так же относится к археологам, как и к поэтам. Да археологи и суть поэты. Разве можно без исключительной силы и самостоятельности воображения и всего клубка "внутри", который мы именуем "душою", уйти на годы, на всю жизнь от текущей действительности, -- и перенестись в века минувшие, за тысячелетие, за два тысячелетия назад, и жить и счастливствовать там как бы в сегодняшней действительности?! Удивительное явление, чудесные души. Там, где нам светло, -- для них темно; где для нас ночь, -- для них утро, полдень. "Наши дела" кажутся им серыми, неинтересными, вечерними, заснувшими. Но вот произносится священное слово -- "duo consules" [два консула (ит.)], или стряхивается пыль с какого-нибудь византийского палимпсеста: то призывная труба, зовущая рыцаря науки в бой! Увядший, бледный, желтый, -- желтый в свете нашего дня, -- он зардевается румянцем, становится как юноша, вскакивает на многочисленных коней своих "фолиантов" и мчится в битву с "учеными затруднениями", рассеивая "темноты", преодолевая "противоречия памятников старины", реставрируя, находя, открывая и везде обнаруживая зоркость дитяти природы: потому что это -- его день, его действительность! Тут он молод и всегда "жених", не спит, не ест, влюбленный, и проводит ночи напролет, склоняясь над пергаментною рукописью, над какими-нибудь "писцовыми книгами". Счастливое племя, -- и счастливо время и народ, имеющие у себя два-три десятка этих особенных поэтов, которые тоже не дорожат "любовию народной", т.е. собственно -- окружающей толпы, потому что меньше чем с Цезарем они не говорят.
С двумя такими поэтами, гг. Крамаренко и Тараном, мне пришлось встретиться на византийской выставке, в Обществе поощрения художеств, на Морской. Выставка занимает всего одну большую комнату, и тускла, безвидна для всякого, кто не знает ее археологической загадки. Настоящее ей место бы -- на Васильевском острове, в Академии Наук или Академии Художеств, потому что она ничего, в сущности, не "выставляет", не "экспозирует", а дает образцы работы, секрет которой потерян несколько веков, -- и несколько веков пытались восстановить утраченное мастерство, а два наших энтузиаста-археолога действительно восстановили его.
Это -- фрески. Фрески, т.е. роспись стен, -- мы знаем. Но мы знаем не древние фрески, которые стояли века, и их не могли смыть дожди, ветры, не смогло выжечь солнце, положим, XVI, XVII, ХVIII и XIX веков!! Четыреста лет мочил дождь, пекло солнце: а краски стоят свежие, как бы сейчас сделанные... Где этот секрет? Стена с изображениями "святых" и "священных событий" на ней -- времен еще Грозного или времен Медичисов во Флоренции -- стоит, не изменив "нарисованному на ней", потому что это "нарисованное" есть одно со стеною, потому что это -- сама стена цветная, картинная и картина сохраняется, пока цела стена. Таким образом, вечность живописи равняется вечности здания.
Чудо!
И его сделали два (почти) юноши, проведшие что-то около десяти лет в Италии, Константинополе и вообще на развалинах Византийской империи и произведшие бесчисленные опыты над известью, песком, красками...
Секрет фресок забыт был постепенно. Производство было очень трудно уже в пору своей живой действительности, -- и уступало, медленно и практически, более легким способам эффектно расписывать стены, "очень свежо" на сегодня, на 10 -- 20 лет, и совершенно "разрушенно" по миновании такого срока. Фрески настоящие есть живопись по сырой штукатурке, сейчас же как она сделана, причем водяные краски входят внутрь вещества этой штукатурки, сливаются с нею и уже никогда не сходят, пока цела она. Но, когда она высохнет, цвета и краски картины уже немного не те, не таковы, каковы они были сами по себе. Неизмеримая трудность и заключалась в том, чтобы через бесчисленные опыты и привыкание угадывать "краску, когда штукатурка обсохнет", -- и приноровлять расположение и тона красок к тому, что "надо"; во-вторых, трудность была в необыкновенно быстрой рисовке (пока штукатурка сыра -- все должно быть кончено), т.е. в сложной предварительной работе расчета, выгадывания и заготовления материалов. Все это было трудно. "Торопящиеся мастера" эпохи Возрождения, -- мастера часто гениальные, а иногда и просто мастеровые, -- предпочли просто рисовать по сухой штукатурке масляными красками. Масляные краски -- живы и ярки; и художники вполне удовлетворяли заказчика. Но уже дети заказчика плакали: от картины оставались только куски. Масляная краска не пропускает влаги; поэтому-то сырость, которая всегда идет немного от стен, не находя выхода наружу, не имея "дыхания", производила, так сказать, "задохлость" внутри. Она скоплялась позади картины, с внутренней стороны штукатурки; "и через 20 -- 30 лет всегда можно подвести даже целый палец под такую фреску сзади: она отстала от стены. И еще через 10 -- 20 лет эта отставшая штукатурка начнет ломаться, а с нею ломается и самая картина". Так говорили мне изобретатели. "Наша же стена дышит легко. В груди у нее не спирает, влага выходит наружу и испаряется. Картина остается вечною, потому что картина -- сам грунт, эта смесь песку и старой, очень старой извести, которая непременно должна быть взята для наших фресок"...
Чуть ли "секрет" и "открытие" и не заключается именно в этом: естественно употреблять в дело известь, "когда она погашена"... "Погасили", "готово", "делай". -- "Рисуй на сыром грунте из такой штукатурки". Что рисовать надо "по сырому грунту" -- это знали. Но ничего не выходило, или выходили те "неудачные опыты и попытки", над которыми трудился весь XIX век, ничего не найдя и собственно придумав для фресок суррогаты, вроде покрывания стены стеклянною массою и разрисовки ее -- тоже масляными красками. После бесчисленных опытов и изучения на месте остатков подлинных древних фресок гг. Крамаренко и Таран и отыскали секрет. Нужно брать старую штукатурку, уже бывшую в деле, которая выстаивалась и сохла года, даже десятилетия, и тут в соотношении с атмосферой приобрела какие-то особенные химические и физические свойства; размельчать куски ее в порошок, и уже из нее делать вторично штукатурки на сырой ее грунт моментально переводить с помощью кальки заготовленную в эскизе картину. Краски, все, -- должно быть готовы заранее.
"Тогда она будет вечна! А краски никогда не сойдут, и даже с веками они становятся живее, свежее: это тайна и преимущество именно фресок, сухих водяных красок!"
Художники были в энтузиазме от своих "раскрашенных стен". То, что они говорили, показалось мне в высшей степени разумно и интересно. Я передам хоть часть их мысли:
-- Мы не хотим "картины на полотне", которая выражает того, кто ее нарисовал, и говорит посетителю его мастерской, его другу или его заказчику. Все это -- личное и как личное -- мелко. Религия -- не личное дело, а народное дело. Где же народная, а следовательно, и настоящая религиозная живопись? На Западе, где водворилась готика, стенная живопись естественно исчезла, потому что ей не было места в стрельчатых колоннах и в стрельчатых промежутках между окнами германских и французских церквей. Напротив, в православии, где вся стена сплошь перед молящимся народом, эта стена просит на себя живопись. "Икона", "образ" занимает квадратик на стене, и, как бы много ни было таких "квадратиков", они не закроют немой и бессмысленной "стены" перед его взором. В православии стена не может быть нема, она должна говорить. А говорить она может, конечно, не текстами, для которых есть книги и в старину были книжные свитки, -- а своей зарисованностью. Народ в храме должен видеть себя окруженным священными сценами, картинами -- огромного содержания и огромных размеров. Таковы -- фрески. Только в православии они возможны, и, с другой стороны, без них православие -- немо, бессильно, не выражено. Жадность к ним православных людей -- велика: но приводит в отчаяние вид "стенной живописи по штукатурке", которая слезает, линяет, лопается и осыпается"...
"Фрески оживят храмы, стены... По стенам, в огромных измерениях, разольется души, которая будет звать к молитве, которая будет говорить молящемуся столько же, как чтение и пение в храме, не менее... Историю христианства, истории евангельские он будет зреть, а не слушать только... Будет зреть мучеников, страдания... Будет зреть и торжество православия, его светлые победы... Все это будет народно, а не лично; и пусть это не будет так утонченно, как картины на наших выставках, -- эти нервные и крикливые, эти минутные создания, -- зато это будет нечто вечное, вековое, чему поклонится и одно поколение, и другое, на что будут молиться роды и роды людей"...
В самом деле, "народ" филологически, может быть, и происходит о: идеи как бы откладывающихся в толщу истории "родов", "поколений". "Род" кладется на "род" -- и происходит "народ".
-- Так не разрушается у вас?.. Даже от дождей?
Конечно, мы так молоды, что векового испытания не могли произвести, отвечали энтузиасты. -- Мы жаждем раскрасить какую-нибудь часовню, церковь, хоть захудалую. Но. производя вновь работы, мы, бывало, забрызгаем свежей краской старую фреску. И преспокойно ее отмоешь, с мылом и всячески: это ее не изменяет ни на йоту. Наши работы можно стирать, как белье. А если их можно стирать, как белье. не разрушая, то, очевидно, они не побоятся и петербургских дождей.
-- Значит, можно церкви расписывать и снаружи. Это очень красиво: ехать на извозчике или еще в трамвае, мимо "Вознесения Илии Пророка на небо" или еще мимо "Жертвоприношения Исаака".
-- Можно.
-- Сюжеты, я думаю, можно и переменить или распространить. Напр., кроме "Вознесения Илии на небо", в Библии еще рассказывается, как пророк Даниил защитил Сусайну, мывшуюся в бассейне, которую обвинили старцы... Известный сюжет Рембрандта и других...
Угрюмые византинисты промолчали. Я не настаивал.
Я не мог не уважать их глубокой сосредоточенности на своей теме. Выставка -- впрочем, вовсе не бывшая "exposition" [экспозиция (фр.)] в обычном смысле, -- прошла незамеченною, ибо не была вовсе понята петербуржцами. Когда я был на ней, дня три назад, в комнате не было ни одного посетителя, и я воспользовался этою пустотою, чтобы выспросить молодых художников. Затем вошел старый француз с женою -- и только, за час времени, который я провел на ней.
1913 г.
Впервые опубликовано: Новое время. 1913. 26 апреля. No 13333.