Вопрос о праздничном отдыхе для служащих и приказчиков поставлен на очередь и скоро будет обсуждаться в Московской городской думе. Некоторые города -- и, замечательно, на окраинах -- установили у себя полное закрытие торговли в праздничные дни: таковы Тифлис, Владикавказ, Псков и другие. Петербург, в этом отношении, стоит позади всех городов: в нем торговля открывается во множестве лавок, особенно мелочных, даже в первый день Пасхи, чего не делается нигде в России, разве как редкое, всеми осуждаемое, исключение. Нам кажется, однако, что вопрос этот вообще поставлен не на надлежащую почву.
В "праздничном отдыхе" для служащих и торговцев принимается во внимание исключительно экономическое и физиологическое значение его; "хозяева" всеми мерами противодействуют ему, указывая, что они терпят от него "убытки"; приказчики и вообще служащие требуют его как необходимого физического отдыха. Но праздник есть церковное установление, имеющее в основе первые слова Библии: "И благословил Бог седьмый день и освятил его", подтверждаемые и Моисею с Синая; "шесть дней работай и делай всякие дела твои; а день седьмый -- Господу Богу твоему: не делай в оный никакого дела, ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни раба твоя, -- чтобы отдохнул раб твой и раба, как и ты" (Второзаконие, гл. 5). И более чем уместно поэтому ожидать, чтобы в разрешении вопроса о "приказчичьем отдыхе" вмешала свой голос наша церковь, а за нею и государство. С тем вместе и самое понятие "праздничного отдыха" следовало бы расширить, подведя под него удаление наиболее грязных удовольствий. Это есть день не только отдыха, но и некоторой чистоты.
Петр Великий, когда задумал свою реформу, начал ее с внешности. Внешность не так малозначительна, как принято думать: она есть знамя, для всякого видимое, всем ясное, всеми без труда читаемое. Отсутствие "праздничного отдыха" -это есть самый ясный знак забвения нами и более существенных церковных и религиозных требований; это есть выразительный жест, которым без слов, без пояснений мы показываем пренебрежение к церкви, к религии. Теперь, в эти годы, когда хоругвь церкви высоко подымается, когда и государство, и общество, и литература указывают на нее как на целебный источник, к которому в какой бы нужде, в каком бы горе, в каком бы государственном и общественном бедствии мы ни прибегли, мы никогда не найдем его иссякшим, -- теперь более, чем своевременно не упустить и внешние знаки, которые бы отвечали этому внутреннему движению ума и сердца русских людей. Празднование воскресного дня, не физиологическое только, не только экономическое, должно быть строго проведено, и едва ли совместно с достоинством церкви и государства предоставлять этот вопрос частной заботе, личной инициативе. Ничто так не возвышает авторитет властей духовных ли, светских ли, как уверенность народа и, наконец, как простая фактическая очевидность, что их дума и забота почиет на всем важном, что относится до жизни населения, что они блюдут это население как осторожные пастыри им вверенное Богом и историею стадо.
Облик русского человека за этот век сильно изменился. Князь Адам Чарторыйский, приехав в 1794 году в Петербург, так записал (в мемуарах, изданных потом в Париже) свое впечатление религиозной внешности русского народа: "Молодые люди или старики, светские бары или бородачи -- все без изъятия говеют. У нас (т.е. у поляков и вообще католиков) часто случается, что мы или не желаем, или не осмеливаемся приступать к святому причастию, хотя в нас гораздо более, чем в русских, веры и набожности (он, даже не зная русского языка, не мог, конечно, судить о чувствах). К нежеланию нашему, может быть предосудительному, присоединяется религиозный страх, который иногда и служит причиною нашего уклонения. У русских, напротив того, все таинства и все обряды исполняются".
С того времени прошло 102 года и мы едва узнаем лицо русского человека: так оно переменилось. Мы стали похожи не на своих предков, а на одноплеменников князя, потерявшего родину и приехавшего в Петербург выпрашивать возврата конфискованных у его отца имений. Только мы хуже оправдываем свое равнодушие к церкви и обряду; он говорил: "мы боимся приступать к таинству", мы говорим, -- "это несущественно, все дело во внутреннем расположении сердца". Как будто из внутреннего расположения не вытекает естественно внешнее действие, как из любви -- ласка, из милосердия -- милостыня. Но в нас нет никакого и внутреннего расположения и вот отчего мы лениво усиливаемся разделаться и с внешностью.
Да укрепит нас Бог во внешнем и да разогреет наше сердце внутри.
Впервые опубликовано: Свет. СПб., 1896. 11 окт. No 271.