Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Книга 2
Издательство Русского Христианского гуманитарного института
Санкт-Петербург 1995
Имя Мережковского обычно упоминают рядом с именами Розанова и Шестова. Но если не считать того, что оба они -- его современники, писавшие на темы "религиозной философии", и что некоторые из их наиболее значительных работ имеют форму комментария к Достоевскому, то, по существу, между Мережковским и этими двумя писателями нет ничего общего. Хотя ни Розанов, ни Шестов никогда не играли в литературной жизни такой большой роли, как Мережковский, они занимают гораздо более видное место в истории русской литературы -- не только благодаря значению и подлинности их религиозных идей, но и как первоклассные, чрезвычайно оригинальные писатели. <...>
Главное у Розанова -- его религия, натуралистическая религия пола и продолжения рода. Это прежде всего религия брака и семьи. Она строго моногамна, и ребенку отводится в ней по крайней мере не меньшая роль, чем жене. Розанова отличала глубокая религиозность, ему было близко все, что относилось к русской церкви -- ее службы и святыни, поэзия и духовенство. Для него было характерно чрезвычайно глубокое проникновение в существо христианства с его аскетическим, девственным идеалом. Но на дне его души лежала вера, в которой христианство сливалось с естественной религией. Это была первооснова всякой религии -- чувство единства вселенной: religio {связь, религия (лат.).}, pietas {благочестие (лат.).}. Христианство и влекло его, и одновременно отталкивало своей враждебностью другой близкой ему религии -- религии жизни. Что особенно оригинально в Розанове и что делает его столь похожим на Достоевского -- это его своеобразное отношение к морали. Он был глубоким имморалистом и в то же время превыше всего ценил сочувствие, жалость, доброту. Моральное добро существовало для него только в виду естественной, непроизвольной, неодолимой доброты. Ему не нужны были никакие системы, не нужна логика. Он полностью находился во власти интуиции, и по глубине интуиции превосходил всех писателей мира, даже Достоевского. Этот дар проявляется на каждой странице его сочинений, от "Легенды о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского" до "Апокалипсиса нашего времени", но прежде всего обнаруживается там, где он ведет речь о религии и о живых людях. Человеческая личность была для него самым важным -- единственной ценностью, которую он ставил наравне с религией. И страницы, посвященные им характерам живых людей, просто бесподобны. В качестве наглядных примеров его интуиции и стиля можно упомянуть два места (они слишком длинны для цитирования) -- три последние страницы книги "В мире неясного и нерешенного", где он говорит о разном отношении церкви к шести новозаветным таинствам и единственному ветхозаветному -- таинству брака; а также размышление о Владимире Соловьеве (с точки зрения стиля -- одно из самых значительных достижений в русской прозе со времен протопопа Аввакума), которое, что показательно, расположено в подстрочном примечании к одному из писем Страхова ("Литературные изгнанники", с. 141-144).
Само собой разумеется, что стилистика Розанова плохо поддается переводу -- хуже, чем чья-либо еще. Особую роль играет в ней интонация. Он пользуется различными типографскими средствами для ее выявления -- кавычками, скобками, но в иностранном языке впечатление от них совершенно меняется или совсем пропадает: творчество Розанова так богато оттенками чувств и переживаний, так пропитано русским духом, что и его интонации звучат исключительно по-русски. Мне ничего не остается, как предложить вниманию читателей несколько грубых оттисков с непревзойденных оригиналов.
Вот что пишет Розанов о себе и вселенной (в примечании к одному из писем Страхова1); я сохраняю все скобки и кавычки оригинала:
"Есть у меня (должно быть) какая-то вражда к воздуху, и я совершенно не помню за всю жизнь случая, когда бы "вышел погулять" или "вышел пройтись" ради "подышать чистым воздухом". Даже в лесу старался забиться поскорей в сторонку ("с глаз" и "с дороги"), чтобы немедленно улечься и начать нюхать мох или (лучше) попашийся гриб, или сквозь вершины колеблющихся дерев смотреть в небо. Раз гимназистом я так лег на лавочку (в городском саду): и до того ввинтился в звезды, "все глубже и глубже", "дальше и дальше", что только отдаленно сознавая, что "гимназист" и в "Нижнем" -- стал себя спрашивать, трогая пуговицы мундира: "Что же истина, то ли, что я гимназист и покупаю в соседней лавочке табак, или этой ужасной невозможности, гимназистов и т. п., табаку и прочее, вовсе не существует, а это есть наш сон, несчастный сон заблудившегося человечества, а существуют... Что?.. Миры, колоссы, орбиты, вечности!!.. Вечность и я-- несовместимы, но Вечность -- я ее вижу, а я -- просто фантом"... И прочее в том роде".
О своем друге Шперке и бессмертии (из "Опавших листьев"2):
"Сказать, что Шперка теперь совсем нет на свете -- невозможно. Там, м. б., в платоновском смысле "бессмертие души" -- и ошибочно: но для моих друзей оно ни в коем случае не ошибочно.
И не то чтобы "душа Шперка -- бессмертна": а его бороденка рыжая не могла умереть. "Вызов" его (такой приятель был) дожидается у ворот, и сам он на конке -- направляется ко мне на Павловскую. Все как было. А "душа" его "бессмертна" ли: и -- не знаю, и -- не интересуюсь.
Все бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не "залатывается" с тех пор, как была. Это лучше "бессмертия души", которое сухо и отвлеченно.
А хочу "на тот свет" прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше".
О Боге и устройстве мира (из "Опавших листьев"3):
"Что же я скажу (на т. с.) Богу о том, что Он послал меня увидеть? Скажу ли, что мир, Им сотворенный, прекрасен? Нет. Что же я скажу? Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня".
О национальности (из "Уединенного"4):
"Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит он на тебя острым глазком... И все понятно. И не надо никаких слов. Вот чего нельзя с иностранцем".
Последняя цитата еще раз напоминает читателю, как трудно, если вообще возможно, передать мироощущение, вкус, запах такого человека, как Розанов. Да не так уж, может быть, и надо, в конце концов (с точки зрения русского патриота) его пропагандировать среди иностранцев. Есть люди, которые ненавидят, глубоко ненавидят Розанова и которые считают его неприятным, отталкивающим. Строгие православные священники сходятся в этом неприятии с ортодоксами совсем иного рода -- такими, как Троцкий. Розанов -- антипод классицизма, дисциплины и всего, что имеет отношение к позиции, к воле. Его гений женственен, это голая интуиция, без следа "архитектуры". Это апофеоз "естественного человека", отрицание усилия и дисциплины. Андре Суарес5 сказал о Достоевском, что тот явил собой "скандал наготы" (le scandai de la nudité). Но Достоевский еще вполне прилично одет по сравнению с Розановым. И нагота Розанова не всегда прекрасна. Но, несмотря на все это, Розанов был величайшим писателем своего поколения. Русский гений нельзя измерить без учета Розанова, а мы должны нести ответственность за наших великих людей, какими бы путями они ни шли...
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава из книги: Mirsky D. Contemporary Russian Literature. New York. 1926. Pp. 163-172. На русский язык переводится впервые (с сокращениями биографических данных). Перевод В. А. Фатеева.
Мирский (наст. фам. Святополк-Мирский) Дмитрий Петрович, князь (1890--1939) -- литературный критик, историк литературы, писатель. После революции -- в эмиграции. Печатался в различных эмигрантских изданиях, был редактором евразийского журнала "Версты", преподавал русскую литературу в Лондонском университете. Известен главным образом своей 2-томной историей русской литературы на английском языке (1926--1927). В 1930 г. Святополк-Мирский вступил в английскую компартию и в 1932 г. вернулся в Россию, где погиб в сталинских лагерях. Д. П. Святополк-Мирский считал Розанова самым крупным русским писателем XX века.
1Розанов В. Литературные изгнанники. СПб. 1913. Т. 1. С. 207-208.
2Розанов В. В. Сочинения в 2 тт. Т. 2. М. 1990. С. 283.
3 Там же. С. 279-280.
4 Там же. С. 199.
5 Суарес Андрэ (1868--1948) -- французский писатель и литературный критик.