Творения Толстого теснейшим образом связаны с его интимной жизнью. Это утверждение относится не только к беллетристике. Оно всецело подтверждается внимательным рассмотрением философских, религиозных и политических работ великого автора.
Говорят: наслаждайтесь произведениями искусства и оставьте в покое личность автора. Даже и это не верно. Часто биографические изыскания углубляют понимание произведений искусства. "Оставить в покое" личность проповедника и пророка - уже совершенно невозможно. И не потому только, что слова без дел не убеждают. Важно, что характер самой проповеди, ее содержание, противоречия, эволюция воззрений бывают подчас необъяснимы без тщательного исследования интимной жизни проповедника.
К такому убеждению я неизбежно склонялся каждый раз, когда пытался проследить фазы развития Толстого.
Но приходилось останавливаться. Исследованию семейных отношений Толстого, конечно, не было места ни при жизни его, ни над его свежей могилой, ни при жизни гр. Софьи Андреевны. Да и опубликованных материалов казалось недостаточно.
Теперь обстоятельства изменились. За последние годы появилось в печати довольно много статей и книг, затрагивающих прямо или косвенно семейную жизнь Толстого. В примечании я указываю важнейшие работы этого рода.
Большинство авторов (особенно В.Г. Чертков и А.Б. Гольденвейзер) относятся крайне сурово к памяти гр. Софьи Андреевны. Их обвинения - скажу прямо - я считаю несправедливыми.
Сама верная подруга великого писателя заранее учитывала нарекания "толстовцев". Свое предисловие к изданию "Письма гр. Л.Н. Толстого к жене" (Москва 1913 г.) она кончает трогательными словами: "Побудило меня напечатать эти письма еще и то, что после моей смерти, которая по всей вероятности близка, будут по обыкновению ошибочно судить и описывать мои отношения к мужу и его ко мне. Так пусть уж интересуются и судят по живым и правдивым источникам, а не по догадкам, пересудам и вымыслам. И пусть люди снисходительно отнесутся к той, которой, может быть, непосильно было с юных лет нести на слабых плечах высокое назначение - быть женой гения и великого человека. "
И все-таки в мою задачу вовсе не входят ни реабилитация памяти гр. Софьи Андреевны, ни установление виновных в трагедии жизни Толстого. Я сознательно не углубляюсь во многие опубликованные подробности. Деликатной темы супружеских отношений я касаюсь лишь постольку, поскольку это необходимо для понимания творений Толстого и в особенности - эволюции идей его проповеди.
При этом я стараюсь быть беспристрастным.
Тихон Полнер
Париж 1928
Предисловие к немецкому изданию
Среди приветствий, полученных Толстым в юбилейные дни 1908 года, был газетный лист с иллюстрацией: по полю, слегка занесенному снегом, идет странник. На нем старая, подпоясанная солдатская шинель. На голове вязаная шапка монастырского типа. За плечами мешок. Правой рукой он опирается на высокую палку. Длинная седая растительность обрамляет лицо. Громадный лоб изрыт "геологическими переворотами". Из-под нависших седых бровей глядят на зрителя острые, всепроникающие глаза. В суровом страннике нельзя не узнать Толстого, хотя изображение лишено того мягкого выражения, той чувствительности, доброты, тех слез умиления, которыми часто озарялось лицо великого писателя в последние годы его жизни.
Толстой с глубоким волнением смотрел на картину.
- Ах, если бы Лев Николаевич в самом деле был таким!.. - сказал он, наконец, со вздохом.
Но всю свою жизнь он был именно таким странником. Всю свою жизнь со страстным вниманием вглядывался он в самые важные вопросы человеческого существования. Он искренно искал на них ответа и, достигнув одного прибежища, недолго оставался на отдыхе, снимался с места и снова шел вперед и вперед в поисках истины. Это жадное искание истины объединяет всю его жизнь, все его произведения - литературные, философские, религиозные.
Как ветхозаветный пророк, он громил людские предрассудки, людскую глупость, людские грехи - всю нашу неустроенную, тяжелую, несправедливую жизнь. И этим он пленил сердца страдающего и ищущего человечества. Он был гениальным художником. Но для многих значение его не исчерпывалось наслаждением от чтения замечательных беллетристических творений. Он поднял с необычайною силою вопросы, которыми в наше время мучаются многие сердца. С бесстрашием пророка и величайшей энергией он напал на завоевания нашей цивилизации.
Он спрашивал:
- Машины, чтобы сделать что? Телеграфы, чтобы передавать что? Школы, университеты, академии, чтобы обучать чему? Собрания, чтобы обсуждать что? Книги, газеты, чтобы распространять сведения о чем? Железные дороги, чтобы ездить кому и куда? Собранные вместе и подчиненные одной власти миллионы людей для того, чтобы делать что? Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь, а продолжать жизнь зачем?
И в условиях социального неравенства, ненависти и борьбы он не находил удовлетворительных ответов на эти вопросы.
Культуру, науку, искусство для немногих, для избранных он возненавидел и преследовал бешеными сарказмами и пророческими проклятиями...
Его поклонники, многие его биографы думают, что он нашел и прописал целебные средства от констатированных им социальных недугов.
Едва ли. Чтобы убедиться в противном, нет необходимости разбирать детально и критиковать его учение.
Достаточно оставить его наедине с самим собою. Переходя от одних решений к другим, он сам беспощадно "сжигал все, чему поклонялся" ранее. И на смертном одре в Астапове уже холодеющими устами он шептал: "Искать, всегда искать..."
___________________
В предлагаемой книге я пытаюсь подойти к Толстому, не складывая молитвенно рук. Для меня он человек (правда, гениальный), которому не чуждо ничто человеческое. Опровергать его идеи я предоставляю ему самому. Смена фаз духовного развития Толстого переплетена (как и у всех людей) с обстоятельствами его интимной жизни. Вот отчего я взял фоном моего рассказа историю семейных отношений Толстого.
К тому же, тема эта - самостоятельно и с возможною полнотою - еще мало изучена.
У меня была возможность пользоваться для исследования не только печатными источниками. Я мог заглянуть в неизданные дневники Толстого и в рукописные воспоминания о нем.
Глава первая.
Он
1
Трудно представить себе то возбуждение, которое охватило Россию в конце пятидесятых годов. В образованном обществе давно зрели либеральные воззрения. Тяжелая рука реакционного правительства Николая I, во имя мощи России, держала эти течения под спудом. Гонения на "красные" идеи особенно усилились в связи с революционным движением, прокатившимся по Европе в 1848 году. Но и само правительство понимало, что многие старые формы русской жизни уже не соответствуют ничьим интересам. Таково было, например, крепостное право. В глубокой тайне в петербургских канцеляриях медленно разрабатывались проекты реформ. На верхах царствовала, однако, столь великая самоуверенность, что чиновники, занятые этим, сами не верили в свое дело.
Самоуверенности положен был конец падением Севастополя. Война часто является экзаменом не только дипломатического искусства и боеспособности страны: она проверяет также всю правительственную систему и безжалостно разрушает у всех на глазах горделивые иллюзии.
Экзамена севастопольской кампании русское правительство не выдержало. Государственной мощи, ради которой принесено было столько жертв, - не оказалось. В обществе ходили упорные слухи о самоубийстве императора Николая, не пережившего крушения своей правительственной системы. С наследником престола связывались самые радужные надежды. Ученик поэта Жуковского, чувствительный, мягкий - он, казалось, был послан самим небом, чтобы залечить глубокие раны России, заставить забыть суровое правление отца и повести страну к возрождению.
Все, что с таким усилием сдерживалось в конце предыдущего царствования, всплыло теперь наружу. Брожение среди крепостных крестьян разрослось до небывалых размеров. Образованное общество после долгого, вынужденного молчания сразу перешло в наступление: плотина прорвалась, и целое море обличительной литературы хлынуло наружу. Со свойственным русским людям максимализмом ожесточенной критике подвергали все решительно. Вся жизнь подлежала немедленному пересмотру. Все было плохо. Все требовало неотложных реформ: и крепостное право, и суд, и воспитание, и цензура, и местное управление; многие мечтали уже и о "завершении здания", т.е. о конституции. Для возникавших газет и журналов, казалось, не хватало названий. "Со всех сторон, - с сарказмом писал впоследствии Лев Толстой, - появились вопросы (как называли в 56 году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эмансипационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили, составляли проекты, все хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге".
В экономической области страна ломала отжившие патриархальные устои и переходила в новые фазы развития. Словом, огромный котел кипел, и выбившаяся, наконец, наружу общественная жизнь блестела всеми цветами радуги: она должна была захватить каждого головокружительным темпом развития и необычайною сложностью.
2
В ноябре 1855 года в Петербурге появился молодой офицер, обращавший на себя общее внимание. Он прибыл военным курьером прямо из Севастополя и привез донесение о последней бомбардировке крепости. Молодой человек пользовался необыкновенным успехом в самых разнообразных слоях образованного общества. "Сильные мира сего, - писал он о себе впоследствии, - все искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе..." Этот успех вызван был не военными подвигами: офицер состоял в очень маленьких чинах и, несмотря на свою храбрость, не имел случая совершить никаких особенных военных подвигов. Но в течение последних трех лет имя его не сходило со страниц лучших журналов того времени. Двадцати четырех лет от роду, служа в глуши Кавказа артиллерийским юнкером, он написал рассказ "Детство", начатый им еще в Москве. Рассказ этот, подписанный никому неведомыми инициалами, появился в сентябре 1852 года в распространенном журнале поэта Некрасова "Современнике". Пластичность образов, простота, теплота, искренность и необычайное ясновидение душевной жизни обворожили читателей. В 1853 - 1855 годах тот же автор напечатал рассказы: "Набег", "Отрочество", "Записки маркера", "Рубка леса", "Севастополь в декабре", "Севастополь в мае". Последние два произвели особенно сильное впечатление. На Севастополе сосредоточено было в то время всеобщее внимание. И над севастопольскими очерками, описывавшими русского солдата с небывалой в литературе простотою и правдою, плакала вся интеллигентная Россия - от царской семьи до рядовых обывателей. Публика уже знала имя новой восходящей звезды русской литературы. И слава графа Льва Толстого складывалась и росла с невероятною быстротою. Только что вступив на поприще литературного творчества, он уже не имел соперников. Известный романист и драматург Писемский, читая рассказы Толстого, мрачно говорил: "Этот офицеришка всех нас заклюет, хоть бросай перо..." Сухой и сдержанный редактор "Современника" (поэт Некрасов) писал Толстому в сентябре 1855 года: "Я не знаю писателя теперь, который бы так заставлял любить себя и так горячо сочувствовать, как тот, к которому пишу..." Тургенев с восторгом читал своим друзьям рассказы незнакомого автора...
Именно к Тургеневу прямо с дороги приехал Толстой и остановился у него на квартире. Оба искренно хотели сблизиться. Но - "стихии их были слишком различны".
Характеры действительно имели мало общего. Тургенев был на десять лет старше и в значительной степени уже пережил бури молодости. Мягкий, податливый на влияния (особенно женские), немного злоязычный, очень образованный, склонявшийся перед научными авторитетами и либеральными течениями Запада, - Тургенев верил в воспитательное значение политических учреждений и всецело сочувствовал намечавшимся реформам. Он любил популярность, искал успеха у молодежи и старался держаться на высоте последних слов литературной и научной моды. "Прбклятые вопросы" человеческого существования не терзали неотступно его душу. Он был уверен, что "делает дело". Общественное служение его и всей группы либеральных литераторов, сплотившихся около "Современника", состояло, главным образом, в подготовке умов к сознательному отрицанию господствовавших в России порядков и к восприятию свободных европейских политических учреждений.
В литературное царство "Современника", как буря, ворвался пламенный Толстой, обвеянный огнем севастопольских батарей, с бесконечным числом накопившихся "вопросов", почти с органическою потребностью уяснить себе смысл жизни.
Политика не имела над ним никакой власти. В общественном круговороте тогдашней России он занят был всецело своей внутренней, необыкновенно сложной жизнью. На Кавказе, в Турции, в Севастополе он усиленно испытывал себя, жадно вглядывался в проблемы войны и смерти, которые, как загадка сфинкса, тянули его к себе. Он увлекался не только военного, но всякою опасностью и часто, за карточным столом, отдаваясь внезапному азарту, оказывался на краю гибели. Также рисковал он в сношениях с женщинами, когда борьба со сладострастием прорывалась эксцессами страстной и могучей натуры. Он жаждал славы. Но никогда не стал бы он, как Тургенев, подделываться под вкусы публики. Стремительно и неудержимо он шел своей дорогой и покорял, завоевывал толпу своей оригинальностью. Все общепринятое, модное, "эпидемическое" - было ему ненавистно. Он хотел сам, своим умом дойти до всего и увлечь человечество за собою на путь своего прихотливого гения...
Некрасивое лицо Толстого с широким носом и толстыми губами освещалось лучистым взглядом светло-серых, глубоко сидящих, добрых, выразительных глаз. В сущности он был добрым и простодушным человеком. С простыми людьми он держался просто, чрезвычайно скромно и так игриво, что присутствие его обычно воодушевляло всех. В памяти товарищей-офицеров он остался навсегда весельчаком, юмористом, отличным наездником и силачем. С детьми он сходился в два слова, без всяких усилий умел занять их и привязать к себе. Его родственница, состоявшая при императорском дворе, рассказывает о бесконечных фарсах, которые проделывал Толстой, внося беспорядок и смущение в ее размеренную придворную жизнь.
Но по наивному замечанию одной современницы, Толстой соединял в себе нескольких людей и, часто менялся до неузнаваемости.
В среде литераторов "Современника" он быстро перешел на боевое положение. Здесь все было не по нем: неискренность, погоня за модными, демократическими веяниями, преклонение перед западными авторитетами.
В Петербурге Толстой вел беспорядочную, бурную личную жизнь и не только не скрывал своих похождений, но даже бравировал ими. И в то же время в душе его происходила сложная работа самонаблюдения, раскаяния, самосовершенствования, поисков истины в областях морали, религии и чистого искусства. С подобными деликатными вопросами невозможно было идти в среду модных литераторов. Он жаждал интимного, личного сближения, дружбы. Но Тургенев и другие писатели "Современника", высоко ценя талант Толстого и восхищаясь его произведениями, старались тем не менее удержаться на поверхности обычных светских отношений. Порывы Толстого, его борьба со всем общепризнанным, его парадоксы, заставляли насторожиться. Приходилось постоянно опасаться неожиданных и весьма сокрушительных взрывов.
Уже на одном из первых товарищеских обедов "Современника" произошел маленький скандал. Толстого предупреждали, что в этой среде царит преклонение перед Жорж Зандом. Хозяйка (жена издателя "Современника") мечтала о "правах сердца" и "свободной любви". За обедом речь зашла о последних романах Жорж Занда. Толстой не удержался и во всеуслышание объявил, что таких женщин, как те, которых изображает Жорж Занд, если бы они существовали, следовало бы привязывать к позорной колеснице и возить на показ по улицам...
Как-то вечером в семье известного скульптора читали вслух запрещенные, но модные статьи знаменитого эмигранта Герцена. Впоследствии Толстой очень ценил произведения этого писателя. Но не то было в 1856 году. "Граф Толстой, - рассказывает современник, - вошел в гостиную во время чтения. Тихо став за кресло чтеца и дождавшись конца чтения, сперва мягко и сдержанно, а потом горячо и смело напал на Герцена и на общее тогда увлечение его сочинениями". Он говорил с такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе навсегда пропала охота читать запрещенные заграничные памфлеты.
Иеремиады Толстого против Шекспира составляли в то время злобу дня в петербургских литературных кружках, преклонявшихся перед английским гением...
Но это только примеры. Толстой очень скоро перешел в явную и открытую "оппозицию всему общепринятому в области суждений".
Какое бы мнение не высказывалось, и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз, и как иронически сжимались его губы, можно было подумать, что он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника.
Нелады с Тургеневым росли. Толстой скоро переехал от него на собственную квартиру. Но и после этого при встречах часто возникали чисто русские ожесточенные споры, кончавшиеся иногда весьма драматично.
- Я не позволю ему, - говорил с раздувающимися ноздрями Толстой после одной из таких схваток, - ничего делать мне на зло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляшками!..
С одним из петербургских литераторов (Лонгиновым) дело дошло почти до дуэли. Как-то у Некрасова играли в карты. Принесли письмо от Лонгинова. Некрасов, занятый игрой, просил Толстого распечатать и прочесть вслух письмо. Между прочим Лонгинов в довольно резких выражениях нападал на политическую отсталость и консервативные убеждения графа Толстого. Лев Николаевич промолчал, но, придя домой, немедленно послал Лонгинову вызов на дуэль.
По мнению Тургенева, Толстой никогда не верил в искренность людей. Всякое душевное движение казалось ему фальшью, и он имел привычку необыкновенно проницательным взглядом насквозь пронизывать человека, когда ему казалось, что тот фальшивит.
Толстой сам писал в своем дневнике (10/XI 1852 года): "Я невольно, говоря о чем бы то ни было, говорю глазами такие вещи, которые никому неприятно слышать, и мне самому совестно, что я говорю их".
3
"Оппозиция всему общепринятому", быть может, самая характерная черта Толстого. Она началась с пеленок. Первые воспоминания Толстого относятся к необыкновенно раннему возрасту. Он, спеленутый, лежит в полутьме и надсажается громким криком; ему хочется во что бы то ни стало выбиться из пеленок; над ним тревожно склонились кто-то двое; они сочувствуют, но не развязывают его. "Им кажется, что это нужно (т.е., чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого себя, но неудержимым...". "Мне хочется свободы, она никому не мешает, и я, кому сила нужна, я слаб, а они сильны".
Спеленутый философ "знает" лучше двух любящих взрослых, что пеленать "не нужно" и всеми зависящими от него средствами протестует.
О детстве Толстого записано много рассказов близких ему людей. Все отмечают живость, прекрасное сердце, крайнюю чувствительность, но вместе с тем и постоянные, совершенно неожиданные выходки, которыми ребенок старался удивить "больших" и "сделать что-нибудь необыкновенное".
Его позднейшая жизнь полна эпизодами "борьбы с предрассудками", которые носят то комический, то драматический характер.
Вот, например, рассказ его старшего брата, графа Николая, записанный Фетом в 1858 году: "Левочка усердно ищет сближения с сельским бытом и хозяйством, с которыми, как и все мы, до сих пор знаком поверхностно. Но уж не знаю, какое тут выйдет сближение: Левочка желает все захватить разом, не упуская ничего, даже гимнастики. И вот у него под окном кабинета устроен бар. Конечно, если отбросить предрассудки, с которыми он так враждует, он прав: гимнастика хозяйству не помешает; но староста смотрит на дело несколько иначе: "придешь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одной коленкой за жердь, висит в красной куртке головой вниз и раскачивается, волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, не то приказания слушать, не то на него дивиться"...
Зимой того же 1858 года он охотится на медведя. Расставляя по лесу охотников в шахматном порядке, им предлагают отоптать вокруг себя снег, чтобы оставить возможную свободу движения. Все это делают. Толстой протестует: "Вздор! В медведя надо стрелять, а не ратоборствовать с ним"... и он упрямо становится по пояс в снег, прислоняя запасное ружье к соседнему дереву. Неожиданно перед ним появляется громадная медведица... он стреляет раз, промахивается, стреляет второй раз в упор в пасть, но пуля застревает в зубах, и раненый зверь наваливается на него... отскочить в сторону из нерасчищенного снега нет возможности, медведь топчет и грызет его, и только счастливая случайность спасает ему жизнь.
Это гордое желание идти своими путями, опираться только на свой рассудок, не признавать ни в чем авторитетов и традиций было, как будто, прирождено Толстому. А в воспитании его совершенно отсутствовали элементы дисциплины. Он потерял мать на втором году жизни. Отец его скончался, когда мальчику было девять лет. Он рос в обществе любящих, но не выдающихся и не авторитетных для него женщин. Школьной дисциплины он не знал.
Подготовка к университету шла дома: к мальчикам приезжали учителя; за поведением следили гувернеры. Поступив в университет, Толстой должен был посещать лекции, сдавать зачеты и экзамены. Но даже эти обязанности казались ему невыносимыми, и со второго курса он бросил университет навсегда. В сущности он воспитывал себя сам и потому привык полагаться во всем только на себя. К наукам казенным он относился равнодушно и учился всегда плохо. Зато с ранних лет он много читал и еще более философствовал. В годы детства и отрочества он настойчиво пытался решать основные вопросы человеческого существования. В шестнадцать лет он разрушил свою религию и "вместо креста носил на шее медальон с портретом Жан-Жака Руссо", к которому относился с обожанием. Почти ребенком он писал философские трактаты. И когда его тетрадки попадали в руки взрослых или товарищей, никто не хотел верить, что "Левочка" автор этих мудреных вещей. Больше всего его "хлопотливый ум" занят был вопросами нравственного самовоспитания или, как он говорил, "самосовершенствования". "Теперь, вспоминая то время, - писал впоследствии Лев Николаевич, - я вижу ясно, что вера моя - то, что кроме животных инстинктов, двигало моей жизнью - единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чем было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно, - я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю, - составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически всякими упражнениями, изощряя силу и ловкость, и всякими лишениями, приучая себя к выносливости и терпению. И все это я считал совершенствованием. Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменилось совершенствованием вообще, т.е. желанием быть лучше не перед самим собой или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше. Перед людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, Т.е. славнее, важнее, богаче других".
Примеры, которые были у него перед глазами, отнюдь не всегда поощряли к нравственному совершенствованию. "Мне не было внушено, - говорит он в другом месте, - никаких нравственных начал, - никаких, а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать, только из подражания большим".
Впрочем, соблазны шли не только от окружающих. Трудно представить себе индивидуальность, в которой голос природы, жажда личного счастья говорили бы сильнее. И не менее властно влекло его в то же время стремление к добру, к нравственному, к самосовершенствованию. Без удовлетворения этой его органической потребности для Толстого не было и не могло быть личного счастья. Обе стороны его сложной натуры (личные потребности в узком смысле слова и стремление к добру) находились в вечном конфликте. Едва ли кого-нибудь дразнило столько соблазнов. Путь к "добру" был прегражден для него не только страстною и могучею физической природой, но и необыкновенно гибким, парадоксальным умом, который, с удивительной виртуозностью, служил в каждом данном случае его неудержимому стремлению к личному счастью. Личные потребности вели его бессознательно к заполнению общей формулы добра все новым и новым содержанием. При этом нет и следов малейшей неискренности, которую он больше всего на свете ненавидел - в себе и других.
4
Бросив университет, девятнадцатилетний Толстой уехал в деревню. Он рассчитывал в два года легко подготовиться дома к выпускному экзамену. Его манила также мысль руководить благосостоянием крестьян деревни Ясной Поляны, которую он получил около этого времени по разделу с братьями. Он полагал, что священная и прямая его обязанность заботиться о счастье семисот человек, за которых он должен будет отвечать Богу.
Устраивать "счастье" крепостных крестьян оказалось не так просто. Свои неудачи в этом деле Толстой описал впоследствии в рассказе "Утро помещика". Собственное сельское хозяйство тоже шло плохо и скоро показалось Толстому тяжелой обузой.
Уже осенью 1847 года он бежал из деревни и всем существом погрузился в соблазны Москвы. Он вел жизнь обычную для "золоченой молодежи" того времени: выезжал в свет, танцевал, ухаживал, занимался фехтованием и гимнастикой, ездил верхом в манеже, участвовал в кутежах, часто бывал у цыган, пением которых увлекался, играл в карты и много проигрывал... Такая жизнь не всегда удовлетворяла Толстого: он раскаивался, записывал в дневнике свои прегрешения, каялся, ехал на исправление в деревню... но скоро опять оказывался в водовороте страстей и соблазнов... Иногда он твердо решал, что "умозрением и философией жить нельзя, а надо жить положительно, то есть быть практическим человеком". Тогда он зачислялся на службу в какую-нибудь тульскую канцелярию. Или устремлялся в Петербург держать выпускной экзамен в университете. Но неожиданно для себя бросал экзамены и начинал хлопотать о поступлении юнкером в аристократический конно-гвардейский полк, чтобы идти в поход на Венгрию. Твердо решив оставаться в Петербурге "навеки", он вдруг уезжал в Ясную Поляну, потому что весна поманила его в деревню. Одно из подобных практических настроений толкнуло его даже на коммерческое предприятие: он снял в аренду почтовую станцию в Туле, но, к счастью, успел без большого убытка, вовремя отделаться от нее. Раз, провожая жениха сестры, он прыгнул к нему на ходу в тарантас и не уехал с ним в Сибирь только потому, что забыл дома шапку...
Не все из этих похождений кончались благополучно. Небольшое состояние его таяло; иногда азартных проигрышей в карты нечем было платить. В одном характерном письме к брату Сергею он пишет (весною 1848 года): "Надо мне было поплатиться за свою свободу (некому было сечь - это главное несчастье) и философию, вот я и поплатился. Сделай милость, похлопочи, чтобы вывести меня из фальшивого и гадкого положения, в котором я теперь - без гроша денег и кругом должен".
Первый бурный период его жизни закончился 20 апреля 1851 года: Толстой вдруг решил "изгнать себя на Кавказ, чтобы бежать от долгов, а главное от привычек". Он уехал со старшим братом Николаем, который служил на Кавказе в артиллерии и весной 1851 года, по окончании отпуска, возвращался к своей батарее.
На Кавказе Лев Николаевич оставался почти два с половиною года (1851 - 1854). Свою жизнь там он описал в рассказах "Набег", "Рубка леса", "Встреча в отряде с московским знакомым", "Записки маркера" и особенно близко в "Казаках". Через полгода после приезда он поступил юнкером в артиллерию, участвовал в боях против горцев и не раз подвергался серьезной опасности. "Привычек", от которых он бежал из Москвы, не удалось избыть и на Кавказе: офицерская среда вынуждала участвовать в попойках, картежной игре. Азарт и здесь преследовал его, он проигрывал иногда в карты такие суммы, которые приходилось добывать с величайшими усилиями. Однажды, живя в Тифлисе, Толстой пристрастился к игре на биллиарде, решил во что бы то ни стало победить знаменитого местного маркера, сыграл с ним 1.000 партий и чуть не лишился всего состояния.
В январе 1854 года он сдал офицерский экзамен и уехал в отпуск на родину, где и получил официальное уведомление о производстве в офицеры. Начиналась война с Турцией. Толстому захотелось видеть ее вблизи; пользуясь родственными связями, он добился назначения в Дунайскую армию и принял участие в осаде турецкой крепости Силистрии. Когда в войну вступили Англия и Франция, Толстой стал усиленно проситься в Севастополь, и главным образом "из патриотизма", как он писал брату Сергею. В Севастополе Лев Николаевич оставался почти год (ноябрь 1854 - ноябрь 1855) - то в окрестностях города, то в самых опасных его местах. Два раза он по собственному желанию волонтером участвовал в вылазках. В общем Толстой был хорошим офицером. Среди различных видов "славы", которой он настойчиво добивался в то время, была и "слава служебная, основанная на пользе отечества". Большая часть его офицерской службы проходила в штабе, причем он старательно и отчетливо выполнял поручения. Но он не бежал и от строевой службы и не только не уклонялся от опасностей, но всячески искал их. Живя иной раз в ужасных условиях в строю, замерзая в холодных землянках, он писал военные проекты о штуцерных батальонах и о переформировании батарей. Всегда и везде заботился он о солдатах. В дневниках упрекал он себя в высокомерии, раздражительности, неуживчивости, а товарищи его, офицеры сохранили до конца жизни радостные воспоминания о совместной с ним боевой жизни. Среди почти общего грабежа казенных денег он "проповедывал офицерам возвращать в казну даже те остатки фуражных денег, когда офицерская лошадь не съест положенного ей по штату".
Но не на этом поприще ждала его слава. Он тяготился узаконенным бездействием, обществом офицеров, их интересами и привычками, которым невольно поддавалась его увлекающаяся натура. Он всегда стоял на голову выше окружающих. А между тем служебное положение создавалось для него весьма незавидное: в 26 лет он был еще только прапорщиком, и каждый мальчик, окончивший корпус, стоял или выше его, или наравне с ним. К тому же в глазах высшего начальства он скомпрометировал себя участием в составлении "севастопольских песен". Кружок офицеров собирался в Севастополе вокруг фортепиано, один играл, а другие сочиняли куплеты в духе русских "частушек", высмеивая генералов и их неудачные действия. Все эти песни приписывались Толстому, и в Петербурге в высших военных кругах утверждали даже, что Толстой не только сочинял, но и учил солдат петь все эти куплеты...
Мысль оставить военную службу приходила Толстому не раз еще на Кавказе и в Севастополе. Прибыв в Петербург, он окончательно решил для себя этот вопрос. Но до официального заключения мира нельзя было получить отставки. Оставаясь прикомандированным к одному из столичных артиллерийских учреждений, Лев Николаевич выхлопотал себе одиннадцатимесячный отпуск, который проводил в Москве, Петербурге и деревне. В конце 1856 года он снял, наконец, мундир и вскоре уехал за границу. В Париже и Швейцарии он довольно бурно провел около шести месяцев.
Ближайшие пять лет жизни Толстого полны кипучею и по-прежнему самой разнообразною деятельностью. Правда, блестящие литературные успехи наметили главный путь его жизни. Но "размашистая натура" не могла довольствоваться ролью писателя повестей и романов. Толстой жаждал и искал более полной жизни. Между прочим деревня и сельское хозяйство снова потянули его к себе. Но в Ясной Поляне его встречало рабство, с которым он не мог примириться. Не по отвлеченным гуманитарным соображениям, которыми полны были либералы того времени... нет! модные идеи не имели над ним власти. Но он пробовал заботиться о благосостоянии своих "подданных", как называл крестьян, и потерпел горестные неудачи: даже доверия крестьян, взаимного понимания, общего языка не удалось добиться. Приходилось или мириться с нищетою и убожеством деревни, или снять с себя ответственность перед своей совестью за судьбы "подданных". К тому же вести хозяйство старыми методами в переходное время, когда крепостные нетерпеливо ждали свободы, оказывалось чрезвычайно трудным. Лев Николаевич не верил в мероприятия правительства. Он задумал сам, не откладывая дела, освободить своих крестьян с землей, но по возможности безобидно и для собственных имущественных интересов. После энергичных хлопот в правительственных сферах Петербурга, ему удалось найти приемлемую для казны комбинацию. Но все усилия разбились об упорное несогласие крестьян, которые мечтали к коронации Александра II получить от царя всю помещичью землю даром. Эта неудача охладила пыл Толстого к деревне, но он продолжал временами увлекаться сельским хозяйством, которое, в сущности, знал очень плохо. Его старший брат добродушно иронизировал: "Понравилось Левочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует". С сельскими работами Толстой всегда связывал много поэтических представлений. Но, бывало, в самый разгар увлечения хозяйством, он вдруг испытывал почти неодолимое отвращение к нему, писал в дневнике: "Хозяйство всею своей вонючей тяжестью навалилось на меня" и бежал от него в город - к литературе, светским развлечениям, занятиям музыкой.
Музыку любил он страстно и упорно добивался в юные годы солидных успехов в этой области. Он не только много работал на фортепьяно, но изучал теорию, писал ноты, даже пробовал композировать. Эти усилия не сделали из него настоящего музыканта, но музыка сохранила над ним власть навсегда.
Увлечения его поражали всех своей неожиданностью. Так однажды, занявшись лесными посадками в своем имении, он вдруг решил, что в широком лесонасаждении - счастливая будущность России. Он разработал целый план лесонасаждений и бросился с ним в Петербург хлопотать в министерствах о немедленном проведении своих идей в государственных масштабах. Миссия эта, конечно, успеха не имела. Но когда Тургенев в разгаре спора добивался как-то узнать: в чем же, наконец, видит Толстой свою настоящую специальность, - тот отвечал категорически и с полною уверенностью: "Я - лесовод". Рассказывая об этом своим друзьям, Тургенев писал: "Боюсь, как бы он этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту".
В 1857 году за границей, читая деревенские рассказы Бертольда Ауэрбаха, Толстой вдруг остановился на мысли отдаться школьному делу в деревне. В Ясной Поляне была небольшая школа, основанная Львом Николаевичем еще в конце сороковых годов. Но учил в ней старый крепостной человек, которого постоянно приходилось удерживать от желания посечь детей для их же пользы. Молодой Толстой, когда бывал в деревне, вносил в школу эту много ласки, жизни и шумного веселья: он любил детей и охотно возился с ними. Но при частых отлучках Льва Николаевича школа хирела на руках старого "педагога".
В июле 1857 года Толстой записал в дневнике: "Главное: сильно, явно пришло мне в голову - завести у себя школу для всего околотка и целая деятельность в этом роде". Только через два года (осенью 1859 года) ему удалось вплотную подойти к осуществлению этого плана. Как во всех своих начинаниях, он страстно, всем существом ушел в школьное дело. Три года жизни почти целиком отдал он крестьянским детям. Менее всего походила эта работа на размеренную, правильно поставленную педагогическую деятельность. Толстой сам писал, что "страстно влюблен" в свою школу. И также страстно были влюблены, под его влиянием, все те молодые люди, которых он привлек к делу. Конечно, он начал с того, что отказался от всякой традиции в этой области, отверг всякие определенные методы обучения. Он должен был сам постигнуть душу крестьянского ребенка и, устраняя всякую дисциплину и всякое наказание, дать самим ученикам возможность научить своего учителя педагогии. Школа была вольная, каждый учился чему, как и сколько хотел. Учитель считал своей обязанностью только облегчать детские искания, строго индивидуализируя свои подходы к ребенку и любовно нащупывая наилучшие для каждого данного случая методы помощи. Успехи этих вольных толстовских школ - без принуждения, без наказания, без программы и без правил - были поразительны. Дети учились целый день, и их почти невозможно было выгнать из школы.
Через 50 лет один старый яснополянский крестьянин (Василий Морозов) рассказывал: "...Часы проходили у нас минутами. Если жить в таком веселье, не увидишь, как и век пройдет... В таких радостях и весельях, в скорых успехах в учении мы так сблизились с Львом Николаевичем, как вар с дратвой. Мы страдали без Льва Николаевича, а Лев Николаевич без нас. Мы были неотлучны от Льва Николаевича и нас разделяла одна глубокая ночь. День же мы проводили в школе, а вечер у нас в играх проходит, до полночи сидим у него на террасе. Он рассказывает какую-нибудь историю, рассказывает про войну, как его тетушку в Москве повар зарезал, как он был на охоте, как его было медведь заел, и показывал нам около глаза метину, как медведь его лапой царапнул. Болтовне не было у нас конца. Рассказывали и мы ему страсти: про колдунов, про лесных чертей... Он рассказывал нам сказки страшные и смешные, пел песни, прикладывая слова к нам... Лев Николаевич вообще был ужасный-ужасный шутник, не пропустит случая, чтобы как-нибудь всегда не пошутить, не посмеяться. Называл он нас разными прозвищами..."
С таким учителем, конечно, всякая школа должна была идти хорошо. Другой вопрос - много ли таких учителей можно было найти на земном шаре?
Нужно сказать, впрочем, что пробивая и в этой области свои собственные, новые пути, Толстой стремился возможно подробнее ознакомиться с установившеюся практикой дела. Он много читал по педагогике (особенно немецких авторов) и, попав в 1860 - 1861 году снова за границу, внимательно присматривался в Германии и Франции к практической постановке школьного дела. О его наблюдениях в Германии, встречах и беседах с педагогами и учеными довольно подробно рассказал немецкой публике Рафаэль Левенфельд в своей биографии Толстого.
Но ни русская, ни заграничная школа, ни теоретические воззрения ученых педагогов не удовлетворили Толстого. Чужие взгляды и мысли (во всякой области) служили ему лишь отправными пунктами для самостоятельной умственной работы. Почти всегда это был лишь материал для опровержения. И ему мало сказать при этом просто "нет": он должен прибавить: "не может быть" - "нет, и не может быть"; он говорит: "этого не только никогда не было, но и не могло быть". В каждой своей мысли он усаживается как в крепости, и никакие усилия противника уже не могут выбить его из занятых позиций. Но проходит время, являются новые мысли, столь же гордые, непоколебимые, непреклонные, и тогда старые уступают им место без боя и исчезают бесследно.
До какой степени увлекался Толстой, можно понять при чтении, например, его статьи: "Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?" После урока, на котором он учил детей писать сочинения, Толстой говорит: "Я долго не мог дать себе отчета в том впечатлении, которое я испытал... На другой день я еще не верил тому, что испытал вчера. Мне казалось столь странным, что крестьянский полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой на всей своей необъятной высоте развития не может достичь Гёте. Мне казалось столь странным и оскорбительным, что я, автор "Детства", заслуживший некоторый успех и признание художественного таланта от русской образованной публики, - что я в деле художества не только не могу указать или помочь 11-летнему Семке и Федьке; а что едва-едва, - и то только в счастливую минуту раздражения, - в состоянии следить за ними и понимать их".
Эта удивительная статья была напечатана в педагогическом журнале "Ясная Поляна", который издавался Толстым в 1862 году. На страницах своего скромного издания он делился с публикой школьным опытом и, как всегда, поднимал в связи с этим самые основные вопросы человеческого существования.
19 февраля 1861 года русские крестьяне были освобождены от крепостной зависимости. Предстояло наделить их землею, которую они должны были получить из имений своих прежних владельцев. На практике наделение землею требовало авторитетных посредников между помещиками и крестьянами. Создан был институт "мировых посредников", которые в это переходное время исполняли также функции мировых судей. Толстой был за границей. Тульский губернатор решил привлечь и его к делу. При общих почти протестах помещиков, которые не мирились с известным в их среде народолюбием Льва Николаевича, правительство настояло на своем выборе, а Толстой, зная о протестах дворянства, принял назначение. "Я не посмел отказаться, - писал он, - перед своей совестью и ввиду того ужасного, грубого и жестокого дворянства, которое обещалось меня съесть, ежели я пойду в посредники".
В мае 1861 года он вступил в должность и в течение почти года вел отчаянную борьбу с помещиками, защищая интересы крестьян.
Решения его систематически отменялись уездным съездом посредников; он получал множество писем с угрозами всякого рода: его собирались и побить, и застрелить на дуэли; на него писались доносы.
Вся эта бурная деятельность была совершенно во вкусе подвижной натуры Толстого. В начале этого периода (в октябре 1857 года) он писал своему другу и родственнице-фрейлине императорского двора Александре Толстой: "Вечная тревога, труд, борьба, лишения - это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. Да что счастье - глупое слово; не счастье, а хорошо; а бесчестная тревога, основанная на любви к себе - это несчастье... Мне смешно вспомнить, как я думывал и как Вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаяния, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Все равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым... Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие - душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного, не человеческого, а оттуда".
Прожив 80 лет и перечитывая это письмо, Толстой говорил, что в такой жизненной программе он не может изменить ничего. Но к 1862 году он устал.
Сельское хозяйство не шло. Литературная репутация сильно упала, несмотря на то, что за четыре года (1856 - 1859) он напечатал ряд великолепных рассказов. В 1856 году: "Севастополь в августе", "Метель", "Два гусара", "Утро помещика", "Встреча в отряде с московским знакомым"; в 1857 году: "Юность", "Люцерн", в 1858 году "Альберт"; в 1859 году: "Три смерти" и роман "Семейное счастье". Эти чудесные вещи уже не вызывали сенсации. Русское общество кипело в котле возрождения. Критика и публика требовали обличительной литературы, гражданских мотивов. Чистая поэзия, оторванная от злоб дня, оставалась в тени. Болезненно ощущая это падение своей репутации, Толстой перестал даже выступать в печати и на уговоры друзей отвечал, что отныне решил сделаться "потихонечку, про себя литератором".
Общение с крестьянскими детьми доставляло непосредственное удовольствие. Но запросы к своей школе Толстой предъявлял слишком большие. "Я говорил себе, - писал он позднее, - что прогресс в некоторых явлениях своих совершается неправильно, и что вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят". "Первобытные люди" наслаждались общением с гениальным человеком и за постоянную ласку платили ему нежною любовью, но увы! - они не могли дать ответа, которого он добивался: истинный путь прогресса человечества, - и для крестьянских детей, и для самого Толстого по-прежнему оставался загадкой.
Журнал, в котором он задорно и ребром ставил основные вопросы педагогики, встречен был холодно и с недоумением. Никто не спорил с Толстым, но почти никто и не заинтересовался его педагогическими новшествами. Многое было в них гениально и через 50 лет привлекло к себе внимание педагогов в Америке и России. Но в начале шестидесятых годов большинство смотрело на журнал, как на барскую затею эксцентричного дилетанта. "Ясная Поляна" имела мало подписчиков, просуществовала всего год и принесла Толстому 3.000 рублей убытка.
Посредничество, вследствие все возраставшей оппозиции помещиков, становилось невыносимым - тем более, что формальная, канцелярская сторона деятельности Толстого (к ней он относился с недостаточным вниманием) - давала часто поводы к справедливым нападкам.
Помимо всех этих неудач судьба послала в то время Толстому два тяжелых испытания.
20-го сентября 1860 года на юге Франции (в Гиере) скончался от чахотки граф Николай Толстой. В течение месяца из часа в час Лев Николаевич следил за мучительным угасанием брата. Этого человека он "любил и уважал положительно больше всех на свете". И вот этот "умный, добрый, серьезный человек заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и еще менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории, - пишет Лев Толстой, - ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания..." Толстой не верил в личную будущую жизнь, и для него граф Николай исчез навсегда, "как сгоревшее дерево".
Проблема смерти остро, болезненно и неотступно стала перед Львом Толстым. Все окружающее поблекло. "К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всей мерзостью лжи, самообмана, и кончится ничтожеством, нулем для себя..." Аппетит к жизни пропал. Временно Лев Николаевич забыл даже о любимой яснополянской школе. На родину не тянуло.
- Не все ли равно, где доживать жизнь? - говорил он. - Тут я живу, тут могу и жить. - О литературе не хотелось и думать. Он весь как бы застыл от мрачного и горестного раздумья.
- Уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше...
Граф Николай Толстой был, действительно, прелестным, выдающимся человеком, добрым, слегка насмешливым, в жизни своей осуществившим, по словам его приятелей, все, что проповедывал впоследствии Лев Николаевич. В Николае Толстом абсолютно не было стремления к славе, тщеславия и, хотя он обладал исключительным талантом рассказчика, унаследованным от матери, он почти ничего не писал, ограничиваясь литературными советами младшему брату. Тургенев уверял, что у Николая Толстого "не хватало только недостатков, которые нужны, чтобы быть большим писателем".
С раннего детства Николай Толстой оказывал огромное влияние на Льва Николаевича. Влияние это можно охарактеризовать, как христианское или вернее гуманитарное. Еще ребенком он увлекал братьев в область фантастических вымыслов, в которых фигурировали "любовно жмущиеся друг к другу муравейные (моравские) братья" и знаменитая зеленая палочка, на которой написана "главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, и были бы постоянно счастливы..."
Мягкий, деликатный, нежный образ его умного и доброго старшего брата олицетворял для него "добро", христианские влечения, самопожертвование... И понятно, каким ударом оказалась для него преждевременная и мучительная смерть именно этого кроткого человека...
Но через несколько месяцев Толстой мог уже вернуться к своим жизненным интересам. Сначала его развлекли занятия с детьми сестры, которая жила в Гиере. Потом он приступил снова к подготовке педагогических статей для будущего журнала. Это привело его к продолжению изучения постановки школьного дела во Франции, Лондоне и Германии. И, наконец, он уехал на родину, в Ясную Поляну, где ждала его школа и новые заботы по посредничеству. Рана мало-помалу зарубцевалась. Видение смерти на время ушло в подсознательную область. Но первый удар радости жизни был нанесен, и последствия его дали себя знать позднее.
Вторым испытанием (конечно, гораздо менее тяжким) была окончательная ссора с Тургеневым.
Отношения их оставались неопределенными и переменчивыми. Они виделись за границей (в 1857 году), проводили целые дни вместе, но оба боялись переходить некоторые границы сближения. В дневнике Толстой то сожалел Тургенева, то отмечал приятно проведенный с ним день, то глухо негодовал на него. Помимо расхождения во взглядах и глубокой разницы "стихий" обоих писателей, между ними, по-видимому, легла еще одна тень. Сестра Льва Николаевича, графиня Мария Николаевна Толстая была несчастлива в семейной жизни. В 1857 году она окончательно разошлась с мужем. Тургенев, ее давнишний знакомый, несмотря на близость к Виардо, не мог отказать себе в удовольствии некоторого кокетства перед умной графиней, чрезвычайно ценившей его общество. Эти отношения пугали Толстого и определенно не нравились ему.
И все же, временами обоих писателей тянуло друг к другу. Так было и весною 1861 года. Тургенев жил в Спасском - своем Орловском имении - и кончал отделку своего лучшего романа ("Отцы и дети"). Толстой заехал за Тургеневым, чтобы вместе отправиться к общему приятелю Фету. Свидание в Спасском протекало вполне мирно. За прекрасным обедом Тургенев с некоторым волнением говорил о только что конченном романе. Толстой выразил желание прочесть рукопись. После обеда хозяин заботливо устроил в гостиной подходящую обстановку: все мухи были изгнаны, к огромному дивану придвинут столик с рукописью романа, курительными принадлежностями, любимыми напитками. Тургенев, наладив все это, на цыпочках удалился из комнаты, бережно притворив дверь, чтобы ничто не могло отвлечь внимания гостя...
В полной тишине Толстой принялся за чтение. Но скоро глаза его стали смыкаться и незаметно для себя он... заснул.
Вдруг точно что-то толкнуло его. Он проснулся и увидел спину Тургенева, который выходил из комнаты.
В дальнейшем о романе не было произнесено ни слова.
Наружно в мире они приехали к Фету. И здесь на другой день утром за чайным столом разыгралась финальная сцена их отношений.
Тургенев рассказывал про воспитание своей дочери.
Толстой сделал несколько неодобрительных замечаний.
- Я вас прошу не говорить так, - воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
- Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден? Тургенев побледнел.
- Если вы не замолчите, - крикнул он, - я дам вам в рожу!.. Схватившись за голову и шатаясь, он быстро вышел из комнаты. Овладев собой, он вернулся и принес хозяйке извинения.
Толстой промолчал, сейчас же уехал и с первой почтовой станции послал Тургеневу требование немедленного формального извинения или поединка. При этом он не желал выходить на дуэль "пошлым образом" - с секундантами, доктором и шампанским; он звал Тургенева выехать на опушку леса с заряженными ружьями и стреляться без свидетелей, "по-настоящему".
Тургенев извинился. Но писатели расстались на 17 лет.
Все эти неприятности и огорчения, в конце концов, тяжело отразились на здоровье Толстого. Летом 1861 года он начал кашлять с кровью. Призрак чахотки и смерти преследовал его. Врачи потребовали полного покоя и лечения кумысом в татарских степях. Но только весною следующего года Лев Николаевич мог последовать их совету. Он отказался от посредничества, приостановил выход журнала, передал школу помощникам и, взяв с собой двух крестьянских мальчиков (любимых учеников), уехал лечиться в Самару.
5
Влюблялся ли Толстой? В 1856 году он писал: "Я говорю не о любви молодого мужчины к молодой девице и наоборот, - я боюсь этих нежностей, был так несчастлив в жизни, что никогда не видал в этом роде любви ни одной искры правды, а только ложь, в которой чувственность, супружеские отношения, деньги, желание связать или развязать себе руки до того запутывали самое чувство, что ничего разобрать нельзя было".
Это - замечания Николая Иртеньева в "Юности". Того самого, который рассказал в "Детстве" свою любовь к маленькой Сонечке Валахиной и первые моменты увлечения княжной Нехлюдовой (в "Юности"). Существуют свидетельства самого Толстого, что картинки эти списаны с натуры. В детские годы он сильно увлекался маленькой Сонечкой Калошиной, а в юношеские - сестрой своего университетского друга - Александрой Алексеевной Дьяковой. В 1858 - 1859 годах в московском свете он снова встретил Александру Алексеевну, которая была уже замужем - за "прекрасным человеком" князем Андреем Оболенским. С большой силой в Толстом снова вспыхнуло прежнее увлечение, но княгиня; чувствуя опасность сближения с этим интересным человеком, забрала детей и переехала в Петербург.
Юношеских увлечений в Казани, где учился Толстой, было несколько. Самым сильным он считал любовь к Зинаиде Молоствовой. С этой особой - очень одаренной и привлекательной - ой встретился снова в 1851 году, когда ехал с братом на Кавказ, и посвятил ей поэтическую, прочувствованную страничку дневника. Сильное влечение наметилось с обеих сторон, и объяснение не произошло только по случайным обстоятельствам.
На Кавказе Толстой влюбился в казачку. Хотя фабула рассказа "Казаки", как он задуман был Львом Николаевичем (в двух частях), имеет в виду события, случившиеся с другим лицом, но самая любовь Дмитрия Оленина к Марианне воспроизводит, по свидетельству автора, его собственные чувства к молодой казачке.
Ничто, быть может, не было столь постоянною и столь заветною мечтою Толстого, как собственная семья - брак, дети. Его дневники и интимные письма переполнены этим вопросом. Но ему трудно было найти себе подходящую подругу жизни. К девушкам, с которыми встречался, он предъявлял весьма высокие требования по части ума, простоты, искренности, красоты. Вместе с тем (и прежде всего) его жена должна быть здоровая и сильная мать его детей, способная сама кормить и воспитывать. На все обязана она смотреть глазами мужа, во всем быть его помощницей. Обладая светским лоском, она обязана забыть свет, поселиться с мужем в деревне и целиком посвятить себя семье.
При его исключительной проницательности только сильная страсть могла заставить его поверить, что он встретил, наконец, олицетворение такого идеала.
С годами он сознательно шел на уступки. Такой именно смысл имели, например, его отношения к Валерии Арсеньевой. Девушка была сиротою и вместе с младшей сестрою жила под надзором преданной гувернантки в поместье Судакове, в пяти верстах от Ясной Поляны. Семья Толстых хорошо знала родителей Валерии Арсеньевой. Девочки бывали в Ясной Поляне. В 1856 году Лев Николаевич часто посещал Судаково. У гувернантки (M-lle Vergani) создался план женить его на Валерии. Девушка, видимо, шла этому навстречу. Она, правда, весьма склонна была к нарядам, светским развлечениям и мечтала о флигель-адъютанте, но и граф Толстой казался ей все-таки подходящей партией. В конце октября Лев Николаевич не удержался и показал Валерии страничку дневника, где было написано: "я ее люблю". Конечно, с этого момента его считали женихом. Но Толстой колебался, сомневался, думал, то увлекался, то охладевал и, наконец, решил испытать свое чувство двухмесячной разлукой. По выражению своей тетушки, которая тоже жаждала этого брака, он поехал неожиданно "вместо церкви, в Петербург". Последовала длинная переписка. Издали Валерия Арсеньева менее нравилась Толстому. Он признался себе, что не столько любил сам, сколько старался возбудить любовь к себе. Наступило охлаждение, о котором Лев Николаевич прямо и решительно написал, наконец, в Судаково. Близкие Валерии Арсеньевой и даже тетушка Толстого осыпали его упреками. Но он слишком долго испытывал себя и, в конце концов, не мог поступить иначе. К счастью для него и для самой барышни, она впоследствии вышла замуж и имела четырех детей.
Со своими стремлениями к браку Толстой пережил большие соблазны в Швейцарии весною и летом 1857 года. Здесь он встретился и впервые близко сошелся со своими дальними родственницами - графинями Елизаветой и Александрой Толстыми. Обе служили при дворе великой княгини Марии Александровны. Александра Толстая обладала приятной наружностью и великолепным голосом, над которым много работала. Прямота, искренность, горячее сердце, постоянное стремление к нравственному самоанализу и совершенствованию делали духовный ее облик чрезвычайно привлекательным. При весьма тонком, изящном уме она была очень религиозна - в строго православном духе. Придворная, светская сдержанность не мешала ей ценить по достоинству буйного племянника, постоянно склонного ко всевозможным неожиданностям. В завязавшейся между ними нежной дружбе Толстой немного кокетничал парадоксальным умом и скептицизмом в религиозной области. Милую "бабушку" он искренно считал на целую голову выше всех женщин, с которыми когда-либо встречался. Они разошлись впоследствии на почве религиозных несогласий. Но даже в год своей смерти Лев Николаевич, перечитывая долголетнюю переписку с графиней Толстой, говорил окружающим: "как в темном коридоре бывает свет из-под какой-нибудь двери, так, когда я оглядываюсь на свою долгую, темную жизнь, воспоминание об Alexandrine - всегда светлая полоса". В поэтической обстановке швейцарской весны, на берегу Женевского озера произошло это сближение и, казалось, оно должно было пойти дальше простой дружбы. Но... графиня была старше Толстого на 11 лет; на ее милом, одушевленном лице он подметил первые морщинки... и не раз в дневнике, восторгаясь своей родственницей, он с грустью восклицал: "Если бы она была на десять лет моложе!.." Они остались только друзьями.
В 1859 году, ухаживая в московском свете за несколькими барышнями, он решился, наконец, сделать одной из них (княжне Львовой) предложение, но получил отказ. Его жена уверяла впоследствии, что физически он был в те годы очень непривлекателен, и "лицо у него было страстное, беспокойное и задорное". Другие девушки, за которыми он ухаживал, находили, что общение с ним "интересно, но тяжело". Очевидно, его исключительно сложная духовная организация и редкая проницательность постоянно держали собеседниц в напряженном состоянии...
Так проходила его молодость. Он подчеркивал себе первые признаки надвигавшейся старости и уже почти готов был отказаться от семейного счастья, о котором так долго и нежно мечтал.
Глава вторая Она
1
Лет шестьдесят пять назад Москва походила еще на большую деревню. Жили в примитивных условиях, но широко и вольно, не чуждаясь друг друга. Здесь не было тех перегородок, которыми "свет" Петербурга отделял себя от остального человечества. Средние и высшие слои помещиков и чиновников - часто и "без чинов" посещали друг друга. В таких условиях даже скромная семья доктора Берса могла пользоваться всеобщим признанием. Доктор служил в московском дворцовом ведомстве и потому занимал хорошую казенную квартиру в Кремле. Он держал лошадей и человек 10 прислуги. Кроме жалованья, он зарабатывал довольно много обширною практикой, хотя, кажется, никогда не считался блестящим врачом. На жизнь хватало; экономии не оставалось. Андрей Евстафьевич Берс был лютеранином, немецкого происхождения. До генеральских чинов дослужился он только в 1864 году, но уже в половине сороковых годов получил за выслугу дворянство. В 1842 году, тридцати четырех лет от роду, он женился на шестнадцатилетней Любочке Иславиной. Происхождение молодой девушки заслуживает внимания. По матери она была внучкой графа Завадовского - знаменитого любимца Екатерины II и Александра I. Графиня Софья Петровна, старшая дочь вельможи, очень рано была выдана замуж за князя Козловского. Брак оказался несчастным. Супруги скоро разошлись, и молодая графиня увлеклась Александром Михайловичем Исленьевым, с которым провела 15 лет жизни и оставила ему, умирая, шестерых детей - трех мальчиков и трех девочек. Добиться развода с кн. Козловским не удалось. Несмотря на все хлопоты и связи, оказалось невозможным усыновить детей, и они получили фамилию Иславиных. Семья жила безвыездно в селе Красном Тульской губернии, в 35 верстах от Ясной Поляны. Исленьев был приятелем графа Николая Ильича Толстого (отца великого писателя). Семьи дружили и по неделям гостили то в Красном, то в Ясной Поляне. Рассказывают, что девятилетний Лев Толстой был неравнодушен к одиннадцатилетней Любочке Иславиной и однажды, ревнуя, столкнул ее с лестницы, так что девочка некоторое время хромала. Задумав написать "Детство", "Отрочество" и "Юность", Толстой решил воспроизвести под именем Иртеньевых - семью своих приятелей и лишь постепенно, в ходе работы, перемешал свои собственные переживания и некоторые картины своего детства с историей Исленьевых.
Любовь Александровна Берс подарила мужу тринадцать человек детей, из которых восемь остались в живых. Три девочки и мальчик были погодками; затем с некоторыми промежутками детская наполнилась еще четырьмя мальчиками. К 1862-му году старшей дочери (Лизе) было уже 19 лет, Софье - 18 и Татьяне - 16. Девочки воспитывались дома. Кроме гувернанток (немок и француженок), их классную комнату посещали довольно регулярно учителя. Барышни вьщерживались в старых традициях. Но время было переходное и девиц нельзя было охранить вполне от новых, модных идей. В автобиографии Софья Андреевна пишет: "Наукам и русскому языку учили студенты. Один из них старался по-своему меня развивать и внушать мне крайний материализм; приносил мне читать Бюхнера и Фейербаха, внушал, что Бога никакого нет и что религия есть устарелый предрассудок. Сначала мне понравилась простота истолкований об атомах и сведение всего в мире к их соотношениям. Но вскоре я затосковала без привычной православной веры и церкви, и навсегда отреклась от материализма". Впрочем, "Отцы и дети" Тургенева, только что вышедшие тогда в свет, и в семье Берсов произвели большое впечатление, и нигилист Базаров даже привлек к себе сочувственное внимание барышен. Девушкам внушали, что им предстоит самим зарабатывать свой хлеб. Они должны были учить маленьких братьев, шить, вышивать, хозяйничать и готовиться к официальному экзамену на диплом домашней учительницы. Семейные отношения родителей не были образцовыми, но не отравляли существования детей. Доктор Берс, при всем своем добродушии, обладал неровным характером и неожиданными вспышками гнева подчас приводил домашних в замешательство. Но всем правила выдержанная, спокойная, даже холодная на вид Любовь Александровна, которая умела парировать выходки мужа. Через два года после женитьбы Лев Толстой в письме к жене дал такую характеристику родных Софьи Андреевны. "Есть Берсы черные: Любовь Александровна, ты, Таня, Петя; и белые - остальные. У черных ум спит, - они могут, но не хотят, и от этого у них уверенность, иногда не кстати, и такт. А спит у них ум оттого, что они сильно любят; а еще и оттого, что родоначальница черных Берсов была не развита, т.е. Любовь Александровна. У белых же Берсов участие большое к умственным интересам, но ум слабый и мелкий..." На фоне этой общей, весьма удачной характеристики выделяются далее индивидуальные особенности трех сестер. Старшая (Лиза) - красивая девушка высокого роста, с правильными чертами лица и серьезными, выразительными глазами - была холодна, мало общительна, спокойна и не проявляла особенной жизненной энергии. К семейным будничным заботам относилась она с легким пренебрежением. Маленькие дети, их кормление, пеленки вызывали в ней брезгливость и скуку. Вечно с книгой в руках, она много училась, занималась английским, делала переводы с немецкого, писала недурные компилятивные статьи, из которых кое-что впоследствии появилось в печати. Развитое сознание долга нередко заставляло ее делать над собой усилия и оказывать услуги окружающим, но, по определению Льва Толстого, все это выходило у нее "неловко и несимпатично". Полною противоположностью была младшая сестра - любимица отца, по прозванию "чертенок - Татьянчик". Этот "чертенок" оживлял весь дом. Танечка Берс умела расшевелить не только старшую сестру, но и свою величественную мать. С ранних лет она обладала великолепным контральто и усердно занималась музыкой. Это была натура, по преимуществу, артистическая: страстная, увлекающаяся, - она на всякое дело набрасывалась с величайшим азартом. И со всею непосредственностью, ей свойственной, открыто и обнаженно выявляла свой эгоизм и свое самолюбование. Но вместе с тем ее горячее сердце полно было любовью к окружающим.
Софья Андреевна Берс во всех отношениях представляла середину между сестрами. Она очень недолюбливала свою холодную и методическую старшую сестру и всю жизнь была в самой тесной, горячей дружбе с младшею. Последняя, уже на старости лет, так описывает Софью Андреевну. "Соня была здоровая, румяная девушка с темно-карими большими глазами и темной косой. Она имела очень живой характер с легким оттенком сентиментальности, которая легко переходила в грусть. Соня никогда не отдавалась полному веселью или счастью, чем баловала ее юная жизнь и первые годы замужества. Она как будто не доверяла счастью, не умела его взять и всецело пользоваться им. Ей все казалось, что сейчас что-нибудь помешает ему или что-нибудь другое должно придти, чтобы счастье было полное. Эта черта ее характера осталась у нее на всю жизнь. Она сама сознавала в себе эту черту и писала мне в одном из своих писем: "И видна ты с этим удивительным, завидным даром находить веселье во всем и во всех; не то, что я, которая, напротив, в веселье и счастье умеет найти грустное". Доктор Берс говорил: "бедная Сонечка никогда не будет вполне счастлива". Она обладала большою женственностью и любила детей. Она часто сидела в детской, играла с маленькими братьями, забавляла их во время их болезни, выучилась для них играть на гармонии и часто помогала матери в ее хозяйственных заботах. Бережливость и даже некоторая скупость обозначились в ней рано. Она любила литературу, живопись, музыку, но во всем этом не проявила особых талантов. Впрочем, с 11 лет она аккуратно вела дневник и пыталась даже писать повести. "Самое большое впечатление, - пишет она в автобиографии, - произвело на меня "Детство" Толстого и "Давид Копперфильд" Диккенса... Когда я кончила читать Копперфильда, я плакала, точно мне пришлось расставаться с близкими людьми"... С "Детством" Толстого случилось маленькое осложнение. Читая рассказ, Софья Андреевна так увлеклась им, что заучивала некоторые места наизусть и переписывала их в свой дневник. Между прочим она вписала однажды: "Вернется ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели: невинная веселость и беспредельная потребность любви были единственными побуждениями в жизни"... На обороте этой сентиментальной выписки старшая сестра Лиза не упустила случая начертать только одно слово "дура!", она терпеть не могла, когда "наша фуфель пускалась в поэзию и нежность". Сантиментальность не всегда исключает практичность. Так, по-видимому, было и с Софьей Андреевной: с молодых лет она умела ценить прозаические блага жизни, тянулась к ним и крепко держалась за то, что попадало в ее руки.
Желание нравиться, кружить головы, жажда всеобщей любви и поклонения владели почти одинаково обеими младшими сестрами и придавали им тот характер, о котором друг Толстого, поэт Фет сказал: "несмотря на бдительный надзор матери и безукоризненную скромность, девицы Берс обладали тем привлекательным оттенком, который французы обозначают словом "du chien" (привлекательная (фр.).)". У младшей это в большей степени являлось непосредственным, внешним отражением ее страстной натуры. У Софьи Андреевны сказывалось в невинном и умном кокетстве, которым она полуинстинктивно тянулась к завоеванию себе места под солнцем. В поведении молодых девушек не проскальзывало, конечно, и тени жеманства, которым стараются понравиться провинциальные барышни. Напротив, отличительной чертой Софьи Андреевны Лев Николаевич считал всегда необычайную простоту, прямоту и искренность.
2
Весною 1861 года старшие девушки (Лиза и Соня) сдали экзамены при московском университете. С младшей (Тани) этого не требовалось: родители возлагали надежды на ее исключительный голос и мечтали отдать ее в консерваторию. Экзамен положил грань между детством и юностью. Девиц одели в длинные платья и начали понемногу вывозить в свет. У каждой из них (характерная подробность) был свой любимый танец: Лиза предпочитала лансье, Соня - вальс, Таня - мазурку.
Но их интимная жизнь складывалась, главным образом, дома. У гостеприимного доктора Берса бывало много народа. По субботам и воскресеньям за стол садилось двадцать человек. В торжественных случаях неизменно подавался тот самый "анковский пирог", который впоследствии перешел в Ясную Поляну и в устах Льва Николаевича сделался символом сытой жизни и материального благополучия привилегированных классов. Анке - декан медицинского факультета московского университета, родственник и частый гость Берса - сообщил хозяйке дома рецепт сладкого пирога, который стал неизменной традицией всех торжественных дней семьи.
В доме всегда толпилась молодежь. Старший сын доктора Берса - Александр учился в кадетском корпусе и в отпускные дни приводил с собой товарищей. У Берсов, кроме того, часто бывали молодые родственники. Вся эта шумная ватага молодежи на рождественских и пасхальных каникулах, а часто и летом на даче в Покровском (в окрестностях Москвы) гостила неделями. В атмосфере полудетской, полугостиной царствовало совершенно особое, праздничное веселье и настроение общей влюбленности. Оно великолепно передано Толстым в тех главах "Войны и мира", которые вводят читателя в жизнь графов Ростовых.
Первым поклонником Софьи Андреевны был тот самый студент-учитель, который пытался "развивать" ее. Этот "нигилист" - живой и быстрый - носил очки и лохматые густые волосы, зачесанные назад. Но практическая девушка осталась холодна к воздыханиям бедного "учителя". Однажды, помогая Софье Андреевне переносить что-то, отчаянный малый схватил ее руку и поцеловал.
- Как вы смеете?! - закричала она, брезгливо отирая носовым платком место поцелуя.
Последовали энергичные жалобы матери. Но в поведении девушки, вероятно, были элементы задора и кокетства.
- Бери пример, как держит себя Лиза, с ней этого не случится, - последовал ответ хозяйки дома.
На смену "нигилисту" явился кадет старших классов - Митрофан Поливанов. Он принадлежал к состоятельной дворянской семье с хорошими связями. На этот раз сердце Софьи Андреевны не осталось равнодушным. Теперь она уже не отнимала брезгливо рук, когда молодой человек прикладывался к ним на репетициях домашнего спектакля... Невинный роман тянулся довольно долго. Уезжая по окончании курса, в Петербург, в академию, Поливанов сделал предложение, получил согласие, но просил предмет своей любви считать себя свободной и не связанной словом. Переговоры эти, конечно, носили полудетский характер. Взрослые только догадывались о секретах молодежи. У маленькой Танечки были свои тайны. Игры с куклою Мими она сменила романическими мечтами о кузене Кузминском - корректном и выдержанном правоведе, за которого собиралась выйти замуж.
К этому миру московских средней руки барышень "с влюблениями разными и ленточками и со всей поэзией и глупостью молодости" прикоснулась исключительная по своей сложности натура Льва Толстого. И эта встреча имела самые серьезные последствия для всей жизни великого писателя.
Глава третья Любовь
1
В один майский день 1856 года к даче доктора Берса в Покровском-Глебове подъехала коляска. Трое почетных гостей появились на веранде: "дядя Костя" - Иславин (брат хозяйки дома), барон Менгден и офицер граф Лев Толстой. Неожиданный приезд произвел маленький переполох. Обед давно кончился, прислуга отпущена была в церковь, а гости оказались голодны. Хорошенькие дочери доктора Берса суетились, получив от величественной и спокойной матери разрешение накрыть на стол, подать оставшиеся кушанья и прислуживать гостям. Две старшие девочки - тринадцатилетняя Лиза и двенадцатилетняя Соня - в восторге от непривычного дела - весело бегали и хлопотали. Маленькая десятилетняя Таня чуть не плакала: сестры решительно устраняли ее от интересной "игры".
После обеда хозяин дома оживленно расспрашивал графа Толстого про войну и Севастополь. Зашла речь о Севастопольской песне, приписанной Толстому. Она причиняла ему в Петербурге большие неприятности.
Все хотели ее слышать. Иславин сел за рояль и заиграл ритурнель. Толстой отказывался. Тогда появилась на сцену маленькая Танечка, уже проявлявшая замечательную музыкальность. Ей сказали слова первых куплетов, и Лев Николаевич, смеясь, принялся петь в компании десятилетней девочки. Много говорили о "Детстве" и "Отрочестве". Перебирали действующих лиц обоих рассказов. Все это было так близко обеим семьям... Девочки внимательно слушали семейные комментарии к произведениям, которые они уже знали и любили.
Потом гуляли. И "почетные" гости школьничали и играли в чехарду...
Вечером в Москве Толстой писал в своем дневнике: "С Костенькой обедали у Любочки Берс. Дети нам прислуживали; что за милые, веселые девочки".
2
В последующие годы Лев Николаевич редко бывал в семье доктора Берса.
Но вот летом 1861 года он вернулся в Россию из второй поездки за границу. Несмотря на массу работы, он вырывался иногда из деревни в Москву. Попав как-то к Берсам, он был поражен переменою, которую нашел у них: "милые девочки" выросли в красивых барышень. Две старшие уже сдали свои экзамены, носили длинные платья, переменили прическу, выезжали. Лев Николаевич заинтересовался ими и стал часто бывать в доме. Он приезжал днем, вечером, к обеду и сразу сумел сделаться своим человеком. С серьезной Лизой он беседовал о литературе, задавал ей темы статей для ребят своей школы. ("О Лютере", "О Магомете"), которые впоследствии напечатал в приложениях к своему журналу. С сентиментальной Соней Толстой играл в четыре руки, сидел с ней за шахматами, одушевленно рассказывал про своих любимых учеников. С "чертенком - Татьянчиком" он школьничал, сажал себе на спину и возил по комнатам; задавал задачи, заставлял говорить стихи. Иногда он собирал всех (гостей и домашних) вокруг рояля, учил их петь романсы и молитвы... Он выделял особенно голос молоденькой Тани (ей шел пятнадцатый год), часто аккомпанировал, возил ноты и называл "madame Viardo" - или, ввиду ее всегдашней жизнерадостности - "праздничная".
Иногда Лев Николаевич импровизировал сюжеты маленьких опер и заставлял молодежь подбирать слова ("чем непонятнее - тем лучше") и петь на знакомые всем мотивы.
Раз он принес с собою повесть Тургенева "Первая любовь" и, прекрасно прочитав ее вслух, в назидание девицам сказал: "Любовь шестнадцатилетнего сына, юноши, и была настоящей любовью, которую переживает человек лишь раз в жизни, а любовь отца - это мерзость и разврат".
Он затевал большие прогулки, часами показывал московские достопримечательности и доводил молодежь до полного изнеможения.
Иногда он пробирался в детскую или кухню, болтал с прислугой и очень скоро сделался общим любимцем.
Частые посещения Толстого вызывали толки. Говорили, что он женится на старшей из сестер - Лизе. Рассказывали, что он заметил как-то своей сестре: "Если женюсь, так на одной из Берс".
- Ну вот, и женись на Лизе, - отвечала графиня, - прекрасная жена будет: солидная, сериозная, воспитанная.
Эти разговоры дошли до семьи Берсов. Конечно, родители и не мечтали ни о чем лучшем. Их дочь - бесприданница - могла стать графиней, женою состоятельного помещика, знаменитого писателя. Особенно желала этого брака мать, очень дружившая с сестрою Льва Николаевича.
Болтовня и сплетни как бы разбудили холодную и спокойную Лизу ото сна. Она предалась мечтам, стала внимательнее к своей наружности, и мало-помалу ее твердо убедили окружающие, что "1е comte" (так называли в семье Берсов Толстого) - без памяти влюблен в нее.
А Лев Николаевич, чувствуя создававшуюся около него атмосферу, как бы обязывавшую его к определенным действиям, начинал тяготиться этим и писал в своем дневнике 1861 года (6 мая): "День у Берсов приятный, но на Лизе не смею жениться", и позднее (22 сентября): "Лиза Берс искушает меня; но этого не будет. Один расчет недостаточен, а чувства нет".
Гораздо больше влекли его к себе младшие сестры - полные жизни и молодого задора. Но "Татьянчик" была еще ребенком. Зато Софья Андреевна положительно тянула его к себе. Она хорошела с каждым днем. Ее поклонник Поливанов, "невестой" которого она себя считала, был уже офицером и работал в военной академии в Петербурге. Она скучала по нем, плакала, жадно читала письма, которые присылал он ее младшей сестре... Но с некоторых пор ее женский инстинкт говорил ей, что "le comte" все больше и больше интересуется именно ею. Перед открывавшимися блестящими перспективами память о молоденьком офицерике бледнела и гасла. Правда, он знал ее с детства и любил такою, какая она была. А графа Толстого надо было еще завоевать... И на высоте его вкусов так трудно держаться!.. К тому же ее мучила неизвестность, неопределенность: а вдруг она ошибается, и общая уверенность, что Толстой ухаживает за ее сестрой, окажется справедливой?..
Она мучилась. Но женское самолюбие и гордые мечты брали свое. Осторожно привлекая к себе графа то сентиментальной задумчивостью, то резвостью, прямотой и живостью, она сама поддавалась чувству и уже почти готова была сознаться себе, что любит не Поливанова, а Толстого.
В феврале 1862 года Лев Николаевич чувствовал уже, что он "почти влюбился". Как близки были в ту пору отношения его к семейству Берс, показывает такой случай. С некоторых пор Толстой овладел влечениями своими к азартным играм, но временами потухший огонь вспыхивал с прежней силой. Однажды он встретился в клубе с заезжим офицером и проиграл ему 1.000 рублей на китайском биллиарде. Платить нужно было в течение 24-х часов. Денег не было. Толстой бросился к издателю "Русского Вестника" Каткову и продал ему за 1.000 рублей еще неотделанную и неоконченную повесть "Казаки". Он рассказал об этом в семье Берсов. Все нашли, что он продешевил. Тогда Лев Николаевич должен был признаться в проигрыше. Молодые девушки убежали к себе в комнату и горько плакали о поступке "comte'a".
Прошло еще несколько месяцев. Лев Николаевич снова появился в Кремле. Он хандрил, осунулся и сильно кашлял. Его посылали на кумыс. Проездом через Москву он привез в семью Берсов двух крестьянских мальчиков, которых вез с собою в самарские степи.
Вечером, когда он уехал, Софья Андреевна была особенно грустна. Дольше обыкновенного стояла она на молитве.
- Соня, tu aime le comte (ты любишь графа? (фр.))? - спросила ее потихоньку младшая сестра.
- Je ne sais pas (не знаю. (фр.)), - прошептала девушка, по-видимому не удивляясь вопросу. - Ах, Таня, - немного погодя сказала она: у него два брата умерли чахоткой...
Она долго не засыпала в эту ночь, беззвучно шептала что-то и тихо плакала, стараясь не разбудить сестер.
3
Это лето протекало на даче в Покровском особенно бурно. Дом вечно полон был молодежью - родными и знакомыми, которые приезжали из Москвы, гостили или приходили из соседних дач. Прогулки, игры, шарады, спектакли сменяли друг друга, и веселью молодежи не видно было конца.
В такой сутолоке Софья Андреевна успевала писать потихоньку повесть и по вечерам читала ее по секрету младшей сестре. Повесть называлась "Наташа". Татьяна Андреевна впоследствии так передавала ее содержание:
В повести два героя - князь Дублицкий и Смирнов. Дублицкий - средних лет, непривлекательной наружности, энергичен, умен, с переменчивыми взглядами на жизнь. Смирнов - молодой, лет 23, с высокими идеалами, положительного, спокойного характера, доверчивый и делающий карьеру. Героиня повести - Елена - молодая девушка, красивая, с большими черными глазами. У нее старшая сестра Зинаида, несимпатичная, холодная блондинка, и меньшая - 15-ти лет, Наташа, тоненькая и резвая девочка. Дублицкий ездит в дом без всяких мыслей о любви. Смирнов влюблен в Елену, и она увлечена им. Он делает ей предложение; она колеблется дать согласие; родители против этого брака по молодости его лет. Смирнов уезжает по службе. Его сердечные муки. Много вводных сцен. Описание увлечения Зинаиды Дублицким, разные проказы Наташи, любовь ее к кузену и т.д. Дублицкий продолжает посещать семью Елены. Она в недоумении и не может разобраться в своем чувстве, не хочет признаться себе самой, что начинает любить его. Ее мучает мысль о сестре и о Смирнове. Она борется со своим чувством, но борьба ей не по силам. Дублицкий как бы увлекается ею, а не сестрой, и тем, конечно, привлекает ее еще больше. Но его переменчивые взгляды на жизнь утомляют ее. Его наблюдательный ум стесняет молодую девушку. Она мысленно часто сравнивает его со Смирновым и говорит себе: "Смирнов просто, чистосердечно любит, ничего не требуя от меня". Приезжает Смирнов. Видя его сердечные страдания и вместе с тем чувствуя увлечения Дублицким, она задумывает идти в монастырь. В конце концов Елена устраивает брак Зинаиды с Дублицким и позднее выходит замуж за Смирнова.
Не все наивно в этой детской повести. И если Софья Андреевна писала ее с тем, чтобы показать Толстому, замысел обличает практичность и предприимчивость, удивительные в восемнадцатилетней девочке: в повести есть и полупризнание, и вызов на откровенность, и нелестная характеристика сестры-соперницы, и возбуждение ревности, способной подтолкнуть нерешительное чувство...
В начале августа Толстой снова появился в Москве. Кумыс отлично на него подействовал: здоровье восстановилось вполне. Но он казался чрезвычайно взволнованным. Его гордости нанесен был удар. В начале июля около полуночи в Ясную Поляну явились жандармы, смертельно напугали его старую тетушку и сестру. Эти, по выражению Толстого, "разбойники с вымытыми душистым мылом щеками и руками" - произвели тщательный обыск и перечитали все интимные письма и дневники Толстого. Причины обыска до сих пор не вполне выяснены. Среди молодежи, привлеченной Толстым к школьному делу, были студенты, исключенные из университета за беспорядки. В силу доносов за деятельностью Толстого, который в то время сам был еще официальным лицом, установилось наблюдение, и агенты тайной полиции жили в окрестностях Ясной Поляны. Но, вероятно, у правительства имелись и иные подозрения. В 1861 году в бытность свою в Лондоне Толстой очень сошелся со "страшным" Герценом, в течение почти месяца они открыто появлялись вместе, что не могло остаться неизвестным русской заграничной агентуре. Когда в России явились перепечатки прокламаций и статей "Колокола", полиция усиленно искала везде тайных типографий. Уединенная Ясная Поляна с подозрительными съездами учителей-студентов привлекла к себе внимание жандармов.
Толстой был взбешен. "Я часто говорю себе, - писал он своей придворной тетке, - какое огромное счастье, что меня не было. Ежели бы я был, то верно бы уже судился, как убийца". Жандармы обещали вернуться. Толстой ждал их с заряженными револьверами. Ему удалось доставить царю письмо с жалобою на правительство, и Александр II через флигель-адъютанта передал ему умеренное сожаление о случившемся...
Но все эти неприятности потонули в обострившихся интимных волнениях его сердца. У Берсов путаница отношений росла. Лиза "спокойно и уверенно владела им". Она становилась ненавистной Толстому, и он с трудом сдерживал себя в ее обществе.
В Покровском, куда Лев Николаевич часто ходил пешком из Москвы (12 верст), появилось новое лицо. Семья Берсов не так давно познакомилась с профессором Нилом Александровичем Поповым. Это был человек лет 35, степенный, с медлительными движениями и выразительными серыми глазами. Он очень охотно проводил время в обществе Софьи Андреевны и часто, беседуя даже с другими, не спускал глаз с грациозной фигуры и оживленного лица молодой девушки. Он нанял дачку за две версты от Покровского и не отказывал себе в удовольствии проводить время в семье Берсов.
Хозяйка дома говорила:
- Соня очень нравится Попову.
Но Софья Андреевна и сама чувствовала это. Она просто, весело и оживленно шла навстречу сближению с профессором. И такое поведение, казалось, привлекало его сильнее всякого кокетства. Но это сближение действовало и на Толстого. В нем просыпалась ревность. Быть может он и на этот раз погубил бы свое зарождавшееся чувство сомнениями, анализом, рассуждениями... Но думать было некогда: чувство зрело под бичем ревности. Софья Андреевна сидела в Покровском на приступочке дачи и весело болтала со своим профессором, а Лев Николаевич, "притворяясь, что ему ничего, изо всех сил ревновал и любил ее"...
Были ли то инстинктивные или сознательные стратагемы молодой девушки? Кто знает?
Она сказала как-то Толстому, что без него писала повесть.
- Повесть? Как же это пришло вам в голову? И какой сюжет?
- Описываю нашу жизнь.
- Кому же вы даете ее читать?
- Я читаю ее вслух Тане.
- А мне дадите?
- Нет, не могу.
Он, конечно, настаивал...
4
6-го августа Толстой уехал в Ясную Поляну. Любовь Александровна Берс с тремя дочерьми собралась навестить своего отца, того самого Александра Исленьева, - отца, который описан Толстым в "Детстве", "Отрочестве" и "Юности". Исленьев, проиграв в карты все свои владения, жил в поместье второй жены - в Ивицах. Имение находилось в 50 верстах от Ясной Поляны, и Лев Николаевич взял слово с Любови Александровны Берс, что по дороге в Ивицы она заедет к его сестре.
Они приехали в Ясную Поляну вечером. И было смешно и трогательно смотреть, как Лев Николаевич хлопотал об ужине и неумелыми руками помогал горничной стелить постели для приезжих барышень. На другой день устроился пикник в "Засеку" - вековой казенный лес, окружающий Ясную Поляну. На большой лесной поляне разостланы были ковры. Графиня Толстая и Любовь Александровна Берс хлопотали около самовара и привезенных с собой закусок, а Лев Николаевич заставил всю молодежь забраться на громадный стог сена и организовал на его вершине большой хор (на пикник съехались гости из окрестностей), которым дирижировал с воодушевлением...
В Ивицах шло сплошное веселье: танцы, игры, беготня. На третий день к вечеру перед изумленным обществом предстал верхом на белом коне Лев Николаевич Толстой: в опустевшей Ясной Поляне он соскучился по юным голосам и смеху своих гостей и сделал 50 верст верхом, чтобы снова повидать их. Он был бодр, оживлен и вел себя решительно, ясно выделяя своим вниманием Софью Андреевну. Молодая девушка поддавалась его настроениям и заметно краснела в его присутствии. Ее глаза говорили: "Я хочу любить вас, но боюсь..."
Даже флегматичная Лиза заволновалась.
- Таня, - говорила она, плача, младшей сестре, - Соня перебивает у меня Льва Николаевича. Разве ты этого не видишь?.. Эти наряды, эти взгляды, это старанье удалиться вдвоем бросаются в глаза...
Наконец произошло полуобъяснение.
"Чертенок-Татьянчик" так описывает эту сцену в своих "Воспоминаниях":
"Вечером, после ужина меня просили петь. Мне не хотелось, я убежала в гостиную и искала, где бы спрятаться. Я живо вскочила под рояль. Комната была пустая, в ней стоял открытый ломберный стол после карточной игры.
Через несколько минут в гостиную вошли Соня и Лев Николаевич. Оба, как мне казалось, были взволнованы. Они сели за ломберный стол.
- Так вы завтра уезжаете? - сказала Соня, - почему так скоро? Как жалко!
- Машенька одна, она скоро уезжает за границу.
- И вы с ней? - спросила Соня.
- Нет, я хотел ехать, но теперь не могу.
Соня не спрашивала - почему. Она догадывалась. Я видела по выражению ее лица, что что-то должно важное произойти сейчас. Я хотела выйти из своей засады, но мне было стыдно, и я притаилась.
- Пойдемте в залу, - сказала Соня. - Нас будут искать.
- Нет, подождите, здесь так хорошо. И он что-то чертил мелком по столу.
- Софья Андреевна, вы можете прочесть, что я напишу вам, но только начальными буквами? - сказал он, волнуясь.
- Могу, - решительно ответила Соня, глядя ему прямо в глаза.
Тут произошла переписка, уже столь известная по роману "Анна Каренина".
Лев Николаевич писал: "В. м. и п. с. с". и т.д.
Сестра по какому-то вдохновению читала: "Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья". Некоторые слова Лев Николаевич подсказал ей.
- Ну еще, - говорил он. "В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня, вы с Танечкой..."
На обратном пути Берсы снова провели два - три дня в Ясной Поляне и вместе с графиней М.Н. Толстой, уезжавшей за границу, двинулись в Москву.
В Туле неожиданно предстал перед ними в дорожном костюме Толстой. К общей радости оказалось, что он... тоже едет в Москву.
______________________
В Москве для Толстого начались трудные дни. Он старался работать для своего педагогического журнала, бывал в театре и у знакомых. Но все больше и больше тянуло его к Берсам. Сначала он выдерживал характер и приходил через два - три дня. Потом махнул на все рукой и появлялся чуть не каждый день. Ему казалось, что частые его посещения вызывают недоумение и даже недовольство хозяев. Он чувствовал себя неловко и все-таки не мог оставаться дома. Софья Андреевна встречала его то весело и радостно, то грустно и мечтательно, то сурово и строго. Ее утомляло ожидание, мучила неопределенность. Она дала ему наконец свою повесть. Но лекарство не произвело сразу того действия, на которое она, по-видимому, рассчитывала. Толстой медлил, сомневался, испытывал себя. Его гордость боялась возможности отказа. Великие люди болеют и любят также, как и все остальные смертные. Восемнадцатилетняя девочка, живая, неглупая и с характером, но ничем не выделявшаяся из среднего уровня, уже держала гениального человека в своих руках. Волею судеб и обстоятельств она сделалась властительницей всей его сложной духовной жизни. Ему казалось, что в ней одной его счастье, и ее любовь стала в данный момент единственной целью его жизни.
Один из благочестивых биографов Толстого с недоумением останавливается перед вопросом: почему великий писатель не проявил в данном случае своей проницательности? Почему он так много требовал в своих письмах от Валерии Арсеньевой и ничего не ждал, кроме любви, от Софии Берс?
Почему?.. Валерию Арсеньеву он пытался воспитывать, чтобы сделать из нее для себя сносную жену.
Софью Андреевну Берс он любил и страстно, всем существом тянулся к ней.
5
Вот отрывки дневника Толстого, относящегося к тому времени. Они лучше всего обнаруживают его тогдашние чувства.
"23 августа. Ночевал у Берсов. Ребенок! Похоже! А путаница большая. О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло... Я боюсь себя, что, ежели и это желанье любви, а не любовь! Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны и все-таки она. Ребенок! Похоже.
26 августа. Пошел к Берсам пешком. Покойно, уютно. Девичий хохот. Соня нехороша, вульгарна была, но занимает. Дала прочесть повесть. Что за энергия правды и простоты! Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но "необычайно непривлекательной наружности" и "переменчивость суждений" - задело славно. Я успокоился. Все это не про меня...
28 августа. Мне 34 года. Скверная рожа, не думай о браке! Твое призвание другое и дано за то много...
30 августа. Соню с Поповым не ревную, мне не верится, что не я. Гуляли, беседка, дома за ужином - глаза, а ночь!.. Дурак! Не про тебя писано, а все-таки влюблен как в Сонечку Колошину и А. Оболенскую. Только.
2-го сентября. Пошел к Берс... Беда - Лиза! Соня и так славно... Она сказала о профессоре Попове и блуза... неужели это все нечаянно?..
3-го сентября. У них; сначала ничего, потом прогулка. "Он дурен, вы здоровый", - лорнет, - "приходите, пожалуйста". Я спокоен! Ехал и думал: либо все нечаянно, - либо необычайно тонко чувствует, либо пошлейшее кокетство - нынче один, завтра другой - либо и нечаянно, и тонко, и кокетливо. Но вообще ничего, ничего! Молчание! - Никогда так ясно, радостно и спокойно не представлялось мне будущее с женой...
6-го сентября. Я стар, чтобы возиться. Уйди или разруби...
7-го сентября... Дублицкий! Не суйся там, где молодость, поэзия, красота, любовь... там, брат, кадеты!..
Проснулся 10-го сентября в десять - усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера... В Кремль. Ее не было... Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. Au fond сидит надежда. Надо, необходимо надо разрубить этот узел. Лизу я начинаю ненавидеть вместе с жалостью. Господи! Помоги мне, научи меня! Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеялся над страданиями влюбленных!.. Чему посмеешься, тому и послужишь. Сколько планов я делал - сказать ей, Тане и все напрасно. Я начинаю всей душой ненавидеть Лизу. Господи, помоги мне, научи меня! Матерь Божия, помоги мне!..
12-го сентября. Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший и застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях. А я - отвратительный Дублицкий. Надо было прежде беречься. Теперь уже я не могу остановиться. Дублицкий? Пуская! Но я прекрасен любовью. Да. Завтра пойду к ним утром. Были минуты, но я не пользовался ими. Я робел...
13-го сентября. Ничего не было... Каждый день я думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу. Или... Четвертый час ночи. Я написал ей письмо, отдам завтра, т.е. нынче, 14-го. Боже мой, как я боюсь умереть! Счастье и такое - мне кажется невозможно. Боже мой, помоги мне!
15-го сентября. Не сказал, но сказал, что есть что сказать. Завтра..."