"Упокоенные" и предположенные к "упокоению" петербургские иерархи
Когда, недели две тому назад, я впервые услышал мелькнувшую в воздухе весть:
-- Слышали, епископ Антонин уволен на покой? -- то я не мог несколько дней уснуть. И теперь я еще не умею справиться со своим сном. Все мне мерещится его громадная фигура, совершенно не в меру других "человеческих образов", точно он происходил от каких-то еще допотопных людей... Фигура не только высокая, но и пропорционально широкая в плечах. И такие же руки, и такие же ноги. Но он был не толст, а при прощупывании через рясу и руки, и бока, и грудь давали впечатление худобы. И смуглый-смуглый. И весь зарос волосами. Говорил на "о". Малоросс, но походил скорее на грека или на болгарина.
И этого гиганта свалил с корня не вихорь, не буря, а вот их тихонькое, благочестивое, келейное: "Мы вас, владыко, благословляем на покой".
На "покой"... Заживо умереть... Может быть, я бы спокойнее спал, если бы лет пять назад, разговаривая с преосвященным Антонином о том о сем, я как-то не спросил его:
-- Владыко, да что такое значит -- увольнение "на покой" архиереев? Вот, я знаю, бывший наш нижегородский архиерей Хрисанф был уволен "на покой". Между тем он был первым светилом богословской науки в свое время, написал единственную на русском языке возможную к чтению "Историю религий древнего мира"... Я по ней учился, ею зачитывался. Такой ум. Такая ученость... Нельзя представить себе, чтобы церковь не дорожила таким человеком, и поэтому я думал тогда, что просто он состарился, ослабел, ему стало трудно заниматься епархиальными делами, и вот, так как он был ученый, то его и послали "на покой", для ученой и созерцательной жизни, вдаль от "суеты мирской" и смятения городов. Это как бы обсерватория вне города для астронома: сиди, читай и пиши. Но как будто это другое? И как будто есть тут оттенок наказания, взыскания?
Он быстро обернулся:
-- "На покой"? Легче умереть...
И как он был в речах не длинен, обрывист, то больше и не развивал свою мысль. Потом только, в разговоре, он иллюстрировал ее примерами.
И вот теперь это "хуже, чем умереть" постигло этого гиганта, совсем еще молодого, которому едва ли есть сорок лет, хотя на лицо он и выглядит гораздо старше. Мне особенно не спалось и не спится оттого, что он, когда зашла речь об "упокоении", высказал тогда такое отвращение, испуг, страх к нему... Видно, что это -- сословный, классовый страх, но прошедший особенно остро по этому человеку вследствие исключительных его физических сил и непрестанного умственного возбуждения. Он -- как кипящая лава. И вдруг эту лаву бросить в холодную воду.
-- Ступай, лава, на дно океан-реки. И скроет она тебя. И никто тебя не увидит, не услышит до страшного суда, когда дно моря обнажится, и вскроются все в нем утонувшие.
Да, "утонуть" -- вот настоящее сравнение. "Уволенный на покой" -- это "утопленник", но он десять, пятнадцать, двадцать лет "захлебывается", булькает, шевелит руками, бьется ногами, с полным, однако, сознанием, что берега нет нигде, что ухватиться не за что, плыть некуда, да и доплывешь, -- оттолкнут.
Что значит "отставка" для мирянина? "Опала" для государственного деятеля? Обоим открыт весь мир. Только "не видеть начальника", что даже и приятно для большинства служащих. С ними их средства к жизни, пенсия, родство, друзья. И главное, самое главное -- подвижность, т.е. жизнь же, только перемененная, другая.
У архиерея какие же "друзья"? В епархии ведь были только подчиненные. Бывшие академические товарищи, "архиереи" же, -- за пределами своей епархии, далеко, невидимые, с похолодевшими связями. Съездов архиерейских нет, и между собою архиереи видятся, только если случится заседать вместе в Синоде. Но это для кого-то когда-то настанет. Архиерей живет и умирает в полном одиночестве. У него даже нет и "иноческой братии" вокруг, как у рядового, обыкновенного монаха. Только "служба", т.е. консисторские дела и "делопроизводства", -- вот жесткие, сухие травы, одни растущие в этой пустыне. Об "общении архиереев" тот же преосвященный Антонин однажды рассказал мне с горечью:
-- Раз два архиерея встретились на ревизии: один ревизовал свою епархию и доехал до края ее, где протекала речка, а другой в это же время был на другом берегу речки, составлявшем уже его епархию. Архиереи, узнав о близости друг к другу, обрадовались. Им захотелось свидеться, но этого нельзя без разрешения Синода. Тогда они вышли, каждый со своей стороны, на берег речки и поклонились друг другу. Говорить нельзя, голоса не слышно. Переплыть на лодке, не разрешившись у Синода, нельзя. Так они покланялись и разошлись.
Он рассказал это как "бывшее". Но, может быть, это классовый, сословный "рассказ"? Характерен и он. Характерен и многозначителен. "Рассказывают" о том, что всегда бывает, чего не может не быть.
Что же остается, родство? Но оно полузабыто. Да и "родство" смотрит на далекого, потерявшего с ним живую связь архиерея под одним углом: или постоянного дохода, или случайных подарков и протекции. Здесь потеряно главное: равенство отношений, близость, интимность.
И вот из этой "пустыни" вырываются даже и тернии: "дела" епархии, т.е. какие-то все-таки отношения к людям, возможность разговора с ними, хотя бы делового, о делах службы и епархии. Теперь уже на ней ничего не растет. И жаркая пустыня дышит одним раскаленным зноем своим, задыхается в этом внутреннем зное. И ни капли росы.
Таков архиерей "на покое".
К одиночеству прибавьте бедность, унижение.
Об этой стороне дела мне рассказывал преосвящ. Антонин:
-- При Победоносцеве был возбужден в Синоде вопрос о назначении "увольняемым на покой" архиереям пенсии, чего не лишается ни один служащий, как бы мал ни был его чин, какова бы ни была его служба. Ведь архиерей "служил" же, и он служил не только церкви, но и государству, разрешая дела семейные, например, по разводу, по ревизии метрических книг. Но Победоносцев отказал, сославшись просто: "Ну, для чего монаху пенсия? Он должен молиться"...
Вот и все. И убил дело. Как? Для чего? Это -- целая философия. В "Кратком очерке истории церкви", написанном Победоносцевым, история возвышения в церкви монашества изложена таким образом: "Первоначально на высокую должность епископскую были призываемы и монахи, и не монахи. Но императоры греческие, видя высокие дары духа у монахов, и что они особенно ревностны к интересам и благосостоянию церкви, начали призывать на епископское служение сперва преимущественно монахов, а потом только монахов. И так это сделалось обычаем, который утвердился везде на Востоке". В этой формуле слова об "особенной ревности к благосостоянию церкви" не следует ли заменить другими для некоторых и даже для многих случаев: "Монахи были особенно удобны на службе церкви, ибо, не имея родства и дружбы в миру, среди молящегося народа, естественно, в самой службе церкви они согласовались с единственным лицом, с которым имели связь, с лицом греческого императора". Так Комнены и Палеологи похоронили постепенно завет апостола: "Епископ должен быть единыя жены муж"... Отсюда проистекла двоякая выгода. Призыв только монахов на епископскую службу был обычаем, и естественно, ввиду слов апостола, не мог стать законом. Но обычай есть и завтра может не быть: поддержание "обычая" было в воле Палеологов и Комненов. Монахи, видя, что они одни или вначале преимущественно призываются на высшее церковное служение, и что это зависит только от воли императоров, не могли не начать служить этой воле с особенною преданностью, чтобы удержать за собою привилегию, ни на чем не основанную. Конечно, это было приятно для государства и государя, но не могло не сознаваться, как особенно приятная сторона дела, то, что этот "преданный человек", одиночка-монах, глубочайше беззащитен, что он "сыт тем, чем его накормят", и при малейшем сопротивлении может быть лишен решительно всего, может быть ввергнут в "темницу и оковы" без всякой осязательности и видимости, без возможности даже ропота вслух:
-- Вы монах? Дали обет смирения? И смиряйтесь!
-- Вы постник? Для чего же вам стол, яства?! Хлеб и вода -- это вам "по обету иноческому"...
-- Вы говорите: это -- тюрьма? Нет, это -- келья. Каменные стены, высокое маленькое окно -- это все-таки каменная келья, тогда как святые угодники, на путь которых вы вступили "по обету", жили в деревянных кельях, жили в земляных пещерах. Было холодно, сыро. Сырее, чем у вас. И не роптали. Молитесь и вы.
-- Святые Антоний и Феодосии Печерские, св. Серафим Саровский не расходовали и десяти рублей в месяц на себя: для чего же Антонину, когда он пойдет "на покой", иметь больше?!
-- Монах есть монах. Обречен безмолвию, молитве. Он -- с Богом, и для чего ему человеки? Кружка с водой и ломоть хлеба -- его достояние, которое сам избрал он как монах.
Вот невероятное, несбыточное удобство иметь "монаха" на высоком посту "епископском", которое и привело, как выразился Победоносцев в своей "Краткой истории церкви", к тому, что греческие императоры "начали преимущественно призывать на епископские кафедры монахов", хотя на это закона и не было. И, конечно, особенно удобно, что "закона не было". "Все от нашей милости". "Все от ихней милости", -- глухо повторяли монахи, с дрожью страха представляя будущую возможную "келью". "Все от ихней милости"... Или -- немилости".
В Византии все это сложилось в каменный обычай. И когда русские в X веке приняли христианство, -- они приняли собственно не его в отвлеченном идеале, а приняли в конкретном образе "греческую церковь", как она стояла, как она устроилась к X веку. Но с разницею не в нашу пользу. Там это была "традиция", "вариант", который мог подлежать и пересмотру, а у нас это явилось от рождения, как изначальный "святой канон". Не у нас он установился, нашему пересмотру и не подлежит. Вот почему все века и до нашего дня русская церковь гораздо консервативнее, уставнее, строже и недвижнее, чем церковь греческая, чем византийско-сирийские "поместные" церкви.
В Щукинском музее, в Москве, есть два великолепных портрета знаменитого русского иерарха митрополита Платона, любимца Екатерины II. Портреты сделаны в разных возрастах: на одном иерарх списан еще очень молодым, с благородными идеалистическими чертами лица. Другой портрет списан позже, но еще далеко до старости. Но очевидно, он списан в пору силы и славы: иерарх самоуверенно, самонадеянно оперся на что-то рукою и весь выпятился вперед, не лицом, а грудью. Эта грудь до того уставлена орденами и перепутана вся лентами, как мы это видаем только на портретах "генералиссимуса" Суворова...
Ну, так если "монаху не нужно ничего, кроме кружки с водою и ломтя хлеба", то для чего же ему эти ордена?
Ему, одинокому, безродному, бездружественному, которому "только молиться"?..
Но пустыня особенно жарка тому, кто до нее испытал все сладости питий и яств. Захлебнуться, утонуть не так страшно чернорабочему, бурлаку, как князю, взятому прямо из чертога с позолотой, с коврами, взятому от друзей, льстецов.
Монахи, пока они у власти, пользуются всевозможными "милостями", богатством. Они живут во дворце. Все перед ними склоняется, т.е. склоняется народ, вот этот простой, серый, верующий люд. Дабы постоянный образ той "кельи", какая им останется "на покое", в случае непослушания и даже легкой "неугодности", грозил им страшнее, грозил как черная могила, как яма.
Преосвященный Антонин мне рассказал однажды, что у Победоносцева была мысль уволить "на покой" митрополита киевского Платона, который был строптив в Синоде, "не слушался". Старцу было уже за семьдесят лет. Конечно, "только бы умереть". Но задыхание в пустыне-тюрьме-келье страшно, если даже оно и будет всего несколько месяцев. "Может быть, я через час умру, но не душите меня в этот час". Митрополит явился к Государю Александру III. Он просил его, такой уже старец. Добрый Государь принял его милостиво и, будто бы, сказал:
-- Я попрошу Константина Петровича взять назад его ходатайство о вашем увольнении. Но и вы, владыко, помните, что ему трудно, на нем столько дел, и церковных, и государственных...
Он говорил о Победоносцеве, чтобы митрополит не "затруднял" его сопротивлением. Митрополит остался, и, вероятно, уже больше не противодействовал церковной политике Константина Петровича.
И если так заболел, застрадал семидесятилетний киевский старец, которому едва ли и при увольнении предстояла бы "тесная келья", который до увольнения получал, по должности митрополита, около семидесяти тысяч годового дохода (главная часть митрополичьего дохода от местных лавр, Троице-Сергиевой в Москве, Александро-Невской в Петербурге, Киево-Печерской в Киеве), то что должен испытывать едва сорокалетний Антонин, до такой степени кипящий силами, но который беден и которому предстоит буквально "келья" и хлеб с водою, с небольшими прибавками?!
Эта мысль мне не давала покоя.
И то сказать: духовенство точно потеряло "последний дух". Когда в Синоде зашевелилась было мысль о назначении пенсий "увольняемым" архиереям, то руководило им желание, чтобы архиереи были мужественнее в своем служении, не так робели и перед секретарями консистории, как известно, зависящими только от обер-прокурора Синода, а не от самого Синода, и мужественнее, самостоятельнее выражали бы свою мысль в случаях вызова их в Синод. Это -- целая программа, это огромный шаг к подъему достоинства церкви, совершенно смятой обер-прокурорами. Для этого можно бы постараться, можно бы посложнее мотивировать свою мысль и перед Победоносцевым, и перед Государем. Можно бы указать, что если "монаху", т.е. архиерею "на покое", нужно только молиться и, что "зачем для этого пенсия", то ведь зачем "монаху" и ордена, и дворец-квартира, и многотысячные доходы "на служении"? Что ведь человек-то в монахе один, "служит" он или "на покое". Что этот "человек" одинаково болеет, к одинаковому привык. Увольняемых "на покой" архиереев немного, как и вообще это "случай", когда человек "в опале". Тут важен страх, и программа церкви лежала в том, чтобы победить страх, вернуть себе мужество. Можно бы постараться, и, предвидя "отказ" Победоносцева, столь естественный и ожидаемый, неужели русское архиерейство, неужели Синод и его члены в той доле действий своих, где они не поставлены под контроль обер-прокурора, не могли приватным образом устроить как бы кассу помощи "отходящим на покой архиереям", отчисляя в нее часть доходов и епископских, и лаврских, и особенно митрополичьих? Не так давно издана была брошюрка, где исчислялись доходы белого и черного духовенства: оказывается, что московский митрополит получает около сорока тысяч руб. в год, киевский -- около семидесяти тысяч, петербургский -- около ста тысяч. Куда это "монаху"... В виду же великой задачи церкви, очевидно, ярко сознаваемой, что значило из "толиких" сумм отчислять долю "упокоенным" архиереям?.. Даже бедняки, коллежские регистраторы, отчисляют в "похоронные кассы", себе на "будущие похороны", и отчисления каждого коллежского регистратора всякий год, пока он жив, идут на "товарищеские похороны" других "регистраторов"... Подобное же, для всей России, устроено русскими писателями, журналистами -- "касса взаимопомощи русских литераторов". "Как несчастие у одного, -- все помогают"; это -- интеллигентная форма народной поговорки: "С миру по нитке -- бедному рубаха". Но вот "мира"-то, общины, дружества и не оказалось между русскими архиереями. Не оказалось этого "последнего духа"; и все, на что они оказались способны, -- это рассказывать друг другу на ухо горько-иронические анекдоты о житье-бытье архиерейском. Немного. Бессильно.
Впервые опубликовано: Русское слово. 1908. 20 февраля. No 42.