мозгом, Петр Алексеич, и собаки грызутся... Хорошую ягоду издалече ходят брать, -- сказал Сергеич.
-- Стало быть, ты смолоду, Петр, волокита был? -- спросил я его.