Пара. Рассказывают, в Шифбэке жили двое -- рабочий и его жена, оба хорошие старые коммунисты. Они разошлись несколько лет тому назад, жили самостоятельной жизнью в новой семье и не встречая друг друга. В октябре он как отличный стрелок дрался в одном из окопов, пересекавших узенькие голые улицы. Случилось так, что прежняя его жена стояла и дралась рядом. Как раньше -- в дни Спартаковского восстания и Капповского путча. Рабочего взяли -- его жена дала себя арестовать на следующий день. Так эта семья бойцов совершенно естественно соединилась -- при первом выстреле, под огнем. Судить их будут вместе.
2. Собственный домик и восстание
Она была близорукой, целомудренной, страдающей глазами, обыкновенной католической сестрой милосердия. Он, сейчас же после войны,-- коммунист. Изумительно предприимчивый, решительный, быстрый работник. В партию он включился, как те маленькие домашние батареи, которые могут светить, вертеть валик для точения ножей, катать по восьмерке игрушечную железную дорогу, но все-таки остаются миниатюрой огромного энергического чуда, двигателя всей эпохи машин -- только в капельном масштабе. Когда нужно, батарейка выбрасывает настоящие жгучие искры -- больше себя самой.
Этого деятельного и тонко-квалифицированного рабочего, как некая избранная болезнь -- очень редкая, раз на десять тысяч, а потому и неизлечимая, поразила большая и мучительная любовь к набожной, костистой, неуклюжей сестре.
Это у них вышло совершенно взаимно, как в таких случаях полагается, в одну минуту и навылет.
Они поженились, перескочив через его политику и ее катехизис, даже забыв о них на время. Затем, никогда не потухавший, никогда не отдалявшийся от партии товарищ Л. начал копить деньги и строить собственный домик на окраине окраин, за оазисом белых с красными крышками домиков, которые себе построили и подарили на казенный счет члены местного самоуправления, пятеро старых социалистов-меньшевиков. Все в одном месте, по-семейному.
Ветер их обдувает, население, проходя мимо, плюется. Впрочем, люди живут хорошо, сытно.
Л. работал, работал сверхурочно, ночью, и в праздники бежал на пустырь и с великим терпением и трудом выводил свой дом: по кирпичу, по щепке, по черепице.
Родился первый ребенок, родился второй. Партия ушла в туман, стала теоретическим миросозерцанием, мыслью, запертой в необитаемый угол.
Иногда, в часы домашнего затишья, Л. слышал ее однообразные шаги, ее стояние и слушание у дверей его совести.
Близорукая и работящая жена наконец стала жить в своем собственном доме, шить у своего ярко вычищенного очага, спать в своей собственной постели, растить детей, мыть кафли белой печки, мыть поросят, мыть блестящие полы. По воскресеньям Л. читал уже вслух роман про избалованного и развращенного графского ребенка -- из придворной жизни; в конце женитьба.
Двадцать третьего октября утром Л. как раз зарезал свинью к рождеству. Уже спустили кровь в бочку -- для кровяной колбасы. В это время началась стрельба. Несмотря на дом, который выстроил своими руками и склеил потом, несмотря на чрезвычайную любовь к жене, коммунист взял винтовку и пошел. Теперь, что случилось дальше.
Его взяли, били и отпустили. Суд через несколько дней. Как же теперь: остаться дома или бежать?
Тот же могучий революционный инстинкт, который когда-то выгнал Л. на баррикады, выгнал теперь этого хорошо устроившегося, обмещанившегося, приручениого немецкого рабочего на улицу, на косые сквозняки пуль, свиставшие из-за углов рабочих казарм, из-за убогих прикрытий -- против двух тысяч регулярных войск, бравших штурмом это осиное гнездо и взявших его пустым,-- этот безжалостный классовый инстинкт приказал теперь: не уходить больше от партии, не сметь дезертировать, надо идти в подполье и работать дальше.
Но на следующий день после побега дом и все имущество, даже сторожевой пес Лумпи будут конфискованы правительством. Жена с двумя детьми и третьим, только что родившимся, окажутся вы-брошенными на улицу. Кроме того, жена теперь почему-то быстро слепнет -- она стала опять часто и подолгу молиться.
Все-таки в одну из ночей они пришли к X. -- она без шляпы и без своих очков,-- рассказали этому товарищу всю жизнь и даже удивительный первый взгляд, когда-то решивший их судьбу.
На следующее утро Л. убежал.
3. Восемнадцатый век, радость жизни и восстание
Собственно, этот портрет не относится к истории самого Восстания. Но ведь в каждой галерее непременно есть "Das Bildnis eines Unbekannten", и часто такой безымянный эскиз больше говорит о неповторимой особенности своего времени, чем все подписанные полотна.
Надо нарисовать дом, этот потонувший корабль, медленно раз-валивающийся где-то на дне, в темном переулке, где его от времени до времени обливают светом белые глаза проплывающего мимо автомобиля. Фонарь нал воротами излучает свет, похожий на свечение гниющего дерева.
Смрадная подворотня, окна низко у земли, вечно подслушивающие друг друга.
Спальня, холодная, как полюс, со своим окоченелым стеклом, шкафом и пустующим умывальником, греется вокруг грелки, засунутой под ледяной пуховик. В столовой, она же гостиная, она же мастерская,-- густое, но быстро вытекающее тепло железной печки; на лампе пестрый шелковый колпак, похожий на нижнюю юбку дешевой девчонки; в кухне зловонная раковина, газ и тяжелый запах сырости. Вся эта обстановка свидетельствует о несомненном достатке рабочего-аристократа и принадлежит столяру-художнику товарищу К. Он занят в одной из крупнейших мебельных фабрик, делающих и подделывающих старинную утварь. Его специальность XVIII век, который он, никогда ничего не читав по искусству, чувствует кончиками пальцев. Закрыв глаза, мастер безукоризненно выпиливает вишневого цвета фанеры со вставками из металла и раковин и мебель, чьи изнеженные, сложные, лениво согнутые очертания выходят из сосновой доски, из сырого и тяжелого куска дерева, попавшего в эти поразительные творческие руки, так же легко, как они возникали в мастерских славного Булля. В каждом из старомодных бюро, на котором бабушки якобы писали свои влюбленные письма, в каждом из ломберных столов, на которых Вертеры, ломая мел, чертили имена своих любезных, поставив свечу возле тяжеловесных пистолетов, мастер К., ради стиля, устраивает потаенные ящики, маленькие тайники, скрытые пружины, которые, если их случайно нажать, отдают в руки восхищенного буржуа пару пожелтевших записок, пучок сухих незабудок и тончайший аромат чужой тайны. Все это с огромным вкусом и чувством меры подобрано все тем же мастером К.
В нем самом коммунизм запрятан, как шкатулка, полная идей, слов и обобщений, совершенно неприменимых в практической жизни, но составляющих самое ценное и интимное в человеке -- его политический стиль.
Нужно ли говорить, что в Восстании К. не принимал никакого активного участия, если не считать, конечно, широкого гостеприимства, оказанного им товарищам после боев.
К. эпикуреец. Настоящий человек Возрождения по своей пенистой, неудержимой любви к жизни да к наслаждениям и осязаемой теплой человеческой красоте, предчувствие которой в нем так же безошибочно, как его столярное мастерство. К. верит, что самый процесс жизни, со всеми его физиологическими, глубоко земными отправлениями, когда-нибудь станет основой величайшей и реальнейшей красоты. Эта социальная эстетика роднит его с лучшим, что написал Эдгар По о не существующих еще на земле садах, о замках, в которых должны жить мудрецы и поэты. К. их населяет рабочими.
"Если бы случилось вдруг царство будущего" (тоже чисто немецкое выражение: так может выразиться только утопист, не верящий в свою мечту), он выточит удивительные полки, постели, столы и стулья для рабочих дворцов. Это его идеальная, его коммунистическая "шкатулка".
Теперь практика. Почему он не дрался в октябре? Почему улыбается, когда говорят о стачках и разбрасывании листовок? Откуда в нем, при этой продуманной пассивности, при несомненном дезертирстве с поля гражданской войны, это вызывающее высокомерие и вид победителя по отношению к буржуазии? Почему наконец этот человек, созданный для больших духовных и телесных наслаждений, считающий коммунизм единственным путем, который он сам и его класс могут пройти к этим наслаждениям, пальцем о палец не ударил, ни разу своей шеей не рискнул во время Восстания?
Оказывается, он ворует, обкрадывает своего буржуа. Ворует почти открыто, откладывая крупные (в масштабе кустарного производства) куши, тянет к себе в карман неслыханные барыши, вызывающе глядя в глаза хозяину и не переставая наблюдать за трусливо помогающими соучастниками. Затем, после недели жесточайшего труда, с десятичасовым рабочим днем и непрерывным нервным напряжением,-- несколько бутылок превосходного пива, маленькая жена Иза, в черном шелковом белье; и из своего вонючего угла, где пробка Редерера стукается о низкий потолок, как стукнулся бы о косяк этой ямы забредший в нее человек высокого роста, сквозь дымку крепкой сигары, сквозь туман отпотелой и отогретой сырости, сквозь золотые иллюзии, маленькими пузырьками лопающиеся на .поверхности глиняной кружки, в которой шипит столетний виноград,-- товарищ К. с насмешкой победителя смотрит на обманутую им, так хитро и так смело обманутую, буржуазию.
Это лучшие часы.
Старые гамбургские песни старше и хмельнее наших. В них есть про дочь мастера, которая любила трех буйных подмастерьев, выгнанных ее отцом, и про морских лошадей, и женщин, и про драки, и про портовые кабачки. Он их поет чудно.
Как сказать К., что за крохи, которые хозяин позволяет незаменимому мастеру таскать со своего обильного стола, за каплю
ворованного вина, за несколько часов блаженного самозабвения, он так же отдает врагу сок своих костей, и жизнь, и дрожание таинственных фибров мозга, именуемых талантом, как любой чернорабочий -- свой пот, мускулы и кости?
Источник текста: Рейснер Л. М. Избранное / [Вступ. статья И. Крамова, с. 3--18; Сост. и подготовка текстов А. Наумовой Коммент. Наумовой и др.]. -- Москва: Худож. лит., 1965. -- 575 с., 1 л. портр.: ил. ; 21 см.