Избранные произведения в двух томах. Т. 2. Повести, рассказы, очерки
М., ГИХЛ, 1956
ГЛАВА ПЕРВАЯ
По окончании курса в семинарии
Егор Иванович Попов только что окончил курс в семинарии, и так как он окончил по первому разряду, то имел право просить священнического места.
Подобных субъектов, как Егор Иваныч, можно встретить очень много, если не по физиономии, то по крайней мере по манерам, сжатому произношению, какой-то боязливости. Лицо у него неказистое, то есть некрасивое; в семинарии его называли теркой. Терка -- название, данное лицу, -- означает, что лицо корявое, иначе сказать, оспой поеденное. Это бы еще ничего -- так белизны нет. Глаза серые, почти что слепые, но Егор Иваныч очков не надевает, вследствие чего нередко сидел в карцере за то, что, попавшись навстречу инспектору или какой-нибудь влиятельной губернской духовной личности, не снимал им сослепу шапку, вроде того как солдаты отдают честь офицерам; нос... ну, да нос вещь очень небольшая. Впрочем, хороший нос придает какую-то привлекательность лицу. А у Егора Иваныча нос был неказистый, -- не потому, впрочем, что он был еврейский или монгольский, чего, конечно, у него не могло быть, так как отец Попова происходит от дьячка, дед его тоже, и предки были чисто русской крови. Теперь на Егоре Иваныче суконный сюртук, уже отлинявший, с протершимися локтями и обшлагами рукавов, брюки триковые, серого цвета с клеточками, дешевой цены, фуражка годов шести; ну, сапоги, конечно, годовалые, с заплатами.
По этому можно заключить, что Егор Иваныч -- человек бедный, во-первых, потому, что он терся в семинарии двенадцать лет, находясь под начальством разных должностных семинарских субъектов, во-вторых, занимаясь одними только науками, он, не имея протекции, должен был платить за квартиру с хлебами то, что пришлет ему бедный отец его, заштатный дьякон Иван Иваныч Попов. Конечно, можно бы и без протекции найти какие-нибудь средства, например учить детей или занимать кондиции в городе, но Егор Иваныч, во-первых, не любил кланяться людям или напрашиваться, а во-вторых, попалась ему кондиция у одного мещанина -- сын-ученик оказался непонятливым, да его и от уроков часто посылали то к Люсавину, то к Ермолаихе, то по водку и за два месяца не заплатили учителю денег. А есть семинаристы и богатые.
Семинаристы вообще делятся на бедных и богатых. Бедные бывают бурсаки и живущие на квартирах, богатые -- дети состоятельных родителей; но вообще живущие на квартирах оказываются состоятельнее бурсаков-бедняков, то есть детей бедных родителей и детей, не имеющих возможности наживать деньги сами собой.
К богатым принадлежат: дети богатых родителей, живущие на квартирах, которым отцы шлют много денег, собственно для того, чтобы дети получили диплом на поступление в духовную академию, семинаристы, обучающие, по протекции начальства, юношей, письмоводители семинарских правлений, певчие. К разряду певчих нужно причислить и архиерейских певчих; но архиерейские певчие наживают больше всех семинаристов, не архиерейских певчих. К сословию богатых принадлежат также: костыльники, книгодержцы, стоящие у царских врат с светильником, кладущие у ног архиерея орлы, иподиаконы. Но эти молодые люди -- мальчики, исключая иподиаконов, которые выбираются из философии и богословии, дети большею частию протопопов. Они имеют свои деньги, независимо от родителей, таким образом: если архиерей служит в престольный праздник в городской церкви, освящает церковь, ездит по епархии, то причты дают каждому денег, как состоящему при архиерейской свите и исполняющему некоторые обязанности.
Всех семинаристов в семинарии, где был Егор Иваныч, семьсот пятьдесят человек. Они разделяются на казеннокоштных и своекоштных. Казеннокоштных, или бурсаков, живущих на казенной квартире и пище, четыреста человек; своекоштных, живущих на разных квартирах в городе, триста пятьдесят человек. Казеннокоштные большею частию дети бедных родителей, начиная от причетника до священника, служащих в бедных селах, без казенного жалованья, дети умерших родителей, сироты, призренные начальством. Казеннокоштные сближаются друг с дружкой, и почти все четыреста человек если не приятели, то хорошие знакомые, начиная со словесности. Конечно, из четырехсот человек нужно исключить уездников, которые живут отдельно, и богословов, которые имеют со словесниками шапочное знакомство и ни во что ставят уездников. Житье в бурсе известно всем, кто жил в бурсе и кто читал очерки бурсы Н. Г. Помяловского. И поэтому о бурсаках говорить одно и то же не для чего: каждая семинария походит на другие; исключений почти что нет. Своекоштные живут вольнее бурсаков. В городе много домохозяев, которые держат на квартирах преимущественно одних семинаристов, потому что семинаристов держать выгодно. У хозяина есть столы, стулья, кровати и даже картинки очень дешевой работы, две-три комнаты и кухня. Если комната большая, то в ней ставится три или четыре кроватки или кровати, четыре стула, стол, иногда и два; если комната маленькая, то две кровати, один стол и два стула. Дома эти находятся около и недалеко от семинарии. С каждого семинариста берется по одному рублю тогда, когда в одной комнате уже живут два семинариста, в другой комнате тоже два, в третьей один. Одна комнатка для одного стоит два и три рубля в месяц. За такую-то плату, а в иных домах и за пятьдесят копеек семинаристы наполняют квартиры. За эту же плату можно послать хозяйку на рынок; хозяйка даст самовара, поставит его, сварит щи, только подай семинарист деньги. Обед и квартира стоит пять и шесть рублей в месяц тогда, когда хозяйка держит семь-восемь семинаристов, и семь рублей, когда их два или три. Житье в этих квартирах несколько спокойнее казенного житья. Несмотря на клопов и других подобных зверей и на грязь, каждый семинарист живет здесь как дома. Конечно, уездник постоянно под началом старшего -- словесника, который ставится к уездникам начальством, но все-таки каждый может без спросу сходить на рынок, на реку и проч., а после вечернего визита инспектора, наблюдающего своей персоной за нравственностию своекоштных бурсаков или посылающего вместо себя богословов, семинаристы могут делать что хочется: петь песни, плясать, и в это время вступают в управу уже домохозяева, которые ругаются за то, что "дурья порода" им спать не дает.
Уездники, дети сельских церковнослужителей этого уезда, живут преимущественно с уездниками да с одним или двумя словесниками. Квартира с пищею каждому обходится в четыре и пять рублей, если не допускается роскоши, как то: не пьется чай, нет жаркого. По отъезде из деревни или села сын получает от матери пудик муки, которая отдается хозяйке для печения. Одной ковриги или булки уезднику достанет на три дня, а хозяйка экономничает так, что пуд муки достает уезднику на две или на три недели. Отец шлет каждый месяц сыну три или пять рублей -- и сын покупает сам с рынка ковригу ржаного хлеба, калачей и молоко, которое носит торговка из завода через два дня. Вставши утром, семинарист съедает ломтик хлеба или калач, который стоит одну копейку серебром, припивая молоком. Обед -- то же. Если у семинариста есть лишние деньги, он покупает говядины, крупы и картофеля, и хозяйка варит каждому или всем в общих горшках щи и кашу. Надо заметить, что семинаристы, живущие на квартирах, дружны -- у них круговая порука. Все знают, что Попову отец прислал только два рубля. Попов издержал за квартиру один рубль и один -- на щи и кашу с хлебом и молоком, которыми угощал товарищей при безденежье, -- то, значит, Попова надо посадить за общий стол. Общий стол состоит из общины. У каждого семинариста есть мешочек с крупой и мешочек с хлебом или калачами; мясо хранится на хозяйском погребе. Утром каждый вынимает мешочек.
-- Что сегодня -- щи?
-- Давай.
-- У меня, брат, смотри: выдуло! -- и семинарист вывертывает наизнанку свой мешок.
-- Ну, и весь зубы на спичку.
-- Елтонский, дай горсточку!
-- Ну, нет, брат. Попроси у инспектора.
Все хохочут, а семинарист чуть не плачет.
-- Дай, Вася... отдам...
Вася колотит просителя по голове кулаком, прочие тоже накладывают, приговаривая: "Вот тебе щи, вот тебе каша"; а один барабанит по спине неимущего кулаком, приговаривая: "Каша наша, щи поповы"...
Оказывается, что только у одного семинариста есть крупа.
-- Вы что же? -- спрашивает он товарищей.
-- Дай! дай! дай!.. -- кричат товарищи.
Если товарищ не дает крупы, крупу отнимают силой или заставляют его самого класть крупу в горшок.
-- Клади за меня!
-- И за меня!
-- Я две горсти положил, -- будет.
-- А за меня клал?
-- Да будет две горсти на всех!
-- Как, братцы, по-вашему: плут?
-- Надувало, блинник!
-- А за это что следует?
-- Качай его в три лопатки!
И семинаристы заставляют класть на всех по горсти, так что у него остается только горсть. Товарищи смеются.
-- Ничего. Проживем и на аржанушке, а как получим от отцов -- расквитаемся.
Случается, что от купленной только что вчера на всех говядины пять фунтов сегодня утром ни чуточку в погребе не оказалось. Это объявляет хозяйка. Приходит она в комнату, где все семинаристы в сборе и уже, с книжками в руках, собрались идти в семинарию.
-- Молодцы! Беда какая вышла! -- говорит она, хлопая руками по бокам платья.
-- А что?
-- Да говядину-то вашу кошка, будь она проклятая, слопала.
-- Как же так?
-- А так, слопала -- и все тут.
-- А мы этой кошке голову свернем.
-- Ой, что вы, ребятушки! Мой буско такой умник и всё...
-- Да как же слопала-то? Поди, плохо лежала?
-- Знаете ли: в вечор заперла его в погреб, потому, значит, хомяков тьма-тьмущая. А мой буско горазд... одно слово -- умник... Ну, и заперла, значит, на самый замок, как есть заперла. Прихожу сегодня утром за коровницей... {Коровница -- железный или оловянный горшок, в который доят из коровы молоко. (Прим. автора.)} Только, знаешь ты, сударь ты мой, взглянула в то место на полку, где ваша-то говядина была положена, взглянула -- нету! Ах, пропасть! Пришла к полке, пощупала, вот этой правой рукой, -- нету! Эх, думаю, на моих молодцов все неудача... Уж я буска-то стегала-стегала ремнем, больно стегала... Вор -- парень!
-- Так как же теперь?
-- Да не знаю... Говядины нету... Дадите денег -- новой куплю.
-- Вот-те и щи...
Один запел: "Воскресения день, села баба на пень..."
-- Вы, хозяюшка, сварите из своей.
-- Что вы, молодцы! из своей!.. нету! Не постояла бы... Право слово, нету, да и пятница сегодня.
-- Купите, пожалуйста.
-- Дайте денег.
-- Да нет. Отцы не прислали.
-- Эко дело. Я ужо сбегаю к соседке, может даст.
Хозяйка уходит, а семинаристы гвалт подняли. Один говорит: "Хозяйка украла", другой говорит: "Она не впервой ворует, надо уличить ее", третий кричит: "Братцы, на другую квартиру съедем", и проч., наконец соглашаются, что на этой квартире хорошо: хозяйка ласковая, часто на рынок ходит, не сердится, когда мы кричим и поем песни, а если съела, так черт с ней: нам лучше, а жаловаться некому, да и не стоит.
Если у кого-нибудь есть щи или каша, то обедают все. При этом, конечно, хозяин приглашает только своего друга, друг этот просит товарища пригласить своего друга, да и хозяину совестно не пригласить остальных, иначе он неприятности от них наживет: сначала обедать ему не дадут в удовольствие, потом отомстят ему, -- и обедают все вместе. Если ни у кого нет ни крупы, ни мяса, каждый ест ржаной хлеб.
Бывают у этих семинаристов праздники тогда, когда к одному из товарищей приезжает или отец, или брат, или просто церковнослужитель родного села. Тогда этот господин с самого начала знакомится со всеми семинаристами квартиры (живут на квартирах, в одной комнате или в одном доме, уездники и словесники из одного села и братья родные, но это редко, потому, во-первых, что однопоселян мало, братьев тоже мало, и, во-вторых, философы и богословы живут отдельно от уездников, как люди, занятые высшими науками, люди, готовящиеся в священники или еще выше, и если у них есть братья, то эти братья живут с ними, но об них я скажу дальше); такой господин, познакомившись со всеми семинаристами квартиры, дает денег своему родственнику, под видом постоя на его квартире, а если у него есть лишние деньги, то дает и в долг. Тогда покупаются на счет приезжего или приезжих разные сласти, водка, и угощаются всею компаниею. Тогда все равны, и разгул -- "что твоя малина"... Но это бывает всего несколько раз в год.
Уездники -- мальчики от десяти до пятнадцати лет; словесники старше годами. Те и другие бойкие мальчики дома и в классах до учителей, но случается и при учителях пошаливают, что, конечно, им даром не проходит. Живя дома (в селах) на воле, они и здесь, на квартирах, "на коле дыру вертят", потому что живут с своими товарищами, к ним ходят тоже товарищи, приезжают родственники. При родственниках или родных они делаются смирными, хотя у них уже проявляются городские наклонности; но часто ездят или останавливаются на этих квартирах причетники, дьячки и пономари, перепрашивающиеся с места на место, хлопочущие о стихарях, разные дьякона по разным делам, и с этими людьми они кутят, то есть пьют их чай и водку, а иногда даже грызут орехи. Свою удаль и молодчество они проявляют друг на друге: кто кого переборет, перехитрит, перекричит, пересмешит. От такой жизни многие ленятся учить уроки, и хотя за ними следят старшие, их секут, оставляют без обеда, но наука все-таки плохо прививается к ним. Нельзя сказать, чтобы были все такие, есть между ними и хорошие ученики. Все их развитие состоит в заучиванье учебников, во всевозможных играх, пении духовных и светских песен, разговорах, касающихся предметов житейских, и насмешках над другими. Уездник умеет передразнить встречного и прохожего, как он ходит, и дает ему какое-нибудь смешное прозвище, а иногда и в глаза скажет ему неприличное слово. Это происходит от глупого воспитания и еще более того -- образования. В селе мальчик видел крестьян и своего отца считал выше их; жизнь там однообразная, развития никакого. Здесь хотя и губернский город, и народ развитее сельского, и жизнь разнообразнее сельской, но мальчик знает только свое общество, общество товарищей, и ни сам и ни товарищи не знают светского губернского общества, и мальчик, воспитанный на духовных (церковных) началах, смеется над этим обществом, завидуя мальчикам несеминаристам. И здесь, на квартирах, так же как и в бурсе, часто приходится сидеть в комнате, потому что семинарист боится идти на городское гулянье, а о театре и помину нет. Начальство зорко следит за своекоштными и часто заглядывает на одних сутках в их квартиры. Начальство знает, сколько живет в этом доме семинаристов и кто живет. Приходит оно в комнату и спрашивает: "Отчего не все?" -- На рынок ушли, -- отвечают семинаристы, хотя начальство придет в одиннадцатом часу вечера. Через четверть часа приходит фискал начальства, и если в это время: или еще через час не придут ушедшие, то их на другой день выпорют, и они будут значиться; "Поведением безнравственный". Да если и удастся семинаристу быть в театре или на гуляньях, то кто-нибудь из товарищей проболтается в классе, и безнравственный получит порку и название: "Поведения худаго". Каждый семинарист рад, если попадется ему какая-нибудь книжонка. У хозяев бывают книжки, но не более одной или десяти, приобретенные от разных жильцов за долги. Но эти книги --или старые учебники, или вроде: "Милорд английский", "Могила Марии" -- и тому подобной дряни, которую каждый квартирант читает с жадностью раз пять и больше и хвалит. Если у кого есть деньги лишние, тот покупает книжки на толкучке, но тоже книжки старые, которые не только не развивают способности, но даже отбивают охоту к чтению. В этом городе было несколько библиотек, но эти библиотеки были недоступны ученикам по дорогой цене, да и сами состоятельные семинаристы, жаждавшие хорошего чтения, не могли получать книги из библиотеки: начальство не приказывало читать светские книги и, узнавши, что семинарист-"щелкопер" читает светское, страшно наказывало его, даже исключало; да и сами библиотекари не давали книг "мальчишкам", потому что книги терялись. Но эти библиотеки существовали назад тому годов шесть. Теперь там существуют более доступные библиотеки, и каждый уездник может читать что хочет. Как это сделалось, я скажу сейчас.
Итак, назад тому годов шесть уездники были очень неразвиты, и кончивши науки в уездном училище, они в словесности ровно ничего не понимали. То же было и с Егором Иванычем и с прочей братией. Вступивши в настоящую семинарию, молодые люди начинают пренебрегать уездниками и живут с ними только ради начальства или по крайней бедности. Каждый словесник непременно хочет жить с словесником, для того чтобы ему не мешал писк ребят и было удобнее учиться по риторике и сочинять задачки. Словесники -- сочинители, значит, люди, начинающие мыслить. Но что может сочинять пятнадцатилетний юноша, когда он до сих пор еще ничего не понял, уча риторику по книжке "отсюда и досюда", когда учителя не в состоянии объяснить, а только требуют задачек на тему: "Написать мне мысли на тропарь успения богородицы!" И учат и читают словесники словесность по старым и духовным книгам, и пишут на заданные темы все труднее и труднее, глупее и глупее -- мучатся два года и поступают в философию с перепутанными мыслями; никакой идеи нет, все какая-то бессмыслица, убожество, рабство какое-то. Давали и светские сочинения для разбора, -- например Пушкина, Лермонтова, а больше Карамзина и Ломоносова, -- но не всем, большая часть словесников должны были списать такие-то стихи, выучить и написать критику. Современных изданий в семинарии не было; в городе достать трудно, да и начальство дозволяло читать только проповеди древних писателей и известных иерархов, особенно почитаемых духовным миром...
Философы жили с философами и богословами, занимая каждый по комнате. Это были уже восемнадцати--двадцатилетние молодые люди и на себя смотрели как на дьяконов и священников. Каждый своекоштник хотел свободы для своих занятий. Тут дружба была уже крепкая. Каждый старался высказать свое мнение другому, каждый спорил по тому, что он понял из науки, и каждый старался отличиться перед товарищем. Теперь уж уездники и словесники ни во что ставились.
Как в философии, так и в богословии преобладал схоластический элемент. Профессора, люди старые большею частию, монахи, священники, люди, старающиеся угодить начальству для получения орденов и должностей повыше, держали молодых людей по собственному своему рассуждению и требовали знания по книгам. Чтение светских книг здесь строго запрещалось, а именно: читающий светские книги мог быть исключен, а каково быть исключенному из богословия? Светское общество совсем было закрыто для молодых людей, и если они сталкивались с ним на гуляньях, то все-таки из кучки людей трудно что-нибудь составить... Но, наконец, и в семинаристах проявилось светское образование.
Семинаристы народ разговорчивый, но разговорчивый не со всеми. В семинарии он запуган, со светским робок, боится говорить, зная, что светское общество считает семинаристов за пьяный и забитый народ. Так было по крайней мере прежде. Прежде исключенный из богословии поступал или в почтальоны, или в уездный суд писцом, и это было назад тому шесть лет... Кто не знает, что такое в провинции архиерейские певчие! Они учатся мало, потому, во-первых, что ездят по губернии с архиереем, часто приглашаются на свадьбы, похороны и проч.; во-вторых, они, получая квартиру, хорошую пищу, большие доходы, пьянствуют, а науками не утруждают себя и в будущем рассчитывают на то, что они всю жизнь останутся архиерейскими певчими. А быть архиерейским певчим --вещь очень трудная. Уездник, по капризу регента, может быть исключен из певчих и выйдет, конечно, дураком. Словесник и философ -- тенора держатся, а богословы и с худым голосом остаются и после курса семинарского в певчих, поступают дьяконами и все-таки поют в хору.
Архиерейские певчие в славе во всей губернии, но больше в губернском городе, где они со светскими знакомятся на свадьбах и похоронах при водке. Сидя за столом, при водке, студент университета начинает подпускать либерализм. Семинарист слышит что-то новое, смеется, ругается, не верит. Его урезонивают фактами... "Поди ты к черту!" -- кричит семинарист... Но знакомство уже началось со светским человеком: светский человек говорит толково, так что ты его ничем не урезонишь. Правду говорит. "Да ты откуда знаешь?" -- спрашивает семинарист. "Нас учили так. Наша литература открывает нам глаза". -- "Врешь ты все". -- "Да ты читал ли что?" -- "Нет". -- "Так ты прочитай, а потом и суди..." Певчему, тем более архиерейскому, можно неделю не ходить в семинарию по болезни, да и начальство туда не заглядывает каждый день, поручая следить за ними эконому и надеясь на самого владыку. Певчий может читать что угодно, потому что нет начальства. Он прочитает хорошую книгу, и у него вдруг является сомнение в своей науке; он соображает прошедшее и настоящее с тем, что он видел у светских, где он бывал не десять раз; ему кажется, что это так и должно быть: люди живут как-то не так, а я чему учусь? Сочинение читают все богословы, философы и словесники; оно разбирается, и от одной умной головы переходят согласные убеждения ко всем. У всех явилось сомнение и недоверие; все чувствуют это и сообщают по секрету своим друзьям. А у молодых людей, еще не проникнутых новизной, -- сказал один толково, резонно, и все соглашаются с его мнением, разбирают и говорят: "Это так!" Сомнение в семинарской науке распространилось по всей семинарии, исключая уездников. Стали семинаристы доставать секретно сочинения Белинского и Добролюбова, подписывались по двадцати человек на один билет в библиотеку и доставали серьезные книги; один читал, все слушали, разбирали, критиковали по-своему; узнали настоящую жизнь и стали умнее... умнее своих профессоров. Профессора стали замечать что-то новое, неподходящее, вольнодумство, -- и стали следить за ними... Узнало начальство, что цвет семинарии, надежда ее, читает светские книги, да еще книги иностранные, стало выхватывать, конфисковать эти книги, которые или бросало в печки, или запирало в свои шкафы... Молодым людям трудно было вынести это насилие, но они ничего не могли сделать с властью... Так продолжалось два года. Но вот поступили профессорами пять академистов с новым направлением. Это были молодые люди. Они сразу поворотили науку по нынешней методе. Семинаристы с первого разу полюбили их, и на лекциях шла философия настоящая... Потом эти профессора, с помощью всех богословов, философов и нескольких словесников, накупили книг и открыли публичную библиотеку в городе, заведование которою принял на себя один из профессоров. Все семинаристы читали даром, и читали настоящую философию, настоящую науку... Они стали сочинять, завели свои журналы... Это продолжалось полтора года.
Ревизор, приехавший из Петербурга, нашел, что семинаристам можно читать светские книги...
-----
Теперь там дозволяется читать светские книги. Семинаристы, начиная с уездников, читают русские журналы.
Егор Иваныч платит за комнату два рубля в месяц уже четыре года. Отец исправно высылает ему к первому числу по восьми рублей. Так как на шесть рублей трудно содержать себя, то он утром питается молоком и куском ржаного хлеба, обед то же, иногда и щи, иногда и чай, но это бывает редко, по праздникам, и то вскладчину с другими семинаристами-однокурсниками, живущими в том же доме. Так как семинаристы, начиная со словесности, не играют в карты, в мячик и прочие игры, то Егор Иваныч занимался постоянно книгами. Придет домой из семинарии, поест, полежит на кровати, поговорит с товарищами кое о чем и примется за лекции. Если сам чего-нибудь не понимает, то совещается с товарищами, и те тоже советуются с ним. Товарищи мало сидели дома, они уходили к другим товарищам или приводили на квартиру их приезжих дьяконов и священников и кутили. Егор Иваныч редко выходил из дому, он постоянно твердил книги, вычитывал, сочинял, переписывал лекции и в классах был вторым учеником. За прилежание и хорошее поведение ректор избрал его к себе в служки. Обязанность такая: одевать ректора в церкви, то есть надевать ризу, митру, и стоять при нем при церковных службах. По это продолжалось с месяц. В это время богословы и философы читали секретно книги, и как все богословы и философы любили Егора Иваныча за честность и за то, что он ни на кого не кляузничал, не фискалил, то и стали его сбивать на новые идеи. Сначала Егор Иваныч только смеялся:
-- Полно вам, господа, переливать из пустого в порожнее. Ну, что вы толкуете-то? К чему это?
-- Ты тоже хорош, ты пойми то, что ты богослов, хороший ученик, народу будешь, может быть, говорить проповеди.
-- Дак что?
-- Дак что? Фофан ты эдакой!..Стыдись!
Егор Иваныч мало-помалу стал стыдиться. Однажды он при народе как-то нечаянно уронил из рук ректорскую митру. За это его отставили от должности, в поведении значилось целый год: неблагонадежен -- и на целый месяц начальство дало ему такой искус: он должен был исполнять в семинарской церкви должность старосты: ставить свечи, ходить по церкви с кружкой и тарелкой. В последнее время его даже причислили к разряду либералов, но Егор Иваныч избегал этих либералов, не ходил на сборища, а сидел дома, за что его прозвали каким-то неприличным именем. В последнее время ему туго приходилось, и он каждый день боялся того, чтобы его не исключили. Однако он кончил курс.
-----
Утро. Егор Иваныч сидит в тиковом халате у окна и читает какой-то журнал.
-- Егор! -- спросил его товарищ из другой комнаты, Павел Иваныч Троицкий.
-- Что?
-- Да нет чаю.
-- Ладно и так.
-- Ну, не то ладно. А скверно, брат, денег нет ни гроша. Отец не посылает. Придется сегодня обойтись на пище святого Антония.
-- Я и сам удивляюсь, что это сделалось с моим отцом. Ведь знает, что нужно ехать.
-- А славно мы теперь погуляем! Кончили, Егорушко, учение проклятое... Сколько мы годов учились!
-- Много...
-- Карьера открывается: ежели в духовное -- поп, в светское -- чиновник.
-- Трудненько досталось нам это.
-- А я, брат, еще буду учиться; съем всю науку до конца.
-- Нет, я не стану учиться. Я много перенес, -- будет.
-- А сомнения-то куда дел?
-- Постараюсь бросить.
-- Ну, брат, коли твои мозги начали двигаться, сомненья не заглохнут. Ты только что начинал понимать вещи и многих вещей не понял, потому что с нашей семинарской наукой и не поймешь их. У нас стараются доказать, что мы с своей наукой и кончили всё, умниками стали... Конечно, мы грамматику хорошо знаем и изложить на бумаге умеем, но что изложить? А заставь нас по-светски сочинить, и твердо-он-то, да подперто... Мы даже и говорить-то со светскими не умеем.
-- Потому что мы духовные.
-- Уж коли мы исполняем такие обязанности, проповедуем о добродетели, так нам нужно все знать. Надо или заслужить доверие светского общества, или вовсе, не быть духовным. Уж если быть учителем, так и вести себя по-учительски. А что мы знаем? Спроси нас светский что-нибудь серьезное, мы и скажем: это воля божья... А почему же мы-то не можем разъяснить? Ведь светские разъясняют же? Стало быть, они умнее нас...
-- Я думаю, в селе лучше жить. Там общество проще. Крестьяне народ славный.
-- Хорошо. Ты и будешь жить там всю жизнь: будешь есть, да спать, да толстеть...
-- Буду говорить проповеди.
-- Семинарским-то слогом! Да крестьяне не поймут тебя.
Немного помолчав, товарищ продолжал:
-- В деревню тебя манит простота народная... И заживешь ты по-крестьянски, с тою только разницею, что тебя будут считать барином, пожалуй еще выше: шапки будут снимать, в пояс кланяться, хлеб будет готовый, сено готовое -- добытое трудами крестьян... Ты теперь молод, ты любишь народ. Сначала ты примешься говорить с крестьянами ласково; учить детей будешь по-нынешнему; крестьяне полюбят тебя... Но поверь, эта привязанность охладится. У тебя будут дети, надо будет учить их, заботиться об них; надо будет денег, ты и начнешь отставать от ладу с крестьянами; озабоченный, ты будешь стараться обеспечить будущность своего семейства, будешь требовать с крестьян то того, то другого... Теперь развитие... Сначала ты будешь говорить по-нынешнему, по-городски, а потом и это надоест, потому что там не поймут, смеяться будут, пожалуй еще будут говорить, что неприлично. Читать там нечего, а если будешь выписывать журналы на крестьянские деньги, так еще напишет кто-нибудь на тебя жалобу. Ты и бросишь все и будешь или лежать, или по грибы ездить, или будешь делать то, что делают крестьяне.
-- А разве это худо?
-- Не худо по грибы ходить да делать наравне с крестьянами то, что и они делают. Жаль только, что молодость пропала. Еще ладно, что хоть обеспечение-то будет: место дадут. Вот только к чему послужило наше долголетнее терпение, а там и будешь толстеть на пользу своей утробы. Людям же ты никакой пользы не принесешь.
-- Принесу.
-- В тягость им будешь.
-- Ну и врешь!
-- Ты, Егор Иваныч, непременно открой воскресную школу.
-- Открою.
-- Только учи по-светскому, эдак не прямо, сбухты-барахты, а полегонечку им растолковывай... Впрочем, тебе бы и самому надо поучиться.
-- Будет.
-- Как знаешь. Да пожалуйста, как будешь учить ребят, розги и колотушки исключи.
-- Не толкуй, -- знаю, что делать.
Троицкий махнул рукой и ушел в свою комнату, Троицкий был второго разряда и развитый настолько, что другой элемент взял в нем перевес. Он сегодня собирается подать прошение об исключении его из духовного звания. "Пойду учиться в университет, всю жизнь буду работать, дойду-таки до настоящего".
Попов не любил Троицкого за его рассуждения, и у них почти каждый день бывали споры и ссоры. "К чему это он говорит все? Ведь меня уж не переделаешь, не вышибешь из башки то, что в семинарии вбили в нее... Да и лучше, -- спокойнее. Пора и отдохнуть..." Попов даже хотел переехать на другую квартиру, но он любил Троицкого за что-то особенно, жалко было расстаться с тем, с которым он двенадцать лет жил вместе.
Девять часов утра. Попов, одевшись, пошел в почтовую контору. Там спросил у почтальона, нет ли повестки или письма на его имя. Ни письма, ни повестки не было. Попов запечалился и пошел на берег к тому месту, где сидели на скамейке двое приезжих, один в рясе, другой в подряснике, которых по одежде трудно различить, кто они, потому что дьякон и священник носят рясы, а дьячки, пономари и причетники подрясники. Попов встал невдалеке около них.
-- Вы секретарю сколько намереваетесь дать? -- спрашивал подрясник.
-- Да рублей пять. Столоначальнику рубля три надо.
-- А я дак, право, не знаю, что делать.
-- Воля божья. -- Оба собеседника замолчали и плачевно смотрят на реку.
Попов подошел к ним, снял фуражку и проговорил:
-- Здравствуйте. Вы откуда?
-- Здравствуйте, -- сказали собеседники, и оба сняли шапки.
Ряса подвинулась и проговорила:
-- Просим покорно. Вы семинарист, если не ошибаюсь?
-- Кончивший курс.
-- Очень приятно. Что, же, место получили?
-- Нет еще. Даже не знаю, где вакансии есть.
-- Ну, это плохо. Я тоже кончил курс назад тому годов семь, два года ходил в консисторию да в архиерейскую канцелярию: едва нашел. А позвольте ваше имя и отчество?
-- Егор Иваныч Попов.
-- Очень приятно. Очень приятно!.. Я диакон единоверческой церкви в Крестовоздвиженском селе!
Следуют расспросы об единоверцах и рассказы об них.
-- Житья нет. Поэтому хочу перепроситься в православные, хоть бы на причетнический оклад.
По духовному ведомству священник выше дьякона, дьякон выше дьячка, носящего стихарь, дьячок ниже пономаря, носящего стихарь и т. д. Есть священники, отправляющие службу по сану, но получающие доходы наравне с дьяконом, это значит -- священник на дьяконском окладе.
-- Я, Егор Иваныч, вот уже вторую неделю трусь здесь, сколько денег рассовал, служу я дьячком, надо стихарь. Всего-навсего осталось два рубля да тринадцать копеек, -- проговорил подрясник.
Дьякон захохотал.
-- Подумаешь, и дело-то пустое: стихарь надо. Сколько в службе?
-- Одиннадцатый год.
Дьякон мотнул головой в знак удивления и впился глазами в Егора Иваныча.
-- Каково?
-- Плохо. А вы где обучались?
-- Из причетнического класса исключен.
Дьякон угостил собеседников нюхательным табаком, который Егор Иваныч нюхивал изредка.
-- А вот что, Егор Иваныч, поезжайте в Милютинск, там, знаете ли, женский монастырь есть и при нем воспитанницы.
-- Знаю.
-- Ну, вы сначала к владыке сходите, чтобы он разрешил вам вступить в законный брак с воспитанницей и послал туда указ. А там настоятельница сама изберет вам невесту и место даст.
-- Я письмо от отца жду.
-- А ваш батюшка кто?
-- Заштатный дьякон.
-- Что же, невесты там есть?
-- У священника дочь годов восьмнадцати.
-- Вот и дело. Значит, дело за местом.
-- А я бы из монастыря взял, -- сказал дьячок.
-- А вы женаты, Павел Максимыч? -- спросил дьячка дьякон.
-- Женат, семеро детей, мал мала меньше...
-- У меня тройка... Из монастыря оно, конечно, хорошо, можно в городе место получить, а городское житье не в пример лучше сельского; в особенности в таком городе, как Милютинск.
-- Я, пожалуй, не прочь, только бы состояние имела.
-- Ну там, я вам скажу, дадут вам приданое да сто рублей денег, и больше ничего. Да и девица-то, сказывают, того-с... ненадежная...
-- Это плохо.
-- А ваша невеста, позвольте спросить, богатая?
-- У меня еще нет невесты.
-- Полноте шутить! Давече оказали, что у священника вашего дочка есть.
-- Да ведь кто же ее знает?
-- Делов не имели?-- Дьякон захохотал.
-- Да как вам сказать: прежде игрывали вместе, но дел никаких не было, в прошлое лето она гостила у тетки, а в третьем годе я здесь в больнице пролежал всю вакацию.
-- Больше у священника нет деток женского пола?
-- Есть две дочери: одной тринадцать лет, а другой седьмой.
-- Недоростки!
Молчание. Дьякон вдруг обращается к Егору Иванычу:
-- Знаете ли что?
-- Что?
-- Вчерась я был в консистории. Смотрю, сторож газету читает. Каково? сторож газету читает и хохочет... Мне показалось больно смешно, грех те заешь!.. Подхожу к нему и спрашиваю: что, Никифор Иваныч, из Москвы пишут; усмирили ли врагов? Он и говорит: да ничего, так, уж больно занятно... Дайте, говорю, Никифор Иваныч, газетки почитать. Нельзя, говорит. Я ему дал двугривенничек, уступил и показал на одно место: вот, говорит, жениха вызывают, и хохочет... Я думаю, что же тут? Ну, надел очки и читаю, и что же, Егор Петрович...
-- Егор Иваныч... -- подсказал дьячок.
-- Извините, Егор Иваныч... Ну-с... На чем, бишь, я остановился?.. Ну, читаю... В Воронежской губернии, знаете ли, в каком-то уезде (я было записал уезд-от, да потерял либо на папироски сжег спьяна), дьякон умер, а у вдовы осталось четыре дочери. Вот она и подала просьбу консистории. Должно быть, консистория не нашла женихов и напечатала цыдулку или указ, как там по светскому -- не знаю, что-де кто девицу Анну двадцати двух лет, то есть сестру старшую, возьмет замуж, за тем и место останется... Каково? Благая мысль. Вот мы живем в захолустье и ничего не слышим, а здесь все можно узнать. Благая мысль. Махните-ко! А?
-- Далеко.
-- А сколько верст?
-- Да верст тысячи две.
-- У-у! Экая даль, господи помилуй!
-- Я мекаю, поди, теперь туда много женихов-то наехало, -- заметил дьячок.
-- В экую-то даль?
-- А своя-то губерния?
-- Точно, точно... Ваша правда, Павел Максимыч.
-----
Чтобы удостовериться в том, как скоро знакомятся духовные между собою, духовные, не видавшие друг друга никогда и живущие друг от друга на расстоянии двухсот -- пятисот верст, нужно зайти в крестовую церковь или кафедральный собор во всенощную или к обедне, когда служит архиерей. Тут собраны лица духовного ведомства почти со всей губернии. Тут вы увидите протоиерея в камилавке и с наперсным крестом, монаха, снимающих свои камилавки, скуфьи и клобуки во время главных молитв, славословий и священнодействий, священников (которых можно отличить по крестам 1853--1856 годов), дьяконов, или, проще, лиц личного дворянства духовного ведомства, и подрясниковых -- дьячков, пономарей и причетников. В церкви их человек двадцать. Они знакомятся так.
Подходит священник к протопопу и становится рядом. Священнику хочется свести знакомство с протопопом для того, чтобы прозреть, каковы там места. Но как заговорить с протопопом?.. Священник вынимает табакерку, щелкает пальцами по крышке и крякнет... Знай, мол, наших!.. Протопоп оглядывается в сторону священника. Священник раскрывает табакерку и говорит: не желаете ли-с?
-- Пожалуй! -- Протопоп берет в два пальца табаку и нюхает. Знакомство началось.
-- Вы откуда? -- спрашивает протопоп. Следует ответ. -- Зачем, почему, ну как? -- И дальше приглашение прийти на квартиру.
Если протопоп брезгует табаконюханьем, то священник начинает атаку иначе. Он слегка толкнет протопопа, будто нечаянно, потом скажет: извините-с! Посмотрит на протопопа и скажет заискивающим голосом:
-- Вы, отец протопоп, давно здесь? -- После ответа следует опять вопрос: -- зачем? и -- ну, а как дела? -- После ответа: "как сажа, бела", -- следует приглашение.
У священников, дьяконов, дьячков и прочих обращение иное. Священник боится подойти к протопопу; кто его знает, кто он такой, а одноряоники обращаются запросто, потому что священника трудно различить от дьякона, если он не имеет знака отличия. Тут знакомство начинается так:
-- Мое почтение!
(Следует дерганье за рясу.).
-- Мое вам...
-- Издалече?
И прочее... У дьячков и прочих придаточных еще проще: "Ты откуда?" -- "Оттуда". -- "Перепрашиваться?" -- "Да". -- "А стихарь хочу получить". -- "Шиш получишь". Приезжий сразу видит своего брата приезжего, знает, что как он сам, так и собрат его приехал по нужде и церемониться нечего, во-первых, потому, что душу отведешь с сельскими людьми, а во-вторых, что от них можно узнать: нет ли где хорошего места.
В церкви много толковать нельзя. В церкви хотя и знакомятся, но знакомство это ни к чему не ведет, хотя и обещаются с обеих сторон угощения. Знакомство в консистории и в архиерейской прихожей доходит даже до дружбы, до одолжения деньгами. Чтобы потолковать, приезжие толкуют где попало, а больше на квартирах, где непременно угощаются чаем и в особенности водкой.
Егор Иваныч с дьяконом и дьячком пошли в консисторию. Там, в прихожей, называемой коридором, что называется содом и гомор. Человек двадцать разнокалиберных лиц, в разнокалиберных костюмах, с палками и без палок, с разноцветными кушаками, поясами и просто "опоясками". Говор непомерный -- и басы, и теноры, и дискаитики, и прочие неописанные, но натуральные голоса переливаются в прихожей вместе с кашлем, кряканьем, которым редкий из духовных не одержим, начиная с словестности, и сморканьем. Сторож в военной форме сидит на диване и, посматривая то на того, то на другого, ухмыляется. Он дестевой {Дестевым называется казенная посылка -- книги или бумага -- в два--пять фунтов, зашитые в холст. (Прим. автора.)} зашивает.
-- Верно, мы с носом? -- говорит протопоп протопопу, сидя на диване.
-- Я жаловаться стану.
-- Ну, наши жалобы ко вреду нашему последуют.
-- Это досадно, целый час члена нет. На ваших который?
-- Да двенадцатый, поди... -- Протопоп вынул часы из-за пазухи, посмотрел и сказал: -- без двенадцати двенадцатый.
-- Как подошло-то?
-- Аккуратно. -- Оба смеются.
-- Владыка ничего?
-- Ты, говорит, не печалься. Сына твоего знаю, говорит... А вам?
-- Отчего, говорит, ты тут не живешь? Я и говорю! ваше высокопреосвященство, народ ныне тут хуже стал, никакая речь не действует, даже с крестом не стали принимать...
-- Поди-кось!.. Это правда, отец протопоп. Народ нынче совсем развратился, развратился так...Жалко! -- и говоривший это сделал такую гримасу, что, несмотря на бороду и небольшую не заросшую волосами часть лица с носом и глазами, слушавший их бедный дьячок подумал, что протопопа или владыка пугнул, или у него только живот крепко болит. -- Ну-с, а владыка на это как рек? -- сказал протопоп.
-- Ну, я и говорю ему: не могу я жить в этом городе, лучше, говорю, в губернский переводите. Он и говорит: об этом я подумаю...
-- Я слышал, вас представили к наперсному?..
-- От кого изволили слышать?
-- Слухом земля полнится, отец протопоп. Говорят, будто скоро надевать его на вас станут.
-- Ой, вздор! ох, неправда! Вот что значит: какие у меня недоброжелатели!
Протопоп протопопу или священник протопопу и наоборот ни за что не скажут правду: зачем они приехали в город. Зачем приехали -- знают члены и секретарь консистории, эконом архиерейский и сам владыка; хотя же и знают семинаристы-богословы, и приезжие священники, и прочая мелюзга, -- так разве хозяева, у которых они остановились, подслушав разговоры их с секретарем, "разгласили", -- и сами приезжие на воле с своими детьми калякают, рассказывают им. Говорят люди, что они таят причины приезда до поры до времени, по личным причинам, по зависти.
Дьяконы и дьячки кричат:
-- Ну-ка, отец дьякон, дай-кось табачку понюхать!
-- Маловато.
-- Ну, ну, нечего отнекиваться-то! У тебя, я знаю, хорошее ведь место.
-- Вот за это слово я тебе и не дам. Шиш получишь!-- И дьякон отходит прочь.
-- Да что это, господи помилуй, как долго? -- говорят человек шесть.
-- Эй, сторож, впусти! -- просит сторожа священник.
-- Пущать не велено.
-- Как не велено?
-- Не велено, и все тут.
Протопопы ушли в канцелярию. За ними пошли и священники. Сторож вмиг подбежал к дверям и стал посереди их.
-- Отчего ты не пускаешь?
-- Не велено.
-- Почему?
-- Говорят, много всяких шляется. Отцом Антоном не приказано... Вон тут надпись была приклеена, да из вашей братьи кто-то оборвал.
-- Ты нам кого-нибудь пошли оттуда.
-- Кого я пошлю! Вон столоначальник-то, Гаврилов, трои сутки без просыпу пьет и дома, что есть, не живет, ищи его, -- с семи собаками не сыщешь...
-- Ты писца пошли али помощника.
-- Есть когда мне посылать. У меня делов-то и без вас вон сколько! -- Сторож указал на угол, в котором лежали книги.
Один священник дал сторожу двадцать копеек.
-- Как ваша фамилия?
-- Документов.
Сторож ушел в канцелярию и чрез две минуты воротился, сказав, чтобы священник шел за ним.
Столоначальник в это время был в консистории; не пускать к нему не в известное время -- был каприз и сторожа и самого столоначальника. За десять и двадцать копеек просители были вводимы в канцелярию, или к ним выходили писцы и удовлетворяли их. Выходившие шептались со стоявшими у дверей в канцелярию.
-- Ну что?
-- Десять человек на одно место.
-- Врешь?
-- Вот-те бог!
-- А я было хотел на это же место проситься.
-- Дак куда теперь думаешь?
-- Не знаю. Спрашивал места, завтра велел прийти, записал фамилию.
-- Сколько дали?
-- Три рублика.
-- Экая прорва! Ведь эдак ему сколько надают! А у секретаря не были?
-- Нет... Там член сидит да протопопы.
-- А я указ получил... Вот он! -- говорит весело выходящий дьякон.
-- Поздравляем.
-- Покорно благодарю. Пожалуйте ко мне на закуску.