Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.
АРМЯНЕ-МОСКВИЧИ
Кончина проф. Халатьянца (в студенческие годы он безразлично назывался и "Халатьянц" и "Халатов"), давшего крупные труды по истории своей родной Армении, связывается у многих, вероятно и у меня, с памятью нескольких других армян, работавших в Московском университете. Халатьянц был товарищем моим по студенчеству; около него помнится С. И. Саркисов, который был моим товарищем по учительской службе. Этот с величайшим одушевлением и много лет работал над грамматикою армянского языка, которую и издал, с историческою хрестоматиею, на армянском языке (отпечатана она в Москве). Наконец, мысленно присоединяешь сюда г. Тандова (Тандьянц), который напечатал прекрасные благочестивые воспоминания об университетских наставниках своих, главным образом о маститом Серг. Мих. Соловьеве. Все эти москвичи-армяне образуют очень своеобразную и красивую группу около Московского университета, объединенную трудолюбием, честью, постоянным научным прилежанием и необыкновенной привязанностью к родному университету. Подробнее и дольше других я наблюдал Саркисова, но в армянах есть что-то общее родовое, и впечатление от других армян не расходится с впечатлением от него. Буслаева всегда Саркисов называл с энтузиазмом "богом филологии", применяя это же название только к Боппу ("Сравнительная грамматика индоевропейских языков"). О себе и детстве своем он рассказывал: "До чего мы были дики... Привозит меня отец, черненького 9-летнего мальчика, из Тифлиса в Москву. Все мне было по дороге удивительно и страшно, и обо всем я размышлял. Вот приехали наконец и высаживаемся на Московском вокзале. Едва сделали несколько шагов, как я обомлел от страха: я увидел царя. Он был величественный, огромный, в синей форме и с необыкновенно строгим выражением лица... Потом я заметил неподалеку другого, так же одетого, и недоумевал, потому что я и в Тифлисе знал, что царь -- один. Стараясь разрешить, почему два, -- я решил, что другой, должно быть, его полководец. Потому что царство для нас выражалось в царе и полководце. Потом только я узнал, что это были жандармы". Действительно, у наших жандармов вид "хоть куда"... Возвращаясь к памяти веселого, жизнерадостного проф. Халатьянца, которого я вновь встретил при открытии памятника Гоголю, я должен сказать, что постоянная жизнерадостность как-то не переходит у армян (как часто у русских) в распущенность, лень, пустые анекдоты и анекдотический образ жизни. В сердцевине они в высшей степени рассудительны, и шум "товарищества" или "общественной жизни" всегда окружает у них невидимую внутреннюю келейку, где армянин неустанно трудится, думает и созидает. В службе -- это стойкие, деловитые люди, в высшей степени полезные той должности, которую "проходят". Я помню, Саркисов был не только превосходным учителем (греческого языка), но отличным товарищем и вместе очень тактическим служащим (подчиненным) человеком; а ученики-малыши (прогимназия) боготворили его за премудрость учености, доброту и веселость и за неувядаемо-прелестные анекдоты, которые он умеренно и изредка рассказывал им на уроках (когда видел, что класс уже утомлен сидением и упражнениями). С городским обществом они превосходно сливались, и, кажется, тут играл свою роль мотив, воспетый у Пушкина в знаменитом стихотворении:
Гляжу я безмолвно на черную шаль...
Все их любили, мужчины, женщины, и всех они ответно любили, товарищей и жен их; отлично играли в преферанс и стуколку, всегда были при небольших деньгах (богатые отцы), которыми делились с товарищами (в долг); никогда ни в чем не зарывались до головокружения, но всегда были отличными "компанейскими людьми" около закусочного стола, рябиновки, юной красавицы, зеленого поля, в университетских воспоминаниях, в быте и болтовне. Как-то, глядя на эти неисторические фигуры, понимаешь большую роль, которую сыграли некоторые армяне в русской истории (Абамелек-Лазаревы, Делянов, Лорис-Меликов). Очень они у нас подходят ко всему; сливчивы с русской жизнью, русским характером; и в то же время не по-русски рассудительны. Возвращаясь от этих больших фигур к милым товарищам, определеннее -- к москвичам-университантам, как-то хочется сказать над свежею могилою Халатьянца (такой здоровый был! отчего помер?), что и все их отношение к университету, к самой Москве, наконец, к России есть прямое, доблестное, во многих подробностях (как я наблюдал) трогательно-участливое. Ни малейшего "отнесения своего пирога в сторону" никогда я безусловно у них не наблюдал; никакого личного и национального эгоизма и замкнутости. Рассудительность их была в высшей степени гармонична и спокойна. Хочется в заключение сказать пожелание: пусть там высокие облака "сходятся" и "расходятся", -- в нашем низшем ярусе, где "моросит дождичек", нет причины ни для каких национальных и политических расхождений, есть только причина для братства и совместной работы около маленького житейского: "мы пить будем, мы гулять будем"; ну, а день, или по крайней мере утро, будем отдавать энергичной, стойкой работе.
Халатьянц, умерший в Тифлисе и похороненный (вероятно, не без его распоряжения) в Москве, Саркисов, Тандов (судя по его "воспоминаниям") суть прекраснейшие русские люди; в то же время вся их жизнь прошла в работе для Армении, с горячею и постоянною памятью о ней. Живую эту память, рассказы о быте армян, об армянских стариках, о народных песнях (где много говорится и о русских) я помню у Саркисова; и около этого этнографического элемента всегда забота о своем министерстве и о чести своего учебного заведения, уже русского. В сущности, кроме огромных должностей и огромных лиц, мы все живем собственно этнографически. Профессор, учитель, ученый, чиновник, писатель -- все мы "бытовые люди", житейские люди, без всякого отношения к политике, ибо без всякой влиятельной с нею связи. А быт -- только сливает и никогда не разделяет. Вот почему для мира, согласия и дружной работы вместе здесь нет никакого препятствия у всех народностей. И дай Бог этому расти, а всякому разделению -- падать.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1912. 24 февр. No 12914.
Гляжу я безмолвно на черную июль... -- А. С. Пушкин. Черная шаль (1820).