Розанов Василий Васильевич. Собрание сочинений. Когда начальство ушло...
М.: Республика, 1997.
ПЕГИЙ ЧЕЛОВЕК
Гапон, по-видимому, погиб, -- унизительно и жестоко, как тот союзный римлянам царек Альба-Лонги, который в минуту критически опасной битвы стал переходить на сторону врагов, по сделанному заранее уговору с ними, и не перешел только по догадливости римского царя, сурового Тулла Гостилия. "Это он делает по моему повелению и окружает врагов!" -- воскликнул Тулл, когда вестник прискакал сказать ему, что албанцы сближаются с врагом. Римляне, уверенные теперь в успехе, ринулись и победили. На другой день к Туллу подошел и тайный изменник с поздравлением о победе. Но царь сказал ему: "Как вчера ты колебался между римлянами и фиденцами, так сегодня тело твое будет размыкано конями". Несчастный был разорван пополам запряженными "в него" конями, а Гостилий воздвигнул, по обету, храм в честь Страха и Ужаса: царь и сам был испуган смертельно во время битвы, когда понял измену союзников и перед очами его пронеслась и собственная гибель, и гибель Рима.
Есть люди об одном цвете -- черные, белые. Но есть еще несчастно рожденные люди, пегие, которые совершенно искренно не могут одному чему-нибудь служить, и совершенно искренно служат двум господам; т. е. измена то одному, то другому, и в конце концов всему и всем составляет самый стержень и "истину" их души. Да, есть истина и в неистине, пафос лжи, талант обмана. Конечно, это несчастье, и такому-то несчастию, по-видимому, был обречен Гапон.
Плеве не был из тех недалеких или доверчивых людей, который зря подпустил бы к себе или вошел бы в сношения с человеком, для него липшим и ненужным. Плеве был человек дела, "службы", и свое важное служебное время, оплачиваемое государством, не стал бы тратить на пустые отношения к третьему, безразличному или мало нужному человеку. Поэтому "священник пересыльной тюрьмы отец Георгий Гапон", без сомнения, оказывал ему ценные услуги в своей должности, столь близкой к сердцу заключенных. Такая же связь с Зубатовым и, несомненно, громадный авторитет и полное доверие "охранительных" органов правительства была приобретена Гапоном, простым рядовым священником, которому так трудно выдвинуться перед большими сановниками и чиновниками, не без оснований, и притом самых веских оснований. Но "охранные органы" не приняли во внимание вот эту бывающую у человека врожденную "пегость". Между прочим о Гапоне пишут, что он был "грубо невежественным человеком". Тут разгадка многого. Рядовой священник, сказать попросту "поп", "не токмо за страх, но и по усердию" служивший (как все наше, глубоко государственное, духовенство) отечеству вплоть до Плеве и Зубатова, мог начать по-семинарски и прилежно, но без дара и вдохновения, ознакомляться по книжкам вообще с рабочим вопросом, рабочим движением, раз уже судьба и биография поставила его в самое "пекло" этого движения. "Фуффенций (имя союзного царька) начал сближаться с албанцами". Обнаружилась "другая шерсть" в существенно разношерстном. Все духовенство наше ведь глубоко государственно, но и глубоко народно; и особенно все оно (я не встречал исключений) антибарственно, антидворянско. "Мы этими барами тряхнем" -- эта мысль Пугачева совершенно так же возможна у человека в рясе, как и мысль послужить государству (не барам, а государству) в качестве священника, говорящего "на духу" с узниками тюрьмы предварительного заключения. Словом, серьезную демократическую, рабочую струю, рабочий "пафос" мы также не можем отрицать в Гапоне, как и серьезных тайных услуг его Плеве. Во всяком другом звании, сословии это невозможно, но именно в "попе" возможно по особливой, необыкновенно странной амальгаме, исторически легшей на него. Такие все "государственники", и такие все "народники"; а гибкость совести, доходящая до пафоса, -- так ведь у кого же ей и быть, как не у людей, помнящих притчу о мытаре и дивных словах его: "Боже, буди милостив мне, грешному". Такой удивительный этот мытарь, что, во-первых, был и сборщиком податей, притеснителем бедных, по-нашему -- полицейским и урядником, и, словом, человеком нравственно "никуда". И стал не только святым, но примером святости для всего христианского мира, -- примером христианского чувства, христианского самосознания. Это ли не "амальгама"... Так и все мы "чем более христиане", тем совесть наша более гнется, более в ней "благородной" стали, а не железа, не грубого чугуна; никогда-то она не сломается и гнется, гнется до противоположного, до отрицания себя.
Оставим общее и вернемся к частному. В Петербургской духовной академии мне случилось встретить (еще очень молодых!) профессоров, коих слушателем был Гапон. На вопросы: "кто он? что он? каков?", которые были так естественны после 9 января, в ответ с удивлением я видел сморщенные губы и кивание головой. "Несимпатичен", "ничего привлекательного"... От одного из монахов Александро-Невской лавры, средних рангов, но с властью и официального, я выслушал вскоре после события рассказ: "Мы с ним из одной губернии и уезда, почти из одной местности, земляки. Но там на месте я его не знал, а он обо мне, очевидно, знал, что я ему земляк. Раз он (еще студент академии) присылает ко мне записку и просит 75 р., ссылаясь, что впух проигрался в карты и должен сейчас уплатить долг. Между тем я даже не узнал его, т. е. знаком с ним не был, а главное -- у меня не было на ту минуту денег. Так и ответил, что денег нет. Я не ожидал последствий, но каково было мое изумление, когда он в ту же минуту прислал мне страшно ругательное письмо, полное грубостей и дерзостей. Я был лицо официальное, -- да и простому человеку это было бы невыносимо. Я не обратил внимания, только человек этот из тех, с каким не дай Бог связаться". Еще характерно: когда он уже вышел в жизнь, то в пору законоучительской его деятельности у него вышло сперва Недоразумение", а потом быстро и грубая ссора с членами попечительного совета при этом учебном заведении. Тогда он разыграл сцену или у него "вышло" совершенно в духе Фотия, известного "обличителя" александровских времен. Сказав, что в зале совета Нечистым духом пахнет", он вышел рядом в домовую церковь и, зажегши кадило, начал кадить по комнате, Ныкуривая чертей". "Пегое" начало, -- то карты, то изуверное благочестие, с подкладкой под тем и другим "своего интереса" и неукротимого своего каприза, произвола, моментальной ярости, очевидно, всегда были в нем. Как русые волосы на голове, -- также все это было натурально, несносно и опасно.
Самая удивительная часть его деятельности, конечно, заключалась в массовом, многотысячном привлечении к себе рабочих, в абсолютном авторитете, который он приобрел в их душах, в их глазах, для их убеждения. Такие вещи легко не даются: попробуйте соединить на себе любовь нескольких сот человек, любовь не пассивную, в смысле "доброго мнения", а активную, которая подвигнула бы на общее дело, на одно общее движение -- и вы увидите, до чего это трудно и даже до чего это невозможно иначе, как для Специальных способностей". Можно петь у себя в комнате -- и хорошо, но тот же голос в концертной зале раздается как жалкий, глухой и сиплый голосишко. Так могут любить нас "наши знакомые", но чтобы полюбили рабочие обширного заводского района, нужно иметь "концертный голос". Тут (по-видимому) не нужно иметь тихих, индивидуальных, прелестных сторон души, а что-то басовое и гремящее. Нужна не скрипка, а грохочущая по мостовой телега с пустыми бочками. На эстраду выходят не "прекрасные семейные люди", и исторические люди, едва ли не сплошь не весьма симпатичные. Нужно же быть разнице между "частным" и "общим", бытом и историею. Гапон, по-видимому, обладал этим Специальным даром", который мы не назовем ни добрым, ни злым, а остановимся только на определении, что он -- Специальный". Это дар громкого, звонкого, слышного. Все одинаково признают, что имя и движение Талона, "гапониада", сложилось в наиболее крупные черты, сложилось в зрелище, в картину, которую после 9 января фотографировали все иностранные иллюстрированные издания. Все-таки этого ни у кого не вышло, не вышло у тех "настоящих и вполне сознательных революционеров", которые "очень умны", но остались за ширмами. Вышло у Талона, пегого коня, без совести, без Бога, но с октавой. Особый дар. Но этот дар, когда он не монолитен, странно опасен в судорожные минуты народной жизни, когда наконец и "христианская" сталь ломается. И раньше или позже он приводит к той судьбе, которую приняли многие "двоившиеся" деятели первой французской революции, и раньше всех их древний царь Альба-Лонги, разорванный конями. Между Плеве и Носарем есть еще крюк от лампы, на котором можно повиснуть, сделав головоломное salto mortale. Что делать: история есть картина, украшенная тронами и виселицами... И блажен всякий, кто сумеет усидеть на своем домашнем стуле...
КОММЕНТАРИИ
Впервые -- Новое время. 1906. 19 апреля. No 10810.