Святополк-Мирский П. Д.
Пушкин

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Пушкин

   Из тех, кто сколько-нибудь интересуется русской литературой, большинство слышали имя Пушкина и знают, что русские считают его своим величайшим поэтом. Но я сомневаюсь, чтобы многие англичане читали его в существующих переводах, и еще больше сомневаюсь, чтобы кто-нибудь когда-либо смог без знания русского языка разделить высокое мнение русских об их поэте. Множество его английских читателей удивляются, вероятно, экстравагантным восхвалениям, расточаемым, скажем, Достоевским по поводу этого якобы плоского и неоригинального поэта. Для среднего английского читателя, насколько он вообще интересуется этим, русская литература ассоциируется с именами великих прозаиков -- Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова или Горького, но не с именем какого-либо поэта, сравнимого с Вордсвортом, Шелли или Китсом, Ламартином, Гюго или Мюссе. И когда русские безапелляционно заявляют, что Пушкин -- больший поэт, чем любой из них, вежливые люди склонны считать это утверждение преувеличенной формой патриотического чувства, во всех иных аспектах высоко-похвального. В обычном учебнике или энциклопедии читатель найдет, что Пушкин был подражатель Байрона. В этой стране в настоящее время сам Байрон вызывает мало энтузиазма, и почему английский читатель должен заказать еще и разбавленного Байрона, напитка, доступного на всех европейских языках, да еще и от литературы, которая дала Толстого и Достоевского? Так что культурный и интеллигентный англичанин склонен быть равнодушным к Пушкину.
   Если средний читатель очень любознателен, он прочтет английские переводы Пушкина -- и испытает отвращение из-за прочитанных плохих английских стихов. Однако, если еще более предприимчивый и немного знающий русский язык читатель будет способен обратиться к оригиналам, он снова может быть разочарован, потому что не найдет в них ничего, что мог бы ожидать от русского писателя, ничего, что у него ассоциируется с русской интеллигенцией (слово и явление, которые, к сожалению, быстро становятся английскими), но нечто отполированно-европейское и ни в малейшей степени не экзотическое или психоаналитическое.
   Пушкин полностью лишен всех тех характеристик, которые обычно приписываются русской интеллигенции. Возможно даже, что самый легкий способ описать Пушкина -- это перечислить характеристики русской интеллигенции и потом сказать, что Пушкин -- это с точностью наоборот. Например, в политике интеллигенция выступает за равенство, анархию, радикализм; Пушкин -- за свободу, закон и традицию. Интеллигенция питает отвращение ко всем установленным формам религии, но была бы рада принудительно ввести свое собственное безрелигиозное вероучение: это фанатизм без веры; Пушкин имел разумное уважение (respect) (я использую сейчас это слово в его подлинном английском значении) к освященным веками и действенным учреждениям христианской церкви, но сам в религии не нуждался. Интеллигенция не имеет интереса открывать фундаментальные законы, управляющие этическим универсумом, но сильно озабочена тем, чтобы навязать своим товарищам свои собственные законы. У Пушкина не было устойчивых взглядов на то, что хорошо или дурно в других людях, но он обладал почти сверхъестественным знанием этических законов, которые на самом деле управляют нашим миром. Интеллигенция испытывает глубокое уважение к профессии писателя и глубоко презирает ремесло; Пушкин мало думал о своей профессии и много -- о своем ремесле. Эту серию антитезисов можно продолжать до бесконечности. Однако главное различие ясно и легко объяснимо: Пушкин принадлежал к иной России, чем литература интеллигенции; он принадлежал к другой и по сути отличной эпохе. Это может показаться странным, но существует глубокий разрыв русской культурной и литературной традиции, и приходится он на последние годы жизни Пушкина. Те, кто стал совершеннолетним, когда Пушкину было около тридцати пяти лет, принадлежали к другому миру, они говорили на ином языке и поклонялись иным богам.
   Этот великий разрыв традиции может иметь несколько объяснений, каждое из которых отчасти справедливо. Существует политическое объяснение: правление Николая I, пришедшего к власти после восстания декабристов, положило конец довольно идиллическому единству цивилизованной России времен Екатерины и Александра I. Государство и общество стали враждебными лагерями, каждый из которых был для другого объектом подозрения и непонимания.
   Существует общеисторическое объяснение: Европа "гнилых местечек"1 и феодальных привилегий, государственной церкви и божественного права,2 хорошей архитектуры и светского образования, старая Европа к 1830 году была мертва. Официальная Россия, столь тесно связанная с этой старой Европой победами Петра, перепиской Екатерины и въездом Александра в Париж, ныне плыла по течению осколком исчезнувшей Атлантиды, одиноким и устаревшим -- снова, как до Петра Великого, во враждебном мире; и знаменательно, что не только автократическая система просуществовала в России дольше, чем где бы то ни было, но и хорошая архитектура, прямой потомок Ренессанса, процветала в то время, когда Европа уже окунулась в мерзости готического и разных прочих "возрождений".
   Существует социальное объяснение: растущее влияние образованного плебея, который не стал вытеснять старый цивилизованный класс, но постепенно влился в него, создав таким образом тот странный гибрид плебеев и дворянства, который известен как русская интеллигенция.
   Есть, наконец, объяснение, почерпнутое из истории литературы. Поколение Пушкина было воспитано на французской классицистской литературе XVIII века; на Адаме Смите, Бентаме и Бенжамене Констане; на латинской ясности и здравом смысле, на правилах и хорошем вкусе. Следующее поколение было воспитано на немецком идеализме и английском байронизме; на Шиллере, Шлегеле и Шекспире в изложении Шлегеля; на тевтонской неясности и метафизике, на Sehnsucht3 и свободе гения.
   Совокупный эффект этих четырех факторов может быть достаточным, чтобы, объяснить великий разрыв тридцатых годов. Но такие явления по сути своей необъяснимы, как внезапные изменения человеческой личности. Еще большее скопление событий и изменений в 1860-х годах не произвело подобного эффекта. И, насколько мы можем судить, гигантская катастрофа революции не сможет повлечь за собой революцию в умах.
   Итак, Пушкин -- это последний цвет одной специфической цивилизации. Эта цивилизация была зачата Петром Великим, родилась в середине XVIII века при Елизавете, созрела при Екатерине, достигла своего предела при Александре I и начала разлагаться при Николае I. Она всё еще жива в своих памятниках. Годы между изгнанием Наполеона и восстанием декабристов были, цитируя Герцена, золотым веком петербургского периода. Русский император, арбитр судеб Европы въезжает в столицу западной цивилизации; они видели золотой век современной русской архитектуры, когда Москва была отстроена заново после пожара двумя гениальными мастерами, и они видели первые триумфы величайшего поэта России.
   Достигшая своего зенита цивилизация определенно была довольно странной. Это была чиновничья и аристократическая цивилизация, принадлежность крошечного меньшинства, нечто вроде эллинистической цивилизации в Египте или Бактрии.
   Это была, если хотите, искусственная и противоестественная цивилизация. Она плыла по поверхности национальной жизни как плавучий остров над океанической бездной. Однако она находила в себе достаточно сил, чтобы принуждать непокорный элемент под собой и не только держать в страхе своих высокоцивилизованных и организованных врагов за рубежом, но даже быть агрессивной. Подавление крупного восстания Пугачева в 1773 году и победа над союзными силами европейского континента в 1812 году, кажется, доказали миру, что она способна защищаться и не может быть запугана. Она не была изолирована; она находилась в тесном интеллектуальном контакте с остальным цивилизованным миром, провинцией которого, надо признать, она была. Образованный русский чувствовал себя провинциалом, но не чужаком. Его литература была той же самой, что у испанца, голландца или датчанина. В первую очередь это были Расин и Корнель, Вольтер и Монтескье, затем Ричардсон и Руссо, "Ночные думы" Юнга и Оссиан Макферсона, Гиббон и Рейналь, Вертер и "Поль и Виргиния", Шатобриан и мадам де Сталь, наконец -- Байрон и Вальтер Скотт. Последнее поколение этого периода глубоко интересовалось конституциями, политической экономией и литературным движением, поскольку оно не было сугубо провинциальным (поскольку не было смысла в эксцентриках типа Кольриджа или Вордсворта, и даже Германия в целом была скорее смехотворной сетью крошечных дворов, субсидируемых русским императором, а не страной великих поэтов). Вирус немецкого идеализма, уже привитый, еще не подействовал; несколькими годами позже вся хрупкая материя должна будет сдаться ему.
   В этой цивилизации был странно-неевропейский элемент -- Православная церковь. Несмотря на просвещенных прелатов, вроде московского митрополита Платона, она оказалась упрямо непокорна европеизации. Семейная традиция императорского дома и каждого благородного семейства поддерживала церковь, но очевидным образом это было частью устаревшей сценической машинерии, которая могла существовать лишь тогда, когда ее уважали, но не воспринимали всерьез. Писатели XVIII века какое-то время цеплялись за церковные традиции в языке и мысли, но эти приверженцы прошлого были сметены победоносной волной возобновленного французского влияния в конце XVIII века и начале XIX века, и движение русской литературы к стандартам светской цивилизации сделало быстрые успехи. Поэты начала XIX века преуспели тогда в придании их стихам блеска и элегантности, достойных лучших stances Вольтера и лучших элегий Парни. Все они признавали, что их затмил восемнадцатилетний воспитанник Царского Села, которого звали Пушкин.
   Таков мир, в котором родился Пушкин, такова почва, которая создала его; он всегда оставался в этом мире и никогда не отрывался от этой почвы. Это показывает, какая нелепица говорить о Пушкине как о продукте русского народа, если под народом подразумевать что-нибудь вроде низших слоев, -- например, широко известные слова Герцена, что "русский народ, после мучительных веков рабства, создал колоссальный гений Пушкина".4 О том, что гений Пушкина был порожден русским народом, можно сказать лишь в том смысле, в каком, скажем, можно говорить, что Свифта породили церковные десятины его ирландских прихожан. Гений Пушкина был создан высокой и специфической космополитической цивилизацией русского дворянства.
   Возникает вопрос: почему тогда Пушкин -- национальный поэт? И почему, если он столь космополитичен в своем прошлом, его привлекательность остается исключительно русской? Первый ответ на эти вопросы: Пушкин писал по-русски, и, вопреки всем разрывам культурной традиции, русский язык -- по-прежнему язык русской литературы. Это правда (и это неоднократно отмечалось в последнее время), что язык Пушкина во многих отношениях отличается от нашего разговорного языка; что -- помимо множества различий в грамматике и синтаксисе -- словарь Пушкина отличается от нашего принципиально; что и в самом деле можно сомневаться, много ли есть у Пушкина слов, которые мы понимаем так же, как он, и -- более того -- которые мы ассоциируем с теми же эмоциями, что и он. Молодой русский, воспитанный исключительно на послепушкинской литературе, будет в недоумении от пушкинского языка так же, как англичанин XVIII века, воспитанный на Поупе и Аддисоне, остался бы в недоумении от Шекспира. Однако преемственность языка сильнее всего этого, и даже русский интеллигент (хотя и не все русские интеллигенты) способен признать образец прекрасного ("thing of beauty"5), когда он находит его выраженным на языке, по видимости том же, что и его собственный. Это в еще большей степени так, поскольку поэзия Пушкина -- это почти единственный "образец прекрасного", в строгом смысле слова, во всей русской литературе. К степени литературного мастерства, которой достиг Пушкин, никогда не приближались в последующее время, и одно это может что-то объяснить.
   Затем, несмотря на разрыв традиции, по-настоящему усвоена была очень небольшая часть наследия умирающего мира. Это наследие включало в себя легенду Петра Великого и легенду Пушкина. Пушкин был принят не весь, не как живой универсум, но в некотором удобном переложении, в критической интерпретации Белинского. Пушкин Белинского, в ходе хорошо известного исследователям агиографии процесса, был легко приспособлен к потребностям и привычкам последующего XIX века. Задача современной пушкинистики -- высвободить подлинного Пушкина из этих благочестиво-сотканных сетей.
   Кроме того, у Пушкина была одна единственная точка соприкосновения с литературой следующего поколения, и именно эта точка стала для критиков центром легендарного Пушкина. Это его реализм. В нем Пушкин следовал и основательно развивал определенные традиции XVIII века, подкрепляя их изучением Шекспира и -- поскольку мы должны учитывать иррациональное и необъяснимое -- следуя прирожденной склонности своего гения. Но даже для поверхностного исследователя сразу же очевидно, насколько отличен реализм Пушкина от реализма, скажем, Тургенева. Тем не менее, он выбирал свои сюжеты из повседневной российской жизни и обращался с ними в манере, равно свободной и от условностей классицизма, и от ярких чар романтизма.
   С другой стороны -- и это в конце концов окажется, быть может, главной причиной -- Пушкиным восхищались и ему поклонялись именно за отсутствие в нем всякого сходства с теми, кто восхищался и поклонялся ему. На него почтительно смотрели как на потерянный рай всех тех достоинств, которые столь ощутимо отсутствовали у большинства русских последующего XIX века, -- разума и здравомыслия, мужественной силы и душевной гармонии, ясно очерченной человеческой страстности и сознательного мастерства. Это объясняет, почему первосвященниками пушкинского культа были именно те, кому наиболее явным образом недоставало всего этого -- Гоголь, Достоевский, Григорьев, и почему те, кто обладал этими редкими качествами больше других, как правило, оказывались сравнительно равнодушными, например Толстой.
   Наконец, Пушкина справедливо поняли как олицетворение человечества и цивилизации; он очевидным образом был связующим звеном между Россией и внешним миром, средоточием всего, что давала России европейская цивилизация. Это было ярко, хоть и непривычно выражено Достоевским в его утверждении о всечеловечности Пушкина, что на менее славянофильском языке означает космополитизм. Это также объясняет равнодушие Европы к Пушкину.
   Рассматривая Пушкина как часть европейской литературы его времени, прежде всего нужно отметить, что Пушкин, живший в эпоху романтизма, не был романтиком. В литературных спорах начала 1820-х годов он был на стороне романтиков, но это означало лишь то, что он был за свободу в литературе и против педантов-консерваторов полуславянской традиции. Он был глубоко вдохновлен традицией французского XVIII века; в раннем возрасте Вольтер, а затем Парни были его любимыми поэтами; еще в 1830 году он был способен противопоставлять XVIII век XIX веку как век поэзии веку прозы -- мысль, которая нам кажется чудовищной. Он вдохновлялся новооткрытой поэзией Шенье, и его стиль, его внутренний склад до самого конца в значительной степени были обусловлены этими влияниями. В 1820 году он познакомился с Байроном. Он был поражен мощной риторикой английского поэта, и два или три года находился под его сильным влиянием; позднее он полностью освободился от байроновских черт, но тем больше восхищался его умом и сарказмом в "Дон Жуане". Характерно, что единственным романтическим поэтом, сколько-то повлиявшим на Пушкина, был Байрон, страстный поклонник Поупа и сам во многих отношениях дитя XVIII века. Пушкин прекрасно знал об этом отношении Байрона к Поупу и проявлял живой интерес к его полемике с Баулзом о заслугах великого августинианца.6 Он использовал байроновские аргументы, защищаясь от обвинений в том, что выбирает заурядные и легкомысленные сюжеты.
   Следующим крупным влиянием на Пушкина был Шекспир. Но Пушкин восхищался не романтическим поэтом "Сна в летнюю ночь" и "Бури"; наибольшее влияние на него оказали шекспировский способ обрисовки характеров и его трагическое видение жизни.7 "Шекспиру я подражал в его широком изображении характеров",8 сказал он о своей трагедии "Борис Годунов"; и единственное влияние, которое четко различимо в пушкинской драматургии -- это Шекспир. Последним влиянием, затронувшим Пушкина, был сэр Вальтер Скотт. И вновь Пушкина привлек реализм и манера повествования Скотта, но способ, которым Пушкин "подражал" Скотту, был необычен, чуть дальше я скажу об этом подробнее.
   Пушкин испытывал решительное отвращение к современной ему французской поэзии. Он считал, что Ламартин еще скучнее, чем Юнг, и презирал Гюго за напыщенность, самонадеянность и недостаток вкуса. Единственным французским поэтом, который ему нравился, был Мюссе -- и то лишь Мюссе в "Сказках Испании и Италии" ("Contes d'Espagne et d'Italie"), которые он любил за их оживленный юмор и капризную свободу. Пушкин был решительно несовременным; он принадлежал к старому слою европейской цивилизации, а не к эпохе Июльской революции и Билля о реформе.9 Едва ли можно с выгодой для него сравнить его с современниками. И так как в XVIII веке нет лирического поэта, достаточно великого, чтобы сравниться с ним (исключая, конечно, Гёте и других людей fin de siècle, которые не принадлежат XVIII веку), осмелюсь предложить параллель между Пушкиным и великим композитором того периода, к которому он принадлежал по духу, поскольку из всех великих художников Моцарт, думаю, наиболее сродни по своей сути Пушкину.
   Первая поразительная черта пушкинского стиля -- это почти полное отсутствие метафоры. Метафора и образность столь часто провозглашались сутью поэзии, что довольно трудно представить, как великий поэт вполне мог обходиться без них. Однако же, хотя Пушкин, думаю, исключительный случай, легко найти примеры абсолютно неметафоричной поэзии среди сочинений любого поэта с сильным классическим уклоном. Я использую слово "классический" в его самом широком психологическом, не историческом, смысле, и примеры, которые бы я выбрал для иллюстрации значения, в котором я его употребляю, для английского читателя были бы взяты из Бёрнса, Лэндора10 или А. Э. Хаусмана.
   Но Пушкин (по крайней мере, в своей лирике) почти так же свободен от остроумия, как и от метафоры. Он не сентенциозен, не эпиграмматичен, и легко заметить, как это воздержание от изобразительных и интеллектуальных эффектов делает невозможным передать очарование такого поэта в каком-либо переводе. Очарование Пушкина основано почти исключительно на его совершенном искусстве отбора слов и на ритмическом балансе. Благодаря своему мастерству в выборе правильного прилагательного или в придании верного ритма строке он достигает своих величайших побед. Ясно, что такую поэзию может по-настоящему адекватно перевести лишь поэт, равный Пушкину гением и в совершенном согласии с его наиболее сокровенным "я". Стиль Пушкина допускает значительные вариации: он может быть чувственно сладкозвучен, как в поэмах, в первую очередь заслуживших восхищение публики, -- в его ранних "байронических" поэмах (и это, кстати, показывает, как мало в конечном счете Пушкин обязан Байрону, ибо кто бы описал стиль Байрона как чувственный или сладкозвучный?); он может быть сжатый и мускулистый, как в том удивительном стихотворении "Анчар", о котором Про-спер Мериме изрек, что оно не переводимо ни на какой язык, кроме латыни;11 он может быть живой и нервный, как в "Полтаве"; или благородный и нагой, словно очертания холмов Сассекса, как в большинстве его поздних стихотворений -- в Элегии на портрет фельдмаршала Барклая де Толли12 или в "Пире Петра Первого".
   Я настаивал на родстве Пушкина с классицизмом и французским XVIII веком; теперь, возможно, время показать, в чем он от них отличается. Поэзия Пушкина не существует вне эмоционального начала; она возбуждена страстью, и биение его стиха кажется биением его сердца. Впервые русская поэзия говорила на языке напряженного и подлинного человеческого чувства; не типические, условные страсти и настроения XVIII века, не эфемерные грезы романтизма, но страстная жизнь человека среди других людей, кристаллизованная в совершенную поэтическую форму. Главные пушкинские сочинения -- это лирика; не потому лишь, что его лирика занимает больше места, чем другие его стихотворения, но лирический элемент почти преобладает даже в повествовательных поэмах. 1820--1830 годы были для Пушкина временем лирики; его ранняя поэзия всё еще несколько холодна бодрящей прохладой юности; его поздние сочинения постепенно избавляются от лирического элемента -- он обращается к драме, прозе и переложениям народных сказок. Но большая часть его лирики, написанной между двадцатью и тридцатью годами, образует корпус текстов, уникальный в литературе сочетанием глубочайшей искренности и интенсивности личной эмоции с абсолютным владением совершенной формой. Однако не следует представлять, что лирика Пушкина -- это фонтан, изливающий неослабное душевное волнение. Пушкин жил страстной и мужественной жизнью, но не был игрушкой своих эмоций. Он знал эмоции интеллекта так же, как и эмоции чувств. Его чувства и его представления были в равной мере материалом для творчества. Но его творчество не было бессознательно; оказавшись на его рабочем столе, сочинение попадало в руки мастера, который мог создавать форму и изменять ее, но не мог изменить содержания.
   Романтизм определяли как поэзию чувства, противопоставляя его классицизму, поэзии ума. В этом смысле -- и единственно в этом лишь смысле -- Пушкина можно отнести к романтической школе. Если любое чувство романтично, то Пушкин романтик, вместе с Гомером, Еврипидом, Катуллом, Расином и Бёрнсом. Но если мы делаем различия между чувствами, то Пушкин определенно не романтик. Две вещи создают подлинного романтика: Sehnsucht, тоска по неведомому миру, и чувство Природы, растительной вселенной, как это называл Блейк.13 Ничего этого не было у Пушкина. Мир Пушкина был миром с обозначенными пределами, миром людей и трансцендентных неизменных законов; природа была для него лишь декорацией; Бог, существующий или нет, был для Пушкина не живой личностью, а лишь непостижимой и иррациональной Первопричиной законов, которые управляют вселенной Человека. В мире Пушкина скорее судьба, а не Бог, является хозяином. Не было романтическим и пушкинское понимание любви. Оно было более сродни любви великих римских поэтов, чем Петрарки или Кристины Россетти. Это была, однако, человеческая любовь, способная к идеализации, -- чистой, как у Рафаэля. Некоторые стихотворения Пушкина идеализировали женщину, которая, как мы знаем из его собственных писем, была совсем не идеальна и скорее напоминала Форнарину, позировавшую Рафаэлю для образа Мадонны.14
   Я вижу, что ушел довольно далеко от вопросов стиля и мастерства. Но, говоря о поэте, едва ли возможно провести строго определенные границы между стилем и содержанием; они неразрывно смешаны и неизбежно взаимозависимы. Возвращаясь к вопросам чистой формы, я вновь упомяну принципиально классическую культуру Пушкина: он был глубоко вдохновлен французской поэзией XVIII века и привык к четкому разграничению литературных жанров и различных стилей. В его распоряжении их было несколько, но он испытывал отвращение к использованию неопределенных или гибридных форм. Есть принципиальная разница в стиле между его сугубо лирическими стихотворениями-стансами и более свободными посланиями. Эти "послания", адресованные друзьям, возможно, наиболее характерные пушкинские создания. В них есть блеск и, в то же время, подлинный поэтический юмор, неповторимая легкость стиля и совершенство хорошо сбалансированного стиха, придающие этим стихотворениям уникальный аромат. Тот же стиль, но еще более совершенный (если это возможно), мы находим в его величайшей повествовательной поэме "Евгений Онегин".
   "Евгений Онегин" в известном смысле это pièce de résistance15 из всех сочинений Пушкина. Оно длиннее всех остальных (около шести тысяч восьмисложных стихов); оно содержит больше абсолютно первоклассной поэзии, чем любое другое отдельное произведение, а также наиболее живых, оригинальных и тщательно разработанных персонажей; и оно пользуется наибольшей популярностью. В этой стране оно, вероятно, лучше всего известно (если известно вообще) по опере Чайковского.
   Это роман в стихах, первотолчком для которого стал "Дон Жуан" Байрона. Но помимо первоначального стимула между двумя поэмами мало общего. Это правда, что вначале "Онегин" задумывался если и не как сатирическая (Пушкин по своему темпераменту не был сатириком), то по крайней мере юмористическая поэма, юмористическое и ироническое изображение русского общества.
   Пушкин писал "Онегина" девять лет. Он начал его в возрасте двадцати трех лет, а финальные мазки положил, уже будучи женатым. Эмоциональный фон первой и последней глав сильно отличается, но один и тот же стиль выдержан с начала до конца. Этот стиль -- подлинное чудо легкости, обаяния и гармонии. Если главные характеристики русской поэзии, как считает Морис Беринг, это сочетание чистейшей поэтической эмоции с абсолютной верностью повседневной реальности,16 тогда "Евгений Онегин" -- это высочайшее и чистейшее выражение русского поэтического гения. Ни одно описание или перевод не могут дать сколько-нибудь верного представления об обаянии этого стиля, его простоте и отсутствии напыщенности, и в то же время -- о его изяществе, его ласкающей прозрачности, ясности, богатстве выражения и нюансировке.
   Первая глава -- это чудо поэтической жизнерадостности; в русской поэзии нет ничего, что приближалось бы к нему по чистоте его мажорного лада. Ее нужно читать и перечитывать, и вбивать в головы тех, кто считает, что Россия не в состоянии создать ничего, кроме героев Тургенева, Достоевского и Чехова. Последняя глава -- самая благородная и возвышенная в поэме; это трагедия, хоть и заглушённая, смягченная и трезвая. Ее должно сравнивать с "Принцессой Клевской",17 великолепным плодом лучшей эпохи французской литературы. Ситуация та же самая, хотя исключительная гибкость и обаяние стиха русского поэта создают ощутимый контраст строгой и элегантной математической прозе мадам де Лафайет.18 О первой главе было написано много чего -- много глупостей и много важного. Было бы дерзостью вступать в полемику с Достоевским, но трудно молча согласиться с его толкованием поэмы; так же трудно, как поддержать мнение и Достоевского, и других менее знаменитых людей, о героине поэмы, Татьяне.19 Поколения комментаторов утверждали, что Татьяна есть идеал типической русской женщины. Трудно понять, однако, почему отказ Татьяны отдаться человеку, которого она любит, должен считаться специфически-русской чертой, больше, чем отказ принцессы Клевской должен считаться специфически-французской. Подлинная мораль поэмы, если позволительно использовать это викторианское слово, и, как я думаю, суть всей пушкинской философии, в другом; чтобы выразить эту философию, я не знаю слов лучше, чем принадлежащие Джорджу Мередиту:
   
   Как ни печально,
   Злодеев нет, и виноватых нет:
   Страстями так закручен был сюжет;
   Предательство живет в нас изначально.20
   
   Это чрезвычайно трагическое современное представление о жизни, практически единственный разумный нерелигиозный взгляд на жизнь. Конечно, в чистом виде он несовместим с религией, по крайней мере, христианской. И, как я уже сказал, Пушкин был по своей сути нерелигиозным человеком. Он не был враждебен религии и не считал догматы нашей религии неправдоподобными. Он цитирует слова декабриста Пестеля: "Mon cœur est matérialiste, mais ma raison s'y oppose",21 и то же самое мог сказать и о себе. Но у Пушкина не было внутренней потребности в религии -- этого мира ему было достаточно. Если у Пушкина была глубоко укоренившаяся концепция вселенной (я имею в виду -- этической вселенной, поскольку у него определенно не было ни естественной философии, ни метафизики), она выражена в последних строках величайшей из его ранних поэм, "Цы-ганы":
   
   И всюду страсти роковые,
   И от судеб защиты нет.
   
   Подлинно классическая черта -- приближение к греческому пониманию Рока.
   И снова я отклонился от вопросов стиля к вопросам философии. Но эти отклонения всегда возвращают нас назад. Классицизм и фатализм -- неразлучные союзники. И всегда будет так, что классицист, если он не христианин, не может не придерживаться этого трагического взгляда на моральный универсум, единственно прочного и разумного вне религии. Не нужно далеко ходить за сравнениями: Лео-парди был почти современником Пушкина, и принципиальная разница между ними была лишь в том, что у итальянца было исключительно мало жизнеспособности, а у русского ее было больше обычного. Леопарди ненавидел и презирал; Пушкин любил этот мир и человеческую жизнь. Но их знание о главном было по сути одинаковым.
   Что касается прозы, то у Пушкина были твердые взгляды на то, чем она должна быть: "проза", говорил он, "требует мыслей и мыслей -- без них блестящие выражения ни к чему не служат".22 И литературная проза Пушкина столь проста и неприкрашена, сколь это возможно; я сказал "литературная проза Пушкина", поскольку стиль его писем весьма отличен от нее -- он восхитительно и непринужденно разговорен, намного ближе к стилю "Евгения Онегина" и его стихотворным посланиям, чем к чему-либо в его литературной прозе. В литературной прозе, в повестях и статьях, его простота граничит с маньеризмом и приближается к стилю Цезаря или к тому преувеличенному аттицизму, который Цицерон осуждал в римских подражателях Лисия.23 Нельзя делать вид, что Пушкин достигает в своей прозе того же совершенства, что и в стихах. Шумиха, вызванная ею позже, обязана большей частью преувеличением ее достоинств, ее острым контрастом с современной поэтической прозой, ее острым ароматом необычности.
   Также не может быть большего контраста, чем пушкинская манера повествования в стихах и прозе. Нет ничего общего между свободным, беспорядочно выстроенным, субъективным повествованием "Евгения Онегина" и сжатым, сгущенным, почти напоминающим скелет стилем его повестей. Их можно сравнить с "Nouvelles" Проспера Мериме (который знал и восхищался ими) или с Novelle рассказчиков итальянского Ренессанса. Я упомянул, что Пушкин "подражал" Вальтеру Скотту. Но это подражание может быть сведено к выбору предмета (XVIII век) и к способу обращения с прошлым, как будто это -- настоящее время. "Капитанская дочка" -- главное достижение Пушкина в этом роде. Она была написана под осознанным влиянием Скотта, и критики отмечали большую схожесть заключительной главы с аналогичной сценой в "Сердце Мидлотиана".24 "Капитанская дочка" содержит столько же происшествий и приключений, сколько и любой из Уэверлей-ских романов. Вместе с тем она в семь или восемь раз короче любого из них. Пушкин говорит лишь то, что совершенно необходимо для рассказа. Здесь нет описаний, нет второстепенных и бесполезных персонажей, диалоги быстрые и уместные. Всё повествование в целом напоминает поезд, спешащий к станции назначения, тогда как роман Скотта похож на группу кентерберийских паломников, неторопливо двигающихся по дороге. Вершина повествовательного искусства Пушкина -- "Пиковая дама", к несчастью несколько затрепанная в этой стране в качестве стандартного пособия для изучающих русский язык. Мериме выказал ей почтение своим переводом (совсем недавно ее снова перевел на французский другой выдающийся писатель, Андре Жид25). Но повести самого Мериме кажутся расплывчатыми и мясистыми в сравнении с пушкинским маленьким шедевром. Первые относятся ко вторым как мумия к скелету.
   Пушкинские повести написаны в 1830--1836 годах, в последние годы его жизни. Их современниками были первые повести Гоголя, и нет более поразительного контраста, чем стиль этих двух великих писателей. В них воплощены классический и романтический стили (возможно, последний лучше охарактеризовать как "экспрессионистский"). Но русский роман не последовал ни за одним из них; оба остались удивительно бесплодны. Перед тем, как усвоить форму, которая сделала его известным всему миру, современный русский роман снова обратился к зарубежному водительству. Писатели 1840--1850 годов были учениками Жорж Санд (как Тургенев), Бальзака (как Достоевский), Стендаля (как Толстой). Пушкин оставался идолом, полубогом, но перестал быть непосредственным влиянием. Отношение XIX века в России к Пушкину сильно напоминает отношение английской Реставрации и августинианского века к Шекспиру.
   Я чувствую, насколько неубедительно всё мною сказанное, и сильно сомневаюсь, смог ли я ответить на вопрос, поставленный в начале: как объяснить российский культ Пушкина? Я должен закончить тем же, чем начал; те, кто хотят знать ответ, должны читать Пушкина по-русски; тогда, быть может, они поймут, почему даже в страшнейшие дни интеллигентской дикости Пушкин инстинктивно воспринимался как наше почти единственное связующее звено с искусством, здравомыслием, Европой и человеческой цивилизацией.
   
   Опубл.: Mirsky D. S. Pushkin // Slavonic Review. 1923. Vol. 2. No 4. P. 71--84. Перепеч.: Mirsky D. S. Uncollected Writings on Russian Literature / Ed., with an Introd. and Bibliogr., by G. S. Smith. Berkeley, 1989. P. 118--131.
   
   1 "Гнилые местечки" -- обезлюдевшие к началу XIX века городки и деревни Англии, сохранявшие право представительства в парламенте. Члены парламента от "гнилых местечек" в большинстве случаев фактически назначались их собственниками, лендлордами. При существовании "гнилых местечек" многие крупные города (Бирмингем, Манчестер и др.) не имели представительства в парламенте. Большая часть "гнилых местечек" лишена самостоятельного представительства парламентской реформой 1832 года, остальные -- избирательной реформой 1867 года. В результате в 1832--1867 годах освободилось около 200 депутатских мест.
   2 Теория божественного права основывается на том, что монарх осуществляет божественную волю и, соответственно, не подчиняется какой-либо иной власти. Согласно этой теории, ни законодательная власть, ни суды, ни подданные не имеют права ограничивать осуществление королем его полномочий.
   3 тоска (нем.).
   4 Во введении к книге "С того берега" (1849) Герцен написал о том, что русский народ "в ответ на царский приказ образоваться -- ответил через сто лет громадным явлением Пушкина" (Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1955. Т. 6. С. 200).
   5 Выражение из первой строки поэмы Китса "Эндимион" ("Endymion. A poetic romance", 1817) "A thing of beauty is a joy for ever". В существующих русских переводах это выражение дано в виде парафраза (например, в переводе Б. Пастернака: "Прекрасное пленяет навсегда...").
   6 Баулз Уильям Лисл (Bowles William Lisle; 1762--1850) -- английский поэт и критик. Подробнее о полемике см.: Rennes van, J. J. Bowles, Byron, and the Pope-controversy. Norwood (Pa), 1975.
   7 Возможно, Мирский отсылает здесь к книге М. де Унамуно "О трагическом чувстве жизни у людей и народов" ("Del sentimiento trâgico de la vida en los hombres y en los pueblos", 1912).
   8 Неточная цитата из "Набросков предисловия к "Борису Годунову"" (1830). У Пушкина: "Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров" {Пушкин. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 11. С. 140).
   9 Билль о реформе (Reform Bill, 1832) расширил число избирателей за счет городского и сельского обеспеченного населения. К числу защитников Билля о реформе принадлежал среди прочих Т. Маколей.
   10 Лэндор Уолтер Сэвидж (Landor Walter Savage; 1775--1864) -- английский писатель и поэт, драматург; писал по-английски и на латыни, автор прозаических "Воображаемых разговоров" ("Imaginary Conversations", 1824--1846), переработки диалогов Лукиана.
   11 В статье "Александр Пушкин" (1868) Мериме приводит текст стихотворения "Анчар", сопроводив примечанием его 6-ю строфу: "Только по-латыни можно передать сжатость русского языка" -- и далее дает свой образец перевода этой строфы на латинский язык (см.: Мериме П. Собр. соч.: В 6 т. М., 1963. Т. 5. С. 265).
   12 Имеется в виду стихотворение Пушкина "Полководец" ("У русского царя в чертогах есть палата...") (1836), вдохновленное портретом (1829) М. Б. Барклая де Толли работы Джорджа Доу (Dawe; 1781 -- 1829).
   13 У Блейка: "Imagination, the real and eternal world, of which this vegetable universe is but a faint shadow, and in which we shall live in our eternal or imaginative bodies when these vegetable, mortal bodies are no more" ("Jerusalem: The Emanation of The Giant Albion", 1804).
   14 форнариной Рафаэль называл дочь сиенского пекаря Маргариту Лути (Margherita Luti; конец XV--первая половина XVI века), которая позировала ему для Сикстинской Мадонны и на первом же сеансе стала его любовницей, а после смерти художника была одной из самых роскошных куртизанок Рима.
   15 главное блюдо, самое лучшее (фр.).
   16 В книге "Вехи русской литературы" М. Беринг писал: "But what the Russian poets did do, and what they did in a manner which gives them an unique place in the history of the world's literature, was to extract poetry from the daily life they saw round them, and to express it in forms of incomparable beauty [To, что умеют русские поэты и что обеспечивает им уникальное место в истории всемирной литературы, -- это способность извлекать поэзию из повседневной жизни, которую они видят вокруг себя, и выражать ее в формах бесподобной красоты]" (Baring M. Landmarks in Russian Literature. 2nd ed. New York, 1912. P. 26). Беринг также приводил этот фрагмент в своем предисловии к "Оксфордской антологии русской поэзии", к которой Мирский написал примечания (Oxford Book of Russian Verse / Chosen by Maurice Baring. Oxford, 1924).
   17 "Принцесса Клевская" -- французский роман, анонимно опубликованный в 1678 году и заложивший традиции европейского психологического романа (автором обычно называют мадам де Лафайет).
   18 Лафайет Мари Мадлен де (урожд. Мари Мадлен Пиош де Ла Вернь, по мужу графиня де Лафайет; de La Fayette; 1634--1693) -- французская писательница, автор исторических новелл и романов.
   19 В своей речи "Пушкин", произнесенной 8 июня 1880 года в заседании Общества любителей российской словесности, Достоевский говорил: "Может быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо бесспорно она главная героиня поэмы. Это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоза русской женщины" (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1984. Т. 26. С. 141).
   20 Заключительные строки XLIII строфы поэмы Джорджа Мередита (Meredith; 1828-- 1909) "Современная любовь" ("Modern Love", 1862). Пер. Г. Кружкова.
   21 Сердцем я материалист, но разум мой противится этому (фр.). Речь идет о записи Пушкина в кишиневском дневнике 1821 года: "9 апреля, утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. "Mon cœur est matérialiste, -- говорит он, -- mais ma raison s'y refuse". Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю" (Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 303).
   22 Из черновой заметки Пушкина 1822 года, впервые опубликованной в 1884 году под названием "О прозе"; см.: Там же. Т. 11. С. 18.
   23 Подробнее об этом см. в разборе цицероновского "Оратора" М. Л. Гаспаровым: "Красноречие римских аттицистов Цицерон относит к низшему виду, красноречие их греческих образцов -- к высшему виду: простота Лисия и Фукидида была результатом продуманного и тонкого искусства (подробную характеристику этого искусства дает Цицерон, описывая идеальный простой стиль в §75--90), а простота их римских подражателей -- результат недомыслия и невежества" (Гаспаров М. Л. Цицерон и античная риторика // Марк Туллий Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве / Под ред. М. Л. Гаспарова. М., 1972. С. 58).
   24 Традиционное заглавие романа в русских переводах -- "Эдинбургская темница". Это сравнение проводили еще критики XIX века; см., например: ГалаховА.Д. О подражательности наших первоклассных поэтов // Русская старина. 1888. No 1. С. 27. Подробный обзор см.: Якубович Д. П. "Капитанская дочка" и романы Вальтер Скотта // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. [Вып.] 4/5. С. 165--197. См. также: Долинин А. Вальтер-скоттов-ский историзм и "Капитанская дочка" // Тыняновский сборник. Вып. 12. Десятые-Одиннадца-тые-Двенадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2006. С. 177--197.
   25 Pushkin A. La dame de pique/ Trad, de J. Schiffrin, В. de Schloezer et A. Gide, av.-prop. de André Gide, ill. de Vassili Choukhaeff. Paris, 1923.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru