Когда он ехал в извозчичьей бричке на вокзал, многие из городских жителей останавливались и взглядывали на него, и ему казалось, что они качают головами. Он и извозца-то взял, а не в своем экипаже поехал, чтобы не обращать на себя внимание.
В передке лежал чемодан, а сам он был одет в солдатскую форму. Единственная льгота, какой мог добиться для него отец, это -- разрешение приехать прямо на вокзал, откуда войска из губернского города отправлялись на войну.
И извозчик, старый городской житель, перевозивший на своем веку и в своей бричке всех обывателей и хорошо знавший их в лицо, похлестывал вожжами свою лошаденку и думал:
"Не сладко ему на войну идти. От этакой-то жизни... Ведь, Парфенов он, никто другой. Родителев любимчик. Что хотел, то и делал. А тут на тебе -- под ружье, да в казарму, да на солдатские щи... Тут, брат, деньги ничего не значат. Не то, что в городе, -- что хочу, то и куплю"...
Думал он это, разумеется, не без злорадства, как вообще думает, принужденный всю жизнь работать, бедняк о богаче, который ничего не делает и живет в свое удовольствие. Но вместе с тем была у него и жалость к этому человеку, про сладкую жизнь которого он так много слышал, так как рассказами о ней был наполнен город.
Парфенов, Пимен Назарыч, первый богач в городе. Одних домов у него столько, что и не перечесть, да два склада, да магазины, да где-то в другом уезде фабрика, и ото всего этого денег куча. И сам он -- фигура известная, всюду на первом месте стоит, народ перед ним как-то уж сам собою расступается и проход ему дает и на улице и в церкви, где бы ни было. Высокий, плечистый, краснощекий, семь пудов весу, всегда в длинном черном сюртуке, волосы напомажены и прилизаны по-старинному. Деятельный, живой, во все свои дела вникающий и всюду поспевающий.
А этот -- второй сын его (первый-то где-то в другом городе жил), любимчик. Живет на всей своей воле, как принц какой-нибудь, ничего не делает, а только пользуется жизнью. Старый Парфенов на него не надышится, все позволяет ему, и прощает такие дела, каких себе не позволил бы и строго осудил бы во всяком другом.
И Дмитрия Пименыча, или, как его все называли, молодого Парфенова, все в городе знают, но редко кто уважает его. Ему теперь уже под тридцать лет, но смотрит он гораздо старше. Слишком жадная до наслаждений жизнь забрала у него много силы и, видно, вперед перехватила за много лет. Высок он ростом, как и отец, но нельзя и сравнивать их: тот, старый, словно из железа сделан, крепок, как молот, и, видно, ничем его не проймешь, и проживет он еще сколько ему угодно лет. А этот тонкий, узкогрудый, бледнолицый, с жиденькими волосами на голове, а в глазах у него такая усталость, словно он уже три жизни прожил.
Баловали его в детстве; уж чем-то так он по душе пришелся родителю; с другими детьми Парфенов был строг и требователен и всех научил работать, и давно уже при своих делах они были. А этого, Дмитрия, нежили, чуть не в вату завертывали... С девяти лет уже у него в кармане звенело золото. Был в гимназии, но ненадолго. Привычка никому не повиноваться, своевольство, капризы и совершенная неспособность к работе сделали его пребывание там невозможным.
Деньги Парфенова, разумеется, многое могли сделать и делали, но всему есть предел, и тут он нашелся. Кой-как добрел Дмитрий до четвертого класса, а дальше уж не смог. И лет ему тогда было много -- восемнадцатый пошел. И высидел он во всех классах больше, чем положено, да и голова его познаний не принимала. Ну, где же там, когда у него были уже свои экипажи и своя четверка чистокровных рысаков, и даже были уже женщины...
Вышел он из гимназии и болтался без дела, пока не наступил роковой год. Не сообразил ли Парфенов, или слишком уж понадеялся на свои деньги, но не принял мер, и Дмитрий попал в солдаты. И пришлось ему долго поносить солдатскую шинель. Ведь, образование-то его было не Бог знает какое.
О том, чтобы приготовиться, да выдержать экзамен, да получить офицерское звание, нечего было и думать. Дмитрий с отвращением смотрел на книжку и на всякое учение и думал только о том, как бы поскорее вырваться, да снова зажить всласть...
И это кончилось. Зажил он по-прежнему. До страсти увлекался лошадьми, пил тонкие вина, менял женщин. Не обходилось и без темных историй. Вкус у него был требовательный; он не любил, как сам выражался, "подержанных", и на этой почве не раз уже выходили истории, стоившие старому Парфенову немалых денег. Грозили оглаской, судом, скандалом и приходилось затыкать глотки целыми кушами. На некоторых девиц, которые удачно выходили замуж, принося своим мужьям маленькое состояние, указывали пальцами и говорили, что у них "Парфеновское приданое". Думал, было, старик для острастки женить Дмитрия, да тот ни за что -- ему так больше нравилось.
И вдруг война. Дмитрий Парфенов из запаса призван на службу. Заметался старик.
Снова пришлось Дмитрию Парфенову влезть в солдатскую шинель, но на этот раз не для виду, а для настоящего дела.
II.
На вокзале провожали его, совали ему цветы, конфеты, сотню ненужных безделок. Сам Парфенов, жена его, сестры Дмитрия, знакомые, -- но он принимал все это равнодушно и смотрел на этих взволнованных людей холодными и какими-то затуманенными глазами.
В этом сказалась вся его жизнь, все воспитание, все направление его воли. Все в жизни было для него, он пользовался для своего наслаждения всем и всеми, и никто не пользовался им, никому ничем не послужил он.
Он никогда в жизни не сделал ничего рискованного, от него отстраняли всякую опасность.
Вагонов было много, но отправлялось солдат неисчислимая масса. Они тесно набились в вагоны, все жались друг к другу, шалили, толкались, шутили, звонко смеялись. Они его не знали, все были люди из разных мест, и обращались с ним запанибрата, а он смотрел на них с изумлением.
Двинулся поезд, скрылся вокзал со всеми провожавшими, махавшими платками и кричавшими "ура". В вагоне грянула песня. А он прижался в угол и почти ничего не видел и не слышал.
И, словно сквозь сон, проходили дни и ночи в дороге, потом в каком-то городе, в казарме, где происходило учение и ждали приказа. Он почти не ощущал подробностей этой жизни, покорно опустив руки.
А кругом слухи и вести. Разговоры о стычках с неприятелем, о большом сражении. Солдаты рвутся куда-то, показывают кому-то кулаки, выражают нетерпение.
И вдруг приказ: собираться и идти. Куда? Все равно. Куда поведут.
И как-то для него это случилось внезапно. Была ночь. Где-то в поле... Тихо двигались, потом отдыхали, спали на траве. Чуть забрезжило утро. Где-то в дали громыхнул выстрел, глухой, тяжелый, угрюмый. Потом еще справа, слева. Вырисовался лесок. Команда. Поднялись, побежали. За леском раздались ружейные залпы. Что-то свистело над головой, еще, еще... Это пули. Рассыпались по лесу, поднялась перестрелка.
Он испытывал странное, необыкновенное ощущение, -- как будто, после долгого тягучего мучительного сна этих последних дней и недель, он проснулся и стал жить. Пули летали, свистели, ружейные выстрелы хлопали, как тысячи хлопушек или пробок, выскакивавших из бутылок. И ему ничего, даже не страшно и как будто забавно.
Он ни на минуту не сомневается, что через секунду или через час, -- это же безразлично, -- одна из пуль прошмыгнет сквозь его череп, и ему будет конец. Как же иначе? Они летают, как мухи. И вот в двух шагах от него повалился один, другой, третий... Падают, как трава под острием косы. До кого дошла очередь, тот и упал. И до него дойдет, и он упадет также. Боль? Да где же она? Еще не успеешь почувствовать, и они не чувствуют. Падают без стона, без крика, падают и замирают.
А у других кровь сочится на руке, на шее, на висках, но они держат ружье, целятся, стреляют, перебегают с места на место. То же делает и он.
И видит, что у него на левой руке, повыше кисти, кровь, и смотрит на это, как на что-то обыкновенное и простое, как у других, и тоже нет боли, -- бежит, пригибается, целится, стреляет. Лес давно исчез куда-то, перед ним холмы, на них втаскивают тяжелые орудия, палят. Где-то -- далеко или близко -- густые движутся ряды. Это враги. Оттуда тоже грохот и столбы дыма. Падают снаряды, с бешеным треском разрываются. Те побежали, наши гонятся за ними, остановились, опять пули свищут над головами, раздается бешено-громкое "ура"...
Но в это время что-то обожгло ему шею, -- ну, вот, как бывает, зажигаешь спичку, фосфорная головка отлетела и горящая попала тебе в лицо. Он только это и почувствовал, такое было мгновение, а затем все исчезло.
III.
Когда раздалось "ура", это было начало победы. Но он при этом уже не присутствовал. Он лежал на истоптанной траве в числе других, многих. Его подобрали, унесли, и он лежал без движения в лазарете на кровати. Но он не умер, в груди его билось сердце.
Много часов прошло. И, наконец, он открыл глаза. Должно быть, сознание тогда еще не вернулось к нему. Вероятно, он еще находился в области грез, потому что не было в его голове никакого воспоминания о битве, обо всем, что тогда было испытано.
Но видели глаза его, что над ним, над его головой, наклонилась женщина в белом переднике и в белом головном уборе, и глаза ее смотрели прямо на него.
Да, конечно, это греза, потому что в жизни этого не бывает, таких совпадений. Лицо женщины, которая явилась ему в грезе, было слишком знакомо ему.
Это была одна из тех, которых так много было в его жизни. Но нет, таких, именно таких, было немного. Такая была одна.
Другие шли на его зов легко, почти все за деньги, в той или другой форме. Приходили и уходили, не задевая его нисколько, а с этой была, ну, как назвать это? Остановка, как бывает с поездом на большой станции.
Она любила и требовала клятв в верности, и он давал их, сколько угодно. Почему же не дать, если ей этого хочется и через это можно достигнуть цели? А она нравилась ему, нет, больше, его тянуло к ней, его дразнило, раздражало, бесило... А потом, когда цель была достигнута, скоро приелось и пошло насмарку, как и со всеми.
У нее была драма, но старому Парфенову никаких хлопот это не доставило. Гордая, она ничего не требовала, ушла с презрением... Тогда до него доходило, будто она пошла в сестры милосердия. Но он не интересовался этим и скоро забыл.
Было это года полтора тому назад. И странно, что она явилась ему в грезе в первый же миг его возвращения к жизни. Он начал думать обо всем этом, когда закрыл глаза, и сознание видимо вернулось к нему.
Через несколько минут он опять открыл глаза. Видения уже не было. Он с величайшим трудом медленно повернул голову вправо и влево, увидел кровати, раненых товарищей и понял, что это лазарет и что он не умер, и начал припоминать все, что было.
К нему подошли доктор, фельдшер, еще кто-то, осмотрели, перевязали, дали что-то выпить. Но едва они ушли, как снова он впал в грезу. Да, опять это лицо -- она, Вера Андреевна. И ее рост, ее фигура -- прямая и стройная. Только худее той, настоящей.
-- Слава Богу, вам лучше... К вам вернулось сознание... Не хочется ли вам молока? Или теплого чаю? Можно с красным вином... Несколько ложек теплого бульона тоже можно.
Он смотрит, слушает и не верит. Конечно, греза, но такая реальная. Столько жизни дрожит в этом голосе, столько крови. На ее предложение он не ответил ни слова, и она ушла. Но через минуту уже подходила к его кровати и несла на подносе чай и бульон.
И он, продолжая думать, что это греза, захотел бульону и начал подымать голову с подушки, но она сделала какое-то странное, строго-ласковое лицо, приложила руку к его лбу и тихо сказала:
-- Это нельзя. Надо лежать. Доктор так сказал. Это самое вредное для вас. Я дам вам бульону.
И осторожно, а вместе с таким искусством, не пролив ни капли, дала ему выпить несколько чайных ложек бульону. Никогда в жизни он не испытывал такого наслаждения от принятия пищи. Казалось, каждая капля, входя в его организм, приносила туда какую-то радостную весть и там происходило ликование. Каждый нерв его трепетал от радости, что чувствует и живет. И сознанию его вернулась твердость, и он уже не думал, что это греза. Нет, как ни изумительно подобное совпадение, но это была она, ушедшая в сестры, обманутая и оскорбленная им, Вера Андреевна Туманова.
Голова его лежит неподвижно на подушке, -- так приказал врач. Недвижна и левая рука, в которой тоже рана. Слабость в его теле невероятная, но с каждым днем понемногу силы прибавляются. Сознание уже полное и он уже давно не возвращается к мысли, что это может быть греза. Нет, это жизнь с плотью и кровью.
Но он постоянно думает о том, что в жизни бывают чудеса. Так много чудесного случилось в последний период его жизни. Он, который весь холодел при одной мысли о выстреле, об огне орудий, о ранах, -- был в сражении и стрелял в неприятеля, пули свистели над его головой, снаряды разрывались в нескольких шагах от него, люди падали замертво, а он ходил, бегал, искал удобной позиции, заряжал свое ружье и стрелял. Потом получил раны, не умер и вот вернулся к жизни. И, наконец, присутствие около его кровати этой женщины, которая пришла из прошлого, чтобы ярко дополнить весь этот ряд чудес.
На ее попечении -- несколько раненых, лежащих рядом, и она постоянно возится то с одним, то с другим. Затем подходит к нему. В лице ее нет ни смущения, ни горечи, ни упрека. В глазах спокойное, равное для всех сострадание. Подойдет, спросит, не надо ли чего, поправить подушку, осмотрит перевязку, даст лекарство, сделает все, что нужно, и отойдет к другому и там делает то же.
В начале ему страстно хотелось назвать ее по имени, сказать, что он узнал ее, выразить изумление чуду. Но выражение спокойного сострадания в ее лице почему-то остановило его. Почувствовалось, что она тут не Вера Андреевна, не та, которая была так близка ему, а сестра, для всех общая и одинаковая сестра.
И он ничего не сказал, а только в голове его постоянно носилась мысль о том прошлом, в котором была она, а за эту мысль цеплялись другие, и он весь ушел туда, в минувшую жизнь.
И, Бог знает почему, когда вспоминал подробно год за годом и день за днем, ему становилось неловко, и стыдно было смотреть на ряд кроватей справа и слева, где лежали товарищи. Никто не знал его жизни, никто не приставал к нему с расспросами, не упрекал, не стыдил, а ему было стыдно.
Когда же сестра подходила к нему, он сейчас же ярко припоминал те месяцы, когда она была в его жизни. Видел ее глубокие, любовью горящие глаза, чувствовал ее безрасчетную ласку, и слышал свои слова, которыми он, сознательно обманывая, чтобы достигнуть, уверял ее в любви.
Все это он переживал тысячу раз, когда она подходила к нему, перевязывала раны, поправляла подушку, белье, одеяло, давала ему пищу, питье.
"Как странно, -- думал он, -- что она мне не делает зла. Она могла бы причинить мне столько мучений и горя, растравить мои раны, усилить болезнь, сделать ее смертельной, а она помогает мне и радуется улучшению. Как странно это".
Он ставил на ее место себя и видел, что он так не мог бы, что человеку, сделавшему ему такое большое зло, он непременно захотел бы злостно мстить. И тогда он казался себе таким маленьким и ничтожным в сравнении с нею. Она вырастала в его глазах в колоссальную фигуру, в большого человека, в героиню. Иногда это ощущение так овладевало им, что при ее приближении он не смел глядеть на нее и закрывал глаза.
Шли дни, недели. Он поправлялся, он уже вставал с постели, ходил. Помощь сестры теперь почти не была нужна ему, и она возилась с другими, а к нему редко подходила.
И в те долгие часы, когда она не была около него, он скучал нестерпимо, он буквально голодал по ней, она была ему необходима, как пища.
А когда выяснилось, что он совсем поправился и может выйти на волю, у него созрело решение поговорить с ней, сказать все, что перечувствовал, и как казнится за прошлое, и как она дорога ему и необходима. Упасть на колени и молить, чтобы она все простила и забыла, и вернулась к нему и стала его женой.
И вот наступил этот день. Последний час. Он уже не в больничной одежде, а в солдатской. Прощается с еще остающимися товарищами, говорит много лишних слов, замедляет, потому что сестры нигде не видно, а она ему нужна. В растворенную дверь он смотрит в длинный коридор, не появится ли она там. И видит, в глубине неторопливо движется она.
Быстро пожал руки и вышел в коридор. Спешит ей навстречу, остановил ее.
-- Вера Андреевна... Подарите мне одну минуту... Это чудо, которое свершилось над нами, эта изумительная встреча... Я все вспомнил и понял, как был ничтожен и низок... Какая была темная моя жизнь... Простите, забудьте... Я отдаю и кладу к вашим ногам все, каждую мысль, каждое дыхание... Я не могу без вас... Оставьте это, поедемте в наш родной город... Женой моей станьте...
-- Простите... Я здесь сестра... У меня обязанности... Меня ждут больные...
Она сказала это без гордости, просто и спокойно, тем же голосом, каким разговаривала с больными у постели, и с ним так же, чуть наклонила голову и неторопливо пошла по коридору к палате. Он постоял с минуту, глядел ей вслед, потом побрел дальше, вышел из лазарета.
Но в родной город, о чем так мечтал, он не поехал. Как-то вдруг перестало его манить туда. Он пошел к начальству и заявил о желании вернуться в строй -- "теперь уж наверное, чтобы умереть", как подумалось ему.