В Баку флот чинился и пил нефть, пополняя свои скудные запасы, вообще нежился в роскошных верфях и обширных мастерских, как раненый, наконец попавший в богатый тыловой госпиталь.
У кораблей заныли все старые, едва залеченные пробоины, залепленные бедными временными заплатами; их содрали и отремонтировали, наконец, по-настоящему, не считая каждой гайки и проволочки, не дрожа над каждой лишней каплей нефти.
Привыкший работать в скудных условиях Астрахани, флот за две недели бакинского отдыха совершенно приготовился к походу на Энзели.
И утром 17-го мая любопытная толпа не нашла в заливе узких, неторопливых стрел-миноносцев, еще накануне так беспечно и царственно резавших стеклянное море.
Они ушли ночью, один за другим, с потушенными огнями, чтобы, встретившись за голым островом Наргин, выстроиться и призрачной вереницей уйти на юг.
Через два дня стало известно о пленении всего белого флота, интернированного в персидской гавани Энзели, о капитуляции английских войск, занимавших этот порт, одним словом, об окончательном освобождении Каспийского моря, -- отныне вольного советского озера, огражденного кольцом дружественных республик.
Так окончился трехлетний поход, начатый под Казанью и Свияжском, растянувшийся на тысячу верст-- от обрывов и хмурых елей Камы до знойных прикаспийских солончаков, от глубоких волжских плесов -- до мелкого, беспокойного, изменчивого Астраханского рейда, где корабли среди бесконечной морской шири выбивались к настоящей воде по мелям и минным полям, искусственным морским каналом.
Год тому назад волжско-камская флотилия стала сильным каспийским флотом и теперь, взяв Энзели, закончив свою последнюю военную задачу, демобилизовала свои старые боевые корабли. Пушки стали исчезать с палуб, обшитых железом; трюмы, хранившие снаряды и оружие, открыли свои недра для нефти и риса. Один за другим старые бойцы сбросили тяжелый панцирь и ушли обратно в Астрахань уже не грозными "дредноутами", а сильными рабочими судами, могучими буксирами, вожаками ленивых, до горла нагруженных барж, медленными караванами ползущих против течения к изжаждавшемуся фабричному сердцу России. Но прежде чем старые морские тяжеловозы, столько лет таскавшие пушки на своих мирных палубах, нажившие порок сердца благодаря артиллерийскому огню, потрясавшему их крепкие машины, покинули Бакинский рейд, так странно выделяясь своей темно-стальной окраской среди жаркой суеты залива, -- они сделали еще одно, большое и важное дело: кулаком, зашитым в броню, ударили по глухозапертой двери Востока.
В Энзели английская колониальная политика столкнулась с реальными силами рабочего государства и потерпела поражение. 18-го мая 20-го года регулярные войска Великобритании впервые на Востоке были побиты в открытом бою и отступили, едва выкупившись из позорного плена. Не где-нибудь, а в Персии, скрученной всякими вымогательскими договорами, разоренной и ослабленной вынужденным союзом с Англией. И, покидая берега Каспийского моря, англичане не смогли скрыть от злорадных глаз населения смешные и жалкие стороны своего скандального поражения. Уходя, они в хвосте обоза вытаскивали какие-то ванны (частное имущество майора), рояли и вообще культурные принадлежности. Весь город, бросив свои обычные дела, сидел на пристани, бросал в воду апельсиновые корки и наблюдал, как вчерашние высокомерные господа сегодня, по первому требованию русского командования, смиренно грузились на катер и ехали на борт "Карла Либкнехта", чтобы как-нибудь выклянчить почетную капитуляцию.
Всем известно на веселом солнечном базаре, как сильно укачало англичан на русском миноносце, как они во время переговоров перегибались за борт и на вопрос, "как могут страдать морской болезнью офицеры сильнейшей в мире морской державы" -- принуждены были отвечать невнятными и неблагопристойными звуками и телодвижениями.
Ах, восточные люди наблюдательны, и раз заметив черты страха и слабости в своем вчерашнем владыке, -- никогда их не забудут.
В дыму душистых папирос уже текут нескончаемые насмешки и пересуды. Еще вчера согнутые в бараний рог -- персы сегодня смотрят прямо в лицо иностранцам и не уступают им дороги.
И еще одно обстоятельство озадачило, а затем крепко привязало к Советской России персидских бедняков: русские, занявшие Энзели, пощадили индусов и тюркосов, людей "низшей расы", сражавшихся в рядах британского оккупационного отряда. Ни один европейский парламент, ни одно министерство иностранных дел не осквернили бы себя нотой по поводу исчезновения с лица земли нескольких сот "цветных". Надо было видеть ужас этих солдат, когда они оказались во власти страшных большевиков. Рослые, стройные, с бронзовым профилем богов -- и с бедной, запуганной лесной душой-- они плакали, как дети, не надеясь на пощаду. И вдруг не только освобождение и жизнь, но такое спокойно-братское отношение, какого никогда не знала презренная англичанами Индия.
Многие из этих людей, участвовавших в штыковой атаке против десанта матросов, ушли нашими друзьями и до своей рубиновой родины донесут отклик новой, преображающей мир, братской солидарности.
Лукавый и тучный губернатор Энзели, вежливый до приторности и осторожный, как грех, очень быстро и правильно оценил создавшееся положение: нанес официальный визит the bolscheviks, честно отдал дань морской качке и при помощи юркого переводчика допытывался: скоро ли дорогие гости покинут персидские воды, или они думают осчастливить страну более длительным пребыванием...
Переводчик кланяется, губернатор облизывает лимон и, удерживая приступ слабости, тоже кланяется засахаренной улыбкой, кланяется блестящий командир флагманского миноносца Синицын, три года безукоризненно водивший свои миноносцы, кланяется Чириков в своем промасленном кителе, со своей спокойной физиономией старого морского волка, никогда и ничему не удивляющегося, кланяются дула орудий на палубе и насмешливые кончики мачт.
-- Нет, -- отвечает командующий,-- нет, не беспокойтесь, господин губернатор. Восторженная встреча, оказанная морякам персидским народом, не позволяет мне думать о скором уходе. Мы не хотим вас обидеть-- и остаемся.
Опять поклоны, ласковый губернатор, зеленея от качки и прилива гостеприимных чувств, исчезает за бортом.
-- И кроме того, -- раздается ему вслед с высокого серого борта, -- я ожидаю к себе на корабль вашего национального героя -- Кучек-хана.
На берегу уже слушают первого оратора-перса. Внимание отливает толпу, как из бронзы. В живых и непринужденных позах первые ряды ложатся прямо на мягкую пыль у ног говорящего. Бронзовые, тонкие, исхудалые руки, сухие плечи, проступающие из лохмотьев, пыльные волосы нищих, повязанные старинной бисерной повязкой, даже великолепные бороды, окрашенные хной в огненный цвет (как у давно умерших царей), -- все это в каменной неподвижности, в ненарушимом напряжении. Они не проронят ни слова, ни слова не забудут и с ясной простотой своего полудетского языка передадут их от соседа к соседу, от одного низкорослого кудрявого сада в другой, от водопоя к водопою, через пустынные нагорья и сыпучие пески до границ Индии и Месопотамии. Без радио и телеграфа здесь знают уже о таинственных и многолюдных сборищах на границах Афганистана, которым не могла помешать вся власть колониальной Англии; о бесплодной кровопролитной войне, которую приходится вести Великобритании в Египте, -- и под тесной рабской одеждой Иран начинает понемногу оживать: дышит и думает.
Самое трудное сделано: распалась великая вера Востока в непобедимость Англии, потеряно навсегда очарование се золота, оружия и неслыханного высокомерия.
Революция на Востоке приходит, как женщина -- с закрытым лицом и вся, с головы до ног, завернутая пестрой тканью предрассудков и стеснительных узаконений. Восточный город долго и бесшумно тлеет, его гнев выстаивается, как вино, и, как вино, крепнет и хмелеет в тишине и прохладе.
Бедняк Персии лениво и насмешливо наблюдает пестрый поток жизни. Нужно совершиться чему-нибудь особенному, чтобы вывести его из мертвящей, томительной апатии. Первым из чудес, разбудившим северный Иран, было поражение англичан, вторым -- появление в Энзели Кучек-хана и посещение им русского корабля. Еще задолго до его прибытия весь город был полон этим именем. И когда все и вся вдруг сорвались с мест: торговцы бросили лавки; фанатики -- свои молитвенные коврики; когда толпа бедняков облепила кого-то высокого, далеко видного над тысячью голов; когда сам чистильщик сапог босыми смуглыми ногами влез на свой красный ящик, чтобы лучше видеть; когда из всех щелей и углов хлынула темная и жалкая нищета, -- пришел Кучек-хан. Старики падали в пыль, чтобы поцеловать его неподкупные, справедливые руки.
Последние три года Кучек прятался со своими верными в горах, и англичане напрасно сулили мешок золота за его голову. Вот она, эта оцененная голова.
На фоне ослепительного неба она кажется очень темной. Волосы, окружающие ее черным ореолом, сами собой ложатся отдельными, круто завитыми прядями, как на старинных персидских монетах. Глаза серьезные и простые -- со всеми живыми оттенками металла и воды. Движения медленны и торжественны: Кучек три часа молился и спрашивал своего бога, прежде чем явиться в Энзели и навсегда связать свое имя с национальной революцией Персии. Но голос у этого лесовика, окруженного верными курдами в волчьих шапках, неожиданно тихий, мягкий и гибкий. Когда, выслушав переводчика, он наклоняет над европейским столом свое бронзовое чело, чуть улыбаясь некоторой условной торжественности этой встречи, по звуку его женственного голоса никак нельзя догадаться, что речь идет о передаче оружия, о славе Персии и ее возрождении.
II
Так близко от нас эта чудная страна, этот необычайный родственный народ.
Стоит отвернуться от моря, оставить слева его совершенно эмалевый проблеск, лежащий голубым челом между двух песчаных холмов на ковре из пены, стоит оставить за собой бухту Энзели с ее японскими крытыми лодочками и ядовитой водой, -- и в полях, полных сырости и роскоши, уже дышит, уже открывается Персия. Какие тайные и глубокие ароматы от первых же зарослей граната, от первых акаций, обрамляющих пастбища. Автомобиль отгоняет от дороги стадо чудесных черных волов, горбатых, блестящих, с коричневой меткой между небольших и, как брови, разогнутых рогов.
Мутный источник, как бы из жидкой глины, то подходит к самому шоссе, то отклоняется, чтобы омыть сухие и жадные корни плодового дерева, изгородь из тростника и, наконец, дать пищу рисовым полям.
Изумрудными шахматами лежат в низинах эти поля. Вечером они кажутся чем-то опасным. В стоячих болотцах гаснет жгучая тропическая заря, и согнутые вдвое, вросшие в липкую грязь фигуры женщин, работающих по колено в топи, выступают уродливые, как тени неизвестной звериной породы. Днем другое.
Вода почти спадает, и из нее, как сквозь стекло, выступают зеленые иглы риса. Так беспомощны худые ножки персидских девочек, осторожно переступающих от стебля к стеблю, не смеющих поднять от болота своих отуманенных глаз и запачканных рук. А солнце печет ровно, легко, как бы с улыбкой; величавые вершины едва шелестят, пьют и вдыхают благоухания, и к ним примешивается едва заметная, отливающая холодом, дрожь малярии.
На поворотах дороги первые персидские постройки; глиняные с высочайшей тростниковой крышей, на воздушных подпорках.
Идя гуськом по краю дороги, возвращаются крестьяне. На гибких перекладинах несут вязанки сена, на плечах глиняные продолговатые кувшины, весла, сети и влажные паруса. Лица, как из золота, с темными глазами, вдоль которых свешиваются ровно подстриженные надо лбом и на висках, одинаково спадающие до плеч, темные волосы. Чуждый язык, смуглая кожа, не по-нашему легкая, босая поступь, но лица знакомые. Не переставая идти, цветковые, бесплотно сухие, золотистые головки долго оборачиваются вслед автомобилю. Это крестьяне, они похожи на свой любимый рис: стройны от вечного труда, бедности и зноя, гибки, как бронзовые стебли, и ничем не напоминают жирный, белый и черный тип лавочника-перса, в полдень дремлющего на своих товарах в тени полосатого навеса.
Еще верблюды, целый их караван, с маленькой головой, увешанной от подбородка цветными кистями, с длиннейшими голыми шеями и ковровыми седлами. Мулы, едва-едва переступающие крепкими, как железные стаканчики, копытцами под тяжестью симметричных тюков. Розовые сады, рисовые болота, розовый ветер, таможня и, наконец, Решт.
III
В окно протянуты ветви платана. Слышен крик птиц, пестрый и яркий, каким он никогда не бывает у нас на севере. Тысячи роз от солнца дымятся и горят сладким, душным огнем. Дом бывшего губернатора в них утопает. Окна, открытые на север, вдыхают утреннюю тень.
Несколько ковров по стенам, письменный стол, пол из лакированного светлого дерева, -- вот кабинет наместника Решта, покойный, просторный. За столом сидит Кучек-хан. Сегодня он с нами прощается и, обернувшись лицом к свету, даже не старается скрыть своих необычайных глаз, как обыкновенно делает, следуя инстинктивной осторожности восточного князя.
Утро сильное, свежее, несмотря на зной, хранящее в своем влажном венке росу и аромат, -- и Кучек спокоен и силен, как близящийся полдень. На нем скромная коричневая одежда, на рукавах и воротнике белое полотно, от которого еще темнее прекрасная голова. Как он сегодня печален, как его жаль почему-то, этого единственного революционера Персии, обреченного погибнуть в борьбе с англичанами или продажными ханами, на оружие которых он временно опирается.
Переводчик передает последние приветствия, и вдруг среди трагических масок, обращенных друг к другу на фоне кровяного ковра, --совсем детское, смешное и самодовольное: над городом поднялась старая приятельница каспийского флота -- надутая, любопытная и зоркая "воздушная колбаса". Сколько раз ее пузатое тело бабочки с ощипанными крыльями поднималось над берегами Волги, над Царицыном и Астраханью, высматривало и предупреждало, направляя огонь судов. Матросы к колбасе привыкли: под ней не страшно, она все видит.
И вот милый урод поднялся в эмалевом небе Персии и со своей высоты озирает тропические заросли, изумрудные поля и дороги белее молока. Базар в панике: бегут мальчишки и муллы; верблюды, покинутые своими вожаками, испуганной толпой загромождают мост. Колбаса производит ошеломляющее впечатление: весь авторитет революции, держась за землю тонким стальным шнуром, ходит под облаками, и важно покачивается на ветру, занимает собой все небо -- и кажется мне, веселая ее рожа показывает язык милым союзникам.
Кучек счастлив. Из окна ему виден и взбудораженный базар, где среди чалм и волчьих шапок развеваются матросские ленточки, и небо с белым аэро посредине.
На Востоке самая сильная вера -- это вера в машину, в техническое превосходство Запада, -- ею англичане сотни лет душили свои колонии. И вот, наконец, техника в руках персидского революционера и обращена против англичан, постыдно бежавших от Каспийского побережья.
Дребезжит телефон. В 15 верстах от Решта завязалась перестрелка. Кучек прощается. За ним уходят его сподвижники: маленький, толстенький и умный командарм, самый левый и самый смелый человек в лагере, и комиссар финансов -- в очках, с винтовкой за плечами, озабоченный жалованием для войск и гомоном нищих, провожающих Кучека прожорливой толпой.
Через полчаса машина летит обратно в Энзели -- навсегда исчез тихий твердо-кованный голос Кучека, его лицо древнеперсидского героя. Когда мы встретимся опять и где?
У шлагбаума последний матрос-доброволец, загорелый, полуголый, в своем просторном синем воротнике, кричит нам вслед веселое, дерзкое, неотразимое:
-- Даешь Тавриз!
На полпути два всадника проносятся навстречу: индусы, бежавшие к нам от англичан. Бесконечно обрадованные лица и сияющее, как их зубы в улыбке, приветствие -- "За Советский власть", -- и мимо на бешеных лошадях.
На самом толстом буке, там, где дорога от болот поворачивает к рощам и холмам,' обмакнув кисть в ведерко с клеем, какой-то человек, весь в поту, сдвинув шапку на затылок, мажет кору столетнего гиганта, -- и первый советский плакат разворачивает свое красное полотнище в тропической чаще.
Тишина, густой душистый воздух, стрекотание насекомых, безлюдная дорога, по которой лениво ползут сытые волы и верблюды, -- и на стволе старейшины лесов этот огненный знак мировой революции.
Источник текста: Избранное / Лариса Рейснер; Сост. и подгот. текста А. Наумовой. Вступ. статья И. Крамова. Худож. М. Шлосберг. -- М.: Худож. лит., 1980. -- 372 с., 1 л. портр.; ил. ; 21 см.