Уралов Н.
На верблюдах

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Воспоминания из жизни в Средней Азии.


На верблюдах.

Воспоминания из жизни в Средней Азии

Н. Уралова

С.-Петербургъ

Типографiя П. П. Сойкина, Стремянная, дом No12.

1897

0x01 graphic

Дозволен цензурою. С.-Петербургъ, 4 ноября 1896 г.

Введение

   В молодости я обладал беспокойным умом... Я не мог долго оставаться на одном месте: стремление к деятельности, жажда приключений и заманчивые картины бесконечного шатания по горам и лесам Азии имели для меня невыразимо притягательную силу, а так как свойство моей службы не только позволяло, но даже обязывало перекочевывать с одного места на другое, то, благодаря этому обстоятельству, мне пришлось побывать и на хивинской границе, и в Бухаре, и в Срединном царстве Чжунь-Го (как называют его китайцы). Немало поездил я и караванными путями на верблюдах, и дикими ущельями Тянь-Шаня (Небесные горы) на цепконогих, горбоносных киргизских моштаках, чрез кряжистый хребет Нарынский -- на сартовских двухколесных арбах и, наконец, даже на камышовых плотах (салы) по Сыру, этой живописнейшей, хотя совершенно дикой реке всего Туркестанского края.
   Каких-нибудь двадцать лет прошло с тех пор, а как далеко-далеко кажется мне это невозвратное время! Словно мимолетный сон кануло оно в вечность и оставило после себя лишь одно воспоминание да щемящую боль в сердце, -- и невольно приходят на память чудные строки поэта:
   
   Где моя юность с чарующей лаской,
   Отваги и веры года?
   Где сердце, что было волшебною сказкой
   Заслушаться радо всегда?
   И где эти сказки, что слушал охотно?!
   Их нет -- только эхо твердит.
   Все в жизни непрочно, как сон мимолетно,
   Все мимо, все мимо летит!
   
   Да и как не болеть сердцу о прошлом?! Тогда я был юный, здоровый, ни от кого не зависимый человек, смотревший на Божий мир сквозь розовые стекла. Бесшабашная удаль дух захватывала и просилась наружу; ни страху, ни боязни -- все было трын-трава! Бывало, верхом на лошади, с дрянным револьверишком, годным только для вколачивания гвоздей, рыскал я по горам и ущельям, -- и не страшны были встречи ни с двуногими хищниками-барантачами, способными за медный чайник выпустить своим кривым ножом кишки, ни с четвероногими -- клыкастыми кабанами-секачами (Sus scrofa) и хитрыми барсами (Felis irbis). Не то теперь! Пустое урчанье в желудке порождает смертельный страх (батюшки, не холера ли!), а встреча с "Его Превосходительством" приостанавливает даже биение сердца, которое прячется в эти минуты если не совсем в пятки, то, наверное, очень неподалеку от них. Прежняя независимая, полная поэзии жизнь заменилась пошлым мыканьем по канцеляриям; вместо чудной природы -- затхлый воздух архивов; место ежеминутных приключений -- рапорты, доклады, отношения и донесения; вместо друзей-киргизов, этих наивно-добродушных, скуластых детей природы -- геморроидальные сослуживцы-чиновники с перегорелым сивушным запахом, и вместо светлых южных ночей под открытым небом -- шатание по дымным и душным ресторанам, театрам и кафе-шантанам...
   Изменилась и внешняя сторона былого, да так, что и следов от прежнего не осталось...
   Цивилизация, быстро шагая вперед, разбудила дремавшую Русь. Поднялся северный колосс и, движимый мощной силой прогресса, быстро принялся догонять Европу... Скоро ему стало тесно в своих пределах и начал он свое поступательное движение на восток. Повалились чалмоносные головы хивинцев, как мячи, под ударами русских сабель, -- и вскоре под державную руку Белого Царя покорены были новые громаднейшие территории степей: забелелся двухглавый орел над минаретами ханских ставок, а русские двигались себе все дальше и дальше в Центральную Азию, сопровождая свой путь такими блестящими предприятиями, как взятие славного в летописях города Самарканда, Хивинский поход, завоевание Ферганы и, наконец, занятие всей Арало-Каспийской котловины. Много места захватила Русь. Раскинулась она, по словам поэта, от
   
   Хладных финских берегов
   До пламенной Колхиды.
   
   Заблестел русский крест "на далеких окраинах" и церковный благовест возвестил, что эта вновь покоренная земля принадлежит нам. Благорастворенный климат и сокровища новых провинций привлекли к себе предприимчивых людей. И вот различные смельчаки, ежегодно забирающиеся от своих насиженных Ярославских, Владимирских, Тверских и других родных очагов за снежный хребет Алтая, в долины Грузии, к берегам каменистого Свеаборга, даже к ледяному Архангельску -- широкой волной хлынули во вновь покоренный край, а за этими смельчаками-пионерами двинулись и промышленники-капиталисты... Вскоре железные дороги опоясали теперь по всем направлениям те дикие места, где еще только два десятка лет назад рыскали полосатые красавцы тигры, да в болотных камышах сопели и хрюкали, отфыркиваясь от мириад комаров и разных болотных мошек, щетинистые кабаны. А теперь узкоглазый туземец с суеверным ужасом смотрит на "шайтановы телеги" и с трепетом шепчет про себя молитву, для избавления себя от злого духа. Жалко кочевнику минувшего; тоскливо сжимается у него сердце и с грустью вспоминает от "доброе старое время", словно наш завзятый крепостник -- блаженное для него, но позорное для народа время барщины...

* * *

Томителен песчаный, трудный путь
И не на чем тут взору отдохнуть
Нигде ни кустика, ни пестренькой поляны,
Песок, песок песчаный барханы,
Да гдадь степная...

I. Мое путешествие по пустыням и степям

   Итак, этому минуло уже двадцать лет. Я служил тогда у купца Огнева и на обязанности моей, между прочим, лежала закупка и отправка в Сибирь некоторых жировых товаров и в Нижний -- хлопка. [Фамилия мною изменена. Фирма этого достойнейшего в своем роде человека существует благополучно в наши дни и есть самая богатая в Туркестанском крае: годовой оборот ее простирается на сумму свыше 8 миллионов рублей серебром]. [...]
   В 1872 году мне надо было по торговым делам лично побывать в городах Петропавловске и Акмолинске. В настоящее время такое путешествие не представляет ничего не только трудного, но и особенного, так как, начиная от самого Ташкента, чрез города Чимкент, Аулие-Ата, Верный, Копал и Сергиополь до Семипалатинска отлично можно добраться на лошадях, и далее до Тобольска на пароходе, откуда до Акмолинска рукой подать. Но такая комфортабельная дорога не входила в мои расчеты: мне надо было сопровождать до Орска большую партию хлопка и потому направиться караванным путем чрез Чулак (Тургайской области) на Ак-Тау и чрез кряж Кокче-Тау; в Акмоллы же от Орска -- на лошадях.

II. "Корабль пустыни"

   В степи все тяжести возятся не иначе как на верблюдах, частию потому, что два десятка лет назад пресловутый, блаженной памяти Кузнецова, почтовый тракт был идеально плох, так что коммерческий люд всегда почти избегал путешествия по нему, предпочитая хотя и медленный, но зато верный способ передвижения на "корабле пустыни".
   В областях Туркестанского округа верблюды встречаются двух пород: одногорбые "нар-тюэ" и двугорбые "аир-тюэ". Первая порода, происшедшая от верблюдов южных стран Азии, считается лучшею по силе и росту, но плохо выносит северные холода; вторая, тюркско-монгольская порода, происходит из северных степей; она слабее "нара", но привычнее к более холодному климату. [...]
   Верблюд может нести на себе от 14 до 18-ти пудов, так что средняя норма нагрузки принята в 16 пудов. Одногорбый верблюд, "нар", выносит и 20 с лишком, но таких верблюдов немного. Товар навьючивается на верблюда равномерно на обе стороны через седло (особого устройства; для всадников делается с высокой лукой); каждая такая половина весит немного больше или меньше восьми пудов и называется "тай". В количество веста "тая" включаются и веревки, которые -- на одного верблюда -- весят около 13 фунтов. Вес товара определяют количеством везущих его верблюдов и, живя в Туркестане, вы будете немало удивлены, если вам скажут, что пришел товар весом в сто с половиною верблюдов; эту половину составляют молодые и малосильные верблюды, которые больше двух "полу-тайков" нести не могут. Кроме половины, есть еще и три четверти. Вообще же принято нормой считать верблюда за 16 пудов товару.
   Возчики-киргизы ("лаучи") выходят партиями в несколько десятков, а иногда и сотен верблюдов, смотря по готовности товара к отправке. С каждой такой партией идет "караван-баш" (караванный начальник, в построчном переводе -- глава каравана), приказчик купца, отправляющего товар, а иногда еще и переводчик (толмач). Этот последний, впрочем, -- в редких случаях, так как присутствие его нужно, главным образом, в таможнях, а там почти всегда есть свой, разве отлучится в степь с таможенными чиновниками ("зякетчи") по делам службы. Что касается присутствия приказчика, то оно необходимо вот почему: киргиз-возчик получает, положим, два "тая" по 8Ґ пудов каждый, полпуда с "тая" сбрасывается ему на усушку. Киргиз отправляется, но на пути заезжает в аул; здесь от развьючивает верблюдов и гостит два-три дня, а иногда и более. Соблазнится ли он, или грех этот обуяет его соседа, только мешок с хлопком распарывается, из него вынимается несколько фунтов, а на их место, для веса, вкладывается в середину "тая" хороший кусок глины; потом мешок зашивается снова и возчик преспокойно отправляется дальше. Начинаются степные жары, доходящие нередко до +48 deg;R, хлопок сильно усыхает, так что по прибытии на место не оказывается целого пуда. Во избежание недостатка в весе, киргизы-возчики верстах в 150-ти от пункта сдачи обливают "тай" водой; вода от жары понемногу испаряется, но вместе с тем хлопок начинает гнить, перегорать, семя, или "орешек", разбухает, а вата принимает желтый оттенок. Так или иначе, а хозяин терпит убыток. Ни обязательств, ни контракта, ни условий -- ничего нет.
   Вот во избежание подобных-то беспорядков, обыкновенно, и отправляется приказчик, в присутствии которого возчики уже не смеют отлучаться или сворачивать караван в сторону, а если и делают это с его разрешения, то уже без всякого поползновения на вверенные им товары.

III. Сбор каравана

   Стояли первые дни июня. Медлить более было невозможно и я, высунув язык, бегал по кишлакам и аулам, чтобы собрать необходимое (по числу пудов товара) количество верблюдов. Возчики дорожились, выставляя какие-то крайне неопределенные причины, верить в которые просто не хотелось. В особенности долго тянул меня мулла таджик Казанджиков.
   -- Что ж, мулла, нанимаешься, что ли? говори прямо, а то тянешь-тянешь, только время с тобою теряю?! -- спросил я его.
   -- Ни знай! -- лаконически ответил седобородый таджик, а хитрые глаза совсем сощурились: хорошо знал, бестия, что конкурентов ему не очень много, -- что хотел, то и просил.
   -- Вот те на! если ты не знаешь, так кто же знать-то будет, свинья, что ли? -- озлобился я.
   -- Цы, цы!.. зачем скверна слСва скажишь...
   -- Ничего тут скверного нет, ведь ты хоть самого черта так из терпения выведешь! Что ты мотаешься-то, словно бес в рукомойнике, э-эх! а еще мулла, аксакал (белая борода)! -- укорял я его.
   -- Бульна опасно... Алимкулка бунтует! -- увильнул снова мулла Казанджиков, намекая на разбои славившегося в те времена батыра Алимкула.
   Этот маневр, однако ж, только больше поддал мне задору: уж очень много слыхал я про подвиги степного разбойника, хотя и плохо верил в этого, почти сказочного, киргиза.
   -- Ну так что ж Алимкул -- эка птица какая! вам это он страшен, а для меня тьфу! вот и все! -- задорно возражал я.
   -- Алимкулка-то?! ой, ой! бульна сердит; она многа шиновна резил! так мелко-мелко, совсим чуч-пар делал! -- объяснял почтенный мулла, а глаза его так и искрились от восторга. [Чуч-пар -- то же, что и русские пельмени, только гораздо больше и защипываются в виде пирожков; варятся не в воде, а посредством пара. Очень вкусное кушанье, сильно, впрочем, приправленное перцем].
   Я отлично понимал, что хитрый таджик всю эту механику подводил не для чего иного, как выторговать лишний рубль. Однако делать было нечего, кроме его верблюдов, других, пожалуй что, и не найти, да и отправляться было давно пора.
   -- Неужели ты нисколько не уступишь, ведь твоя цена совсем несуразная! побойся Бога-то! -- начал я было увещевать Казанджикова. Но он понес опять какую-то ахинею про Алимкулку, а потом вдруг ни с того, ни с сего привел новую причину: "Зима балшой был!"
   Я не стал более торговаться, видя совершенную невозможность победить упрямство "проклятого дикаря", и сразу надбавил цену почти в полтора раза, после чего приятель мой немедленно согласился и, в виде вящего удостоверения в своей благонадежности, сильно шлепнул ладонью своей руки об мою, что, кстати сказать, составляет необходимейший у киргизов, сартов и других туземных обитателей акт при всех куплях-продажах и иных подобных сделках, заменяя нотариальное условие.
   -- Утром, чим свет, берблюд будет! -- пообещал он, и мы расстались.
   Хлопок у меня был давно приготовлен, т. е. упакован, и дело стояло только за верблюдами.

IV. Мои спутники

   Кроме меня, в нашем караване было еще двое русских: переводчик, яицкий казак-линеец Иван Левашев, давно, впрочем, утративший свое русское имя и известный на сотни верст под полурусским, полукиргизским титулом Иван-бая [бай -- трудно переводимое слово, нечто вроде "хозяина" или "господина". Туземцы почти к каждому имени прибавляют эту частицу, желая, вероятно, выразить большее почтение: Мурза-бай, Хаким-бай, Науруз-бай и проч.]. Это был седовласый старик, чисто казацкого покроя, высокий, широкоплечий, с затылком вола, с большою бородой, разделявшею его темное огрубленное лицо на две половины, и с большими красивыми глазами, из-под которых скуловатые кости сильно выступали вперед. Этот наружный вид, а равно костюм (Левашев одевался в киргизский халат и малахай) и, наконец, постоянный разговор на туземном наречии, которым Левашев владел в совершенстве, -- заставляли многих принимать Иван-бая за чистокровного номада.
   Он обладал колоссальными кулаками, но никто не мог пожаловаться на то, чтобы кулаки эти причинили когда-либо кому-нибудь вред. Зато ругаться Левашев любил до страсти. И, странное дело, в этих случаях он прибегал уже исключительно к родному диалекту, находя, вероятно, что на этом языке можно более подобрать крепких слов, особенно если поминаются родители оппонента...
   Левашев служил у одного со мной хозяина в качестве переводчика и изъездил буквально весть Туркестанский край; в общем он представлял чрезвычайно любопытного субъекта с темным, загадочным прошлым. Вопреки всяким ожиданиям, водки Иван-бай совершенно не пил, зато табак не только курил и нюхал, но даже постоянно клал изрядную щепоть его за щеку, что вообще, к слову сказать, в большом употреблении в Туркестанском крае. Кисет с табаком-махоркой и особая из тыквы бутылочка для "носового" висели у него за поясом, а трубка была вечно в зубах; даже в тех случаях, когда Иван-бай хотел ругаться, он не вынимал ее, а только особым движением губ сдвигал к одному углу рта и с такой яростью нападал на соперника, что тот, обыкновенно, всегда оставался побежденным.
   Другой мой соплеменник был некто Семен Никитич Тележников, выходец из Великого Устюга; жил несколько лет в Ташкенте приказчиком, понакопил деньжонок и возвращался восвояси, чтобы на родине заняться "своим делом", по его выражению. Хотя точно он не определял, что это за "свое дело", но с первого же раза можно было безошибочно заключить, что этот пронырливый молодец ни на что более не способен, как стоять с аршином в руках и спрашивать со сладкой улыбочкой: "Чего изволите-с?" Тип известный и на Руси довольно распространенный. Если прибавить к этому, что Семен Никитич был весьма набожен и в разговоре любил ссылаться на различные тексты из Священного Писания, то портрет его будет совершенно готов. Любил он также почти к каждой фразе прибавлять слова: "это", "знаете", "того" и проч.; в разговоре не то заикался, не то торопился скорее высказаться, для чего и прибегал к означенным выше словечкам, поясняя в то же время свою речь отчаянной жестикуляцией рук и даже всего корпуса.
   Довольно любопытен был первый его визит ко мне. Как-то однажды поутру я сидел в конторском кабинете и пил чай, вдруг в передней кто-то осторожно кашлянул, затем потопал ногами и вообще различно выражал свое присутствие.
   -- Кто там? Войдите! -- пригласил я.
   Дверь осторожно отворилась и маленькая, плюгавенькая фигурка перешагнула высокий порог кабинета, затем робко, бочком, как-то по-воробьиному, подошла к столу.
   -- Здра-сте, Николай Иваныч! я, знаете, это... потому как получивши это известие... того, знаете... наслышались... Павла Кондратьича Густолесова изволите знать? -- вдруг задала мне фигурка вопрос, путаясь и заикаясь.
   Я чуть не покатился со смеху. Смешнее этого лица и вообще всей этой несчастной фигурки я еще ничего не видывал: вошедший был маленький, юркий человечек с выпученными как у рака и в то же время шмыгающими глазками, красной, словно выкрашенной суриком, бороденкой и с лицом, сильно изрытым оспой. Он размахивал руками, кивал головой, скалил зубы, как-то вилял и вообще чрезвычайно походил на собачонку, которая ластится около ног, боясь, чтоб ее не пнули, не ударили, и желает своим рабским, униженным видом расположить в свою пользу.
   Одет был Тележников в коротенький бумазейный горохового цвета "спинжак", красные из козьей кожи штаны, заправленные за порыжевшие голенища сапог и громаднейшую, не менее аршина в диаметре, дунганскую шляпу. Весь этот костюм, и сам владелец его прежде всего, возбуждали самое веселое настроение. Однако, едва сдерживая себя, я отвечал по возможности серьезно.
   -- Ни Павла Кондратьевича, ни вас -- извините -- не имею чести знать. С кем, позвольте спросить...
   -- Помилуйте-с! это даже удивительно-с, знаете... они, Павел Кондратьевич, весьма очень известные коммерсанты, знаете... это, того, как его... -- перебил меня плюгавенький человек, приходя в неописуемое изумление, как это я не знаю известного коммерсанта Густолесова.
   -- Не слыхал!.. Так, собственно, вам-то я чем могу быть полезен? -- снова спросил я.
   -- А мы их, это, приказчик, знаете, того-этого... на отчете лавку, знаете, содержали; а ныне возымели это того, знаете, желание повидать свою родительницу, знаете...
   Я окончательно ничего не понимал. Приходилось задавать категорические вопросы:
   -- Ваша фамилия как?
   -- Тележников, Семен Никитич Тележников... проживали мы, знаете, того-этого, как его... по паспорту в городе Ташкенте, а ныне, знаете, это очинно хотим родительницу свою повидать, потому, знаете, как это, того... И в Писании от святых отцов сказано: чти отца твово и матерь... родительница у нас старушка весьма даже престарелая... повидать желательно...
   -- Очень похвальное намерение, но я-то при чем тут? Что вам от меня угодно?
   -- Потому как, знаете, известились мы... это, что вы, Николай Иваныч, в патюшествие, это, изволите вояжировать... с караваном.
   -- Да-а! Вот что! Действительно, я на днях думаю отправляться, давно уже пора, да вот верблюдов все не мог подыскать. Цены такие лупят, что просто слышать страшно... Так вы со мной желаете ехать? Да садитесь, пожалуйста, что ж вы стоите-то!..
   -- Известно, мошенники! это, знаете, мы их, можно сказать, буквально понимаем... И в Писании сказано: не мечите бисера!..
   Я только рот от удивления разинул.
   -- Т. е. кто мошенники? вы о ком говорите?
   -- Эти самые верблюжники. Мы, знаете, это, Николай Иваныч, тоже дела с ними всяческие происходили, довольно знаем...
   Оказывалось, что гость хотел мне посочувствовать, что вот, мол, как трудно найти караванных. В этом случае он был совершенно прав и попал в самую чувствительную струну. Ничего не может быть приятнее, как сочувствие постороннего к вашему горю. Вы, обиженные какой-нибудь жизненной неудачей, чрезвычайно обрадуетесь, когда встретите человека понимающего и разделяющего ваше горе. Я, по крайней мере, стал смотреть на своего гостя совсем иными глазами.
   При дальнейшей беседе выяснилось, что он желал в караване вместе со мной доехать до Орска, где у него было какое-то "первеющей важности" дело, чтобы оттуда отправиться на родину в Великий Устюг. Лишний человек, да еще русский, не только не мог помешать мне, но был даже весьма желателен: все же веселее скучать в таком долгом пути.
   -- Только вот что, господин Тележников, вы, может, и не скоро еще соберетесь, а ведь я положительно на днях еду, решил уж и за ценой не стоять: хоть и дорого, а ничего не поделаешь.
   -- Помилуйте-с, весьма очинно приятно даже... знаете, я, это, и расчет получил от Павла Кондратьича... можно сказать, совсем, знаете, собрался, только...
   Видя, что господин Тележников замялся, я спросил:
   -- Что только?
   -- Изволите видеть... может, обидно покажется, но это... как перед Истинным Богом... не при деньгах... этого, того, как его... касательно, напримерно, цены? то ись, значит, за провоз сколь положите?
   -- Так я-то при чем тут? вы попросите арбакеша Казанджикова, -- я у него нанимаю верблюдов, -- ему ведь все равно по пути; лишний человек не будет в тягость.
   Гость вдруг как-то сжался, съёжился, сделался еще меньше и завилял всей фигуркой.
   -- Нет, Николай Иваныч, знаете, явите эту Божецкую милость! потому как нам не сподручно... притом же не при деньгах-с!.. Сами изволите видеть-с, дорога весьма очень пространственная, притом же хотелось родительнице что ни на есть привезти, знаете, в дом, то ись это... того... я, Николай Иваныч, знаете, дорогой помогу вам, в случае, этого, того...
   -- Да мне, в сущности, все равно, конечно... Ну, а сколько же вы можете дать за дорогу? -- спросил я совсем уже скорчившегося при этом вопросе Тележникова.
   -- Девять рублей-с, знаете, извольте получить это, напримерно...
   -- Да он положительно идиот! За такую дорогу предлагает девять рублей, и почему именно девять?! -- подумал я, -- право, идиот!
   Прежде чем мы покончили и условились относительно платы, прошло еще добрых полчаса. Тележников божился, распинался, вилял всей фигурой и торговался так отчаянно, словно он отстаивал собственную жизнь. Наконец, ввиду усиленных просьб, веря, что он действительно "не при деньгах", я согласился взять его с собой за двенадцать рублей.
   -- Ну, вот и очинно расприкрасно! Знаете, вам Бог поможет за это, Николай Иваныч, того-этого... да и ехать, напримерно, вдвоем совсем другой коленкор выходит-с, знаете... а теперча извольте это, задаток, того-этого, получить!..
   При этом Тележников отвернулся в сторону, вытащил из кармана большой красный платок и, предварительно порывшись среди кипы каких-то бумаг, извлек три рубля и обратился ко мне:
   -- Зелененькую гумажку извольте получить, знаете, по обнаковению, этого-того...
   Я взял и еще раз предупредил, что скоро намерен выехать, и потому, чтобы он был готов.
   -- В самую глухую полночь хоть сегодня, знаете, это, расположен буду, потому как мы, значит, расчет получили и завсегда в аккурате, это...
   -- Хорошо, хорошо! ну, а теперь, извините, мне надо к хозяину по делам сходить.
   -- До приятного свидания, Николай Иваныч, знаете, того, в добрый час, это...
   Мы расстались.
   Казанджиков, собственно, был содержатель верблюдов, а может, и подрядчик; начальником же нанятого мною каравана явился киргиз Нысан Кебеков, олицетворявший собою тип настоящего степняка: длинная редкая седая борода обрамляла скуластое лицо, узкие наискось разрезанные глаза светились природным умом и от всей фигур муллы Нысан-бая веяло почтенностью. Кебеков довольно хорошо говорил по-русски, хотя, конечно, с акцентом; караваны сопровождал почти во все стороны: бывал в Бухаре, бывал в Оренбурге и даже не раз заглядывал в Нижний Новгород; единым словом, тертый калач был караван-баш Нысан-бай Кебеков.
   Верблюдов в нашем караване насчитывалось тридцать семь, да двое киргизов ехали на лошадях. Кроме того, два наманганских сарта имели ишаков (ослов); сарты эти, впрочем, ехали до первого караван-сарая, откуда путь им лежал совсем в другую сторону. Левашев также явился на своем "карабаире" [помесь от туркменского производителя и киргизской матки]. Это была совсем вороная, без отметинки, лошадь, как будто покрытая черным атласом, с черными же искрящимися глазами и сухой типичной горбоносой головой. За спиной Иван-бая висела винтовка в чехле из мохнатого бурочного сукна, через плечо -- шашка в потрескавшихся кожаных ножнах, а за поясом торчали два кремневых пистолета, да на ремне болтался кривой, отточенный как бритва, ножик.
   Я должен еще отметить повара Кулпашку и мальчугана узбека Козюгана Басантиева. Всего же наш караван состоял из 16 киргизов, нас троих русских и таджика-муллы Саид-Басмана.
   Душой этого небольшого каравана являлся Басантиев. Это был всего лет четырнадцати мальчик, обладавший необычайной живостью ума и подвижностью тела. Всякое его слово и всякое движение вызывали смех, и вообще он являлся в караване самым настоящим источником веселости и остроумия. Но об нем, впрочем, после.

IV. Начало пути

   7-го июня 1872 года, в шестом часу утра, мы оставили город.
   Прощай, Ташкент! часто я покидал тебя; казалось, мог бы и свыкнуться с той разлукой, а все-таки каждый раз, когда я оставлял позади себя золотой крест церкви, а затем пестрый шлагбаум, бывало как-то неловко в груди, а на этот раз сердце щемило еще больше обыкновенного...

Московская улица

   Миновав русскую часть города, мы въехали в узкие улицы Старого Ташкента. Потянулись чувалы (глинобитные заборы), почти сплошь залитые яркою зеленью тополей, ветел, карагачей, айлантусов, кленов, акаций, глядичий, бигноний и проч. Домов не было видно совсем: они затерялись в лабиринте маленьких дворов, и ни одно окно не выходило на улицу из-за стен этих последних. Совершенный Восток, где внутренняя жизнь человека глубоко сокрыта от посторонних взоров, и где всего яснее определяется разделение общества на семейства, как было во времена патриархальные.

Старый город

   Стены, окружающие дома, сделаны не столько для защиты от воров, сколько для ограждения от любовных подмигиваний соседей, вечно злоумышляющих в этом отношении (в Туркестане вообще взглядывать на женщину, даже на некотором расстоянии, считается бесчестием).
   Вскоре мы попали на базар. Толпы туземцев буквально запрудили площадь. Несмотря на ранний час утра, уличная жизнь была уже в полном разгаре: неумолчный шум, трескотня, отрывистые звуки гортанного сартовского наречия резко поражали ухо. У некоторых лавок, тут же на улице, были устроены небольшие кузницы, где выделывались разные мелкие вещи.

Кузница

   Самые товары расположены в строго систематическом порядке: тут тянулся ряд исключительно медных, блестящих кумганов [медный высокий кувшин чеканной работы, служащий главным образом для омовения], далее целая коллекция фаянсовых чашек, там пестрели различные восточные ткани, а рядом -- арсенал холодного оружия различного образца и размера, начиная от длинного, тяжелого, великолепной чеканки хороссанского клинка [Хороссан -- северная провинция в Персии, известная по выделке дорогих шашек], и кончая небольшим кривым стальным ножиком.

Продажа медных изделий

   Груды фруктов: персиков, винограду, яблок, груш, гранатов, дынь, арбузов и проч. наполняли воздух приятным ароматом.

Продажа фруктов

Арбузный и дынный рынок

   Но всего интереснее было отдел войлочных изделий: поистине надо было удивляться, чего-чего не выделывает сартовский кустарь из верблюжьей шерсти. "Разве только каши не варить" -- как справедливо заметил Левашев.

Продажа веревок

   Между тем как толпа глухо шумела и гудела, продавцы разных разностей как будто силились заглушить и ее, и друг друга, и рев верблюдов, и пронзительное ржание мулов. Кто звенел в таз, кто гудел в рог, кто щелкал железными плитками, кто ревел своим и не своим голосом. Какой-то нищий, растянувшийся возле лавки, стонал что есть сил, желая обратить на себя внимание. Это -- дувона (юродивый). И все это теснилось, шумело, сталкивалось друг с другом, путалось в стаде прогоняемых тут же баранов; собаки шныряли между народом, голодные, взлохмаченные, понурив головы и жалобно завывая.

   Мы едва выбрались из этого ада. С удалением от базарной площади улицы становились все пустыннее и пустыннее; но вот кончились дворы и только изредка попадались отдельные кишлаки -- признак, что город миновали. Поля, расстилавшиеся между кишлаками и дорогой, были покрыты сетью небольших арыков и пересечены множеством глинобитных стенок, отделявших один владельческий участок от другого.
   Немного далее мы поехали низменными долинами, сплошь засеянными рисом (шалы), ежеминутно сгоняя черногузок [аисты -- священная для магометан птица], которые, сильно хлопая крыльями, взлетали кверху и с унылым клектаньем кружились над нами. Наконец кончилась и болотистая местность, за ней мертвые солончаки и степь (чуль) с местной флорой (бижгун, кукпек, жуслан) раскинулись на сотни верст. Где только глаз мог окинуть пространство, все степь и степь, производящая самое безотрадное впечатление мертвой пустыни. Впрочем, в первый день признаки близости города еще не совсем исчезли: то и дело попадались верховые всадники, арбакеши; временами слышалось мерное звяканье бубенчиков, и на дороге показывался медленно двигавшийся на тощем ишаке загорелый, убого одетый киргиз или сартовский мулла. Где-то далеко впереди раздался странный, режущий ухо скрип -- так кричат журавли, когда тянут высоко над землею, -- а в скором времени показался и источник этого странного звука -- азиатская двухколесная несмазанная арба, высоко нагруженная снопами клевера.
   Мы поравнялись. Арбакеш, завидев русского "тюру", приветливо раскланялся.

Кокандская арба

   -- Это, может быть, последняя арба! -- почему-то подумалось мне, и я с любопытством принялся ее разглядывать, как будто до этого времени никогда и в глаза не видел подобного экипажа. В самом деле, было любопытно: несмотря на небольшой размер прилаженной над осью платформы, она была так ловко нагружена, что вмещала не менее снопов, чем и наш обыкновенный крестьянский воз. Снопы далеко свешивались сзади, а вперед выступали настолько, что закрывали впряженную в арбу лошадь почти до самой головы, поддерживаясь искусно приделанными к платформе жердями. Вследствие этого издали, покуда еще ничего нельзя было рассмотреть, кроме массы наваленных снопов, громадных колес арбы, да двигающихся под снопами прикрытых ими ног лошади, получался очень странный вид: точно какое-то исполинское насекомое, скрипы, двигалось по степи... Мы разъехались, а я все продолжал глядеть вслед удалявшейся арбе, но вот она исчезла, а вскоре замолк и скрип, -- и снова перед глазами безбрежные пески.

VI. Первый ночлег

   В первые три дня путешествия величественное, беспредельное безмолвие степи -- безмолвие могильное -- произвело на меня сильное впечатление. Я по целым часам смотрел, не сводя глаз, в пространство перед собою, и так как спутники мои -- киргизы воображали меня погруженным в религиозные созерцания, то меня очень редко тревожили. Будто сквозь сон я видел, как во время пути некоторые из членов нашего каравана дремали, покачиваясь на верблюжьих спинах, и доставляли и своими движениями, и тревожными вздрагиваниями, время от времени, крайнее удовольствие остальной нашей бодрствовавшей компании. Желавшие поспать налегали обеими руками на высокую седельную шишку, но это не мешало им весьма частенько стукаться подбородком о седло с такою силою, что даже зубы щелкали, а не то и сами седоки при сильных толчках стремглав летели с седла на раскаленный песок. Эта эквилибристика вызывала всегда искренний хохот в компании. Упавший должен был в продолжение дня выносить перекрестный огонь насмешек и шуток. В особенности это потешало мальчугана Басантиева, который, несмотря на то, что под его ведением находился один навьюченный верблюд, по большей части шел пешком и, бегая вправо и влево, пугал криками табуны диких ослов (ишаков) и мулов (хачир), показывавшихся по временам на окраинах дороги.
   Ишаки в диком виде встречаются преимущественно в окрестностях Ташкента. Киргизы Казалинского уезда, как наиболее земледельческого района, ловят их, приручают и разводят в изрядном количестве. Несмотря на свой маленький рост (до 6 четвертей), ишаки очень сильны и легко несут груз в восемь пудов, почему в домашнем хозяйстве употребляются как верховые и вьючные животные, представляющие ту выгоду, что чрезвычайно нетребовательны к пище, приближаясь в этом к верблюдам. Наибольшую пользу ишаки приносят горным жителям, которые формируют из них караваны для перевозки товаров и хлеба по узким горным тропам, идущим по карнизам скал и ущелий.
   Дрожит прозрачный воздух над раскаленною полуденным солнцем пустынею, бежит легкою, волнистою струйкою по буграм отдаленных песков... Выше и выше солнце, сильнее сухой жар, в воздухе не шелохнет, замерло все. Но вот шелохнулся горячий воздух, закрутился маленький вертунец, собрал легкую пыль и быстро побежал спиральным столбиком... Чрез минуту вихрь уже далеко, разросся в резко очерченный упругий столб с круглым облаком серой пыли наверху, -- и опять тишина; отдает жаром раскаленная почва, спит молчаливая степь под томительным зноем...
   Из небольшой ложбинки, среди степи, показалось какое-то животное. Остановилось, посмотрело, затем пропало на минуту за изгибом местности и вдруг снова бойко вынеслось на ровную степь. "Это ишак!" -- закричал Басантиев, молча до сего всматривавшийся своими узкими, невероятно зоркими глазами, и с диким гиком понесся навстречу. Ишак совершенно спокойно и даже несколько удивленно посмотрел на нас, затем круто повернул, наддал задом и моментально исчез за барханами.
   -- Что, друг, не поймал? -- спросил я вернувшегося мальчонку. Тот рассмеялся, показав при этом белые перламутровые зубы, и что-то быстро-быстро залопотал по-своему.
   Выше поднималось солнце на ярко-синем небе, сильнее разгорался зной над степью, дремота начала одолевать меня с такой силой, что я не помню, как свернулся и кубарем полетел в песок...
   К вечеру первого дня мы остановились в караван-сарае наманганского сарта Хусайна Шир-Маметова.
   Караван-сараи -- это постоялые дворы для проходящих караванов, так сказать, степные гостиницы самого примитивного устройства. Представьте себе саклю, выведенную из сухих комков глины, смешанной с саманом (мелкорубленой соломой), сахою, которая огорожена на целые пять десятин высоким чувалом, образующим двор. Окон в таких саклях совсем нет, а свет проникает через дверь, постоянно открытую настежь, пробитую в лицевой части, выходящей на дорогу. У одной из стен каждого такого помещения находится широкая труба, или пробитая в самой стене, если последняя достаточно толста, или, если стена тонка, то вылепленная из алебастра с внутренней ее стороны. Тут практикуется кипяченье чайников и варится плов и кавардак [жареное нарезанное мелкими кусками мясо] -- словом, это кухня. Посреди каждой сакли находится вырытое в земле, часто выложенное жженым кирпичом небольшое, аршина полтора в диаметре, четырехугольное углубление; в холодное время сюда насыпаются горячие угли, над ними ставят большую квадратную скамью, которую накрывают ватным одеялом, спускающимся до земли и задерживающим тепло, исходящее от углей. Сюда-то перезябшие туземцы, в зимние холода, усевшись вокруг, прячут свои ноги и кисти рук, защищая остальное тело от холода толстыми ватными халатами. Низкий потолок сакли, представляющий снаружи плоскую крышу, состоит из нескольких балок, положенных поперек продольных стен сакли, покрытых камышевыми плетенками и смазанных сверху более или менее толстым слоем глины все с тем же саманом.
   Перед самой саклей делается обыкновенно терраса, пол которой застилается камышевыми плетенками. Наружные стены Хусаинова караван-сарая были покрыты арабскими надписями и узорами, сделанными не то из кафельного кирпича, не то из чего-то особенного. На плоской крыше сложены были пирамиды снопов дженушки [люцерна]; на особо сделанном возвышении стояли рядком несколько медных чистых кумганов с острыми рыльцами и фигурными ручками и крышками, наполненных горячей водой, а на террасе, готовый к услугам всех желающих, дымился чилим (среднеазиатский кальян). Чилим делается, обыкновенно, из особого рода тыквы (чилим-каду), форма которой напоминает длинноватый грушеобразный флакон. Такие флаконы вставляются в медную оправу и носят на себе иногда очень изящные украшения из бирюзы, граната, сердолика и серебряных инкрустаций.
   Скоро верблюды были развьючены и отпущены во двор, а мы, в ожидании плова, попивали из маленьких фарфоровых чашечек зеленый индийский чай. Киргизы о чем-то горячо разговаривали с хозяином, должно быть, сообщали ему городские новости, а Иван-бай, растянувшись на паласе, отчаянно затягивался из чилима. Гостеприимный хозяин приготовил мне постель на славу: на террасе, под открытым небом, постлал несколько войлоков, покрыл их ватным одеялом, а в головы положил матак (подушка-валик цилиндрической формы), -- и я заснул как убитый. На следующее утро, едва заалела на востоке небольшая полоска горизонта, мы оставили караван-сарай и отправились в путь.
   Я далек от мысли вести читателя день за днем, переезд за переездом, по всему пути от Ташкента до Орска, описывать направление дороги, расстояние между привалами и другие подробности, слишком однообразные и для него, и для путешественника. Благо, если путешественник любит природу, если он понимает ее величие и красоту и в состоянии увлечься ими. Но если его не интересует ни скудное степное растение, ни обломок какого-нибудь камня, ни гряда облаков, ни брошенная тень от них, -- то скучно будет ему, бедному, в этой обширной пустыне: каждый день все одно и то же, одно и то же; поневоле, сидя и покачиваясь между двух горбов верблюда, спишь до одурения...

VII. Беседы в пустыне

   Совершенно чистый, белый, слегка переходящий в желтизну песок как саваном покрыл печальную, безжизненную равнину; начались значительные наносы, постоянно увеличиваясь и заполняя собой окрестность. Барханы становились чаще и выше, но мы, несмотря на сыпучий песок, подвигались довольно быстро. Верблюды плавно шагали, ритмичести позванимая бубенцами; впереди ехал Иван-бай, а в хвосте каравана гарцевали таджик Саид-Басман и повар Кулпашка верхом на лошадях. Сарты, владельцы ишаков, остались в караван-сарае.
   День прошел без особых приключений, а ночью мы остановились часа на полтора, даже не развьючивая верблюдов.
   На третий день нашего путешествия, часам к двенадцати дня, жара достигла такой степени, что дышать становилось трудно. Куда не кинешь взгляд, всюду одни только мелкие желтые пески (сары-кумы) и ничего более. Выгорела жалкая трава, из песка там и сям торчит какая-то щетина; сверху синее безоблачное небо: совершенно как в море. Я вынул было из хурджины (так называется переметная сума) взятую с собой книгу, один из тех наполненных уголовщиной романов, коих госпожа Ахматова издала сотни, но на первых же строках оставил явившееся намерение почитать: мозг совершенно перестал функционировать, да и мерное покачиваение верблюда, на котором я ехал, отчасти мешало процессу чтения. Книга была положена на прежнее место, а я сам начал как-то неестественно покачиваться в седле, обнаруживая желание вздремнуть; в глазах все стало как бы застилаться туманом, голова невольно склонялась и сознание оставляло меня... Но что это движется там впереди? Да это верблюды... вон они тянутся один за другим, качая своими длинными шеями, то опуская вниз головы, как будто скусывая что-то по дороге, то высоко их поднимая, поглядывают по сторонам... как плавно шагают, убаюкивая меня словно в люльке...
   Спал я довольно долго, как убитый, и когда проснулся, то было уже часов 8 вечера. Солнце медленно опускалось за горизонт, обливая пурпуром синевшие вдали гребни гор (то были отроги Ак-Уйрекского хребта, как объяснил мне Нысан Кебеков). Караван по-прежнему медленно подвигался по безбрежному морю песков, но было заметно общее утомление, и глаза всех нет-нет да и посмотрят на караван-баша. Он, в свою очередь, высматривал во всех направлениях место, удобное для остановки и отдыха, т. .е. место с наибольшим количеством корма для верблюдов.
   Но вот опытный глаз Кебекова отыскал, что было нужно, он молча поворотил своего верблюда в сторону, молодые члены нашего каравана тотчас же, как бы по взаимному соглашению, с радостными криками рассеялись направо и налево собирать сузие корни, аргал (кизяк) и другое горючее.
   Слезть с седел, разобраться и раскинуться на покой -- дело нескольких минут: веревки проворно развязываются, тяжелые тюки товаров снимаются с верблюдов и складываются в высокие груды, и бивуак готов.
   Я в особенности ясно помню эту третью ночевку нашего каравана, отдыхавшего в азиатской степи за сотню с лишком верст от всякого цивилизованного мира. Во вторую ночь, как сказано выше, мы останавливались ненадолго, но теперь верблюдам надо было дать более продолжительный отдых.
   Скоро верблюды были связаны по 4 и по 5 вместе. Делается это обыкновенно так, что веревка, продетая сквозь верхнюю губу одного, привязывается к хвосту другого, и таким образом составляется кружок; отойдя на некоторое расстояние, но, однако, не теряясь из вида, "корабли пустыни" весело жевали бижгун и жускан и сосали сочный волчец. Левашев, приняв на себя роль распорядителя, грозно покрикивал на киргизов:
   -- Кульчиган, ташши, сучий ты сын, скорее турсук-то, су керек, живва! [Турсук -- большой, часто в несколько ведер объема, из тонкой бараньей или козлиной целой шкуры мешок; в нем перевозится вода (су). Керек -- надо].
   -- Хазыр, Иван-бай, хазыр булады! (сейчас, сейчас будет!) -- и услужливый Кучильган стремительно бросался исполнять приказание, побуждаемый не столько грозным окриком Иван-бая, сколько надеждой, что авось и ему перепадет чашка-другая чаю, до которого он был большой охотник.
   -- Николай Иваныч, это, не желаете ли ромцу хватить, знаете, с устатку? -- обратился ко мне Тележников, предупредительно протягивая посудину.
   -- Спасибо, Семен Никитич; не хочется пока, попозже разве.
   -- Напрасно, это... а я, признаться, давеча, знаете, хватил, того-этого... да всю, почитай, дорогу, это, и спал, знаете, как сурок, слюни даже потекли, это, знаете...
   -- И я спал все время... Подсаживайтесь сюда! -- пригласил я его, и мы растянулись на паласе [род ковра, только грубее], разостланном на песке.
   Между тем, большой медный чайник приветливо закипел, и все с наслаждением ждали момента, когда можно будет тянуть драгоценную влагу. Эта драгоценная влага, впрочем, не что иное, как зеленоватая, часто мутная водица; а между тем человечество еще не открыло пищи, не изобрело нектара, который был бы так приятен и действовал столь благотворно в степи, как этот незатейливый напиток. Я помню его удивительное влияние: проглотишь, бывало, чашку-другую и чувствуешь в жилах отрадную теплоту, какой-то живительный, восстановляющий огонь. Последующие чашки действуют на сердце и на голову; глаза начинают гореть, блистать, чувствуется невыразимая нега, какая-то истома комфорта...
   Подкрепив силы чаем, караван наш мало-помалу становился деятельнее и шумнее. Киргизы разбились на несколько кружков, и в каждом таком кружке тотчас же отыскалось какое-нибудь дело: повар Кулпашка усердно месил черное тесто, чтобы приготовить баурсаки [мелко изрезанное, крутое пресное тесто, сваренное в бараньем сале]. Он позанялся таким образом с полчаса, а руки все еще оставались грязными, потому что массы теста недостаточно было, чтобы поглотить грязь, накопившуюся в течение нескольких дней. Старшие занялись кто починкой, кто просто сидел и, в ожидании ужина, с любопытством смотрел на громадный котел, в котором кипела какая-то бурда.
   Молодежь веселилась. В одном кружке раздались звуки кобуза и полились заунывной, душу трогающей нотой среди торжественной тишины чудной азиатской ночи.
   Спать никому не хотелось, благо днем чуть не восемь часов занимались этим делом. К ночи стало прохладнее. Темнота быстро наступила после заката солнца и какая темнота -- настоящая тропическая -- хоть глаз выколи! А на темном, почти черном небе ослепительно сверкали мириады бриллиантовых звезд.
   Семен Никитич, хвативши "ромцу", начал клевать носом, я же растянулся и наслаждался покоем; думать ни о чем не хотелось. В молодости часто бывают такие минуты...
   -- Что за чудо эта гора Темирчи: едешь, едешь до нее, и никогда нельзя доехать! -- сказочным тоном, несколько нараспев, начал какое-то повествование старый Ураз-Аталык-Магома.
   -- Говорят, на ней, на самой вершине чудеса-то бывают?..
   -- И еще какие! О, единый Аллах! настоящие чудеса...
   Спрашивающий подвинулся поближе и с очевидным любопытством задал новый вопрос. -- А что же такое? Расскажи, бабай.
   Бабай Магома немного подумал, заложил себе за губу нюхательного табаку [киргизы и сарты любят жевать табак, закладывая его под язык или между щекой и десной; вместо табакерок употребляются маленькие флакончики из тыквы-горлянки] и отвечал вопросом:
   -- А ты слыхал про кузницу Темир-Ленка? (так называют киргизы Тамерлана).
   -- Слыхать-то слыхал... да что ж тут особенного?.. Наковальня как наковальня, да еще и есть ли она там?
   -- Все говорят... -- вмешался лауча Насырка.
   -- Да говорят-то разно: иные сказывают, что она железная, еще будто бы пополам с медью, а другие -- будто просто камень, похожий на наковальню. Ну а кто ее видел? Уж полно, есть ли она там, говорю?!
   -- Есть ли она там?.. Когда бы не было, так бы и не ковали на ней.
   -- Да кто же там кует?
   -- А кто его знает! Слышно только по ночам: тук, тук, тук!
   -- Вот что... ты слышал?
   Мулла Ураз-Аталык-Магома немного замялся, но впрочем, отвечал утвердительно и, минуту спустя, добавил:
   -- Жертвы бы не стали приносить даром горе, коли бы на ней не было этой наковальни.
   Но слушатель, должно быть, был большой скептик: он презрительно улыбнулся и сказал:
   -- Жертвы! Какие ж это жертвы?! Сотня байгушей соберутся к горе, заколют барана, да потом и поскачут на лошадях; сцепятся бороться, а затем и разойдутся. Это на каждой байге так-то бывает. Нет, вот у нас другое дело...
   -- А у вас что?
   -- А разве не слышали вы про гору Чингиз-тау?
   -- Понятное дело, не слышали! -- вмешался опять лауча Насырка, -- где ж им слышать про что-то хорошее...
   -- А ты, приятель, помолчи, когда старшие разговаривают! -- оборвал лаучу рассказчик Менды-бай.
   -- Я слыхал, да только в толк не возьму, как было дело-то! -- отвечал старый Магома. -- Расскажи!
   -- Чингис-хан около этой горы охотился; истомился, пить захотел, а чашки не было. Людишки где-то поотстали, должно быть в лесу растерялись. Вот он и думает, как ему быть! Смотрит, а чаша пред ним, готовая чаша, и как раз по нем... и теперь эта чаша на горе Чингиз-тау находится...
   -- Ты видел? -- поинтересовался, в свою очередь, мулла Ураз-Аталык.
   -- Видел! -- не заикнувшись отвечал Менды-бай и начал торопливо описывать свалившуюся с неба чашу.
   -- Ведер в пятнадцать будет; сделана из смеси желтой и красной меди и чугуна. Когда к ней приносят жертвы, так сам Магомет присутствует; настоящий Магомет, а не то, чтобы что-нибудь другое...
   Кругом накоплялись слушатели и жадно ловили каждое слово рассказчика, а тот продолжал, сильно поощренный вниманием:
   -- Да еще говорят, что не надо и жертвы нести: придут на гору, а чаша уже полна и молока, и чаю, и сластей, а кто наполняет ее -- неизвестно! Только смотрят: на какую сторону перельется молоко, в той стороне и благодать в тот год...
   -- Ах он, собака! ах, стерва ты этакая! о-о-о! -- вдруг пронзительно, на всю степь, заорал Левашев.
   Мы все повскакивали с мест и бросились к Иван-баю, раздались тревожные вопросы: "Что такое, кто его? Чего он закричал?" и т. д.
   Оказалось, что Левашев неосторожно лег прямо на песок, не подостлав паласа, и его ужалил скорпион.
   В Туркестанском крае отдел вредных животных представляет большое разнообразие, и наносимый ими вред весьма велик. К ним принадлежат массы комаров и слепней, скорпионы, фаланги, тарантулы, каракурты, ришта, саранча и проч. Всю массу видов насекомых несколькими именами охарактеризовать невозможно. Укушение скорпионов и фаланг не смертельно, хотя и причиняет мучительную боль (особенно если укушение произошло в сильные жары, обусловливающие наибольшее развитие яда у этих насекомых). Укушение каракурта, этого небольшого черного паучка, похожего на тарантула, смертельно как для человека, так и для животного; даже рослый здоровый верблюд, укушенный этим ничтожным насекомым, гибнет в течение нескольких часов. Действие яда, сопровождающееся судорогами, особенно сильно проявляется на шейных мускулах.
   Ришта, или гвинейский червь, распространена в Сырдарьинской области всюду. Находясь в мелких бесцветных животных, наполняющих загрязненные воды, зародыши ришты попадают в желудок человека вместе с водою, развиваются в кишечном канале, чрез ткани тела идут под кожу, где по истечении года принимают вид тонкого червя, достигающего иногда до полутора аршин длины. Извлечение червей из тела очень трудно и требует много времени и искусства. Единственное средство избежать этого животного -- не пить сырой воды, а непременно прокипяченную.
   Скорпион укусил Левашева в локоть правой руки; страшная, рвущая боль заставила его простонать целую ночь, к утру же вся рука представляла безобразную распухшую массу.
   -- И как это ты, Иван, не поберегся?! ведь уж кому-кому, а тебе-то следовало бы знать, что зря на землю ложиться не годится! -- укорял его Нысан Кебеков.
   Левашев только зубами скрежетал да ругался на всю степь. Зато Семен Никитич навострил, что называется, уши и обращался почти ко всем с расспросами:
   -- Это, того... бай, как тебя... значит, средствие какое-нибудь есть от гнусу, знаете, а?
   -- Какой гнус?
   -- По-нашему, это... того, гнус, то ись, значит, напримерно скорпионы, аль фаланки эти называются... того-это, можно от них уберечься, значит?
   -- Аллах на то человеку и разум дал, чтобы он знал, как беречь себя...
   -- А того, как же это, значит?.. то ись, напримерно, что же надо предпринять? -- нетерпеливо допытывался трусливый Семен Никитич.
   -- Средство самое простое: надо разжечь костер, а потом вымести это место начисто, разостлать палас, и тогда спи спокойно, лихоманки не будет и ни одна мошка не заползет на волосяные паласы! -- неожиданно посоветовал пострадавший Левашев и выругался самой клейкой бранью. При этом мне невольно вспомнилась пословица: русский задним умом крепок. О, милые русские люди! Везде-то вы одинаковы: авось, небось да как-нибудь -- вот ваш вековечный девиз.
   Поговорив еще на тему о различных насекомых, все мало-помалу разошлись, и вскоре караван наш погрузился в сон. Слышались только стоны оплошавшего Левашева да ленивое чавканье полусонных верблюдов, медленно жевавших свою постоянную жвачку. Уже яркое созвездие Ориона довольно высоко поднялось над головою, на востоке протянулась светлая полоска -- первый предвестник рассвета, -- когда я заснул, завернувшись с головой в теплое адрассовое одеяло.

IX. Охота в пустыне

   Нысан Кебеков проснулся первый. Плеснув из медного кумгана воды себе на руки, он сделал утреннее омовение, сотворил намаз (молитву), оборотясь лицом к востоку, и начал громко поднимать караван.
   Как приказание отдыхать было принято весело и радостно, так неприятно и печально отозвался на всех сигнал к продолжению пути. Верблюды, однако же, первые явились на зов караван-баша, сбежавшись со всех сторон; они сами остановились возле тех тюков с товарами, которые были на них навьючены. Чрез каких-нибудь три четверти часа караван уже двинулся. На месте стоянки, кроме нескольких обглоданных дочиста костей и обуглившихся остатков костров, ничего не осталось.
   Скоро взошло солнце и озарило однообразную мертвую степь.
   -- А что же я не вижу гор, которые вчера были вон там? -- обратился я к Кебекову.
   -- Они влево остались, теперь гор долго не встретишь.
   -- А нам все-таки придется ехать через горы?
   -- Не один раз. Этот же хребет, который теперь уклонился, пересечем дважды: под Бас-Фарабутаком и Джалтыр-Бузом. Только это еще не скоро будет.
   -- Неужели же до тех пор все степью поедем?
   -- Все степью. На днях, впрочем, на колодцы Тендерли придем, так около их сопка небольшая есть -- Бакбау называется...
   Мы замолчали. У Ивана, должно быть, унялась боль, он бодро ехал на своем вороном красавце и даже затянул было: "Высота ль, высота поднебесная", да сейчас же оборвал: лень одолела.
   -- Тюра, ей, тюра! гляди-ка... -- подбежал ко мне мальчуган Басантиев. -- Ну-ка, достань его своим мултуком!
   Я взглянул по указанию вытянутого пальца и увидел, как высоко надо мною, распластав крылья, почти недвижно стоял в воздухе большой орел (стервятник -- как зовут его в степи).
   -- Падаль где-нибудь лежит! -- заметил как-то сумрачно караван-баш и мне показалась какая-то тревожная нота в его голосе.
   -- Пожалста, тюра, достань! -- приставал мальчонка.
   У меня был отличный английский нарезной фальконет, да и мишень-то уж очень соблазняла; я соскочил с верблюда, прицелился, -- и сухой, обрывистый выстрел, может быть, в первый раз, огласил эту бесконечную песчаную степь. Орел дрогнул, судорожно взмахнул крыльями и, как-то боком, быстро стал опускаться на землю. Пролетев таким образом несколько сажень, он вдруг, сложив крылья и перекувыркнувшись раза два, тяжело шлепнулся, -- в песок. Басантиев гикнул и понесся к нему; оказалось, что пуля перебила орлу шею. Птица была весьма основательной величины, какого-то темно-бурого цвета с острым и горбатым клювом. Семен Никитич также подошел, с сожалением посмотрел, и, покачав, головой, начал укорять меня в бесполезном убийстве.
   -- Это, напрасно, знаете, пресекли жизнь... оно, скажем, птица вредная, а все же того, этого... сказано: "Ни едина тварь да не погибнет от рук твоих".
   Хотя текст этот и не вполне подходил ко мне как к охотнику, но я сознавал, что убийство было совершено напрасно и потому от упреков Тележникова почувствовал себя виноватым вдвое; зато Басантиев находился в неописуемом восторге: он скакал, прыгал и с каким-то суеверным ужасом смотрел на мой мултук, так далеко сразившей птицу.
   -- А что, знаете, я думаю, это и выпить по махонькой можно, того-этого? -- обратился совсем уж любезно ко мне Тележников, но я опять отказался.
   -- Помилуйте! да как же это... того, в патюшествии и не пить?! -- удивился он. -- Ну, знаете, я за вас, это, один выпью!. .-- И Тележников, отвинтив стаканчик, служивший в то же время и пробкой, от большой дорожной фляги, налил его и моментально опрокинул в горло живительную влагу.
   -- Славный напиток, знаете, оживляющий, этого-того... -- стал расхваливать Семен Никитич, -- выпьешь это и как будто, знаете, бодрее станешь... э-эх, как это вы, Николай Иваныч, право, это-того...
   -- Не хочется, жарко; к тому же я утром и пить совсем не могу.
   -- Приходится одному, знаете... -- как бы с сожалением произнес он и опять налил стаканчик. Залпом проглотив водку, Семен Никитич крякнул и проговорил: -- А теперь, того-это, и закусить, знаете, можно. Жалко очинно, что я это мало захватил эакусок-то. Есть, знаете, сардинки, да, это-того, совсем не тот каленкор.
   -- У меня ветчина есть, не желаете ли?
   -- Благодарю, Николай Иваныч! только это, знаете... теперь бы мне чего-нибудь солененького или кисленького... -- сладострастно мечтал Тележников, -- дичинки бы тоже, это, не худо, знаете, раздобыть! эх, ежели бы это, напримерно, вместо стервятника-то, знаете, вы хоша бы рябчиков, это, настреляли!
   -- Погодите, авось и рябчики попадутся.
   -- Будем подождать! -- сострил Семен Никитич и добавил: -- а теперь, знаете, пойду и спать лягу; это, я всю ночь, почитай, не спал.
   -- Отчего же?
   -- Гнусу много, знаете. Теперь меня Левашев, это, напугал!.. днем спать буду.
   -- Ну, приятных сновидений вам желаю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Солнце поднималось все выше и выше; и опять, как и вчера, я третьего дня, люди начали клевать носом. Одни верблюды неизменно шли вперед медленным и ровным шагом, без остановки, покачивая длинными шеями и обводя окрестность своими томными глазами. Позади меня ехал киргиз Байтак и пел какую-то тихую песню. Я вслушался. Байтак пел:
   "На берегах Дарьи летом гулял белый конь; хозяин заметил его горячей норов и крепкую стать и пустил в бег на далекое расстояние. При беге у коня показывалась кровавая пена, -- так сильно бежал он, а когда узнавал на бегу своего хозяина, то становился еще прытче -- совсем стрелой летел белый конь! Хотя Дарья, река глубокая, и покрывала водою всего верблюда, однако белый конь пробегал через реку только по колена в воде. Его ноги не скользили по горам и скалам, и он догонял даже диких коз. Происходил белый конь из табуна Темучина и был предметом удивления всех телохранителей великого хана. На празднике Курман-Байраме белый конь семь раз был пущен в бег и каждый раз опережал других коней; тогда он был еще молод, когда же достиг совершенного возраста, то был отправлен к самому хану Чингизу. Тут коню были и холя, и пища, и пойло, только нежься, белый конь, да роскошничай, а конь не ест, не пьет: все думает, как бы в степь да на волю..."
   Напев унылый, тихий, монотонный, но приятный, отзывающийся в душе чем-то близким сердцу и знакомым.
   Песня смолкла; я дремал и едва различал неясный очерк Байтакова тела. Вдруг влево от нас послышался из-за песчаных барханов звук, чрезвычайно похожий на пение моего соседа. Протяжно застонало какое-то живое существо, и стон этот оборвался болезненной нотой, но чрез минуту снова послышался, но уже не один.
   Я мгновенно очнулся и стал вслушиваться. Лауча Байтак прислушался также и засмеялся тихо, сквозь зубы.
   -- Кто это? -- обратился я к нему с вопросом.
   -- Каскыр! [волк] -- отвечал киргиз. -- Их много там, должно быть, падаль нашли.
   А в воздухе действительно что-то сильно попахивало; нет-нет, да и понесет такой мертвечиной, что просто хоть нос затыкай. Немного погодя Байтак снова затянул протяжную песню, но уже на другой лад, про другого коня, кажется, буланого. Я слушал-слушал, затем задумался, а солнце делало свое дело, поднимаясь все выше и выше... Вдруг какие-то новые звуки поразили мой слух.
   -- Что бы это могло быть? -- подумал я, и как бы в ответ на это две чернобрюхие птицы, с куропатку величиною, быстро подлетели, сделали вольт почти над самой моей головою и неожиданно опустились в нескольких аршинах, вытянув свои серо-желтые короткие шеи... Я хотел было достать ружье, но птицы быстро сорвались и с треском унеслись вдаль.
   Я встрепенулся, сон разом как рукой сняло.
   -- Это карабауры, их тут в степи много! -- сказал Байтак, и я начал внимательно прислушиваться к звукам степи. Вскоре пронеслась стороной новая пара, и к их заунывному крику, так гармонировавшему с однообразием пустыни, присоединились почти такие же, но более отрывистые, с некоторым задором, доносившиеся со стороны степи. Это, как оказалось, летели "мургаки", или малые рябки. Чрез минуту большая стая их показалась высоко в воздухе, а, поравнявшись с нами, закричала сильнее, заиграла, причем отдельные особи, производя резкий шум, бросились вниз, удивляя ловкостью и быстротою своего несравненного полета. Я быстро вложил патроны, заряженные дробью, и выстрелил в навернувшийся косячок. Мургаки вдруг смолкли и исчезли в степи, только одна птица пошла книзу, тяжело упала в песок, разбросав целую кучу рыхлых, слабо державшихся перьев. [...]

X. Мучения от жары

   Выше я уже сказал, что с меня сон сняло как рукой. Выстрел за выстрелом оглашали пустынные пески, вырывая каждый раз виноватых из налетавших огромных стай мургаков и косячков чернобрюхих рябков... Птица была непуганая, навертывалась близко, глупо, и платилась за это жизнью. Стволы ружья сильно накалились, так что я обжигал уже себе пальцы, а Басантиев все кричал: "Мона, тюра, еще!" -- и указывал рукою на новые стаи. Я не знал куда давать такую массу убитых, но находчивый мальчишка быстро разрешил мое недоумение:
   -- Ты, тюра, сними свою куйлюк, завяжи рукава, да и свалим птицу туда! -- осоветовал он, указывая на мою блузу.
   Между тем караван отошел уже довольно далеко вперед, и я-таки ругнул себя за жадность... Да разве удержаться можно, когда шельмы курлыкают над самой головою и шипят своими острыми крылами?! Мы с Басантиевым быстро принялись шагать, но в скором времени до того устали, что поневоле пришлось сделать отдых. Ноги погружались в песок, который обжигал даже сквозь сапоги.
   -- Квасу бы теперь сюда! кажется, ведро бы выпил... -- подумал я и сам улыбнулся этому желанию.
   А кругом было так хорошо! Бесконечное, будто из расплавленного золота, море песков; небо, переходящее от огненного цвета у горизонта в пурпурово-желтый, зеленовато-голубоватый надо мною, -- и ни звука, ни ветерка!! Чувство полного одиночества, от которого становится хорошо и жутко: кричи сколько хочешь, никого не дозовешься...
   Много лет с тех пор прошло; изменились обстоятельства, истрепала меня жизнь, задавил гнет неудач, болит душа и ноет сердце, и лишь временами эта пора вспоминается:
   Как что-то сердцу дорогое,
   Как сказка из минувших дней,
   Как память лучшего былого,
   Когда жилося веселей...
   
   Мечтать, однако, было некогда, караван почти уж скрылся из глаз, и мы снова начали путешествие.
   -- Басантиев, хочешь выстрелить из моего мултука? -- предложил я своему спутнику, имея в виду одну наклюнувшуюся мысль.
   Глаза мальчишки так и разбежались от этого предложения.
   -- Таир-джалгассен [спасибо], таир-джалгассен, тюра!
   -- Только вот что, я дам тебе выстрелить, а потом ты неси рябчиков до каравана, ладно, а?
   Басантиев согласился и вскоре выстрел загремел, а я избавился от ноши. Прошагали с добрый час, пока наконец увидели караван, до которого оставалось еще с версту.
   -- Однако что это такое? Вдали показались какие-то птицы, чрезвычайно похожие на воронов. Неужели они здесь есть?! -- подумал я и прибавил шагу. Чрез несколько минут уже не оставалось никакого сомнения, что черневшие птицы были действительно вороны. Они кружились на одном месте, то опускаясь па землю, то снова поднимаясь кверху. Караван остановился, и мы вскоре подошли к нему, заткнув носы, потому что воздух был убийственный. Оказалось, что стадо воронья, черневшее целым островом, собралось около издохшего верблюда, брошенного, вероятно, за болезнью в степи, каким-нибудь караваном. Кебеков, впрочем, и говорил даже, что за пять дней до нашего отъезда ушел большой караван, но за все время путешествия мы не встречали ни малейшего признака следов. Однако труп верблюда не иссох и даже не был растащен волками, значит, издох он недавно. Вороны отпрянули было, и разлетелись с зловещим карканьем, но вскоре снова собрались и нагло расселись па трупе.
   Грустная картина! Не дай Бог никому умирать в степи...
   Мы двинулись далее, желая удалиться от смердящего запаха, который долго еще провожал нас. Но вот мало-помалу воздух очистился.
   Красиво рассыпались песчаные барханы, разнообразя степь причудливыми формами своих вершин. Почва развертывалась, как вздутая кое-где ветром пелена. На северо-востоке тянулась гряда возвышенностей Еркету и сливалась с горами Мус-бель, довольно скалистыми, оставшимися от нас влево.
   Воздух теперь был замечательно чист, и я вдыхал его полной грудью, находясь в обаянии чудного простора. А воображение неустанно работало; целая вереница дум охватывала его, заставляя усиленно биться сердце... Не помню, долго ли я находился в состоянии забытья, спал, или только задумался, как вдруг совершенно ясно увидал на горизонте зеркальную поверхность какой-то речки; ее спокойная и гладкая струя ярко блестела на солнце, маня своей прохладой. Я видел у ее берега и купу ив, низко склонившихся над водой, как бы любующихся своим изображением, отражающимся в этом роскошном зеркале, и стадо верблюдов, жадно глотающих студеную влагу; я совершенно ясно видел их разнообразные позы, вырисовывающиеся на водяном фоне, я даже невольно ткнул ногой верблюда, на котором ехал, желая поскорее добраться до этой речки, как вдруг... все внезапно исчезло. И эта вода, и эта влага, прохладу которой я уже ощущал, все -- пропало. Напрасно я протирал глаза, не желая так скоро расстаться со своей мечтой -- передо мной была все та же унылая равнина. Оказалось, что все это был обман моих чувств, обман зрения, утомленного монотонностью впечатлений. Все это был лишь мираж, -- явление, столь обычное в степи. Такие миражи появлялись нам не один раз.
   Промежуток между горой Сандык-Тау до озера Чувар-Тениза представляет один из самых затруднительных переходов в мире.
   Представьте себе безбрежное море песков, лишь изредка, в виде небольших площадок, прерываемое так называемыми "такырами" (оазисы солонцеватой глины), -- и более ничего. С одной стороны высокие холмы, как волны, взбитые страшными бурями, с другой зеркально-гладкая поверхность, слегка волнуемая тихим ветром. В воздухе ни птицы, на земле -- ни червя, ни жука; есть лишь следы угасшей жизни --кости погибших здесь животных...
   Недаром переход этот зовется Адамкирылган (т. е. место, где погибают люди). Мрачный вид моих спутников в продолжение всего переезда до озера Чувар-Тениза был лучшим доказательством этого.
   Несмотря на палящий зной, мы должны были идти до 15 часов в день, чтобы скорее выйти из этой местности, где была полная вероятность попасть под гибель под действием "теббада" [теббад -- персидское слово и значит лихорадочный ветер], который на твердой равнине только мучит лихорадочными припадками, среди же песков Адамкирылгана в одно мгновение может засыпать всех. Мы не жалели бедных верблюдов, хотя двое из них, утомленные непосильными переходами, кое-как влачили ноги.
   Удушливый жар и без теббада отнял у всех людей и животных силу, а тут еще, в довершение несчастия, киргиз Мусульманкул принужден был идти пешком возле своего ослабевшего верблюда и наконец так расхворался, что мы должны были положить его на верблюда Кебекова, который хотя и чувствовал себя, по-видимому, бодро, но тем не менее сильно задумывался. Больной Кул ежеминутно говорил: "Воды, воды". Жажда страшно томила несчастного, язык его был совершенно черен, нёбо -- серовато-белого цвета, впрочем, черты лица не слишком исказились, только губы растрескались и рот был открыт.
   Я боялся, что вороны не ошиблись собраться; очевидно, они чувствовали новую жертву...
   После трехдневного пути по сыпучим пескам пустыни, мы должны были, наконец, достигнуть твердой равнины и увидать расстилавшийся к северу хребет Мус-Бель. К сожалению, наши животные не могли больше идти, и мы провели еще четвертый день среди песков.
   Между тем жара увеличивались с каждым днем все более и более, и от действия ее вода в турсуках заметно уменьшалась. Это открытие заставило меня удвоить надзор за своим мехом, в чем мало-помалу все начали следовать моему примеру.
   На четвертый день в моей кожаной фляге оставалось не более 5-6 стаканов воды. К моему ужасу, жажда мучила нестерпимо и сопровождалась головной болью. Я чувствовал сухость во рту, язык сделался словно суконный; я тотчас выпил половину моего запаса воды, думал этим спастись, но увы! -- жажда усилилась...
   К полудню, когда мы могли ясно отличить облакообразные очертания Мус-Беля, я почувствовал, что силы начали совсем оставлять меня. По мере того, как мы приближались к горам, песок все более и более уменьшался, и все стали уже всматриваться -- нет ли где желомейки, или стада, как вдруг Кебеков указал нам на приближавшееся облако пыли и велел поспешно сойти с верблюдов. Умные животные уже знали, что это был приближающийся "теббад"; с громким ревом опустились они на колени, вытянули свои длинные шеи, припали к земле и старались спрятать головы в песок. Только что успели мы прилечь сзади их, как ветер с глухим шумом пронесся над нами, покрыв нас слоем песка пальца в два толщины; первые песчинки жгли, как искры. Застань нас этот ветер раньше тремя десятками верст в степи -- мы все погибли бы...
   Сухой песок забивался во вей поры. Должно быть, проник и в легкие, потому что дыхание становилось торопливое, неровное, а между тем жгучий ветер все усиливался и усиливался. Ему вторили завывания шакалов и рев верблюдов.
   Внутренности мои жгло адским огнем, голова болела страшно, и я уже начал было впадать в беспамятство, как вдруг раздался громовой удар, а вслед за ним, почти моментально, зашумел дождь, но дождь душный и горячий, который, казалось, нисколько не освежал, несмотря на то, что платье наше почти в минуту промокло до нитки. Песок жадно всасывал дождевые капли, и почва около нас была совсем сухая. Но вот верблюды подняли головы, понюхали воздух и сами собой, без малейшего понукания, встали. Опасность миновала. Страшный "теббад" пронесло.
   -- Нет Бога, кроме Бога, а Магомет Пророк его! -- вдохновенно проговорил Кебеков, -- и по его просветлевшей физиономии я мог убедиться, что мы спасены.
   Дождь продолжал лить как из ведра. Половина неба сияла радужным светом, тогда как другая -- была одета разноцветными тучами, то окаймленными пурпуром, то черными, беспрерывно меняющимися в фантастических изображениях, среди которых иногда виднелась яркая лазурь неба. Радуги то и дело являлись то в одном конце, то в другом, описывая полные дуги, в два и три ряда с чудным фиолетовым отливом в промежутках, но вот они ниспустились концами своими на землю, дождь стал затихать, небо стушевываться. На очистившемся синеватом горизонте показалась золотистая полоса и па ней круг склонявшегося к закату солнца; ярко озаряло оно край неба, едва достигая своим светом высот его, которые бледнели, бледнели и, наконец, скрылись в поднявшемся тумане...

XI. Остановка с неприятными приключениями

   Мы довольно поздно пришли к Чувар-Тенизу, где и расположились на ночлег.
   Мусульманкулу становилось совсем плохо.
   Его завернули в несколько войлоков и положили близ разведенного костра. "Авось отлежится!" -- проговорил Кебеков. Вот уж поистине справедлива фраза Гоголевского Земляники, что "если больной выздоровеет, то и так выздоровеет, а умрет, то и так умрет", -- невольно пришло мне в голову. В самом деле, что мы могли поделать в степи, не имея под руками ни малейшего признака какого-либо медикамента?! Да и какая болезнь постигла бедного киргиза? Вероятнее всего, что его поразил солнечный удар, а отсутствие воды усугубило симптомы этой болезни. Киргизы вообще чрезвычайно равнодушно относятся к несчастиям ближнего, и это происходит не в силу их жестокосердия, а скорее в силу фатализма. "Воля Аллаха!" -- вот фраза, которою они объясняют всякие приключения, и надо сознаться, что фраза эта не пустой звук, а глубокая, непоколебимая вера в Бога.
   Вода в озер Чувар-Тенизе оказалась отвратительной, какого-то необычайно горько-соленого вкуса; к тому же за несколько десятков шагов до воды берег был топкий, илистый; ноги проваливались, почва лопалась и от выделяющихся из нее газов не хватало воздуха для дыхания.
   В воздухе пахло грозой. Едва поднявшаяся над горизонтом луна освещала окрестность колеблющимся светом, и контуры побережного камыша, густой щеткой окаймлявшего озеро, принимали загадочные, беспрестанно меняющиеся очертания. Царившая вокруг тишина нарушалась лишь отрывочным кваканьем лягушек, да изредка криками какой-то ночной птицы.
   В караване хотя и было оживление, но люди двигались как в полусне: жажда томила всех и забота читалась почти на каждом лице. При вспыхивающем свете костра я успел разглядеть, что эти лица моих спутников приняли какую-то обрюзглость и безжизненный желтоватый цвет. Мне вдруг сделалось необыкновенно жутко, я почувствовал страстную, непреодолимую охоту уйти куда-нибудь как можно дальше от этого места.
   Зачем люди любят движение и шум? к чему это непреодолимое желание к путешествиям? для чего и кто вложил в душу их желание видеть незнакомые страны, желание заглянуть в глубину морскую, взлететь на планеты небесные и познакомиться с тайнами, там сокрытыми?.. Вот теперь и привело меня это желание в пустыни, в их сыпучие пески и бушующие бури, тогда как я преспокойно мог быть на своей родине, вблизи любимой матери, братьев, сестер, а то... э-эх!
   Страшны азиатские ночи! И Бог весть, чего-чего не приходит в голову в такие ночи!
   А кругом было все по-прежнему тихо и спокойно... Однако что же это? Неужели я трушу? -- вдруг скользнула новая мысль. Ведь все одно: двух смертей не будет, одной не миновать! нет, глупо предаваться беспричинному страху, прочь же постыдное чувство, я мужчина, я...
   Болезненный, страдальческий крик, раздавшийся в эту минуту, буквально поднял дыбом волосы на моей голове; крики, шум, рев верблюдов сделались общими. Верблюды ринулись бежать, лаучи за ними, а что было дальше, я не помню...
   -- Ведь этакая их прорва тут! я в жизнь свою столько не видывал, знаете, того-этого...
   -- Вот она, пословица-то, и справедлива, что "нет худа без добра"... не побеги бы верблюды, так мы без воды бы и остались, а теперь вот чайничек кипятим!
   -- Без воли Божией, знаете, волос не упадет, это, с головы человека...
   -- Да вот теперь так и волос не упадет, а давеча первый бросился бежать.
   -- Да я, это, знаете...
   -- Нечего тут: "знаете!"
   -- Кто это говорит? О чем? где я и что со мной?
   Эти вопросы разом хлынули, когда я очнулся.
   Приподнявшись на локтях, я увидел пред собой ярко горевший костер, а вокруг его своих спутников, оживленно беседовавших о событиях ночи. Все было тихо и спокойно, и если бы не боль в висках, я подумал бы, что все видел во сне. -- Воды мне, воды дайте! -- хотел было я крикнуть, но никакого крика кроме стона не вышло: губы запеклись, в горле что-то першило. Однако стон этот был услышан, и ко мне подошли Тележников и Левашев. Я молча, но выразительно показал, чего хочу, и Семен Никитич, наклонившись, что-то влил мне в рот.
   -- Ромцу, знаете, Николай Иваныч, того... слава Богу, что очнулись! испейте это, еще, знаете, оно очень пользительно!
   Действительно, глоток рому меня оживил, хотя в первую минуту вместо облегчения я почувствовал, как будто выпил что-то горячее, опалившее и горло, и все внутренности.
   -- Вот, знаете, и распрекрасно!. а теперь, этого, чайку мы вам приготовим, и все это как рукой снимет.
   В скором времени я уже сидел между своими товарищами и слушал рассказ о ночном приключении.
   Оказалось, что змея укусила верблюда, и его-то крик, в связи с полным моим нервным расстройством, повергнул меня в обморок.
   -- Змеев здесь, Николай Иваныч, знаете, миллионы ползают -- видимо-невидимо, того-этого, агромадное количество! -- пояснял мне Тележников. -- Когда вы, это, изволили упасть без чувствия, я подбежал первый к вам и увидел...
   -- Да не ври ты, сделай милость! Первый-то ты действительно был первый -- да только тот, который, как сумасшедший, ринулся с воплем бежать, сломя голову, только верблюдов напугал!..
   -- Нет, это вы напрасно, господин Левашев, знаете, так говорите, потому как я вовсе змей не боюсь совсем даже...
   -- Батюшки, Семен Никитич, смотри, у тебя на плече какой полоз сидит! сбрось, сбрось его!
   Ответом на это был дикий пронзительный крик помертвевшего храбреца.
   -- Ну, успокойся, никого на тебе нету; не люблю я только, как зря люди хвастают.
   Действительно, местность, где мы остановились, буквально кишела змеями. Я стал присматриваться и увидел, что их повсюду множество, начиная от маленьких пятивершковых, до порядочных -- в пять и даже более футов. Они ползали на расстоянии двух-трех сажен вокруг пас, но опасности нам не предстояло никакой: во-первых, потому, что змеи эти не были вовсе опасны, а во-вторых, предусмотрительные туземцы обложили наш бивуак волосяным арканом, в виде круга в диаметре в несколько сажен, радиусы от центра которого к краям были (как уже выше замечено мною) до трех сажен. Это была вполне достаточная гарантия, так как известно, что ни одна змея в мире не в состоянии переползти чрез такую преграду. Отчего это происходит -- объяснить не берусь, но это факт.
   Наше соседство, должно быть, раздражало змей, потому что они шипели и производили сухой неприятный шум, происходящий оттого, что чешуя одной змеи шуршала о другую, когда они переползали друг через дружку.
   Нечего сказать, приятное соседство!
   --А как же верблюды-то? -- спросил я.
   -- Мы и их тоже окружили арканом, веревок-то, слава Богу, хватит!
   -- Но ведь, кажется, один верблюд укушен, что опасно, или нет?
   -- Кебеков прижег ему укушенное место, ничего, пройдет теперь.
   -- Как прижег? Чем?
   -- А шомпол накалил, да и запустил на вершок в рану, благо ее сразу было видно, на холке, должно быть, прилег, а она его и куснула, стерьва.
   -- Ну, а воду-то где вы взяли? ведь это совсем не озерная вода?
   -- Я и говорю -- нет худа без добра: когда мы кинулись за разбежавшимися верблюдами, то не далее как в полверсте нашли колодец -- теперь, слава Богу, до самых Тендерлей воды хватит.
   Вскоре, за чаем, я забыл все невзгоды и с удовольствием глотал живительный напиток. Тем не менее, я решил бодрствовать остаток ночи, да и все в караване пришли к заключению, что гораздо лучше спать днем.
   Вопреки всяким ожиданиям, Мусульманкул отлежался. Вероятно, в выздоровлении его играла большую роль вода, а может, и запрещенный кораном ром, которого сердобольный Тележников влил порядочную дозу в запекшийся рот киргиза. Как бы то ни было, а Мусульманкул настолько оправился, что мог свободно сидеть на верблюде.
   Свежая вода и последождевой воздух буквально оживили всех. Верблюды тоже чувствовали себя хорошо, и мы с обновленными силами тронулись в путь, благодаря Аллаха, ниспославшего нам воду, без которой в степи -- смерть.
   Песчаные наносы то смеялись солончаковыми полянами, лишенными всякой растительности, то последние снова уступали место сплошным сыпучим пескам, с пробивавшимися по ним гребенщиком и колючкой. На каждом шагу попадались отталкивающего вида небольшие искрасна-серые ящерицы, быстро шнырявшие по песку и исчезавшие в своих микроскопических норках.
   Утомленный зноем и треволнениями ночи, я, устроившись сколько было можно удобнее, приготовился задать "храповицкого". Волнообразная местность не открывала широкого кругозора и, бесконечно лавируя --между барханами, глаз не встречал ничего интересного...
   -- Эх, ты Азия печальная!.. -- раздалось пение Левашева, но следующей строки я уже не слыхал: сон и усталость взяли свое...

XII. Первые подозрения

   Я не мог бы сказать, долго ли спал, как вдруг почувствовал, что кто-то толкает меня и что-то кричит.
   -- Тюра, а тюра! эй, проснись!.. -- раздалось около меня. Я слышал ясно это обращение и даже узнал голос Басантиева, но проснуться не мог.
   -- Пожалста, тюра, эй!..
   Я притворился спящим, но злодей мальчишка, по-видимому, не хотел отстать, не разбудивши меня, и снова закричал, а затем начал трясти меня за плечо.
   -- Что тебе надо? -- свирепо спросил я, открывая наконец глаза.
   -- Джаман, тюра: хазыр мулла Басман китты, анда чуль китты! Тулайман джаман. [Нехорошо, барин! сейчас Саид-Басман уехал; вон туда в степь уехал. Совсем скверно!]
   -- Что такое? кто китты?
   -- Таджик!.. -- и Басантиев, сильно взволнованный, рассказал мне, что таджик Саид вел себя все время очень странно: несколько раз сворачивал в сторону, кричал, прислушивался, затем опять возвращался и близко-близко подъезжал к моему верблюду, раз даже Басантиеву показалось, будто он хотел тихонько вытащить мой мултук, но вдруг встретился со взглядом мальчугана, смутился, молча погрозил ему кулаком и быстро поехал "вон за те барханы". При этом хорошенькие глазенки мальчишки так и засверкали.
   Дело, на мой взгляд, становилось действительно "тулайман джаман", и я хотел уже обо всем рассказать Кебекову или Левашеву, как вдруг слева, из-за песчаных бугров, показался сам виновник нашей тревоги Саид-Басман. Он подъехал прямо ко мне и стал рассказывать, что отлучался за барханы, чтобы сделать намаз. Лицо его было совершенно спокойно, но я этому не поверил.
   -- Расскажу при первом же удобном случае Кебекову, а пока надо в оба следить за этим подозрительным таджиком! -- решил я и, по возможности спокойно, спросил:
   -- Почему же ты, мулла, отъезжал за барханы творить свой намаз?
   -- За этими барханами есть мазарка нашего святого, я и ездил поклониться его праху! -- спокойно и даже несколько внушительно ответил тот.
   Вот и извольте рассуждать с ним!
   -- А какого святого?
   -- Чингисхана.
   Имя Чингисхана окружено таким туманом вымыслов; столько баснословных сказаний приплетено к истории, что сквозь них едва можно отличить настоящей очерк этого необыкновенного человека, которым гордятся номады и о котором с ужасом вспоминает остальное человечество.
   Пользуясь случаем, я попросил муллу Саид-Басмана рассказать мне о Чингисхане, которого он так решительно произвел в святые и который был известен мне как простой завоеватель.
   Мулла охотно исполнил мое желание и рассказал историю, которую я привожу ниже. Правда, в моих устах покажется сух и холоден этот рассказ, потому что народные предания -- то же, что лепет ребенка, который понятен только людям, близким ему. Но послушали бы вы степняка, среди обстановки окрестной природы, среди безусловного отчуждения от цивилизации, и при совершенном уединении, -- вы, наверно, увлеклись бы им, подобно мне. [...]
   Впоследствии мне приводилось слышать много и других вариантов о происхождении Чингисхана; впрочем, место рождения этого героя почти всеми показывается одинаково, но о месте погребения его устные показания туземцев и письменные историков разногласят между собою.
   Мелла, Гобиль и другие согласны с тем, что Чингисхан умер во время похода своего в Тангут, в укрепленном лагере, на берегах Сидзяня. Еще за год до смерти своей Чингисхан, которому вещий сон предсказал скорую смерть, назначил после себя преемником Оготая, завещав детям своим пуще всего жить в мире и дружбе между собою. Чувствуя приближение смерти, он позвал своего сына Тулуя, единственного, который в то время находился при нем, и своих полководцев, и начертал им план дальнейших завоеваний. Он умер после восьмидневной болезни в 1227 году, на 66 году своей жизни и 22 году правления [История Юаньского дома. Джами ут-Теварих]. Тело его было вывезено из лагеря тайно, чтобы неприятель не узнал о кончине человека, которого одно имя стоило целой армии; всякий, кто встречался на пути, был предаваем смерти, по словам иных -- для того, чтобы не распространял роковой вести, по словам других -- для того, чтобы отправлялся вслед за своим повелителем на службу. Чингисхан был погребен, по сказанию историков, на одной из гор Бурхан-Калдуна, из отрогов которой выходят Онон, Керелун и Тола [Марко Поло говорит -- на Алтае, что довольно близко сходится с показанием других]. Говорят, он сам указал это место, попав сюда однажды во время охоты случайно и пораженный величественным видом его. Гора впоследствии заросла густым лесом, и самый след могилы исчез и показывается совершенно различно. По смерти Чингисхана, на три дня пути кругом стояли войска и сторожили тело героя; убили и тех, кто рыл его могилу и тех, кто провожал его; на месте ее пустили тысячу лошадей, чтобы притоптали и сгладили равнину и самый след могилы исчез навсегда от потомства, которое в озлоблении, восторжествовав наконец над победителями, могло бы надругаться над прахом Чингисхана.
   Таким образом, ясно, что мулла Саид-Басман или жестоко врал о могиле святого, очутившейся, будто бы, за этими барханами, или наивно заблуждался сам, если только он и вправду ездил за барханы на могилу, а не для иной какой-нибудь цели. Подозревать его в чем-нибудь дурном мы пока не имели никаких оснований, но Киргизская степь, да еще в начале 70-х годов, представляла отнюдь не менее опасностей, чем и дикие прерии Дальнего Запада Америки, так что осторожность не мешала.
   Я слез с верблюда под предлогом пройтись, ускорил шаг и направился к Кебекову.
   -- Бай, ты хорошо знаешь нашего таджика?
   -- А что?
   -- Да по некоторым признакам он не внушает мне особого доверия и я думаю, что не мешало бы за ним последить.
   Кебеков на это ничего не ответил, но по его задумчивому виду я догадался, что и ему не чужды были сомнения; однако ж, немного погодя, он ответил:
   -- Бояться нечего, летом караваны почти безопасны от разграбления.
   -- То-то и оно, что почти. Значит, бывали же случаи и летом, да и отчего именно летом их быть не может?
   -- Ты ведь знаешь, что у нас из-за воды-то произошло! Хвала Аллаху, что до колодцев добираемся без убыли... ну, а разбойники те же люди: углубляться далеко в степь не всякий-то решится.
   -- Дай Бог, чтобы обошлось благополучно! Я ведь это только так сказал, на всякий случай... Ну, а теперь пойду позавтракаю чем Бог послал да, пожалуй, и опять спать завалюсь: вон в караване-то почти все спят.
   Действительно, караван представлял сонное царство, и мне невольно сделалось жутко: да и как не западет на сердце тоска, когда несколько, часов сряду нет никакого выхода из этой как бы бездушной сферы, а дни такие светлые и жаркие, воздух прозрачен, синева неба безукоризненная, разве покажется какая-нибудь легкая белесоватая прожилка случайного облачка -- и та стоит неподвижно. Одним словом, мертвая степь и все кругом как бы заснуло в могильном, вековом сне. Это величие степи производит глубокое впечатление даже на номадов.

XIII. Пески в пустыне

   Не успели мы пройти и ста сажен, как на горизонте показался великолепнейший мираж. Этот феномен поразительно хорош в горячей сухой атмосфере среднеазиатских степей и представляет самую великолепную оптическую иллюзию, какую можно только себе представить. На безоблачном небе картины сменялись одна другой: города, башни, замки -- все это плясало в воздухе; огромные караваны, стремительно скачущие всадники и пешие люди самых гигантских размеров ежеминутно исчезали в одном месте, чтоб вновь появиться в другом. Почти все мои спутники проснулись и с каким-то почтительным страхом относились к этому явлению. Они думали (как я потом узнал), что это не что иное, как призраки, духи людей и городов, некогда существовавших здесь. Кебеков положительно утверждал, что он несколько раз видел одни и те же фигуры на этом самом месте и что если нам, или кому бы то ни было, суждено погибнуть в степи, то чрез несколько лет мы также будем плясать в воздухе над тем самым местом, где приключится погибель.
   Целые циклы таких легенд, намекающих на какую-то цивилизацию, затерявшуюся в степи, недалеко ушли от новейшей европейской теории, которая утверждает, что те или другие местности приходят к разорению или опустошению не столько вследствие течения естественных законов, сколько вследствие изменения общественных условий, общественного положения их населения. В пример приводят Великую Сахару в Африке и степи Средней Аравии, где не так ощутителен недостаток в годной, плодородной земле, как в рабочих промышленных силах.
   Может быть, подобное предположение отчасти справедливо по отношению к этим двум странам, но его уж ни в каком случае нельзя применить к степям Средней Азии. Правда, в прошлом столетии некоторые местности, как, например, Мерв, Мангышлак, Герген и Атраф находилась в лучших культурных условиях, нежели теперь, но вообще эти азиатские степи были искони века самыми безотрадными, вопиющими пустынями. Огромные пространства на несколько дней пути без капли воды, годной для питья, сотни верст в глубоких песках, чрезвычайная резкость климата и тому подобные препятствия способны охладить и затормозить самые пламенные стремления самых восторженных цивилизаторов. Тут ничего не поделают ни наука, ни искусство, и недаром мулла Кебеков, в сущности, глубочайший философ, был убежден в том, что "Аллах создал Туркестан и его жителей в порыве гнева, и пока из его недр будут бить соленые горькие ключи, до тех пор сердца людей будут полны злобы и горечи"...
   Каракумы в этом отношении совсем не то, что, например, Фергана, эта бывшая долина рая. Я говорю бывшая вот почему: в описаниях (Наманганского и Андижанского уездов) у Султана Бабера (в XIV в.) мы находим, что на берегах Сырдарьи были цветущие многолюдные города, обширные болотистые и камышовые заросли, густые леса. Теперь же там мертвая песчаная пустыня; население в этих местах, сравнительно с находимыми у него данными, имеет в настоящее время несравненно меньшую густоту, что, конечно, тесно связано с уменьшением земельных пространств, удобных к возделыванию. По последним исследованиям, главная причина этого печального явления заключается в беспощадном истреблении лесов, покрывавших горные склоны, со всех сторон окружающие долину; обезлесение ведет за собой быстрое весеннее таяние снегов, которые образуют бесчисленные горные потоки, размывающие горные породы и уносящие их измельченными вниз. Там, где русло горных речек становится положе, эта водяная муть постоянно отлагается в виде огромных песчаных отмелей; отсюда уже ветер разносить песок по долине. Напрасно оседлые жители кишлаков, смежных с песчаными степями, густо обсаживают окраины своих полей талом и сравнительно выносливым к жару джиддовником: раскаленный летним зноем песок или сжигает деревья, или покрывает их барханами вышиною в несколько сажен. Такие барханы часто наносятся в одну ночь, а через день или два место бывшего накануне бархана очищается, и ветер переносит его на более или менее значительное расстояние в сторону. Проходит несколько десятков, а иногда только несколько лет, -- и цветущее поселение брошено разоренными жителями и обратилось в пустыню. Две--три породы степного вереска, приспособившегося к местным почвенным и климатическим условиям, являются энергичными союзниками жителей в борьбе их с песчаной силой; но невежество и бедность туземцев мешают им дать настоящую цену этим растениям: всю осень и зиму киргизы шныряют по степи с ишаками, нагружая последних идущим на топливо вереском, который они срывают с вершин оплетенных и скрепленных им песчаных барханов.
   Таким образом, район песчаного царства раздвигается все шире и шире, отвоевывая у культурных оазисов полосу за полосой.
   Каракумские пески, напротив, никогда не имели лучшего прошлого. По крайней мере, указаний на это нельзя встретить ни в устных преданиях номадов, ни, тем более, в каких-либо письменных источниках.
   Много и много пройдет еще десятков лет, а эти безбрежные пески все будут покоиться в глубоком сне своей девственной природы, и никакому волшебнику не разбудить их. Не застучит топор, не зазвенит лопата, не заблестят косы на пустынных окрестностях...
   А воды у нас оставалось опять мало! Люди начинают уже заметно томиться, и сегодняшняя ночевка нисколько не походила на предыдущие. Правда, и повар Кулпашка суетился не меньше, и кобуз, было, зазвенел, да тотчас же и замолк. Должно быть, игравший сообразил о неуместности подобного веселья.
   Я растянулся у костра на разостланном одеяле и смотрел, как Левашев хлопотал около своего коня, протирая ему полой халата ноздри и награждая самыми отборными ласковыми именами. Сегодня и спать все раньше улеглись, как бы желая скорее скоротать время. Всем как-то не по себе было, а тут еще Тележников расхандрился, хотя, по-видимому, и старался поселить надежду в других.
   -- Возверзи на Господа печаль свою! -- советовал он, но говорил это таким ноющим тоном, что просто тошно становилось.
   Все дело в том, что Кебеков, по-видимому, заблудился. Воды мы с собой взяли ровно столько, сколько надо было, чтобы дотянуть до колодцев. И колодцы сегодняшний день обязательно должны были встретить, но... или засыпало их песком, или просто-напросто миновали их. Вот и бархан Сурупчаха, и Умаровы лога миновали, а колодца нет как нет.
   -- Да скоро ли мы доберемся до него? -- в сотый раз спрашивал я караван-баша.
   -- Якын, якын -- курмайсыз ма! [Близко, близко, разве не видишь!] -- отвечал Кебеков, но я ровно ничего не видел. Палящие лучи солнца раскалили песок, и в воздухе чувствовалась какая-то истома, точно он весь был пропитан всеиссушающим зноем, и не заметно в нем ни малейшего колебания. Только марево струится вдали, представляя утомленным главам на открытых песках причудливые миражи.
   "А не есть ли эти миражи, в сущности, галлюцинации расстроенного мозга?" -- вдруг откуда-то прилетала мне мысль и, признаюсь, волосы на моей голове начали подниматься дыбом. Я слишком много слышал о том, что значит заблудиться в степи, да даже и не заблудиться, а просто хотя на день ошибиться и не встретить колодцев.
   По караванным дорогам колодцы устраиваются обыкновенно верстах в 40 друг от друга, так что если сегодня мы не заметили и прошли мимо воды, то, значит, целые сутки разделяют нас от следующего кудука, а это поистине ужасная перспектива. Да и что это за вода! Или невозможно соленая, или уж до того пресная, что непривычному человеку просто противно пить ее.
   "А что, как мы не найдем и Тендерли?" -- снова сверлила мой мозг другая мысль, ведь в степных колодцах вода зачастую плесневеет и протухает; в них заводятся пиявки, лягушки, мокрицы и всякая прочая дрянь, брр!..
   Я опять взглядывал на Кебекова, но его загорелое лицо, покрытое крупными каплями грязного пота, мало предвещало хорошего.
   -- Что, тамыр, не спишь, аль днем выспался? -- подошел он ко мне, усаживаясь на корточки.
   -- Да, не хочется что-то! -- отвечал я, подвигаясь немного, чтобы очистить уголок одеяла для караван-баша. Мы замолчали.
   -- Больно ночь хороша! -- восторженно воскликнул старик и, как бы про себя, добавил уже на своем родном диалекте: "Кук ничиккня, аяз: бэргнядя булут кисяки джук!" ("Какое ясное небо, нет ни одной тучки!")...
   А ночь была действительно хороша. Луна ярким светом обливала пески, кругом царила абсолютная тишина, изредка только нарушаемая доносившимся откуда-то неприятным, хотя и оригинальным, воем шакалов, должно быть, почуявших наш бивуак.
   -- А что, бай, ты много, годов живешь на свете, много видел и сам пережил, расскажи-ка мне что-нибудь из вашего быта! -- обратился я с просьбой к Кебекову.
   -- Да что же рассказать-то тебе?
   -- Ну вот, например, замечаю я, что повсюду у киргиз непокрытая бедность; бывал ведь я и у Аральского моря, и в Аулие-Ата, и около Каракола: везде твои соплеменники оборваны, полуголодны. Где же эти стада баранов, у кого косяки лошадей, о которых приходилось нередко слышать? Не выдумки ли уж эти рассказы про привольное житье твоих единоверцев?
   -- Зачем выдумки! Действительно, ныне наш народ очень стал беден, но были и лучшие времена.
   -- Вот ты и расскажи, когда это было, и в силу каких обстоятельств изменилось так все? Ведь, наверное, ты застал это блаженное время?
   -- Застал и я многое. А все же того времени, о котором поют в песнях наши старики, мне нельзя помнить. Давно это было, очень давно. Теперь все изменилось к худшему, сама природа совсем не такая была; теперь не то!
   "Ну, и этот затянет сказку про "доброе старое время"", -- подумал я и перебил рассказчика весьма наивным вопросом:
   -- Ты, мулла, лучше мне вот что скажи: любят ли у вас так же, как, например, у нас? Или это чувство киргизам, как дикарям, совсем недоступно?
   Старик улыбнулся.
   -- А ты думаешь, что молодые сердца не у всех одинаково бьются? Любят все, как Аллах велел. У нас даже сильнее любят, чем ваш народ, потому что наши "дикари" (Кебеков сильно подчеркнул это слово) и теперь еще не так испорчены, как вы... бывал я в Нижнем, и еще кой-где приводилось, насмотрелся на вашу молодежь... э, да что говорить! У вас бабу за деньги всегда купить можно, ровно овцу, а наша баба и сейчас не имеет своей воли. Твердо еще блюдутся обычаи, освященные стариной: наша баба выходит замуж за того, кому просватают ее в детстве, и даже жениха своего не видит до тех пор, пока тот не выплатит калыма и не берет ее в свой аул...
   Мне такой вывод не понравился, и я не без ехидства выпалил следующую фразу:
   -- Ну, вот то-то и есть! согласись сам, что любить человека, не зная и даже не видя его -- вещь нелепая; к тому же, разве ваш калым не та же купля женщин?..
   -- Не бери грязи в рот, -- перебил с досадой рассказчик, -- ты ведь не адвокат, не виляй как лисица; зачем хочешь сбить меня с толку? Я понимаю продажность русской бабы совсем в другом смысле, а наш калым есть не что иное, как народный обычай. У вас, русских, не случается разве, что женятся, тоже не зная друг друга до самой свадьбы, а потом влюбляются, привыкают и бывают счастливы в супружеской своей жизни? Наш народ может любить сильно, и еще как! Хочешь послушать историю про любовь одного батыра?
   -- Пожалуйста, расскажи, об этом-то я и просил тебя.
   -- Ну, слушай, -- и старик стал мне рассказывать одну из тех трогательных легенд, которую можно услышать только от неиспорченного сына степей.

XIV. Легенда про былое киргизов

   -- Много времени тому назад, -- начал Кебеков, -- еще отец мой был маленький и слышал от своего отца, что в знаменитом в то время роде джувантояк [киргизские роды носят название по имени основателей их], кочевавшем по Далаганским горам, был молодой батыр по имени Сергале. [Батыр -- то же, что и русский сказочный богатырь. По понятиям киргизов, батыры, ныне совершенно исчезнувшие, отличались не только физической силой, смелостью и храбростью, но и выдающимся умом и честностью. Прежде батыри имели громадное значение в народе, чтились им, так как они употребляли все силы свои, как физические, так и духовные, на пользу народа, были в этом отношении, так сказать, прямолинейны и безупречны. Они появлялись на сцену только в затруднительных случаях народной жизни, а в мирное время всегда помогали торжествовать правде. Никто не мог упрекнуть истинного батыра в том, что он покривил душой, дал разгуляться своей удали и молодечеству только для прославления своего имени, а не того рода, к которому он принадлежал, -- так как этого и быть не могло]. Исполнилось Сергале двадцать лет. Жажда жизни и подвигов в молодом батыре была очень сильна, избыток сил бил ключом... Он тосковал от бездеятельности, мирная монотонная жизнь его не удовлетворяла. Была у него и жена, с которой он жил, но не приходилась она по душе ему, хотя и исполняла все желания своего молодого мужа, не упуская усердно заниматься хозяйством. Она еще в детстве была высватана ему, не видал он невесту до 18 лет, а потом, тихая, покорная, безгласная, она наводила на него только тоску и нисколько не затрагивала теплых струн его молодого сердца... Тоска по чем-то неизвестном, неизведанном теснила грудь Сергале, туманила его ум, так как не может же ум оставаться спокойным и холодным, когда горит душа. Он решился отправиться к славившемуся в то время абызу Кельдею, жившему в горах Бонор-Дага, с целью узнать свою судьбу. [Абыз, или бакса (бакша) -- так называется у киргизов предсказатель будущего. Типы предсказателей -- отголосок старинного шаманизма того времени, когда киргизы кочевали в границах Китая и откуда вышли вслед за уйгюрцами].
   Кельдей абыз был несообщительный, с мрачным характером и угрюмым видом, старик. Холодом веяло от него, а когда начинал он свои предсказания, сопровождая их наводящими ужас гримасами и телодвижениями, то робкие убегали от него, не дожидаясь даже игры на кобузе, на котором старик играл так, как не умеют уже играть ныне: у слушателей невольно навертывались слезы, как и у самого игрока, и он начинал отрывисто выкрикивать предсказания, упорно и дико смотря в глаза решившемуся заглянуть в будущее... [Ныне уже таких чистых типов предсказателей нет. Да и самые приемы их изменились, как и способы, какими они действуют на слушателей; они измельчали и уже не производят того подавляющего впечатления на слушателей, какое производили в старину].
   Сергале тихо подъезжал к стоявшей одиноко в скалах Бонор-Дага убогой желомейке Кельдея, и невдалеке остановился как очарованный: из желомейки прорицателя неслись такие заунывные звуки, что становилось томительно жутко, тяжело, но слушать эту волшебную музыку хотелось еще и еще, не отрываясь; хотелось, чтобы эти чарующие звуки не прерывались долго-долго: они многое говорили душе, в которой что-то как бы пробуждалось от долгого сна и вторило рыдающим звукам чудной музыки.
   Но вот и прекратились ласкавшие ухо чудные звуки, а Сергале все стоял, как бы в забытье, и не понуждал своего скакуна сделать несколько шагов, отделявших его от желомейки музыканта.
   -- Батыр Сергале! -- раздался вдруг грубый голос, -- что стоишь, не подъезжаешь? Или забыл, зачем приехал?
   Очнулся тогда Сергале и удивился, что его называют по имени. Старый абыз не мог его знать, так как никогда раньше не видел; но Сергале не поддался этому первому чувству страха, спокойно подъехал к юрте, слез с лошади и, привязав ее к "бельдеу" [веревка, которою закрепляют турлук -- кошму, обивающую нижнюю часть деревянного остова юрты, и к которой привязывают приезжие посетители лошадей], вошел в желомейку.
   Мрачный старик, не давши Сергале проговорить обычных приветствий, не дожидаясь и вопросов, за разъяснением которых он приехал, сказал грубым голосом, не сводя притом угрюмого взгляда с глаз батыра, которого он как бы изучал.
   Мне ранее открыто было, что ты, Сергале, должен ко мне приехать, и даже известны причины и цель этого. Пред твоим приездом я особо испрашивал у высших духов откровения о том, какая судьба тебя ожидает, и вот тебе ответ...
   Заинтересованный слушатель молчал, замолчал и абыз Кельдей, как бы не решаясь сказать Сергале всю правду.
   -- Но готов ли ты, храбрый батыр, выслушать то, что мне открыли духи, если бы даже судьба твоя и была страшна и ужасна как могила? -- угрюмо проговорил, наконец, Кельдей.
   -- Я приехал за этим к тебе, абыз Кельдей, и не уеду без ответа. Будущее меня не страшит: все умрем когда-нибудь и как-нибудь, но страшит меня прошедшее и настоящее. Неужели не будет конца ему? Неужели тоска, разъедающая мне сердце и угнетающая душу, не прекратится? Неужели прошлое и настоящее станет моим будущим? -- отрывисто спросил Сергале.
   -- Ну, так слушай же! Пройдет несколько лет, в которые ты успеешь выказать и удаль, и молодечество, и силу свою. Народ начнет уважать тебя, видеть в тебе опору рода в будущем... Тоска твоя пройдет, но короток будет твой век! Ты умрешь в цвете лет и сил, и именно тогда, когда узнаешь счастье человеческое, когда жизнь будет дорога для тебя, потому что будешь любим. Умрешь ты, поруганный и твоими родичами, и твоими врагами...
   Старый абыз замолчал, точно ему тяжело было говорить.
   Прошла минута молчания, и вдруг взволнованный Сергале спросил:
   -- Не ошибаешься ли ты, старик? Точно ли меня ждет такая мрачная будущность?
   Тогда предсказатель схватил кобуз, и опять раздались потрясающие душу звуки. Глаз не мог отвести Сергале от страшного старика, лицо которого стало изменяться, принимать то зловещий вид, то вид испуганного зайца... Наконец, на губах абыза показалась пена и он, выронивши кобуз, забился в страшных конвульсиях.
   Прошел припадок, абыз отдохнул и продолжал.
   -- Нет, я не обманывался. Придет время, когда ты у скалы в наших горах, возвышающейся над быстро текущей речкой, берега которой поросли большим лесом, встретишь девушку... Как сейчас вижу ее, духи показали ее... высокого роста, стройная как газель, волосы черные словно крыло ворона, лоб высокий, глаза темные и глубокие, как темна осенняя ночь и глубоко дно морское. Из-за этой девушки, которая станет твоей женою, ты умрешь так, как предсказал... Теперь ступай, батыр Сергале, пользуйся теми немногими годами, которые отделила тебе судьба, и от которой ты не уйдешь. Я же хочу отдохнуть!..
   Уехал Сергале от страшного абыза, оставивши в дар ему копченое мясо.
   Тихо возвращался молодой батыр домой ущельями гор, невольно задумавшись о той исключительной судьбе, какая ему предопределена. Конь, не управляемый властной рукой хозяина, тихо переступал через камни, осторожно пробираясь лесными тропинками, как бы не желая тревожить думы хозяина. И вдруг почувствовал Сергале, как томившая его прежде тоска спадает, отстает от него, точно зимняя шерсть от верблюдов. Он осмотрелся кругом: громадные скалы в ущелье, большой, будто спящий лес и быстро текущая речка. Сергале невольно пришло на мысль, что жизнь его очень схожа с этой картиной природы: величественные скалы -- вечность, тихо спящий лес -- его прошлая жизнь, а речка -- быстро и безвозвратно уходящее время, которым он не пользовался, не жил, а прозябал. Молодость всегда мечтает.
   Прошло семь лет после предсказания абыза.
   За это время молодой батыр Сергале сделался известным на далекое пространство. Не было дела за то время, в котором бы он не выказал себя справедливым или храбрым, а потому он стал играть деятельную роль в народной жизни, несмотря на свою молодость. Сергале сделался постоянным предводителем предприимчивой молодежи во всех набегах и барантах на враждебные роды, но ни разу не предпринял ничего, за что можно было бы упрекнуть его: он или защищал свой род, или мстил за разбойничьи набеги, которые совершали соседи. В мирной жизни он всегда становился на сторону обиженного и слабого и защищал их. Многие благословляли его, в особенности бедняки-киргизы, многие же, как, например, бии (народные судьи) не любили его в душе за то, что им приходилось делиться с ним влиянием и почетом в народе.
   После удачных набегов для отплаты за грабежи и воровство, прославивших Сергале в роде джувантояков, настал мир. Никто уже не смел тревожить этот род, умевший постоять за себя, нигде не находилось такого батыра, каким был Сергале...
   Наступило благодатное лето. Кипучая натура знаменитого батыра не выдерживала долго мирной семейной жизни; бездеятельность его, как и всех мужчин-киргизов, не знающих, что такое домашняя работа, не могла не отразиться и на его душевном состоянии. Семейная жизнь его текла по-прежнему, по-прежнему он не чувствовал привязанности к своему домашнему очагу, -- и прежняя тоска стала охватывать его вновь.
   Дурные ощущения всегда врываются в человеческое сердце вдруг и почти моментально вытесняют из него все, что вложило в него продолжительное счастье и радость. И тоска Сергале стала вытеснять радости прошлых продолжительных удач.
   Чтобы как-нибудь развлечься, однажды Сергале отправился с беркутом на охоту за лисицами. Долго рыскал он по холмам и долинам, но на этот раз охота была неудачна, лисиц не встречалось. Так он проехал почти до горы Нияз, лежащей к юго-востоку от кочевок его рода, в местности, занимаемые матаевским родом. С одного холма беркут, которому Сергале открыл глаза для того, чтобы дать осмотреться, вдруг взвился и, поднявшись высоко-высоко, направил свой могучий полет к горе Нияз. Следом за ним помчался на своем лихом скакуне и Сергале. Недалеко от Нияза беркут, остановившись в высоте и распластав свои сильные крылья, стал делать громадные круги над одним местом, все понижаясь к намеченной цели, -- это значило, что он висит в воздухе над лисицей и не дает ей выбраться из делаемых им кругов. Круги становились все меньше и меньше, ниже и ниже опускался беркут... Въехавшему на холм Сергале видно было, как извивается лисица, стараясь перехитрить беркута и ускользнуть от зоркого глаза его. Напрасный труд. Избрав удобный момент, беркут с громадной высоты ринулся вниз на лисицу, одной лапой схватил ее за морду, другой -- за спину около передних ног, всадил в нее огромные когти и с силой стал заворачивать на сторону голову пойманной добычи. Бедное животное было уже во власти беркута, который спокойно поджидал приезда хозяина. Подскакал Сергале, добил лисицу, снял с нее шкуру, разрезал живот и, вынув не остывшее еще и трепетавшее сердце, отдал беркуту лисицу, а потом и печень. Этим закончил он свою охоту.
   День клонился к вечеру, домой ехать было далеко, аулов вблизи не представлялось. Въехал Сергале на сопку и увидел в одном из ущелий Чакгана, недалеко от Кхана, тонкой лентой извивающийся дымок. На этот дымок он и поехал, уверенный, что там найдет аул, а, следовательно, пищу и приют на ночь. Он не ошибся и вскоре увидал небольшой аул, расположенный около выдвинувшейся скалы. Вдруг Сергале остановился как вкопанный; да и было отчего: пред ним внезапно очутилась девушка чудной красоты, как бы со знакомыми чертами лица, где-то и когда-то виданная.
   И не мог Сергале проговорить обязательного приветствия при встрече: до того поразила его эта степная, здоровая красота. Что-то припоминая, сидел он на своем коне. И вдруг пронеслось пред ним предсказание абыза, уже позабытое; стыдливый взгляд девушки, брошенный на молодого батыра, досказал остальное. Да, это была она, назначенная судьбой в жены ему, это были те чудные темные и глубокие глаза, о которых говорил абыз. О смерти и позоре забылось.
   Молодость редко помнит смерть: все знают, что должны умереть, но и все не верят в скорый приход ее. Зато наступает у каждого минута, когда в глубину его души проглядывает солнечный луч и оживляет все, что вложила в нее природа и что только и ждало этого животворного луча, чтобы дать росток, а потом и пышный цветок. Солнечным лучом для Сергале была встреченная девушка.
   В жизни каждого человека бывает своя весна, свой праздник природы; тогда сердце и душа человека парит над всеми неприятностями и мелочами обыденной жизни, стряхивает их и отдается только своему празднику, поднимающему дух его. Этот праздник дала Сергале та же красавица и свершила переворот в душе его.
   Девушку звали Ханлик. Она была уже просватана отцом за богатого и пожилого киргиза Мундуз; большая половина калыма за нее уплачена и, в силу обычаев, батыру Сергале или приходилось побороть в себе страсть, или же, нарушивши обычаи старины, соединиться с избранницей сердца навеки, обрекая себя на страшную месть. Не утаил Сергале от Ханлик и предсказание абыза Кельдея и тем убедил ее окончательно, что от судьбы, которая назначила им нарушение дедовских обычаев, не уйдешь. Конечно, все это произошло не в одно свидание. Сергале участил свои охотничьи поездки в эту сторону, волей-невой потамырился [тамыр -- приятель, с которым происходит взаимный обмен подарков] с братом Ханлик, а в одну из темных ночей они сбежали; дома мулла благословил их союз, и молодые зажили припеваючи в ауле Сергале.
   Сильно любили они друг друга, но еще больше окрепло их чувство, когда молодая мать почувствовала движение маленького существа под сердцем...
   
   При этих словах старый Нысан глубоко вздохнул, задумался и затем мечтательно, как бы про себя, сказал:
   -- Говорят, что человеческая душа и в аду будет надеяться на перемену положения в будущем! Да, это так!..
   Немного погодя, он продолжал рассказ.
   
   -- Сергале и Ханлик чувствовали блаженное состояние людей, не имеющих других желаний, кроме сохранения своего текущего счастья; надеялись они, вспоминая абыза, что последняя часть его предсказания не сбудется. Не знали и не гадали того, что гроза уже надвигается над их головами... Долго искали оскорбленные и осмеянные родители Ханлик, долго тратился на розыски соблазнителя обиженный и влюбленный Мундуз. Упрекал он и родителей, говоря: "За молодыми девушками и женщинами надо смотреть в оба: они так же лакомы сердцем, как дети ртом, и может случиться, что они объедятся вместо вкусных ягод -- белены, что и сбылось с вашей Ханлик по пословице: "когда казан без крышки и у собаки нет стыда лезть в него, то добра не жди"; ну вот, какая-то собака и сблудила"...
   Наконец, все открылось...
   Первой вестницей этого была баранта матаевцев и джувантояков, -- это мстилось за оскорбление рода. Когда же джувантояки, под начальством Сергале, отплатили с убытком для первых, то матаевцы обратились к мундузовцам и оскорбленному покинутому жениху. Два года продолжалась взаимная баранта, нередко кончавшаяся убийствами, наконец обе стороны утомились и обратились уже к посредничеству биев. Долго отстаивал бий джуватояков -- Бишкабан -- своего любимца Сергале от мнения старшего бия Чалнака, избранного всем родом тобукты в бии, который был за выдачу преступников матаевцам, -- и только тогда, когда Бишкабан находился в отлучке, Чалпаку удалось заманить в ловушку Сергале и Ханлик с родившимся, месяца четыре до этого, у них сыном...
   
   -- Как же такой умный батыр, как Сергале, мог попасться в ловушку? -- невольно прервал я рассказчика.
   -- И умный дураком сделается, когда его одурачат! Горе Сергале было велико: из-за него погибло и разорилось уже немало родичей, а конца не предвиделось этой ужасной баранте. Забыл он, что Чалпак не может желать ему добра... но он надеялся, что никакая несправедливость, а тем более жестокость, не может совершиться без поддержки народа, в преданности которого он не сомневался! -- наставительно пояснил Нысан, видимо, недовольный, что я прервал его. Немного погодя он продолжал.
   
   -- Была весна... в степи все казалось обновленным: свежая лесная зелень, трава, выбившаяся из земли, сплошным зеленым ковром покрыли окрестность; степной воздух, полный здоровья, вливался в грудь, свежил, бодрил... Всюду веселье и радость! Но вот Чалпак однажды собрал сто тобуклинцев и, пригласив столько же матаевцев, назначил суд на одной из сопок Ак-Чека, куда и привезли преступников. Матаевцы настойчиво требовали выдачи их для выполнения обычаев предков, т. е. смертной казни. Чалпак, хотя для видимости и отстаивал Сергале, но в душе желал его смерти, так как он приобрел симпатию народа, которую не хотелось делить ни с кем...
   И сбылось предсказание абыза. Выдал Чалпак Сергале и Ханлик матаевцам -- и кровавое дело не заставило себя ждать... На шею связанного Сергале накинули аркан, привязали его к хвосту лошади, на которой сидел родственник оскорбленных. Грустно взглянул Сергале на Божий мир, на свою молодую жену, на малолетнего сына, в голове быстро промелькнуло прошедшее, вся прожитая жизнь; но взвилась ногайка, рванулась лошадь, и... по прошествии некоторого времени обезображенное тело Сергале приведено было на глаза Ханлик... Бедная жена и мать в это время тщетно обращалась с мольбой к тобуклинцам, не слезавшим, как и матаевцы, с лошадей, говоря: "Я знаю, что меня ожидает, и смерти не боюсь, даже желаю ее, потому что не хочу переживать мужа, но пожалейте невинного младенца, ведь он вашей крови! Возьмите его, воспитайте, он не должен отвечать за грехи родителей..." Так молила бедная мать, но никто не внял несчастной.
   Скоро и с ней покончили ревнители старины; сбросили трупы в приготовленную ранее яму и, как бы сговорившись, поехали в разные стороны. Никто не оглянулся, не подобрал малютки казненных, он оставлен был на месте казни на произвол судьбы в своей маленькой колыбельке и тут умер, надрываясь плачем... И теперь существует могила на сопке под название Ханлик-Сергале, и теперь еще не разрушились могилы биев Бишкабана и Чалпака. От первой жены Сергале остался сын, потомки которого хранят рассказ о жестокой расправе с основателем их рода -- Сергале. Свершилась жестокая казнь, и погибли безвременно три жизни...

____________

   Мулла замолчал и, по-видимому, погрузился в глубокую задумчивость.
   О чем думал он? О том ли, как прежде каралось у киргизов преступление против семейного очага и обычаев, с ним связанных? Или, может, он жалел, что с водворением русских быстро изменился весь старый строй степняков? Изменились их нравы, изменилась, наконец, сама природа, а с нею вместе канули в Лету и счастливые времена и могущество народа, а тот, что остался, -- измельчал вконец... Да, впрочем, разве можно узнать, о чем думает старый степняк?
   Рассказанная нехитрая киргизская повесть и на меня навеяла какую-то грусть. Я почему-то думал о том, как в самом деле измельчали люди. Где в наши дни встретишь такую страстную любовь?! Влюбляются, правда, молодые люди всех стран, но истинно любят редкие, и это стало модной болезнью нашего худосочного века. Многие, нося в себе пустую страстишку; раздувают ее до чрезвычайности, носятся с ней словно курица с яйцом, обманывают и себя, и других преувеличением ее до трагизма, но проходит время, страстишка остывает, не оставляя и следа в пустой, дрянной натуришке. Этим хотя и разбивается, быть может, другая жизнь, с более устойчивым характером в привязанностях, но... "мало горя!" -- думать некогда, так как на смену просится на квартиру, в один уголок сердца, другая страстишка...

XV. Снова в пути

   Звезды гасли одна за другой: темнота мало-помалу окутывала даль песков. На горизонте появилась белесоватая полоса: то заря занималась, скоро рассвет, значит, будет. Сделалось холоднее. Я плотнее завернулся в одеяло и приготовился соснуть, а старый Нысан по-прежнему сидел, оперев щеку рукой; его старческие слезящиеся глаза были устремлены в пространство.
   Кто-то во сне застонал, кто-то громко выругался и вновь захрапел, выделывая удивительные трели носом... Небо более и более прояснялось, луна побледнела окончательно. Надо было отправляться в путь, так как верблюды уже окончательно отдохнули и до жары можно было сделать порядочный перегон. Скоро мы собрались и отправились. Мне невольно пришло на память стихотворение Лермонтова "Три пальмы", а именно то место, где поэт говорит:
   
   Когда же на запад умчался туман,
   Обычный свой путь продолжал караван;
   И следом печальным на почве бесплодной
   Виднелся лишь пепел седой и холодный...
   
   От нашего временного бивуака тоже ничего, кроме седого пепла, не осталось. Но эти следы человеческой жизни в степи так же быстро исчезнут, как и возникли. Впрочем, иногда, но очень редко, климатические случайности щадят их на продолжительное время, и в таком случае как отрадно путешественнику напасть на такое заброшенное огнище! Черное, обуглившееся место кажется ему великолепным караван-сараем, и мысль, что тут были люди, делает обширные пространства степи. более похожими на жилище.
   Говоря об этих местах с обуглившимися остатками костров, я невольно вспоминаю об огромных выгоревших пространствах, которые, иногда на несколько дней пути, попадались мне в прежние путешествия в степи между Персией и Китаем, и о которых я слышал так много удивительных сказаний из уст номадов.
   В жаркую пору, когда жгучее солнце превратит траву и кустарники в "нечто, подобное труту", часто случается, что искра, небрежно брошенная и раздутая ветром, выжигает всю степь. Пламя, находя себе всюду свежую пищу, мчится с такой страшной быстротой, что человек на лошади с трудом успевает спастись. Оно катится по равнине грозным потоком и, встречаясь с кустарником, вспыхивает с каким-то диким воплем. Огонь, подгоняемый всегда почти возникающим в таких случаях вихрем, с изумительной быстротой заливает целые десятки верст, губя на пути своем все, что попадается. Пробегая огромные пространства в короткое время, бешеное пламя может быть остановлено только рекой или озером. Степные пожары особенно страшны ночью, когда весь горизонт превращается в море пламени; тут самые храбрые бледнеют и теряются, трусу же и нерешительному нет никакого спасения. Но человек с большим присутствием духа может спастись, если, завидев пламя вдали перед собой, догадается спалить свою траву вокруг себя, вследствие чего образуется пространство, на котором приближающийся огонь не найдет себе пищи; в этом-то пространстве и спасается человек. Тщетно тогда в бешеной ярости лижут рассвирепевшие волны огня голую землю, тщетно палящим дыханием и миллионами искр обдает беглеца страшный противник, ему не настигнуть намеченной жертвы, попавшей в тихую пристань, -- и огонь, обойдя выжженную равнину, также бешено несется далее, устилая пройденный путь, черным могильным покровом.
   Выходит, что против огня человек может бороться с успехом только при помощи той же стихии. Впрочем, по тому пути, где следовал наш караван, ничего подобного быть не могло. Песчаные и солончаковые пространства, раскинувшиеся на сотни верст, были почти вовсе лишены растительности, если не считать чахлой бижгуни.
   Мы ехали молча, занятые каждый одною думою. Дума эта была о воде. Правда, караван-баш успокоил людей, что к закату солнца вода будет, и это обещание подействовало весьма отрадно, хотя на всех просто жаль было смотреть, -- так подтянула жажда.
   -- А вдруг это фунтастичность одна, знаете, тогда что станем делать, а? -- сказал подъехавший ко мне Тележников.
   -- Какая фунтастичность? -- не понял я.
   -- Касаемо, значит, воды! Того-этого, незаметно как будто, знаете, ничего похожего.
   -- Ах, да оставьте вы, Семен Никитич, право! И без того тошно, а тут еще усугубляете ужас своими предположениями.
   -- Оно точно, знаете "коемуждо воздастся по делом его", а все же, того-этого, как его...
   -- Ну, и подождем до вечера! Кебеков обманывать не станет, а чтоб не так скучно ждать было, лучше спать лечь...
   -- Какая у нас, Николай Иванович, с вами сонпатия, я тоже, знаете, хотел это предложение насчет сна сделать.
   Между тем высокие шпицы и барханы бугристых песков, в которые мы вступили, начали разнообразить бывшие до сего равнины. На плоском, далеком горизонте вставали призрачные горы из белых облаков, резко очерченные по верхнему контуру светло-голубою полосою неба.
   Через несколько времени барханы перешли опять в волнообразную холмистую поверхность; изредка начал попадаться саксаул и низкорослая таволга. Эта перемена еще более вселила во мне уверенность, что скоро мы доберемся до воды.
   -- Тюра, видишь вон энту сопку? -- спросил меня маленький, приземистый киргизец Булектал Назарбеков, подъезжая на своей горбоносой лошаденке и указывая концом камчи [так называется нагайка] куда-то в пространство.
   Зная уже по опыту силу зрения киргиз и не надеясь на свое, я вытащил бинокль и действительно увидел вдали чуть видневшийся холм.
   -- Ну, теперь вижу. Что ж из этого?
   -- Ой-бой, ой-бой, джаман место.
   -- Отчего джаман?
   -- Ур коп! Сам Алимкулка там ездит [Худое место, разбойников много].
   -- Что ты!? -- оживился я, -- а мы мимо этой сопки поедем?
   -- Как мулла скажит, минь бильмен! (т. е. я не знаю) велит ездить -- поедим.
   -- Можно, значит, и не заезжать на нее?
   -- Большой круг давать нада, теперь су только у этой сопки и найдем, анда Тендерли булады [су -- вода; анда Тендерли булады -- т. е. там колодцы будут; Тендерли -- имя собственное].
   Это сообщение чрезвычайно заинтересовало меня. Однако ж сколько я ни приставал с расспросами к Назарбекову относительно Алимкулки, он только отрицательно мотал головой, неизменно отвечая: "Минь бильмен!" По-видимому, действительно и сам ничего не знал; опасно да и только, тем и ограничивались его сообщения.
   Теперь Левашев ехал в хвосте каравана, а Кебеков впереди, останавливать их мне не хотелось, а расспросить так и подмывало; я слез с верблюда и отправился пешком, но не успел сделать и двадцати шагов в сторону, как был заинтересован какими-то движущимися предметами красного и желто-бурого цвета. Когда я подошел ближе, то к удивлению своему увидел, что эти движущееся предметы были просто-напросто черепахи весьма большого размера. Их было такое множество, что буквально весь песок двигался как живой. При моем приближении черепахи быстро втягивали головы и прятали ноги, так что снаружи оставалась одна чешуйчатая скорлупа. Желая испытать твердость их роговой оболочки, я сдвинул двух черепах вместе и стал на них, но от этого никакого изменения не произошло и костяки отлично выдерживали тяжесть моего тела.
   Черепахи, впрочем, не все были одинаковой величины, попадались и маленькие. Чрезвычайно заинтересованный, я долго разглядывал их и вскоре две не замедлили обогатить мою коллекцию всякого зоологического хлама, я положил их в шляпу и, прибавив шагу, вскоре сравнялся с передним верблюдом, на котором покачивался караван-баш. Громадный верблюд плавно выступал по песку, красивые глаза его смотрели чрезвычайно серьезно, словно он сознавал свое превосходство над человеком в этой безлюдной степи. Впрочем, пропущенная через нос веревка искажала серьезное выражение и мне невольно пришло в голову, что в этом виде верблюд очень напоминает модного франта с лорнеткой на носу: так же вздернута голова кверху, так же оседлан нос и, пожалуй, так же обоих водят за нос.
   -- Устал сидеть, должно быть? -- обратился ко мне Кебеков.
   -- Да, что-то ноги поразмять захотелось.
   -- Ничего, пройдись, это хорошо.
   Мы замолчали. Кебеков, видимо, находился в тяжелом положении человека, так или иначе обманувшего возложенное на него доверие. Косые взгляды членов каравана, изнуренный вид людей, как укоры совести, мучили этого почтенного старика.
   -- Что это у тебя в шапке-то? -- спросил он.
   -- Черепахи, хочу довезти их до Петропавловска... а что, мулла, мы дойдем сегодня вон до той сопки, что виднеется?
   Дрогнули личные мускулы у Кебекова, грузно повернулся он в седле и, сердито крякнув, сказал:
   -- Около сопки и привал сделаем; надо дойти во чтобы то ни стало, все равно ближе воды не встретим.
   Из подчеркнутых Кебековым слов я понял, что он на меня обиделся.
   -- Да я, мулла, не о том вовсе; я просто хотел спросить тебя, не опасно ли у этой сопки, говорят будто, у этих колодцев пошаливают.
   -- Воля Аллаха! -- кротко вздохнул Кебеков и немного погодя добавил: -- впрочем, теперь давно, не слыхать про это, а раньше действительно случалось. Место-то очень удобное для них.
   -- Как так? почему?
   -- Да ведь от этой самой акши-куймы (в буквальном переводе значит: "береги деньги") начинаются Бугаты-Сайские горы, в которых есть много лощин и ущелий; значит, дурным людям есть где спрятаться. Недаром и прозвали это место "акча-куйма", понимаешь ведь, что это обозначает по-вашему?
   Я мотнул головой: понимаю, мол!
   -- Ты, впрочем, мултук-то свой осмотри, приготовиться на всякий случай не, мешает! -- посоветовал Кебеков, и я это принял, по канцелярскому выражению, к сведению.

XVI. Степные разбойники

   Мулла Алимкул, кокандский бек (кипчак родом), был энергичный и талантливый противник генерала Черняева.
   Будучи регентом кокандского хана Худояра, Алимкул самостоятельно распоряжался делами ханства. При наступлении русских, он поднял все силы ханства и бился во многих местах с нашими отрядами. Между своими соотечественниками этот батыр пользовался безграничным влиянием и уважением и при том, надо сказать правду, славился беззаветною храбростью. Вот что говорит про него один из исследователей Средней Азии.
   "... Кокандцы были уверены в успехе и вполне убеждены, что при своем численном превосходстве задавят и истребят слабый русский отряд. Трудно сказать, какой был бы исход начавшейся битвы, если бы при самом начале боя, 9 мая 1865 года, Алимкул не был смертельно ранен в грудь русскою пулею в то самое время, когда он, с саблею в руках, бросился впереди своей конницы, чтобы увлечь ее в атаку на русские ряды. Смертельная рана любимого батыра навела панику на кокандцев, все смешалось и бросилось бежать к Ташкенту, куда увезли раненого вождя кокандцев. Смерть его облегчила штурм, а битва решила участь города Ташкента, который был взят 15 июня 1865 года" [Н. А. Маев, Старый Ташкент].
   Вот в кратких словах правдивые биографические данные этого храброго и славного вождя. Между тем, когда в 70-х годах бродило в степи множество различных шаек, укоренилось убеждение, что все эти шайки организованы и действуют под предводительством Алимкула. Имя его окружено было самыми легендарными сказаниями, а народная молва (хабар) приписывала ему даже сверхъестественные свойства. Да это и вполне понятно: путешественники, подвергшиеся нападениям шаек в степи, сегодня слышали это грозное имя около Аральского моря, а через день где-нибудь за целые тысячи верст караван подвергался нападению новой шайки, и опять гремело то же имя. Очевидно, разбойники хорошо понимали, что укрываться за легендарного батыра им выгодно. Может и действительно был какой-нибудь самозванец, дерзнувший присвоить себе это имя, а может и просто по пословице "у страха глаза велики" многим чудилось, что ограбил их никто другой, как сам мулла Алимкул.
   У нас на Руси, особенно во времена понизовой вольницы, подобных примеров тоже встречалось множество.
   Донесшаяся в Россию весть о взятии Ташкента -- этой столицы Туркестанского края -- весьма естественно породила у многих желание отправиться искать счастья в новой провинции. Широкой волной хлынули сюда различных профессий люди и, не зная дороги, местности и условий предпринимаемого путешествия, большинство их попадалось в сети бродячих шаек. Наш талантливый художник и беллетрист Н. Н. Каразин правдиво и многократно описал в своих романах такие нападения. Безнаказанность с одной стороны и желание поживиться -- с другой побуждали придорожных разбойников совершать весьма дерзкие нападения на одиноких путешественников и даже целые караваны.
   Особенной жестокостью расправы и дерзостью нападений отличались туркмены, или, как их прозвали наши солдаты -- трухменцы [...]
   История свидетельствует, что вся политическая жизнь туркмен протекла в междоусобных распрях одних племен с другими и внешней борьбе с их соседями. На наши владения туркмены также с давних пор производили набеги. Шайки их неоднократно появлялись на Сырдарье, в Барсуках и Каракумах (название песков). С пленниками туркмены обходятся жестокосердно: привязывают их под брюхо лошади или к хвосту, или, наконец, гонят вперед, беспощадно осыпая ударами ногайки. Пленники составляют у них самый видный предмет добычи, потому что за этих несчастных дорого платят (я разумею 70-е годы) в Хиве, Бухаре и на других восточных рынках.
   Правительство наше, обуздав своеволие и хищничество туркменских морских разбойников в Каспийском море заведением там постоянного крейсерства, долгое время не могло этого сделать по отношению к племени чодоров, самых дерзких степных разбойников. Вот почему русские купцы всегда избегали направлять свои караваны чрез Усть-Урт, представляющий не более 400 верст ширины. Не степной характер местности этого перешейка и не бесплодная и безводная пустыня, а рассказы о хищничестве туркмен заставляли избегать этого кратчайшего пути в среднеазиатские ханства. В 70-х годах товары иногда отправлялись даже чрез Семипалатинск по таким же бесплодным и несравненно обширнейшим, но зато более безопасным пустыням.
   Туркестанские песчаные степи совсем не то, что степи, хотя бы разбросанные между Волгой и Уралом, или где-нибудь в Малороссии. Те степи и в однообразии своем имеют поэтическую прелесть: точно гигантский ковер, сотканный из зелени, разбросан у ваших ног. Дунет ветерок -- и степь заволнуется как море, берега которого где-то далеко-далеко сливаются с горизонтом. Одним словом, это не те степи, которые красотой своей привели в художественный восторг бессмертного Н. В. Гоголя. Нет, при виде туркестанских безотрадных степей, лишенных всякой жизни, великий писатель наверно воскликнул бы: "Ах, черт вас возьми, степи!..", а остальную часть фразы: "как вы хороши!" так и не договорил бы...
   Пески делают дорогу вовсе непроездною, колеса тонут в них все равно что в воде, а хуже всего то, что пески эти расположены буграми: только что въехал на бугор, а перед носом сейчас же следующий, и так далее до бесконечности. В оврагах легко может спрятаться целый десяток разбойников; залягут словно волки и ждут с истинно магометанским терпением. Подпустив путешественников на расстояние выстрела, они с диким гиканьем бросаются на несчастных.

XVII. Привал пред водою

   Нижний край огромного бронзово-красного солнечного диска уже исчезал за горизонтом, когда я проснулся от металлического звука колокольцев. Звуки эти сохраняли редкий, правильный темп, мелодично и постепенно переходя с высоких нот на низкие и обратно. Я осмотрелся. Верблюды плавно выступали.
   Мало-помалу характер местности стал изменяться. Сначала изредка, потом сливаясь все более и более в плотные массы, стали появляться густые кустарные колючки и высокие группы джиддовых деревьев. Местами джидда уступала место саксаулу. Меня крайне поразило это оригинальное растение. Казалось, что колоссальные оленьи рога выросли из земли и только на самых оконечностях своих разветвлений украсились зелеными кистями, уподобляющимися зеленым иглам...
   -- Благодарение Аллаху! -- послышался возглас Кебекова, и вслед за тем он отдал приказание остановиться, чтобы вознести молитвы за благополучное достижение Тендерлей, до которых оставалось не более 5-ти верст, в чем теперь уже не было ни малейшего сомнения. Соскочили киргизы с верблюдов и опустились на колена, лицами к заходящему солнцу. Вся толпа стала набожно молиться, дружно подхватывая заунывным напевом заключительные слова каждого молитвенного стиха. От времени до времени молящиеся поднимали кверху распростертые, с открытыми ладонями, руки и, подержав их несколько в воздухе, прикладывали большие пальцы за уши...
   -- Алла-Акбар! -- провозгласил Кебеков, разведя руками по обе стороны головы в уровень с нею, и пал ниц.
   -- Алла-Акбар! -- прошептали остальные, подражая его движению и тоже падая ниц.
   -- Алла-Керим! -- истово продолжал старик, повторяя тот же прием.
   -- Алла-Керим!.. -- повторили за ним, отпуская новый земной поклон.
   И опять снова:
   -- Ашади-Акбар! Ашаднанна илях иллялах! Аллах-Аннах, мухамедин расуллуллах! Эял-аз Салах! Элях-Альфалях, аз-салат хеирал-мин ан Евм! Аллах-Акбар!
   -- Эка орда косоглазая! и чего это они, знаете, руками кверху взмахивают, того-этого, да за ушами у себя скребут, знаете! -- с какой-то обидной иронией резонировал Тележников.
   Но на меня эта молитва "косоглазой орды" повлияла как-то особенно умилительно. Под влиянием такого настроения, я невольно воскресил в своей памяти Божий храм, церковное пение, а далее -- свое детство, дорогую красавицу мать, -- и картины счастливого прошлого вереницей пронеслись пред моими умственными взорами, невнимательно скользившими теперь по развертывавшейся картине.
   А картина была достойна внимания:
   Заходящее солнце обливало последними лучами степь и кусты саксаула, бросавшего уже длинные тени, ложившиеся поперек широкой полосы караванной дороги. Впереди колоссальной громадой возносилась почти отвесная скала Мус-Беля, совершенно закрывавшая собой поле зрения с северной стороны. На мрачной, лишенной всякой растительности, истрескавшейся и обсыпающейся ее поверхности косые лучи угасающего светила резкими рельефами выделяли каждую выпуклость, каждый уступ, отбрасывая в то же время глубокие тени на смежные углубления и расселины. В воздухе было совершенно тихо, и вечернее безмолвие нарушалось лишь отдаленным шумом ручья, усиливавшимся соседством скал...
   Но вот благодарственная молитва была окончена. Жажда хотя по прежнему мучила всех, но надежда на то, что скоро должны быть колодцы, поселила в нас бодрость, воскресившую наши силы, и мы вскоре тронулись в путь.
   -- Это последняя трудная и опасная станция! -- проговорил, вздохнувши, Кебеков.
   -- Как последняя? А дальше что?
   -- Дальше колодцы будут попадаться чаще, и для каравана уже не представится особенных трудностей.
   -- А почему это место считается опасным? -- спросил я и, признаюсь, какая-то робость невольно охватила меня.
   -- Ущелье тут; опасно потому, что в горах всегда почти скрываются бродячие шайки, которые с давних времен живут исключительно грабежами.
   -- Я не понимаю одного: неужели же до настоящего времени русское правительство не обуздало своеволие этих диких сынов степей?
   Не помню, в каких именно выражениях отвечал мне Кебеков на мой вопрос, но я попытаюсь дать некоторое объяснение и представить картину того варварского мира, который в наше время совершенно уже поглощен Россией, а два-три десятка лет назад производил панический ужас не только среди нас, русских, но и среди наших подданных, населявших приуральский край, т. е. калмыков, казаков и оренбургских населенцев. Чтобы защитить это мирное население, Россия была вынуждена идти вглубь Азии. Правда, и прежде, т. е. до 1850 года, русские армии проникали до самой Сырдарьи и Аральского моря, но эти успехи еще не сулили тогда того, что они дали потом. Сыр -- река извилистая, полная мелей и неудобная для плавания; что же касается Аральского моря, то оно было окружено со всех сторон песчаными степями и не представляло ни одной точки для колонизации. Создать флотилию на Аральском море стоило бы огромных сумм, потому что строить суда на мест (за отсутствием потребных материалов) было невозможно, а пришлось все привозить на верблюдах, что представляло громадные затруднения. Таким образом все осталось бы в прежнем виде на долгие времена, если бы неосторожность и неисправимое варварство туркменских ханов не навлекли на них роковым образом отдаленной грозы! С той поры положение дел изменилось: Малая Бухара завоевана китайцами, а хивинский хан, несмотря на свою кажущуюся самостоятельность, находится в зависимости от России. Богатый и цветущий Кокан завоеван, а то, что еще свободно, -- погибает от анархии... Теперь, когда Россия, перескочив безводные пустыни, стала лицом к лицу с изуверами и фанатиками и, не поверив искренности ханов, путем оружия обратила их в верноподданных своих слуг, теперь, повторяю, и самые рассказы о грабежах и нападениях стали отходить в области преданий.
   Ну, а три десятка лет -- было иное. Полудикие ханы, отуманенные неограниченною властью, слепые орудия дервишей, оборванных бродяг, не имеющих иного занятия, кроме исступленного благочестия, и требующих войны, потому что им нечего терять; худо вооруженные воины, голодные, не получающие своего жалованья и потому вознаграждающие себя грабежом -- все это ясно может доказать причины, в силу которых становится понятным существование степных разбойников, главные средства к существованию которых состояли в охоте за людьми и были для них столь же естественным и безгрешным занятием, как ныне, например, рыболовство.
   Эти кочевые хищники собирались в шайки, нападали на караваны; грабили их, связывали мужчин и отсылали их на бухарские рынки. Что испытывали эти несчастные, трудно, конечно, и вообразить, но любопытствующих отсылаем к "Дневнику писателя" Достоевского, где есть страницы об одном из таких невольников -- русском солдате...

XVIII. Одинокий путешественник

   По крутой, узкой тропинке, затерявшейся между Алтын-Эмельских ущелий, пробирался верхом на маленькой горной лошадке бильджуанской породы [эти лошади при езде по горным кручам -- устойчивы, крепки и легки, как козы] Тюра-Якуб-бай. Звонкий топот конских копыт далеко раздавался вокруг и нарушал полную тишину гор. По временам, почти из-под самых ног лошади, взлетали табунки горных рябчиков (кеклек), да на покатостях утесов мелькали быстрые красноватые чрезвычайно ядовитые змейки -- медянки. Это были единственные признаки жизни в глухом Кастекском перевале. Тишь стояла необыкновенная, казалось, всё спало в солнечном жару: горы, воздуха, небо... По виду лошади и путника можно было заключить, что путешествуют они уже давно: и без того поджарая лошадка совсем втянула бока, а в углах губ ее заметны были следы запекшейся крови, и она, и всадник, по всему было видно, испытывали страшную жажду. Да и было от чего. Уже другой день Тюра-Якуб-бай не видел ни капли воды, а июньский зной давал себя чувствовать. Тюра-Якуб в эти края попал впервые, а потому и не знал местности. Ехал он с Аулие-Агача в Чимкент; от людей, что попадись дорогой, услышал, будто если пересечь кряж Алтын-Эмельских гор, дорога вдвое ближе будет; послушался -- и вот теперь приходится умирать. За себя-то он не боялся: все равно умирать когда-нибудь надо, Аллах двух смертей не пошлет, а одной никак не избавишься, да вот беда, -- ехал-то он не один: меж куржумов, что болтались по обе стороны передней луки седла, мирно покоился ребенок лет семи. Час тому назад ребенок выпил из тыквенной бутылки последний глоток воды, который Тюра-Якуб-бай, несмотря на то, что сам умирал от жажды, отдал тому, кто был для него дороже всего на свете. Каждую минуту ребенок мог проснуться и попросить пить. Пить! Легко сказать! А где он, несчастный отец, незнакомый с местностью, возьмет воды? Этот вопрос, словно нож, запущенный в сердце, причинял Якуб-баю нетерпимую, жгучую боль.
   -- Эх, напрасно я послушался! Ехать бы степью, там хоть колодцы встречаются, а то вот... -- и тюра, не окончив фразы, с горечью махнул рукой. Вдруг он вздрогнул всем телом, почти разом остановил лошадь и замер. Ребенок от такой внезапной остановки проснулся и смуглыми кулачонками стал протирать заспанные глаза. Тюра осторожно соскочил с лошади, придерживая одной рукой ребенка, спустил его, а сам поспешно прилег к земле. Чуткое ухо его уловило какой-то неопределенный глухой шум, напоминавший рокот ручья.
   Пролежав совершенно неподвижно минуты две он, радостно вскочил и, ласково потрепав лошадь, обратился с следующей бессвязной речью к дорогим для него существам:
   -- Хазыр су булады, милые мои, хорошие, хазыр, хазыр!..
   Лошадь, как бы поняв всю важность сообщенного ей известия, тихо заржала. Не успел еще замереть отголосок ее ржания, как в ответ и совсем близко раздалось такое же приветствие.
   Якуб-бай невольно схватился за висевший у него за плечами фитильный мултук [мултук -- среднеазиатское ружье на развилах, втыкаемых в землю для большей верности прицеливания].
   Встреча здесь, в горах, могла быть очень опасна: кого-то Аллах пошлет -- врага или друга? Избежать, однако ж, этой встречи нечего было и думать, так как оставшаяся позади горная тропинка до того была узка, что мало представляла удобства спастись от врага бегством, к тому ж и воды не было, а впереди...
   -- Э, будь что угодно Пророку! -- решительно проговорил Якуб-бай, подтянул потуже седло, протер полой чапана воспаленные ноздри лошади и, вскочив на нее, бодро отправился вперед, поддерживая левой рукой ребенка, а правой крепко сжимая большой нарезной, с раструбом на конце, мултук.
   Обогнув утес, скрывавший даль, всадник выехал на небольшую долину. Зоркие глаза его разом охватили все пространство, раскинувшееся в виде небольшого оазиса.
   Три стреноженные лошади весело пощипывали траву. Хозяева их лежали, растянувшись словно волки, и с любопытством всматривались в приближавшегося гостя. Невдалеке где-то журчал невидимый ручей.
   Тюра-Якуб-бай подъехал, остановился и поздоровался по всем правилам степного этикета, т. е., сложив руки на животе, отвесил кулдук, проговорив неизбежные в таких случаях фразы: "здравствуйте, мол, добрые люди, откуда и куда держите путь" и прочее в этом роде, честь честью, как следует. Ему отвечали и, в свою очередь, задали те же вопросы.
   -- В Чимкент из Аулие пробираюсь, -- было ответом, -- горами поехал, сказали, ближе будет, да вот дорогу-то хорошо не знаю, ну, должно быть, и заблудился.
   Ничего ему не сказали, только молча переглянулись.
   -- В Чимке-е-нт?! -- протянул один из них, после минутной паузы, -- ну, бай, ловко же над тобой пошутили. Какой тут Чимкент, когда неделю воды не встретишь.
   Слово "воды" напомнило прибывшему о тех муках, какие он испытывал вместе с лошадью.
   -- Вы вот говорите "воды", а ведь я -- другой день пошел -- как ни капли не пил; увидал вас -- очень обрадовался уж, забыл и про жажду.
   -- Ручей течет у этой муллушки; много воды, искупаться даже можно, -- проговорил один джигит, указывая на степной сардоб, стоявший саженях в пятнадцати.
   Тюра быстро спешился с лошади, отстегнул от седла свернутый в трубку небольшой палас, разостлал его и, посадив ребенка, проговорил, обращаясь в джигитам:
   -- Совсем смучился с ним, думал -- погибнем без воды, эх!..
   -- На, дай ему! Воды на всех хватит... -- и при этом старший, одетый в ярко-красный адрассовый халат, протянул медный кумган с чистой родниковой водой.
   Жадно прильнул к кумгану тюра и, не отрываясь, начал тянуть драгоценную влагу.
   -- А ты не нападай сразу-то! Сам же говоришь, другой день не пил, знаешь ведь, что вредно.
   -- Правда. Спасибо за совет! -- поблагодарил тюра и про себя подумал: люди, значит, не дурные, коли добру наставляют.
   -- Посиди тут, карагам-чарагам (милый, хороший), пойду лошадь напою! -- обратился он к ребенку и, взяв за повод коня, повел его к ручью.
   -- Подозрительно что-то, и откуда такой взялся? -- ворчливо начал было узкоглазый джигит, тот, что был помоложе, обращаясь к старшему товарищу.
   -- Тише ты, видишь, щенок-то смотрит как! -- толкнул красный халат первого.
   -- Помешать еще, дьявол, может...
   -- Эх, баба! чего бояться, нас шестеро.
   -- Я не к тому, а откуда, мол, едет и кто такой.
   -- Чуль улькун [степь большая], всем места хватит, а дороги никому не заказаны.
   -- Мирза, а мирза, что это у него в куржумах-то понабито, посмотреть бы!
   -- Тсс!.. -- снова предостерег старший и покосился на ребенка, -- после узнаем.
   Тюра-Якуб-бай, напоив между тем лошадь, начал вываживать ее по поляне.
   -- Долго что-то наши не возвращаются! -- помолчав, заговорил опять молодой.
   -- Вечера ждут, когда стемнеется... да ты лишнего-то не болтай, вон тот возвращается.
   Действительно, Тюра-Якуб-бай, стреножив лошадь, пустить ее к другим, причем седла не снял, а только ослабил немного подпругу: мало ли, дескать, что может случиться, а сам подошел к ребенку.
   -- Хорошо бы теперь бишбармаку похлебать! -- помечтал вслух молодой джигит.
   -- Ишь, чего выдумал, бишбармаку! тьфу ты...
   -- Или плову бы, а потом кумысу напиться! -- продолжал первый.
   -- Да ну тебя к шайтану, тьфу! тошнит даже.
   Позывы к тошноте, если сказать правду, произошли у красного халата отнюдь не от того, что он не хотел предлагаемых кушаньев или не любил их; причины были совсем иные: рыская по степи уже несколько дней, волки эти ничего, кроме чурека (сухие лепешки), не ели, а бишбармак и плов, да еще с кумысом в заключенье -- такие вещи, о которых только помечтать и доводится вечно полуголодным степным разбойникам.
   -- А мы вот чайку сейчас вскипятим, у меня и чайник есть! -- сказал повеселевший Тюра-Якуб, -- жаль только, топлива-то нету...
   -- Что ты! какой тут чай... огня никак разводить не можно!..
   -- Отчего?
   -- Ну, сам знаешь... степь... дым далеко будете видно, зачем выдавать свое присутствие, неравно худые люди придут...
   Все помолчали.
   -- Так вы саудикеры [купцы], говорите? А где же товар-то у вас? -- спросил Якуб-бай у своих новых знакомцев.
   -- Мы на день караван обогнали, дело было... к вечеру все сюда прибудут... да вон никак и наши едут! -- быстро воскликнул Мирза, прикрыв рукой, в виде козырька, глаза и всматриваясь вдаль.
   На горизонте виднелись едва заметные три точки.
   Тюра-Якуб-бай задумался
   Теперь, когда он удовлетворил мучившую его жажду, когда возможность умереть без воды миновала, пред ним возник новый тревожный вопрос; новое чувство, доселе, правда, ни на чем не основанное -- чувство боязни за ребенка закралось в его душу: ведь кто знает, что за люди встретились ему.
   -- У одного вон кольчуга под халатом! -- подумал тюра -- а хороший человек этой рубахи не наденет! Саудикеры, -- говорят, -- да, может, из тех, что по дорогам беспошлинно торгуют... пики у всех! эх, волк тебе навстречу, -- положение-то какое!..
   -- Зачем кичкене [кичкене -- маленький] с собой везешь? дорога дальняя, трудно! -- спросил молчавший до этой минуты третий джигит, посматривая на красивого ребенка. -- Хатын [баба, хозяйка, жена] разве нету?
   -- Нету! -- вздохнул тюра, -- не с кем оставить было, а в Чимкенте большое дело есть.
   -- Ата, маган нан керек! [отец, мне хлеба надо, хлеба дай!] -- неожиданно заявил маленький путешественник, -- нан берсенчь!
   -- Хазыр, карагам-чарагам, хазыр! -- и тюра хотел было достать хлеба, да вспомнил, что все припасы остались в сумке, привязанной к седлу.
   Между тем показавшиеся на горизонте точки стали яснее. Теперь уже можно было без особого напряжения зрения рассмотреть трех всадников, гнавших во весь опор. Песок, вздымаемый шестью парами лошадиных ног, густым облаком окружал наездников. Еще четверть часа -- и они будут здесь.
   Тюра Якуб подумал минутку, затем зевнул с таким аппетитом, что чуть не свихнул себе челюстей.
   -- Всю ночь ехал, спать страшно хочется! -- проговорил он, ни к кому в сущности не обращаясь. -- Да, так тебе хлеба, Райхан? Пойдем, у меня в сумке хлеб-то.
   -- Куда же ты? Погоди, вот наши приедут, ужин будем варить.
   Худые люди на дым, пожалуй, приедут! -- с чуть заметной иронией отпарировал Якуб-бай и решительно добавил: нет, я пойду в муллушку, поужинаем с ним вот, да и спать завалимся, а там в путь пора! -- а про себя добавил: "Кто вас знает, что вы за купцы такие, если тут лечь, так, пожалуй, долго не проснуться, а в муллушке все-таки легче оборониться, в случае чего..." -- Пойдем Райхан, я тебе "нан" дам.
   Крепко захотелось молодому мирзе вцепиться в гостя, но он, что-то сообразив, должно быть, только плюнул: ступай, дескать, спи; нам ведь все равно -- теперь ли, после ли тебя прикончить.
   Чтоб не навлечь какого подозрения, Якуб-бай отвязал куржумы и отправился с ребенком в муллушку, предварительно распутав лошадь и оставив ее совершенно на воле. Он не боялся за своего карабаира: тот с полуслова понимал своего хозяина и всегда мог явиться на первый свист, как бы далеко ни отошел. Маневр этот не укрылся от джигитов.
   -- Ишь, собака, догадался, должно быть! -- проворчал красный халат, -- лошадь распутал.
   Молодой Мирза ничего на это не ответил, он, очевидно, с большим нетерпением ожидал подъезжающих товарищей, по крайней мере смотрел на приближающихся всадников, не отрывая глаз.

XIX. Замыслы разбойников

   В Киргизской степи весьма нередко встречаются разбросанные там и сям надгробные глиняные мавзолеи (муллушки, или мазарки). Эти мавзолеи нередко бывают весьма красивы, да и вообще, обделка даже самой бедной киргизской могилы, в виде гробницы с полукруглым или заостренным продольным сводом, ясно указывает, что киргизы свято чтут память своих мертвых.
   Встречающиеся в Туркестанском крае могилы можно подразделить на несколько типов или групп; так, например, одни из них снабжены сверху более или менее значительными насыпями земли (могильные курганы); иногда вместо земли могилы обкладываются камнями, особенно поблизости гор; встречаются также и с четырехугольными углублениями на поверхности, выложенными плитами; эти углубления обнесены кругом камнями, поставленными на ребро. Всего интереснее, разумеется, мавзолеи. Представьте себе высокую, сажени в три вышиною, пустую куполообразную глинобитную палатку. Во всей этой постройке, при ее обширности и высоте, вы нигде не найдете никаких железных связей, перемычек и скреплений, так что Аллах ее знает, на чем и как держится вся эта масса!
   В давно минувшие времена, когда владычествовал еще Абдуллах-хан -- этот истинный благодетель степей, память которого много веков будут чтить все те, кого судьба забросит в мертвые пустыни, -- у киргизов проявлялось и уважение к знанию, и стремление к распространению науки и цивилизации. Остатки древних арыков в Голодной степи и в других, ныне совершенно мертвых пустынях, величественные степные рабаты и монументальные сардобы -- продолжают свидетельствовать, что были свои золотые времена и для Средней Азии (исключая, впрочем, Каракумов, этой пуповины пустынного пространства, описанной мною выше).

0x01 graphic
Сардоба в Голодной степи

   В наши дни такие сооружения представляют лишь редкие памятники старины, к сожалению, совершенно неисследованные и даже не приведенные в известность. Всесокрушающее время безжалостно уничтожает их...
   Муллушка, в которую отправился тюра Якуб-бай, была сажени четыре в диаметре и аршин восемь в вышину. От времени материал, из которого она была построена, так затвердел, что при ударе в него звенел как хороший глиняный сосуд.
   Дверка из красного дерева была увешана разноцветными лоскутками и тряпицами, которые обыкновенно оставляются путешествующими номадами как знак своего пребывания на могиле святого (очевидно, и под этим мавзолеем покоился какой-нибудь святой). Настенные панели оригинального памятника были облицованы узорчатыми изразцами и испещрены мозаикой надписей, заключающих в себе молитвы и тексты из корана. Над самой дверкой надпись состояла из следующего текста корана: "Всякому благочестивому открыты двери рая".
   Немного повыше, кругом всего мавзолея тянулась другая подпись красивыми сульскими литерами: "Аллахумма-Алгаккуна-ль Гакуни уляу-кона-ль букагу-би-кодри-саукиль-ашрате", т. е. "Вознеси, Господи, душу мою в обитель блаженства, сопричти к Твоим праведникам и сохрани на том свете".
   Лазурно-голубой орнамент приятно поражал глаз и невольно переносил в какую-нибудь цивилизованную страну, заставляя забыть, что вы находитесь среди песчаной, голодной Киргизской степи, где на целую неделю времени надо запасаться водой, чтоб не умереть самой ужасной, самой мучительной смертью.
   В сущности, у киргиз только по особо данному обету можно входить в эти степные склепы, чтобы поклониться праху святого, покоящемуся под ними.
   Почему же тюра Якуб-бай сделал такое отступление?! Это мы скоро узнаем.
   Вновь прибывшие (трое) джигиты, по-видимому, сильно спешили. Взмыленные лошади тяжело дышали и едва переводили дух, да и наездники были не в лучшем состоянии.
   -- Чего это вы так упарились, словно за вами сам шайтан гнался? -- иронически спросил прибывших красный халат, который, по-видимому, был главарем этой шайки каракчей (разбойников).
   -- Скоро будут... караван большой... урус есть!.. торопливо, сильно захлебываясь, сообщил один из джигитов, не обращая внимания на иронический тон начальника. -- Мы круг большой дали...
   -- Народу много? -- деловым уже тоном спросил красный.
   -- Много-то много, да никто не вооружен; только у двух русских мултуки есть, остальные безо всего... спят по целым дням, словно сурки...
   -- Саидку, значит, видели? говорили с ним?
   -- Мало... не удалось поговорить... только и сказал, что спят... мы так, издалека... за барханам сидели...
   -- Э, плохо дело! не верю я этому собаке, пожалуй, не исполнит, чего обещал.
   -- Что ж ему обманывать, я пай посулил хороший...
   -- Пай посулил! а ты сначала поймай зверя в капкан, да потом говори о шкуре... надует тебя твой таджик...
   -- Чего меня надувать-то, я ведь не козий мех!
   -- Тс!.. дьяволы! чего раскричались словно коршуны над падалью, забыли разве про этого-то! -- предостерег Мирза Хаким, указывая глазами на сардоб, где находился тюра Якуб-бай.
   -- А что такое? кым анда? (кто там?)
   -- Принес шайтан без вас какого-то, спрятался вон в муллушку.
   -- Ну-у?! кто такой?
   -- Проезжал какой-то, с ребенком едет, говорит, заблудился.
   -- А вы его уж не могли того?.. -- и прибывший джигит жестом докончил фразу.
   -- Эк ты до крови-то жаден; погоди ужо, вот на том свете шайтан тебя за это изжарит в котле, как шашлык...
   -- Устал, по-видимому, сильно, теперь, должно быть, спит уже... -- умиротворяющим тоном сказал один из джигитов-халатников.
   -- Ну, будет об этом! там посмотрим, что делать, а пока слушайте, да двиньтесь ближе, нечего на всю степь-то орать!.. -- повелительным тоном приказал красный халат, и военный совет придорожных разбойников начался уже вполголоса.

XX. Нападение

   Чтобы сделать более понятным план местности, я должен нарисовать топографию и сказать несколько слов о колодцах Тендерли -- этой единственной артерии всей кызылкумской безводной степи. Смотря теперь на карту Средней Азии, мы можем только удивляться поражающему количеству урочищ с киргизскими и русскими названиями. Бор-Муле, Казыл-гак, Обалы-Томсук, Джендели-Конур так и чередуются с Викторовскими, Федоровскими, Александровскими и Семеновскими станицами и пикетами, протянутыми по всей степи от Оренбурга и до Ташкента. Нередки также ныне и артезианские колодцы, словом -- теперь путешествия по степи сделались делом обычным не только для нас, русских, но и для бухарских купцов, во всяком случае сильно ослепленных предрассудками, во-первых, и весьма резонно побаивавшихся отваживаться прежде путешествовать по безводной пустыне, во-вторых. Как Кавказ, освобожденный от хищных беев, дал возможность производительному населению этого края развить его неисчерпаемые источники богатства, так и Туркестанский край (недавно представлявший terra incognita), стал в наши дни таким Эльдорадо, к которому стремятся тысячи предприимчивых людей. В 70-х годах, однако, мы не слыхали ни о каких таких штуках, называемых "артезианскими колодцами", а, отправляясь в путь, попросту брали с собой в запас воды в количестве, достаточном для переезда от одного вырытого колодца к другому. Правда, подобные расчеты не всегда оправдывались: иногда от жары вода испарялась, иногда нечаянно турсуки отвязывались и разрывались в лоскутья, а иногда, придя к вырытому каким-то неведомым благодетелем колодцу, путешественники заставали одну зияющую дыру, откуда несло разлагающимися трупами, если не всегда человеческими, то звериными.

0x01 graphic

   Не всякому были и известны эти степные дыры, носящие громкое название колодцев. Если такой опытный проводник, как Кебеков, заблуждался, то люди, менее его знающие характер и свойства степи, зачастую делались жертвами своей предприимчивости.
   И только колодцы Тендерли были той приятной перспективой, которая еще за неделю вперед вселяла надежду. Да не подумает читатель, что Тендерли представляли тоже какой-нибудь клоповник, или дыру, вырытую среди степи.
   Мус-Бель есть отроги Мугоджарских гор, а горы эти (под различными, впрочем, названиями) с одной стороны упираются в город Верный, а с другой -- граничат с рекой Эмбой (Уральской области). Почти что по самой их средине, как раз по окончании последних безводных Тусумских песков, и находятся Тендерли. В соседнем ущелье бьют родники с чистой, прозрачной как хрусталь водой. Ущелье это круто кончается сопкой, из-под которой и течет карыз [карыз -- подземная река; изобретение персидское: по направлению скатов прорывается несколько десятков близко расположенных друга от друга колодцев, которые внутри соединяются между собою общим подземным каналом], наполняя десяток колодцев под общим названием Тендерли.
   Если представить поле зрения с той стороны, как мы ехали, то расположение было таково: прямо высился утес, за которым извилистой лентой пропадало ущелье, несколько левее колодцев, саженях в 40, была могила киргизского святого Эмбетея (к сожалению, мне никак не удалось собрать сведений об этом почитаемом номадами мулле). Могила эта находилась, впрочем, среди громаднейшего сардоба. С правой стороны тянулся овраг, затерявшийся в перспективе; все это, однако, скрывалось горой, выдвинувшейся поперек в виде какого-то гигантского утюга. Опасность если и представлялась, то избежать ее не было никакой возможности, так как, только подъехавши вплотную к колодцам, можно было ориентироваться, но это во всяком случае было бы слишком поздно. Разбойники могли скрываться и в овраге Акча-Куйма, и в муллушке, и за утесом. Осторожность, конечно, не мешала, но и будоражить зря народ ни один караван-баш не решится, а потому Кебеков, кроме меня, никому ничем не выдал своего волнения, а волнение -- это я отлично видел -- у него было слишком велико. Впрочем, как мною где-то уже замечено, брать на себя ответственность за целый караван -- дело далеко не шуточное: поневоле за каждым утесом будут чудиться разбойники.
   Мы подходили к колодцам Тендерли.
   Жажда томила всех страшная, верблюды еще бодро выносили это лишение, лошади же едва волочили ноги и частенько спотыкались, но не от усталости, а от жажды, что можно было заключить по их глазам, сильно помутившимся.
   Тонкий беловатый пар поднимался над зияющими отверстиями степных колодцев, песок кругом был влажен и на нем искрились мелкие солончаковые блестки. Там и сям виднелись кучки побелевшей оставшейся золы, чернел помет, отпечатки перепутанных следов верблюжьих, конских, человеческих, обрывочки веревок и т. п. остатки временных бивуаков. Лошади, почуя воду, звонко заржали, верблюды тоже надрывались каким-то хриплым ревом, словно простуженные.
   Повар Кулпашка, захватив с собой турсук, первый бросился за водой, но не успел он сделать и двух шагов, как из-за муллушки что-то пукнуло, показался беловатый дымок -- и Кулпашка прямо носом сунулся в песок, сильно взрыхлив его. Вслед за этим раздался дикий крик, и шестеро всадников с длинными тонкими пиками наперевес бросились на наш караван. Поднялась суматоха, крики, брань... Не успел я понять еще, в чем дело, как вдруг почувствовал у себя на плече какую-то острую боль. Схватившись инстинктивно за больное место, я с ужасом увидел, что рука моя покрылась теплой липкой кровью.
   Удар нанесен был сзади; в эту минуту Левашев что-то закричал мне, я оглянулся и прямо пред собой встретил разъяренную рожу Саид-Басмана, замахнувшегося ай-балтой. Крикнуть я не успел: глухой удар по голове свалил меня с лошади, -- и я лишился чувств...

XXI. Незнакомец

   Звонко ударяются подковы о каменистый грунт, и однообразно отдается этот звук в крутых, черных стенах, со свесившимся по ним низким колючим кустарником. Испуганный уж торопливо прячется в расщелину утеса; проворно пробирается ящерица по выдающимся между растениями камням; маленькая черепаха любопытно высовывает голову из своего костяка, лиса и хорек, подгоняя друг друга, несутся большими скачками через разбросанные камни, и оглушительно раздается вверху свист нелюдимого орла-стервятника. Я хорошенько не помню -- видел я все это во сне или наяву. Сознание то возвращалось, то вновь оставляло меня. Как попал сюда, в эти горы, что со мной -- ничего этого я не мог себе представить, только чувствовал, что ложе мое крайне беспокойно; голова свесилась набок, туловище было привязано к седлу тонким волосяным арканом; при всем этом страшно ныло плечо, а во рту палило словно огнем. Подле меня шел другой конь, на котором сидел, понурившись, всадник, по виду узбек, голова его была опущена на грудь, он или спал, или сильно о чем-то задумался.
   -- Куда это везут меня! зачем? -- подумал я, и вдруг действительность воскресла передо мной со всеми мельчайшими подробностями. Я вспомнил и рану в плечо, и удар, нанесенный Саид-Басманом, и теперь уже не было сомнений, что везут меня в плен. -- Но почему же нас только двое? Где же остальные? А, да, впрочем, не все ли равно!.. И на меня напало какое-то убийственное равнодушие к своей судьбе...
   Более двадцати лет прошло с того времени: ведь кажется: как давно, а между тем из моей памяти не успела стушеваться или исчезнуть ни одна черта, ни одна линия, ни одна полоса света или тени из того, что я описываю. Я помню; как вслед за мыслью, что я попал в плен, мне тут же пришло в голову, почему это стук копыт одной лошади был поразительно похож на мелкую дробь барабана: "Тра-та-та! тра-та-та!", тогда как другая лошадь довольно правильно выбивала копытами: "Раз, два, три, четыре! раз, два, три, четыре!.."
   -- Ах; как хочется пить! тра-та-та! тра-та-та! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!..
   -- Эй, тюра! если ты желаешь живого меня девяти, то, ради Бога, дай хоть глоток воды и развяжи, не убегу ведь!.. -- обратился я к своему чичероне, едва выговаривая слова, так все наболело и пересохло.
   Если б, вслед за этим, с ясного голубого неба упал гром, то он не более поразил бы меня, как то, что я услышал.
   -- Ах, вы очнулись! Ну, слава Богу, слава Богу! -- проговорил мой спутник чистейшим русским языком и разом остановил лошадей, соскочил и бросился ко мне развязывать веревки. Через минуту я сидел уже на лошади и с жадностью глотал воду.
   -- Будет, не пейте много; давайте я перевяжу вам плечо! -- заботливо продолжал он, хлопоча около меня.
   -- Господи! да что же это такое... брежу я, или это все во сне происходит?.. но нет, сильная боль в плече, до которого дотронулся спутник, заставила меня вскрикнуть; значит, я и не сплю, и не брежу.
   -- Ради Бога, скажите, кто вы и куда меня везете? -- спросил я.
   -- Пожалуйста, успокойтесь и не волнуйтесь! Вы находитесь в совершенной безопасности и в самом скором времени будете опять среди вашего каравана.
   -- Как каравана! да где же он? Давно ли мы оттуда? Где вы меня взяли?
   -- Вы так много задали мне вопросов, что я не знаю, на который и отвечать. Скажите-ка лучше, в состоянии ли вы сидеть на лошади и можем ли мы продолжать путь?
   -- О, да, да...
   -- Ну, и отлично. Вы садитесь, и пойдем, а дорогой я вам постараюсь объяснить все, только, пожалуйста, не говорите и успокойтесь; уверяю вас, что я друг ваш и везу вас туда, откуда вы были похищены...
   -- Похищен?! Я?
   -- Ну, да, ну, да! Слушайте же и не перебивайте. Вез сомнения, костюм мой заставляет вас предполагать во мне киргиза и даже разбойника, тогда как я русский...
   -- Русский?! но как же...
   -- Вы опять заговорили; вам вредно. Успокойтесь и слушайте меня... Да, я русский. По крайней мере, прежде был им... давно уже меня зовут Якуб-бай, но на самом деле я Яков Николаев Зубарев... Вчера вечером, волею судеб, мне случилось быть в той самой муллушке, около которой было сделано нападение на ваш караван...
   -- О, Боже! так неужели и вы...
   -- Был одним из разбойников, хотите вы сказать, -- успокойтесь и не торопитесь делать никаких заключений. Я еще раз прошу вас не перебивать меня, и через несколько минут вы будете знать все.
   Мне оставалось только покориться, и я услыхал следующее.
   -- Проезжая в Чимкент, я заблудился и попал совершенно случайно к колодцам. Около этих колодцев встретились мне трое степных разбойников, о чем я узнал уже после. Они, поджидая караван, не обратили, по-видимому, особенного внимания на мой уход в муллушку, куда я отправился со своим ребенком спать, как сказал им, а на самом деле, чтобы укрыться в более безопасное место и возможно дороже продать жизнь, если бы она понадобилась этим молодцам. Сквозь дверную щель я стал наблюдать за всем происходившим пред моими глазами. Встреченные люди сказали мне, что они купцы, уехавшие вперед от своего каравана, который вскоре должен прибыть. Однако, почти перед самим уходом в муллушку я видел приближавшихся трех всадников, гнавших во весь опор. Прибывшие были вооружены с головы до ног и нисколько не походили на мирных купцов. Они начали что-то горячо рассказывать, и я, хотя не слышал слов, но легко мог догадаться, что речь шла о каком-то нападении на караван. Несколько раз это слово, громко повторенное, дало мне понять, в чем суть. Не могу вам в точности сказать, сколько прошло времени, только вдруг злодеи направились к муллушке, и я уже думал, что настал мой конец. Однако, они обогнули мазарку и спрягались за ней, уведя вместе с собой и лошадей; очевидно, они расположились так потому, чтобы хотя на первое время скрыть свое присутствие. Изредка до меня доносился неясный, сдержанный шепот, но вскоре и он смолк. Но вот, в степном безмолвии, издалека донесся как бы звук колокольчика, и я сообразил, что караван приближается, а, стало быть, вскоре должна произойти катастрофа. Судите о моем положении. Что делать? Впрочем, я решил выжидать и... примкнуть к партии сильного... Осмотрев ружье, я решился разрядить его в самом крайнем случае... Между тем караван приближался; я видел, как какой-то киргиз соскочил с верблюда и бросился к колодцам: должно быть, пить очень захотел; почти в ту же минуту позади меня раздался выстрел и пуля пронзительно завыла, затем звонко щелкнула, и киргиз упал. Тогда спрятавшиеся разбойники с диким криком: "Аллеман! Али, Магома!" [обычный боевой крик всех степных разбойников] кинулись на передних людей каравана, и началась схватка. Вдруг один из членов каравана на великолепной вороной лошади вскрикнул что-то по-русски. Что именно, я не мог разобрать и только видел, как вы упали на землю замертво. Присутствие русских, которым я обязан был оказать помощь, вынуждало меня броситься в свалку, но кто были враги, этого отличить не представлялось никакой возможности. Костюм мой, без сомнения, ввел бы в заблуждение ваших и усилил панику... К тому же, я не мог рисковать своей жизнью, потому что подле меня спал мой ребенок, т. е., другими словами, мое все... Однако борьба происходила во мне недолго, голос чести заглушил рассудок, и я, громко вскрикнув по-русски: "Мужайтесь, приятель!", бросился на помощь. Всадник на вороной лошади дрался молодцом. Его смертоносная шашка уложила уже трех разбойников и не оставалось сомнения, что победа будет на нашей стороне, как вдруг один из злодеев, тот самый, который вам нанес удар, быстро схватил вас, перебросил через седло и во весь опор поскакал в горы. Я в кратких словах объяснил русскому, кто я и как попал в эту шайку, попросил его последить за моим ребенком, которого оставил спящим в муллушке, а сам, свистнув лошадь, которая паслась в овраге, погнался спасать вас, если вы живы, или отбить, по крайней мере, труп своего соотечественника. Злодей, однако, гнал, и столько быстро, что я никак не мог его настигнуть. Я боялся, чтоб он не свернул куда-нибудь в сторону, или чтоб мне не потерять след, тем более что каменистый грунт не оставлял ни малейшего знака. Вдруг до моего слуха донесся топот лошади; я пришпорил своего карабаира, и чрез каких-нибудь десять минут разбойник был у меня на глазах. Он остановился. Прицелившись из ружья, я потребовал, чтоб он немедленно отдал мне ваш труп. Злодей противился. Терять времени не приходилось, и... я размозжил ему череп. Но не раскаиваюсь! Благодарю Бога, что Он дал мне возможность оказать услугу своему соотечественнику... Вскоре я убедился, что вы живы и только находитесь в глубоком обмороке, вероятно, от потери крови, которой достаточно-таки, должно быть, вышло из вас. Между тем ночь наступала; ехать обратно я не рискнул, боясь наткнуться на новую шайку; оставалось свернуть с тропинки и расположиться на ночлег, что я и сделал. Представьте же себе весь ужас моего положения, когда я услышал топот, а вскоре и разговор двух человек. Это, должно быть, возвращались оставшиеся в живых разбойники... труп убитого неизбежно должен был им попасться, они могли вернуться и... признаюсь вам откровенно, что, боясь за оставленного ребенка, я хотел бросить и вас, и лошадей, чтоб пешком пробраться обратно, но эта подлая мысль лишь на одну минуту пришла мне в голову, я с негодовашем отогнал ее и решил положиться на волю Божию. Между тем с вами сделался бред... и я провел довольно-таки тревожную ночь. Однако все обошлось благополучно, и рано утром, чуть забрежжил свет, я отправился далее. Вы все не приходили к себя, и вот, наконец... теперь... Слава Богу!..
   -- Но, умоляю вас, скажите, далеко ли мы от каравана?
   -- Думаю, что не так далеко. Чрез полчаса, много через час приедем... а теперь, когда я познакомил вас со всем происшедшим, вновь попрошу не разговаривать, не утомлять себя; вы еще так слабы... Когда отдохнете, мы возобновим разговор.
   -- Откуда же это у меня лошадь? Я ее знаю... это Саид-Басмана...
   -- Убитому разбойнику, полагаю, она была не нужна, и я с спокойной совестью взял ее себе... т. е. для вас... Что делать, в степи свои законы, не укоряйте меня!

0x01 graphic
Рис. Н. Н. Каразина

   Укорять его, когда этому неизвестному человеку я был обязан жизнью! О, я далеко был от подобных сантиментальных взглядов и хорошо помнил эти "законы степей"!
   Мысли мои вскоре невольно направились на свое чудесное избавление. Что это такое, в самом деле? Случайность, рок, фатум? Каким образом этот таинственный незнакомец очутился в глухой степи как бы для того, чтоб вырвать меня из костлявых рук смерти? Теперь, когда над моей головой пронеслись долгие годы, когда примеров таких случайностей я испытал много, я привык, наконец, верить, что в фактах этих кроется что-то непонятное и вместе с тем неотразимое. Я глубоко убежден в том, что человеку положен известный жизненный предел, а там случайности его спасают или что другое -- не берусь доказывать, да это едва ли и возможно, ибо, на мой взгляд, объяснять случайность случайностью -- по меньшей мере нелогично. Но есть, конечно, люди, которые, несмотря ни на какие доказательства, не поверят в фатальность, рок, предопределение, и... благо им! Может быть, реальность и хорошее качество, но благодарю судьбу за то, что я был и есть и останусь глубоким идеалистом... "Есть, друг Горацио, многое в природе, чего и не снилось нашим мудрецам".
   Ко мне подъехал верхом на осле какой-то чрезвычайно курьезный индивидуум. Представьте себе двухаршинного толстенького человечка с огромнейшей головой, обмотанной раз тридцать в белую ткань (чалма). Этот головной убор воочию доказывал, что прибывший был мулла, а стало быть -- ученый человек. Ноги оригинального всадника буквально волочились по земле, потому что осел под ним был микроскопической величины. И эта огромная чалма, и солидный халат, и вообще вся фигура ученого мужа были пропитаны сознанием собственного достоинства. Ко всем таким качествам надо было прибавить еще одно, это -- дар необыкновенного красноречия. Мы познакомились и разговорились; мулла довольно сносно изъяснялся по-русски, хотя и выговаривал вместо "верблюд" -- "берблюд", вместо "вера" -- "бера" и проч. Желая сразу изумить меня своего ученостью, он, после первых же приветственных фраз, обратился ко мне с такой речью: "Душа человеческая, подобно ушам слона, находится в вечном движении, дай же покой хоть телу, не изнуряй его, отдохни между нами, дай время душе скрыться в свою оболочку, подобно черепахе, скрывающейся при виде опасности под защиту своей крепкой коры, и успокоиться внутренним созерцанием".
   Окружавшие нас киргизы самодовольно глядели, желая прочесть на моем лице, какой эффект произведут эти звучные и, вероятно, заранее приготовленные слова.
   На первый раз тем и обошлось. Мулла наговорил массу любезностей и затем пригласил в свой кош, где тотчас же, как только мы расположились, он преподнес громаднейшую деревянную чашку, наполненную вплоть до краев кумысом, который я должен был выпить весь, а иначе мог бы обидеть хозяина в лучших его чувствах.
   -- Вы давно здесь кочуете? -- обратился я к нему, желая вызвать на разговор этого ученого мужа.
   -- Рано бесной кочевали ишшо.
   -- Скажи, пожалуйста, тамыр, разве так уж хороша кочевая жизнь, что вы вечно переезжаете с места на место? Отчего вы не заведете себе домов и не живете подобно нам, русским?
   -- Ишшо належусь на одном месте, когда умру! -- отвечал мулла и нарисовал мне изображение кочевой жизни такими яркими красками, представил ее в таком радужном свете и говорил так красноречиво, что невольно увлек меня, сообщив часть того восторга, которым была преисполнена его душа.
   И не один он рассуждает таким образом о прелестях кочевой жизни! Какой-то из восточных поэтов, кажется, Гафиз, сравнивает кочевой народ с тучами, беспечно гуляющими по небу, пока судьба, в лице какого-нибудь Чингисхана, не сольет их воедино или не разразит ураганом над землею.

XXII. Отдых от трудов

   Хозяин очистил нам приличное место в кибитке и попросил садиться, а сам между тем сделал распоряжение, чтобы зарезали лучшего барана. Когда Левашев перевел мне это приказание, отданное по-киргизски, я хотел было отклонить такую любезность, но старик лаконически на это ответил, что гость в руках хозяина, и мне поневоле пришлось замолчать. Привели барана, зарезали и опалили. Опаленный баран, как палят русские свинью, всегда вкуснее, чем приготовленный без шкуры. Разрезав всего барана на части, положили его в котел, под которым тотчас же и запылал камыш; вокруг огня на кошмах и подушках сели гости, которых изображали члены нашего каравана; женщины, набравшиеся в кибитку муллы, поместились в тени, на втором плане: магометанский обычай не терпит женщин в обществе мужчин.
   Пока продолжался о том -- о сем разговор с хозяином, баран сварился. Котел сняли с тагана, и хозяин велел подать большой медный таз и кумган, а также длинное холщевое полотенце, и началось обмывание рук. Без этого обряда номады за пищу не принимаются, что очень понятно: у них нет ложек, и всякую пищу они едят пальцами, а жидкую пьют из больших деревянных чашек прямо через край. Хозяин подал мне первому самые почетные куски: голову, часть грудины, небольшой кусок печенки и чуть не полкурдюка сала. Все это было поднесено в чашке, остальным подавалась одна чашка на двоих. При каждой чашке был положен нож азиатского изделия (псяк). Меня часто называл хозяин "таксыр" (господин), и я спросил, почему же он думает, что я таксыр: костюм мой, во всяком случае, не напоминал ничего господского. На такой вопрос умный мулла только улыбнулся себе в бороду, что можно было перевести фразой: "Я не ребенок! понимаю, дескать, что ты такое!"
   Началось дружное истребление мяса; ели прямо пальцами, облизывая их по временам. Я пригласил к своей чашке хозяина. Признаться сказать, мне гораздо было бы приятнее, если б трапезу разделила со мной одна особа, звонкий голос и красивые глаза которой давно уже обратили мое внимание, но пригласить женщину было бы непростительным нарушением киргизского этикета; я это знал хорошо, а потому и довольствовался лишь посматриванием искоса на эту степную красавицу.
   Наевшись по этих мест, я уже готов был оставить еду или, по крайней мере, отдохнуть, как хозяин взял в горсть кусок печенки, мяса и сала, поднес к моему рту, который я принужден был открыть, и все втиснул туда, подгоняя пальцами; я чуть не подавился и едва-едва проглотил эту дозу, и то минут через десять. От такой любезности нельзя отказаться, не обидев хозяина, так как она служит у киргиз выражением радости хозяина гостям. Разумеется, я тотчас отплатил ему тем же.
   По окончании еды, опять явились на сцену таз, кумган с горячею водою, и снова началось обмывание рук. После этого подали в нескольких чашках шурпу (отвар из сваренного барана), которую мы и начали пить на манер чая, причем чашки переходили из рук в руки. В конце концов, хозяин сложил ладони обеих рук, поднял их перед лицом, что сделали тоже и все остальные киргизы, и прочитал молитву: "Ля, иляга, иль Алла, Мухамед ряссуль, Аллах акберь!" ["Нет бога кроме Бога, Магомет пророк Его. Светлый Бог один"]. Затем каждый обеими руками погладил лицо.
   Ужин кончился, и все разбрелись по разным местам. Мне, однако, уснуть долго еще не удалось, благодаря необыкновенной болтливости хозяина. Не было, кажется, такой вещи, о которой бы он не расспросил меня самым подробным образом; удовлетворяя его любознательность, я, однако, едва сидел, до того сон клонил меня. Наконец, мулла отдал распоряжение, чтобы мне приготовили постель. Замеченная мною еще давеча скуластая красавица бойко начала вытаскивать из разных закоулков войлоки, одеяла и подушки, и вскоре соорудила мне такую заманчивую постель, что я заранее предвкушал удовольствие, с каким завалюсь в объятия храповицкого...
   -- Какая у тебя хорошенькая жена, тамыр! -- обратился я к своему хозяину, -- смотреть на нее просто любо!
   Отпустив такой комплимент, я, однако, тотчас же спохватился, боясь, что он не понравится и даже еще, пожалуй, наведет старика на разные ревнивые подозрения, но, к удивлению моему, он самодовольно погладил свою бороду и ответил мне известной киргизской поговоркой: "Когда женишься, то бери красивую женщину, так как, если она и окажется лишенною всех душевных качеств, то красота все-таки останется".
   Поговорив еще кое о чем, он, наконец, оставил меня и вышел из кибитки, а вскоре я заснул как убитый.
   Наутро я проснулся очень поздно. За стеной кибитки уже раздавался немолчный шум: блеяли бараны, ревели верблюды и... Бог знает, каких еще не было звуков, нарушавших погожее ясное утро.
   Как я говорил выше, мы решили отдохнуть подольше в этом ауле. Напившись кумысу, я уже начал подумывать о том, чтобы повеселее провести день, как Яков Николаевич сообщил, что в камышах, окружающих речушку, есть фазаны, и недурно бы отправиться на охоту. С восторгом приняв это предложение, я спросил:
   -- Откуда же вы знаете, что есть фазаны?
   -- Помилуйте, да пока вы спали, мы с Иван-баем все досконально разузнали. За этой горой, не более как в трех-четырех верстах, есть озеро Арыз-Куль, поросшее громадным камышом, а в нем фазанов видимо-невидимо.
   Ученый мулла, столь любезно нас приютивший, в свою очередь, подтвердил: "Сюз джок, калай коп анда каргаулов" [даже сказать нельзя, как много там фазанов].
   -- Ну, а джульбарсов (тигров) в этих камышах нет?
   -- Не слыхали. Да, признаться сказать, мы и ходить туда, в камыши, боимся. Это зверь такой, что всегда надо быть от него настороже: от друга и ош тигра всегда нужно иметь за поясом кинжал [этой пословицей киргизы характеризуют, довольно метко, шаткость дружбы]. До озера Арыз-Куль действительно оказалось не более трех с половиной верст, мы (Зубарев, Левашев и я) вскоре достигли его берегов, но охота при первом же взгляде не обещала ничего путного, ибо собак у нас не было, а лезть в "джунгли" (заросли) не представляло особого удовольствия, значит, если бы кто и убил фазана, то достать его не так-то было легко. [...]
   Проездивши часа два, мы, к благополучию фазанов и к великому своему огорчению, не нашли ничего. Да это было и совершенно понятно: со второй половины июня фазаны обыкновенно линяют и в это время поднимаются очень трудно, предпочитая, вероятно, спасаться от приближающегося врага пешком.
   Возвращаться с пустыми руками ужасно было грустно и досадно. Мы двигались шагом, усталые, голодные и недовольные. В воздухе слышался храп и дыхание лошадей, и более ничего не нарушало тишины...
   "Изменил священну клятву, сам женилси на другой!.." -- вдруг запел Левашев тонким фальцетом, и песня его как-то странно зазвучала среди этой невозмутимой тишины. Не знаю, надолго ли хватило бы желания у Иван-бая упражняться в развитии своих голосовых связок, если бы мы не были вдруг поражены каким-то странным звуком: казалось, что где-то вдали едут целые сотни телег, глухо стуча колесами по земле; гул шел откуда-то сверху; он не уменьшался и не увеличивался в своей силе, и в этом постоянстве и ровности звука слышалась какая-то зловещая нота, чем-то могучим, неотразимым и неизбежным звучал этот странный гул. Мы долго не могли понять причины звука, пока наконец Левашев случайно поднял вверх голову, откуда шел этот звук: причина объяснилась -- то летела саранча.
   В вышине было видно, как она двигалась, медленно, но безостановочно; саранча летела довольно редкими рядами, но правильно соблюдая направление. Все кругом было тихо, лишь шум от этого войска, этого "бича Божия", висел в воздухе, наполняя души неизъяснимым чувством бессилия перед этой ужасной бедой. [...]
   Мы поспешили вернуться к стану. Там тоже заметили летящую саранчу, но, как я уже и раньше сказал, особенно этим никто не был смущен, частию потому, что на далеком расстоянии не было пашен, а главнейшее потому, что полчища саранчи держали направление к востоку и, по уверению Зубарева, должны были опуститься на снежные вершины Кол-Ярас-Казгана, а, стало быть, и погибнуть, не причинив вреда нивам.
   Действительно, весьма нередко случается, что ветром сгоняет саранчу на глетчеры гор, она опускается, буквально покрывая ярко-белые снежные вершины, и погибает. Иногда даже и не в ветреную погоду, а, напротив, в самую тихую и ясную, саранчу как бы что гонит вперед, она пролетает зеленеющие пашни и опускается на озера или снеговые горы, но отчего это происходит, решать не берусь.
   Поговорив на тему о саранче, мы возымели весьма понятное намерение закусить, -- и гостеприимный мулла вновь распорядился предать скорой смерти барана.
   Вероятно, это распоряжение очень пришлось по вкусу многим, потому что, в ожидании обеда, молодежь затеяла игры.
   Из игр киргизов особенно заслуживают внимания кок-бури и кыз-кагар. В последней, кроме мужчин, приняли участие и девушки, и, надо им отдать справедливость, в искусстве верховой езды они нисколько не уступали первым. Я как сейчас вижу пред собой смуглую стенную амазонку, ловкую и поразительно смелую. Она скакала на белом поджаром коне, возбуждая удивление всей толпы, необыкновенно быстро увертываясь от догонявших ее молодых людей. Не один уже из них получил изрядный удар камчи, а поймать красавицы еще не удавалось. Разгорелись глаза у джигитов, одолела их страсть расцеловать смелую наездницу, и снова началась головоломная скачка. Но вот появился какой-то ойлянчи -- степной певец-импровизатор, настроил свою трехструнную думбру и запел. Скачки прекратились. Сконфуженные молодцы и торжествующая амазонка, а за ними и весь народ, собрались в густую кучу, притихли и с глубоким вниманием, боясь проронить слово, слушали вдохновенную импровизацию. А он пел про подвиги какого-то султана Кенисары и его храброго сподвижника Букан-бая, кости которых теперь уже рассеяны по Голодной степи; пел о чудных красавицах, уведенных Кенисарой в плен, о разрушенных городах и невидимо веявшей над всеми смерти. "О, смерть любит храбрых, -- пел старый ойлянча, -- она не щадит и красавиц, которые проносятся пред нашими глазами, как падающие звезды... Где стояли цветущие города, там сейчас мертвая пустыня, а где стоят сейчас цветущие города, там в свое время будет пустыня. Кенисара, ты много пролил человеческой крови, но тебе не мягче от этого лежать в своей могиле... Последний бедняк и сам великий хан равны в общей судьбе. Жить страшно только людям несправедливым, а смерть любить храбрых... Не умрет только одна слава худых дел и святые песни, в которых певцы оплакивают свою родину..." Кончил певец эпопею, весело пробежал по струнам и замолк, а слушатели все еще сидели как очарованные.
   Мало-помалу все разошлись. Беспечная молодежь, обескураженная неудачей, первая нарушила очарование, произведенное песней ойлянчи. Им было каждому до себя, и они предложили снова устроить скачки, надеясь на этот раз получить от красавицы уже не удары ногайки, а поцелуй.
   -- Где вам за мной гоняться! да и лошади ваши не годны для этого, а вот пусть кто осмелится проехаться на ишаке муллы, того я сама поцелую сейчас же... -- предложила веселая амазонка.
   Мысль эта принята была с удовольствием.
   Все равно, за что бы не сорвать поцелуй с сочных губ девушки, лишь бы сорвать его.
   Джигиты подошли к ослу ученого муллы, стоявшему около кибитки в самом спокойном состоянии, но, должно быть, им суждено было сегодня терпеть неудачи и насмешки. Сколько ни находилось желающих вскочить на спину длинноухого аргамака, никому это не удавалось. При каждой попытке нецивилизованный брат Вааламского осла сбрасывал всадника в песок, к необычайному восторгу гоготавшей толпы.
   Я боялся, что мулла рассердится за такие проделки с его любимцем, но он добродушно расхохотался и даже сам предлагал всякому, кто сумеет проехаться, дать три ложки бараньего жира. Поцелуй и жир -- очень заманчивые призы, и многие прельщались перспективой выигрыша, но и упрямство осла есть весьма упорное чувство... Неизвестно, сколько бы времени продолжалась эта своего рода азартная игра, если б пикантный аромат барана, варившегося неподалеку в казане, не отвлек неудачников. Мулла подал знак, и все, как по мановению жезла волшебника, опустились на колени для молитвы.
   Но вот молитву кончили. Казан, который был такой громаднейшей величины, что без всякого вмешательства чуда мог напитать пять тысяч человек, -- сняли с огня, и мулла опять собственноручно сталь раздавать куски мяса. Я с удивлением заметил стоявшего в стороне Тележникова, с какой-то особенной гадливостью наблюдавшего за нами.
   -- Садысь, пажалста, ашай кой! [ашай -- ешь; кой -- баран] -- предложил ему мулла, но тот отрицательно затряс головой и сплюнул.
   -- Вы что же, в самом деле, не принимаете участия в общей трапезе, Семен Никитич? -- спросил я.
   -- Нешто с кыргызом можно, того-этого, из одной посудины есть?..
   -- А почему же?
   Но Тележников ничего не ответил и пошел прочь от нас.
   -- Губа толще -- брюхо тоньше! -- резонно заметил Левашев и начал добросовестно обгладывать какую-то мостолыгу.
   А гостеприимный мулла, должно быть, задался целью накормить нас до отвала, ибо кушанья следовали одно за другим: после мяса, нам притащили громаднейший турсук кумысу, потом айрану и, наконец, последовал кирпичный чай, сваренный вместе с козьим молоком.
   Вежливый Левашев, в совершенстве знавший все этикеты, уже несколько раз рыгнул, что выражало полное его довольство и благодарность хозяину. Мулла ликовал. По-видимому, душа его была преисполнена счастьем.
   -- Я здесь дома, -- сказал он, смеясь, -- а вы у меня в гостях, -- и он захохотал пуще прежнего.
   Мне тоже сделалось смешно, но более над странностью выражения. В самом деле, называть место, открытое отовсюду и для всех, своим домом -- очень любопытно.
   Неугомонный мулла опять, как и вчера, завел разговор о вопросах политики и "беры". Но так как и на этот раз плотный завтрак не вызывал меня на дебаты, то скоро и было порешено, что ак падша (белый царь) властитель, которому нет равного по славе и великолепию, что Худай (Бог) -- один, что Магомет -- пророк и святой человек, что Иса (Иисус) бесспорно великий пророк и очень святой человек, потому что написал русский коран, что все хорошие люди угодны Богу, независимо от нации, будь они даже джибраи, ведь Ибрагим (Авраам) тоже был джибрай (еврей).
   Наступал вечер. Зазвенел кобуз, там и сям начали раздаваться звуки песен, и даже иногда слышались сочные поцелуи.
   Ко мне подошел Семен Никитич. Он был точно чем-то взволнован, глаза его шмыгали более обыкновенного, и вообще замечалась не совсем обычная, даже несколько нервная возбужденность. На мой вопрос -- что с ним -- Тележников промолчал и только шумно вздохнул.
   -- Вы отчего же давеча отказались обедать?
   -- Помилуйте, Николай Иваныч! нешто это возможно, знаете? -- ответил он вопросом.
   -- Я решительно не понимаю и не вижу тут ничего невозможного.
   -- Кыргызы, обыкновенно, это... кобылятину жрут и прочее тому подобное, словом сказать, знаете, собаки поганые...
   Верблюды были отпущены в степь под присмотром лаучей, которые развели невдалеке костер, чтобы не давать надежды ночным бродягам покушать на даровщину. Озлобленные голодом, волки тоскливо завывали, сначала отдельными нотами, а затем и целым хором. Я долго не мог уснуть и вышел из кибитки на воздух. Костер светился огненной точкой, словно волчий глаз среди темноты ночи. Подойдя к костру и приказав подбросить сухого бурьяну, я растянулся возле и стал смотреть на огонь. Пламя то потухало, то разгоралось, отбрасывая длинные полосы света. Дым беловатыми клубами поднимался вверх; лаучи молча дремали, лениво позевывая, и с ожесточением принимаясь искать блох в своих заскорузлых и до невероятия грязных лохмотьях. Мало-помалу затихло все, и над аулом спустился сон...
   Не помню, сколько времени пролежал я у костра (не то спал, не то задумался), но, должно быть, порядочно. Огонь едва тлелся, сделалось холодно, и я опять побрел в кибитку. Подходя к тюкам хлопка, сложенным около аула, мне почудился какой-то шепот. В напуганном воображении опять мелькнули разбойники, и я хотел уже закричать, как знакомый голос остановил меня от этого намерения.
   -- Минь тебе акча, это, подарю, знаете... кель сюда, того-этого...
   Я чуть не лопнул со смеху. Оказалось, что Семен Никитич пустился в амурные объяснения с какой-то красавицей и отчаянно смешивал излюбленные свои фразы с киргизским языком, познаниями которого он вообще не мог похвалиться.
   Вот тебе и "кобылятина"!

XXVI. Под вязами

   Мы отдыхали еще целые сутки, наконец, оставили аул и двинулись далее, щедро расплатившись с хозяином. Почва опять начала изменяться: первые десять верст дорога извивалась по увалам и между холмами была довольно твердая, но затем невысокие гряды холмов повернули к востоку, а перед нами открылась обширнейшая равнина, едва заметно поднимающаяся впереди. На всем этом протяжении гладь была удивительная, точно выстланная белым изразцом. Ехать солончаками ужасно надоедает, и день этот показался нам необычайно длинным. Но вот, наконец, солончаки стали прерываться, равнина зазеленела, и чем дальше мы поднимались по довольно отлогому подъему, тем зелень становилась гуще. Впереди даже показались какие-то деревья. Я не могу передать, с каким чувством нетерпения ожидал я, да и все другие, момента, когда можно будет отдохнуть под тенью этих, каким-то чудом выросших, дерев. К сожалению, близость их была кажущаяся. Давно уже миновал обычный час остановки, а караван все двигался вперед; солнце скрылось за чертою горизонта, на перламутровом фоне вечерней зари силуэты дерев казались почти совершенно черными. Зорким взглядом всматривается степенный Кебеков; как бы желая проникнуть сквозь небольшой колок леса в вечернюю тень, где весьма легко укрыться шайке придорожных каракчей.
   Но вот мы, наконец, на месте.
   Деревья оказались вязами. Я с наслаждением пошел под их зелень, чтобы послушать, что говорят они здесь, в беспредельной пустыне, столь весело шумящие своими многолиственными и широколиственными ветвями на нашем севере. Я еще издали увидел, как жмутся эти деревья к горам; ветви их начинаются очень высоко от корней, выдававшихся наружу. Корни эти, обглоданные верблюдами, торчат словно обнаженные кости; они рвутся вниз, ища в земле пищи, которой тщетно просят иссохшие листья, но каменистая почва не пропускает влаги. Пень, корявый, грубый, ничем не защищенный, противостоявший натиску бурь и песков и сильно от них пострадавший, -- пень почтенный, дающий жизнь многим ветвям, хотя, впрочем, жалкую жизнь. Не житье этим отшельникам лесов, этим уединенным обитателям степей. Как уныло шумят их жидкие, мелкие, поблеклые листья! Сражаясь с ветрами, они не знают торжества победы, не в силах отразить нападения непогоды от своих молодых побегов; нет, здешние деревья дико гудят, хлопая полуобнаженными ветвями, как погибающий корабль без паруса -- своими веревками; ветер свободно свищет сквозь них; тут он везде герой и победитель, свободно разгуливающий по безбрежным степям и диким воем торжествующий победу. Наслушался я в былое время его песен, и теперь они отдаются у меня в ушах!
   Киргизы вполне сочувствуют грустному положению этих несчастных дерев и не трогают их.
   -- Кто срубит хотя одну ветвь, на того обрушатся все печали, из каждого листка разовьется беда, из каждого прутика -- гибель! -- сказал мне Кебеков, когда я спросил его, как сохранились эти деревья.
   Проезжие возчики-киргизы изукрасили их разноцветными лоскутками, из которых иные с молитвами, другие просто повешены для красы, и эти лоскутья перешептываются жалобой с листьями, поражаемые вместе с ними ветром и засыпаемые песком. Особенно два дерева, выросшие из одного корня (в Малороссии такие деревья называются братьями), пользовались ласками: от одного к другому был протянут тонкий аркан, как бы для того, чтобы связать их еще больше между собою, на этом шнурке были навешаны лоскутки, бараньи лопатки с молитвами и другие признаки свидетельства почтения и любви. Несколько деревьев, ушедших в небольшое ущелье, еще жили более или менее порядочнее, так как находились немного в тени, а уж десяток других, имевших неосторожность выйти в степь, влачили самое жалкое существование.
   Тут их бичуют иногда по целым суткам бури и пески. Непостижимо, как еще могли они вырасти! Хоть бы росли-то вместе, все бы общими силами противостояли непогодам и охраняли друг друга, а то их разбросало, как бедных странников на безбрежном море-океане. Вот и теперь несколько порослей думают подняться вверх, но их ломает и коробит, и торчать одни голые прутья или побеги, состарившиеся приземистыми кустами, между тем как в других местах они разрослись бы ветвистыми деревьями.
   Бедные вязы! как не жалеть о них, и что мудреного, что киргизы окружили их таким состраданием и почтением! Еще бы немилосердая рука человека коснулась их, на которых напали все стихии!.. Почтенные деревья, много выстрадавшие, много перенесшие, нельзя не уважать вас!
   Я долго прислушивался к их шуму и говору, но не то говорят они здесь, что на моей далекой родине, где растут в холе, среди роскошного сада, охраняя корни свои густою жимолостью и гордо возвышаясь над другими деревьями... Впрочем, может быть, и знакомое что шептали они, но ветер разносил их говор, или заглушал его, как бы боясь, чтоб не нажаловались на него.
   С каждой минутой ветер крепчал все более и более. Я лежал и смотрел, как облака, изорванные какими-то клочками, бешено неслись по небу, закрывая собою по временам бледный диск луны. Но вот ее заволокло совсем, звезд тоже не видать... загудела степь, где-то далеко-далеко прогремел гром, глухо так, а затем и затихло все на малое время. Запахло серою, и дышать сделалось тяжело...
   Рвануло еще раз, сильнее прежнего, и... загулял ката-джиль [в буквальном переводе -- ураган] по степи, да такой, какого мне ни раньше, ни после не случалось видеть, а я таки довольно испытал бурь на своем веку. Целые массы песку неслись с северо-запада и бичевали все, что попадалось им навстречу; луна опять вышла и осветила тучи, летавшие по небу туда и сюда, ища места, где бы разрешиться, чем были полны, -- градом или дождем; но буря не давала им покоя, гоня все дальше и дальше... Верблюды ревели, звеня колокольцами, киргизы что-то кричали, но что -- так я и не разобрал. Суета была страшная, это продолжалось с полчаса, и заключилось проливным дождем, после которого ветер несколько стих... [...]

XXVII. Защита старого быта

   -- Джюхлай, джюхлай, бала! Курк-ма, курк-ма, манеке чагарам, джаман-адам, кара-аю шюнда джок! [колыбельная киргизская песня, в переводе: "Спи, спи, дитя! Не бойся, не бойся, светик мой! злого человека, медведя черного здесь нет"] -- тихим, заунывным голосом пел Яков Николаевич, укачивая свою хорошенькую дочурку.
   Уныло, безлюдно кругом, а эта заунывная песня навевает что-то близкое к сердцу, родное, знакомое и невольно переносит из степи туда, на родину, к семейному очагу, где в давнее время сбиралась дорогая мне, теперь уже не существующая, семья, где за круглым семейным столом мы были все вместе, слушали дивные сказки матери и, под напев няниной песни, тут же за столом и засыпали, уносясь мечтами в волшебный мир, только что нарисованный матерью...
   -- Скоро вот, Яков Николаевич, родину свою увидите, немного уже осталось месить пески сыпучие! -- обратился я к Зубареву, желая вызвать его на разговор: очень скучно становилось играть в молчанку. Ничего на это не ответил Тюра Якуб, и только глубоко-глубоко вздохнул.
   -- Эх, если бы не ребенок, не вернулся бы я к вам... Родиной моей сделалась та страна, где я провел лучшие годы жизни и где, так или иначе, видел и испытал счастье, -- задумчиво проговорил он после паузы и опять тяжело вздохнул.
   -- Помилуйте, да разве можно это говорить серьезно? Жить вдали от цивилизации, среди диких, необразованных, полулюдей, полуживотных, -- воля ваша, не понимаю.
   -- А почему же сами вы удалились в эти окраины, если имеете об них такое представление?
   -- Я -- дело другое! Во-первых, я живу временно, с русским народом, наконец, в такие годы, когда уже Россия вторглась в эту страну и внесла с собой и цивилизацию, и культуру, смягчила, так сказать, нравственно-бытовую порочность туземцев...
   В России большее переезды -- дело обычное. Путешествие, например, от Петербурга в Восточную Сибирь в наши дни не представляет ничего необыкновенного; этот путь, если не с особыми удобствами, то все же и не с такими уж лишениями можно совершить в 20--22 дня. В смысле разнообразия для едущего хотя бы в Иркутск найдется много интересного: города, реки, горы, живописные места Урала, мрачные берега Иртыша и Оби, вековые дубровы Сибири -- все это мелькает словно в калейдоскопе, поражая своим величием глаз путешественника. Нам же путь предстоял почти все время, т. е. в течение тридцати трех дней, чрез пустыню, одно название которой прекрасно может объяснить, что это за милая местность: Голодная степь. [...]
   -- Эх, теперь, то ись, ежели бы, знаете, этого-того, горяченького похлебать довелось, кажись бы, с крыши спрыгнул за такую прокламацию!.. -- заявил неожиданно Тележников и своей бессвязной глупой фразой пробудил у всех такое непреодолимое желание похлебать горяченького, что даже слюнки потекли. Но, увы! кроме сухарей и воды у нас ничего не оставалось. Даже ром у Семена Никитича иссяк, и это окончательно добило бедного малого. Как все слабые натуры, он начал роптать, направляя свои жалобы туда, к безоблачному небу, как будто оно было виновато в нашем несчастии.
   Сумерки густились; золотая кайма на вершинах соседних гор давно погасла, только на западе чуть мерцали розовые отблески...
   Мы проходили последние Тусумские пески, далее следовала Тургайская область, где характер местности совершенно изменялся и терял свой унылый, мрачный колорит.
   Мы остановились у небольшого кургана с камнем наверху, на камне -- подобие креста: это могила христианина -- русского казака М., умершего лет 30 тому назад, из числа тех великих русских людей, которые составили славу и гордость нашей дорогой родины...
   Я опять разговорился с Зубаревым на тему о современном состоянии киргизов, причем у меня невольно сорвался с языка упрек, что он, говоря о русских, употребляет выражения "вы", "ваши", как бы не признавая себя за русского.
   -- О, Господи, как горько мне слышать это! -- воскликнул Зубарев. -- Нет, я никогда, ни на одну минуту не переставал быть русским, даже и тогда, когда роковое стечение обстоятельств столь легкомысленно вырвало у меня согласие переменить веру отцов. Но, увы! я боюсь, что это отступление навсегда отрезало мне путь... быть опять русским... Нет, это невозможно... с каждым шагом, приближавшим меня к России, я все более и более прихожу в отчаяние, и если бы не ребенок, то ни за что не рискнул бы возвращаться в столь безбожно поруганную мною страну...
   -- Полноте отчаиваться! Кто же будет знать и допытываться у вас о прошлом? Вычеркните его из своей памяти, как будто оно никогда и не существовало. Вы можете поступить на службу, начать новую жизнь: ведь у вас такая обязанность по отношению к дочери, что не время опускать руки.
   -- Да, вы правы!.. Я начну новую жизнь, жизнь для моей милой дорогой девочки. Но прошлого скрыть невозможно, оно должно долго ли, коротко ли открыться, ведь, например, ребенок мой не имеет даже христианского имени. Ее надо будет окрестить, а как я объясню все то, что объяснял вам?!
   -- Ничего, этого можно и не объяснять: скажите, что вы были взяты в плен, что теперь бежали, а про вашу дочь тоже можно придумать какую-нибудь подходящую историю, вроде того, что вы приютили брошенного ребенка, затем привязались к нему как к родному, и теперь желаете его записать на свое имя и окрестить.
   -- Да, вы еще раз правы!.. Но, впрочем, я подумаю, еще время есть обсудить все...
   -- Скажите мне, Яков Николаевич, если, конечно, это не тайна, у вас имеются какие-нибудь деньги?.. Ведь жизнь в России это не то, что в степи -- тут без денег и шагу не ступишь, а особенно, если вы имеете в виду воспитание дочери...
   -- У меня есть деньги, и, по-моему, достаточные, но я еще не знаю, как устроюсь, чем займусь, и, вообще, мало или почти вовсе не думал о будущем, но на первое время, во всяком случае, будет чем прожить...
   Зубарев замолчал и впал в задумчивость, что было так естественно в положении этого любопытного человека.
   Вечер опустился на землю. Вид темно-синего неба при быстро наступавшей темноте сделался строже, точно оно облеклось в мундир и надело все свои звездные регалии. В такие ночи какой-то особенный, безотчетный страх нападает на человека и доходит до крайних размеров ужаса. Отойти на один шаг в сторону от каравана -- все равно, что выйти из уютного, надежного дома в безотрадную, безвестную пустыню. В дневную стоянку всякий выбирает себе место поудобнее. Ночью же, напротив, все располагаются по указанию караванбаша...

XXVIII. Еще о киргизах

   [...] На переезде от сопки Кыз-Имчик мы встретили огромное стадо диких коз (джейраны), которые, выскочив из-за холма, вдруг наткнулись на наш караван и, на минуту ошалев, кинулись врассыпную. На беду, ни у кого из нас не было наготове ружей, а пока мы доставали их, джейраны умчались уже далеко.
   Вскоре нам стали попадаться аулы, состоящие иногда из пяти-шести юрт, а иногда число последних доходило до 30 и более. [...]
   Мы остановились в ауле Аннау, расположенном возле шихана того же имени. Пока сотоварищи мои хлопотали около верблюдов, развьючивали их и затем знакомились с хозяевами, я наводил справки относительно существования диких козлов. Встреча последних не столько пробудила во мне аппетит, сколько раздразнила охотничьи инстинкты. Справки, однако, были малоутешительны, ибо оказалось, что джейраны чрезвычайно осторожны и не подпускают даже на выстрел из винтовки. Зато киргизы утешили меня сообщением, что в камышах реки Эмбы водится множество донгузов [донгуз -- значит кабан]. В этот день идти на кабанов было поздно, да и раздражающий запах варившегося козленка, которого гостеприимные хозяева уже уснули заколоть, давал мне понять, что пока можно обойтись и без охоты.
   По понятиям киргизов (да и вообще всех мусульман), употреблять в пищу свиней -- величайший грех, и поэтому они никогда не решатся убить "донгуза", даже если бы стада последних и причиняли вред кочевникам. А так как еще при этом охота на кабанов не всегда и безопасна, то станет понятным, почему узкоглазые сыны степей столь энергично уклонялись от моих предложений отправиться на охоту вместе или, по крайней мере, указать мне, в каком именно месте бесконечно тянувшихся побережных камышей водятся кабаны.
   -- А вы им, того-этого, как его, знаете, Николай Иваныч, посулите денег, -- так небось согласятся, знаете! -- предложил Тележников, который вообще глубоко и непоколебимо верил в силу рубля.
   Я, однако, воззрений его не разделял; а потому и не рискнул обижать честных аульцев. Хорошо и сделал, так как, по словам Кебекова, "смерть от кабана даже самого благочестивого мусульманина делает недши, т. е. отправляет на тот свет нечистым, и даже 500-летнее горение в чистилищном огне не можете очистить его от этой скверны". После таких убеждений, всосанных с молоком матери, соваться с предложением "рубля" было, по меньшей мере, не тактично.
   Старик Аннау оказался также весьма гостеприимным хозяином, хотя, как я узнал после, любезность его происходила главным образом от коммерческих видов, а именно: имея громадный запас джебаги ["джебагой" называется скатанная баранья шерсть], он давно поджидал какой-нибудь караван, чтобы променять свой товар на мануфактуру бухарского производства, вполне резонно рассчитывая, что таковая должна быть у каждого караванбаша. Правда, на этот раз расчеты старого кочевника не оправдались, но зато и караван наш был совершенно исключительный. [...]
   Сильно разочарованный остался бабай Аннау, когда, караван наш двинулся в путь, не оставив у него, по неимению, ни одного из предметов, кои он, очевидно, рассчитывал выменять на заготовленную джебагу.
   -- Теперь, старая собака, ругать нас целую неделю будет! -- промолвил Левашев, усиленно насасывая свою обгорелую люльку.
   -- Этого-того, как его... напрасно, знаете, мне ранее не сказали, господин Левашев, что дорогой так выгодно можно заняться комерцыей, знаете! Я бы того, как его, халатиков десятка три-четыре захватил с собой.
   -- Да ведь вы, Семен Никитич, говорили, что не при деньгах, а 40 халатов составляют куш порядочный.
   Но Семен Никитич не счел нужным ответить на мою шпильку, а только что-то заворчал про себя, делая выкладки на пальцах, -- барыши, должно быть, подсчитывал, какие могли бы ему достаться.
   Иван-бай, по-видимому, сильно рассердился на "господина" и так грозно посматривал на мизерную фигуру Тележникова, что я невольно расхохотался, представляя себе картину, если б могучий кулак Левашева опустился на неудачного коммерсанта.
   -- Зачем у нас нет той быстрой предприимчивости, которой обладают североамериканцы или англичане?! -- вдруг задал вопрос Яков Николаевич, ни к кому, в сущности, не обращаясь.
   Меня это восклицание удивило, и я спросил, чем оно было вызвано.
   -- Помилуйте, да разве стали бы таскаться на верблюдах англичане или американцы, обладая такой рекой, как Сыр? Разве стали бы они беспощадно убивать и время, и здоровье, и деньги, когда переезд водою несравненно дешевле караванных странствований?
   -- Позвольте, а вы забыли, Яков Николаевич? про мели на Сыр и Джамандарье? [В 16 верстах ниже форта Перовского отделяется от Сыра приток Караузяк, который верст через сто снова впадет в Сыр, образуя между началом и устьем Джамандарью (т. е. дурную реку), отличающуюся мелководьем]. Ведь существуют же у нас Аральские пароходы, а какой от них толк?
   -- Стара песня! Можно завести пароходы более сильные, которые могли бы преодолевать быстроту течения в Караузяке.
   -- Но ведь очистить от камыша Караузяк -- дело гигантских работ и, кроме того, требует громадных затрат, не говоря уже о гидротехнической стороне.
   -- Э, батюшка, все это ерунда! Развитие пароходства по Сыру заключается вовсе не в принципе невозможности или трудности осуществления этой идеи, а все в той же медленности в преследовании полезных целей, которую я и называю непредприимчивостью и от которой тормозится у нас всякое предприятие. Поезжайте на Волгу, на восток России, там более чем где-нибудь вы с каждым шагом станете убеждаться в том, что земля наша велика и обильна, но что много трудов, много работ нужно, чтобы оживить ее и призвать к производительности все те громадные пространства, которые там раздольно расстилаются пред глазами... Э, да что тут!.. -- Яков Николаевич махнул рукой и замолчал.
   -- Знаете, Яков Николаевич, вы сейчас обмолвились, и мне очень приятно было слышать эти: наши, у нас и проч. Значит, в вас сохранился русский дух, который по мере приближения к России все ярче и ярче вспыхивает. Дай-то Бог! А то что, в самом деле, за отречение?! Ну, мало ли что было, про то надо забыть, и смотреть как на неприятное сновидение...
   -- А это что?! -- сказал Зубарев, указывая на свою киргизочку, и тяжко вздохнул.

XXIX. На свадьбе

   Еще два-три перехода, и мы будем у цели нашего путешествия.
   Как надоели пески, эта гладкая, словно скатерть, степь с своим однообразно унылым видом, эти солончаки с тонкой глинистой почвой и это пекущее с утра до вечера солнце!!!
   А хуже всего отравляло путешествие отсутствие пищевого довольствия. Сухари опротивели, баранина, дурно сваренная, часто без соли [киргизы редко употребляют соль; говорят, что это отлично сохраняет зрение, но насколько такое предположение основательно, судить не решаюсь, хотя должен заметить, что зрение у киргиз поразительно хорошее], без приправ, пресная, словно трава, кумыс подозрительной чистоты, -- все это довольно чувствительно отражалось и на здоровье, и на состоянии духа. Ко всему этому надо прибавить и одуряющее раскачивание на "кораблях пустыни". Со мной даже сделалось что-то вроде морской болезни. Еще немного -- и пришлось бы окончательно слечь, но, к моему счастию, утомительное путешествие приходило к концу. [...]
   От Мугоджарских гор и почти вплоть до самого г. Орска дорога может развлекать глаз путешественника живописными видами. Толстый карагач, стройный тал, джидда и другие деревья густо разрослись в этом уютном уголке степи и образовали маленькие ласочки. Среди этой роскошной зелени, чуть заметно чернеются киргизские юрты, словно гигантские круглые шапки.
   Во время одного перехода к нам подъехало несколько человек киргизов и стало упрашивать Кебекова свернуть с дороги, чтобы остановиться лагерем близ их аула; оказалось, что они приглашали всех нас принять участие в свадьбе, назначенной в этот же день. Мы, разумеется, с удовольствием приняли приглашение и отправились на той, который устраивал отец невесты.
   К сожалению, мы опоздали к самому процессу свадьбы и попали уже прямо на брачный пир.


Киргизская невеста

   Нас встретила сама "молодая" со своим женихом. Это была полная, высокая дева, одетая в какой-то невообразимо пестрый наряд. Бойко смотрели ее большие черные глаза, обрамленные дугообразными бровями. Лицо невесты можно было бы назвать красивым, если б не сильно выдавшиеся скулы. Без всякой застенчивости подошла она к нам и, протянувши руку, весело проговорила: "Аман, тюра!" При этом хитрая улыбка раскрыла ее мясистые сладострастные губы и выставила напоказ два ряда ровных, ослепительной белизны, зубов. Под стать был и жених, стройный и оригинально-красивый молодец лет двадцати двух. Глаза его блестели неподдельным счастьем; здоровый румянец пробивался сквозь загар красивого лица, мало напоминавшего своими формами монгольский тип.
   -- Ассаламалейкюм! -- приветствовал он нас и также протянул руку.
   -- Аман!.. Калай турасыз?
   -- Джаксы, алларезаусым!.. саламат сызма? [Приблизительный перевод: Здравствуйте, как поживаете? -- Хорошо, благодарю вас].
   -- Пажалста, тамыр, будишь гостю! -- приветливо приглашал нас молодой, отчаянно коверкая русский язык.
   -- Спасибо, спасибо, приятель!.. с удовольствием гостями будем.
   Прямым столбом высоко взвивался то черный, то белый дым из тюндюка юрты и исчезал в безоблачно-голубом небе; вокруг этой юрты толпились кочевники и довольно неравнодушно заглядывали во внутренность, где готовились брачные кушанья. Этот процесс, очевидно, более интересовал гостей, нежели церемония свадьбы, которая, кстати сказать, крайне несложна у киргизов.
   -- Ишь, собака, знаете, какую, того-этого, подцепил хозяйку-то важнецкую... -- проворчал Тележников, с вожделением поглядывая своими рачьими глазами на молодуху.
   -- А вам завидно? -- задал вопрос Яков Николаевич, но так и не дождался ответа. Семен Никитич только шумно вздохнул и по своему обыкновению начал что-то ворчать про себя.
   Между тем, из толпы выступил почтенной наружности старец (отец невесты) и важно произнес:
   -- Будьте у нас гостями, делайте, что хотите, и просите, чего желаете! Сейчас у нас начнется байга -- сделайте ей честь своим участием или присутствием.
   С этими словами нас поставили на самом видном месте, около поместились наиболее сановитые личности аула, а за ними старики, женщины и пешие киргизы; конные же составили перед нами полукруг, ожидая знака для начала состязания. Вскоре был зарезан молодой баран, у которого тотчас же отрубили голову, а тушу подали приветствовавшему нас старику; старик, в свою очередь, поднес обезглавленного барана ко мне и сказал:
   -- Бросай!
   Я не понимал, в чем дело.
   -- Это вам особый почет делают, Николай Иваныч, -- объяснил Зубарев, -- бросьте перед собой барана в самую турбу (толпу), и увидите, что будет.
   Я последовал совету.
   Мгновенно все всадники ринулись с места к брошенному барану; лошади и всадники смешались в одну кучу, в которой трудно было разглядеть что-нибудь; дикие возгласы, брань, топот копыт, щелканье ногаек -- имели что-то сверхъестественное и совсем оглушили меня. Свалка все более и более усиливалась, но вот из облака пыли, на маленькой сивой лошадке, вырвался один всадник и понесся по степи; у его седла, под правым коленом, висел баран. За ним, словно свора борзых, с криком помчалась вся толпа. Всадник, однако, уехал не далеко: с обеих сторон к нему подскакали два других всадника и у них началось состязание в силе и ловкости.
   Между тем как боролись эти трое, подоспели и остальные, и свалка возобновилась еще с большим ожесточением.
   Но вот один киргиз разом отделился от прочих; его гнедой аргамак легко удалялся от преследователей. Далеко занося тонкие, словно выточенные ноги, гордо подняв красивую, благородную голову и широко расширив красные ноздри, несся легкий скакун; волнистая грива развевалась по ветру, а пушистый длинный хвост заметал след; конь едва касался земли, как будто невидимая сила поддерживала его в воздухе.
   Нетерпение всадника усиливалось по мере приближения к цели. Всем телом подавшись вперед, почти стоя на плоских стременах, сдерживая дыхание, он пристально смотрел в ту сторону, где происходила борьба, и только изредка пощелкивал языком, чтобы подогнать своего бойкого карабаира; ногайка без употребления висела на луке седла: к ней прибегать было излишне, так как благородное животное добросовестно исполняло свою обязанность. В несколько секунд молодой киргиз очутился в середине толпы.
   Растолкать, перегнать всех, отнять барана, совсем почти разорванного, и оставить далеко позади себя всех соперников -- было делом шуточным для ловкого джигита. Преодолев все препятствия и проскакав определенный круг, он бросил барана к ногам судей, а сам, окинув торжествующим взглядом присутствующих, гордо подбоченился и терпеливо начал ожидать отзыва судей...
   После этого были зарезаны еще несколько баранов и брошены на арену байги; когда состязавшиеся порядком поутомились, все двинулись к аулу, чтобы принять участие в угощении, приготовленном отцом невесты.
   Кушанья киргизов, как мною замечено уже ранее, не отличаются разнообразием, а все внимание обращается лишь на обилие. Поэтому я не буду описывать их, чтобы не повторяться.
   Не без удовольствия я прослушал песни, которые, далеко раздаваясь по широкой степи, невольно проникали в душу. Я до такой степени замечтался под влиянием диких напевов, что не заметил, как наступили сумерки.
   Поблагодарив за гостеприимство и дружбу новых своих знакомых, я отправился к каравану, чтобы на утро по возможности раньше тронуться в путь.

XXX. В Орске

   Проезжая Губерлинскими горами, каменистые гряды которых (сажен до 80-ти вышиной) начинаются станции за три до Орска, мне еще раз пришлось убедиться, что Россия могла бы извлечь громадные выгоды из благодатного азиатского края -- этого баснословного эльдорадо -- если б Ташкент был соединен с Оренбургом железной дорогой и... если б было побольше энергии [когда был писан мною этот правдивый очерк, я далек был от мысли, что в недалеком будущем мечты мои осуществятся и сеть железных дорог покроет Туркестан во всех его направлениях].
   -- Вот тут железная руда есть! -- сказал Левашев, указывая вправо от дороги.
   -- Железная руда? где железная руда? -- воскликнул Яков Николаевич, пробужденный этой новостью от дорожной дремоты.
   -- Да вот там, в той горе, что стоит поодаль от соседних.
   -- Что ж, разрабатывают руду? добывают железо?
   -- Кому разрабатывать, знамо, нет...
   -- Вот-вот; не правду я говорил? -- обратился ко мне Зубарев, -- нет сомнения, что тут всюду много богатств. Помилуйте, меловые, известковые, гранитные, яшмовые и другие породы, разного рода лес, ключи, -- и никого, никого, кто мог бы оживить эти пустыни!
   В самом деле, странно, почему оренбургские казаки, как местные жители, не разрывают гранитных скал на материал для устройства своих жилищ, подобно финляндцам, у которых почти всюду встретите постройки из рваного камня. Ведь вышли бы отличные домики, не чета тем мазанкам и деревянным избушкам, что теперь нагромождены в станицах.
   Известь под рукой -- ее целые горы, только разрабатывай. И нельзя было не согласиться с Зубаревым, что большую роль играет славянская лень вообще и непредприимчивость в особенности.
   Казаки иногда довольно порядочную известковую гору отдают какому-нибудь мелкому промышленнику рублей а пять в год. Спросите их: отчего же они сами не строят каменных домов? Скажут вам: этого-де, мол, не заведено, да и мастеров таких нету; изба у нас завсегда строится из лесу, и тому подобный вздор. А между тем и каменные горы подле, и известь тут же. Должно быть, некому объяснить им этих выгод.
   Близок, близок конец пути! Мы уже слышали русские приветствия, и при звуке родного языка быстро испарялись все дорожные неприятности и беспокойства. Был забыт и палящий зной, и недостаток воды, и консервы, и сухоядение.
   Через четыре дня мы прибыли в Орск и остановились в таможенном караван-сарае.
   Суматоха тут была страшная: рев верблюдов, крики киргизов, разноголосые колокольчики и всеобщая разладица -- стоном стояли в воздухе.
   -- Чох, чох! -- слышалось в одном месте, где несколько киргизов старались поднять на ноги упрямившегося верблюда.
   -- Держи, держи! -- во всю мочь орали другие, гоняясь за "кораблем пустыни", быстро удиравшим от своих преследователей.

0x01 graphic

В городе Орске. Источник: http://history.opck.org

   А дувона, наэлектризованные фанатизмом, во всю глотку распевали свои проповеди:
   -- О...о...о...ву... и улькян-кчи джаксыдар!.. Мы все умрем. Этот мир кончится, откроется новый мир, не такой, как настоящий. Земля там будет белая, такая, на которой никто не делал грехов; она будет горячая, как безводный котел, раскаленный на сильном огне; солнце будет печь так, что наши мозги в голове закипят, как сурпа...
   -- Ой-бай!.. Кудаяй сактой кюр!.. [О, Боже! сохрани нас!] -- благочестиво вздыхали слушатели.
   А дувона продолжал:
   -- И будем мы стоять и ждать очереди. Аллах не берет за свой суд кулунлы [взятки], как это делают наши бии. Аллах судит справедливо, не разбирая богатого и бедного... Начнет Аллах спрашивать нас; и будет нам тяжело, так как свидетелями придут наши скоты и скажут: хозяин бил нас и отводил нам дурные места для кочевок. Верблюд скажет: на меня навьючивали более положенного веса тяжести и заставляли делать кичь (кочевки) более, чем следует по адату [обычай (закон иногда)]...
   -- Барекяльда! барекяльда! Бай-бай, Мульдек, мульде Икян!.. [Да благословит тебя Бог! Какой благоученый человек!] -- восклицали присутствовавшие, сокрушаясь о своих грехах.
   А благоученый человек совсем уж дошел до неистовства; он не говорил, а только дико взвизгивал, раскачиваясь всем корпусом и закрыв глаза. Это, однако, не помешало ему подставить свой малахай, куда щедро посыпались коканы (двадцатикопеечная серебряная монета) восторженной толпы.

0x01 graphic

Орск. Мечеть у горы Преображенской. 1910

   В Орске с первых шагов вас поражает восточный характер; шпицы мечетей и минареты придают городу оригинальный вид. А какое разнообразие фигур и костюмов! Вот идет русский солдат выправленной походкой, вот пылкий и отважный уральский казак. Далее попадается бухарец с длинной бородою, человек степенный и важный, носящий чалму, длина которой необъятна, если развернуть ее складки...
   Почти в самой средине города возвышается обширное здание Менового двора, служащего главным местом свиданий кочующих жителей, которые стекаются сюда, со всех сторон, приезжая иногда издалека верхом на лошадях или верблюдах. Этот двор -- своего рода биржа. Огромное здание Менового двора представляет почти правильный квадрат, с большою площадью в центре. Двор этот всегда наполнен толпою народа; давка ужасная, шум оглушительный: покупатели и продавцы говорят и кричат все вместе, и еще каждый старается перекричать своего соседа. Все двигаются взад и вперед, хлопают в ладони, выкрикивают свою цену, которая всегда оказывается решительною и не допускающею уступки.
   Купцы, оживляющие этот своеобразный базар, принадлежат к различным национальностям. Они продают всякую всячину, но главным образом одежду, из которой чапаны (халаты) занимают первое место, так как эта простая одежда получила право гражданства на границе степей. Рядом с этим предметом, который продается в меновом дворе на огромную сумму, купцы выставляют большой запас войлочной ткани, затем разные женские наряды, стеклянные и металлические украшения, дешевая цена которых соблазняет дочерей Евы.
   Войлочные ткани киргизской выделки бывают весьма хорошего качества, и потому тоже имеют большой сбыт.
   В общем, Орск не принадлежит к числу городов, производящих приятное впечатление: в нем вы видите одни низенькие полуразвалившиеся домишки, а восточная неряшливость делает его совсем неприглядным.

0x01 graphic
Орск. Старый город. 1900

   В первый день по приезде в Орск я, ошеломленный этой бестолково-суетящейся толпой, совершенно растерялся и не знал, как и кому сдавать товар, но меня выручил всезнающий Левашев. Он отправился разыскивать доверенного и вскоре притащил его за собой. Я не буду описывать порядка сдачи хлопка, так как это, в сущности, далеко не сложная вещь: когда мы доставили товар в Орскую таможенную заставу, там тотчас же наложили на него клейма, и после этого я по особым накладным сдал товар новому приемщику и этим окончилась моя обязанность. Теперь я был совершенно свободен, а так как путь мне лежал еще далее, в Акмоллы, но уже одному, по своим личным делам, то я и стал готовиться к отъезду на почтовых. Я никак не предполагал, что встречу новое большое затруднение в получении лошадей. Отправившись на почтовую станцию, я долго и бесплодно старался отыскать хоть одну живую душу, но не мог никого встретить, точно все вымерли.
   Нечего делать, пришлось ждать. Наконец, неизвестно откуда, явился киргиз и ломанным русским языком спросил, что мне нужно.
   -- Как что нужно? Разумеется, лошадей.
   -- Лошадей нет.
   -- Нет?! Когда же они будут?
   -- Завтра.
   Положение печальное, но делать нечего, поневоле пришлось ждать. В сущности, я догадывался, что киргиз врет, недостатка в лошадях не могло быть, но такова уж особенность условий на почтовых станциях. Разумеется, в подобных обстоятельствах лучше всего пригрозить, если вы имеете вид офицера или чиновника, или опустить руку в карман, если ваша скромная наружность обличает самого простого гражданина. Но и достав лошадей, вы не считаете свой отъезд делом решенным: начинается новая возня с уздой, возжами, оглоблями и т. д. без конца.
   Когда я рассказал Левашеву свои затруднения, то он начал так ожесточенно ругаться, что я совершенно перестал сомневаться и был совершенно уверен, что завтра уже найду лошадей. Бородатый мой спутник обещал на русском и киргизском диалектах "переломать все ребра этим собакам", "согнуть их в бараний рог", "истолочь в порошок" и т. д., и т. д.
   Чтобы прервать поток брани, я спросил, где наши спутники. Оказалось, что Яков Николаевич с самого приезда лежал и о чем-то отчаянно думал, а Тележников бегал по городу и уже не скрывал, что он не при деньгах, а, напротив, у всех и каждого осведомлялся, что бы ему купить повыгоднее, чтобы увезти в свой Великий Устюг.
   -- Я, того-этого, Николай Иваныч, думаю, знаете, маты купить; как вы, то ись, полагаете, этого, как его, не будет убыточно?
   Я уверил, что, вероятно, это будет выгодно -- и обрадованный Семен Иваныч снова куда-то убежал по своему делу, и, признаться, я его больше не видал.
   Наутро Левашев действительно мне достал лошадей, и я стал сбираться в путь.
   -- Ну-с, прощайте, дорогой мой Яков Николаич, не унывайте, не падайте духом, авось Господь поможет вам устроиться в новой жизни, не забывайте, что у вас есть дочь! -- говорил я, пожимая руку своему новому другу.
   -- Благодарю вас, постараюсь! -- отвечал как-то вяло мой знакомец, но видно было, что он не совсем равнодушно расстается со мной. Поцеловавши маленькую Райхан и еще раз простившись со всеми спутниками, я сел в повозку.
   -- Вы, Николай Иваныч, в случае чего, в зубы его, мерзавца, лупите! -- советовал Левашев, недружелюбно кивая на ямщика.
   Когда уже было все готово, отъезд мой еще замедлился: степные лошади, не привыкшие к оглоблям, с беспокойством поводили ушами, глубоко дышали и вздрагивали. Я, признаться, со страхом сел в повозку. Но вот ямщик подобрал возжи, крикнул что-то вроде: "Гюй, гюй! Тси... Гриау, гриау...", лошади взвились на дыбы, сильно встряхнув головами, и затем помчались во весь дух, экипаж немилосердно прыгал и подскакивал, я еще раз успел махнуть платком и затем плотнее уселся вглубь тарантаса, готовясь каждую минуту вылететь вон. Однако ж, мало-помалу, бег становился ровнее, экипаж перестал прыгать, очевидно, горячие лошади устали и мы поехали ровнее, хотя все еще довольно быстро.
   Я погрузился в задумчивость, мне было жаль своих спутников, к которым я успел привязаться, сдружиться с ними. Впрочем (думалось мне), мало ли человеку с кем приходится встречаться в жизни! Встретишься, познакомишься, привяжешься к кому-нибудь, и вдруг житейская волна отбросит и далеко унесет этого знакомца. И опять новые встречи, новая обстановка, новые условия и интересы...
   
   -- Горе, и радость, и время, и люди --
   Все это лишь мимо летит!..
   
   А угомонившиеся дикие лошади уносили меня все далее и далее. Теперь дорога пошла гладкая, степная, впечатления мало-помалу укладывались, меня начала одолевать дремота, -- и вскоре я погрузился в сон...

XXX. Чрез двенадцать лет

   Пасха в 1884 году была ранняя. Несмотря, однако, на то, что был еще только конец марта, фруктовые деревья распустились, а черемуха уже цвела, испуская приятный аромат. Я жил тогда в Ташкенте, но уже последние дни, так как должен был ехать в Россию; на этот раз я оставлял Туркестанский край навсегда: смерть отца требовала, чтобы я принял на себя попечительство над семьей. Сложив и упаковав все свои вещи, я остался в дорожном костюме и хотел часов в десять утра отправляться. Скоротав кое-как вечер, я отправился к заутрене при первом ударе колокола; народ с радостными лицами сновал по улицам, направляясь в церкви, освещенные множеством огней. Собор в Ташкенте был очень маленький и не вмещал десятой доли всех собравшихся; усевшись на скамейку в саду, против самого собора, я от нечего делать стал наблюдать публику, среди которой встречалось, разумеется, немало знакомых.

0x01 graphic

Источник: http://oldtashkent.ru

   -- А, Николай Иваныч! с наступающим праздником! -- раздался около меня грубоватый голос, и когда я поднял глаза, то увидел перед собою своего спутника Ивана Левашева. Он все еще был бодр по-прежнему, но волоса и борода его поседели до белизны, а всевластное время несколько сгладило грубоватые черты, превратив этого колосса в добродушного старика. Костюм, по случаю такой торжественной ночи, был на Левашеве совершенно новый, с иголочки; хороший, туземного покроя, бешмет плотно облегал его коренастый корпус, а седую голову украшала новенькая фуражка, с красным околышем (Иван-бай, по казацкой привычке, в особо важных случаях всегда надевал форменную фуражку).
   -- Здравствуй, Иван Варфоломеич! и тебя равным образом. А мне вот и праздника здесь захватить не придется, думаю часов в 10 выезжать.
   -- Что ж, коли дело такое! Слышал я в конторе про ваш отъезд; батюшка, сказывали, у вас померши...
   -- Да, Иван Варфоломеич. Прощай, видно, совсем!
   -- Ну, пошто совсем, никто как Бог, авось свидимся...
   -- Едва ли. Думаю поселиться на родине, да и будет уж, попутешествовал, пора к семейному очагу.
   -- Оно точно, жениться подит-ка думаете, Николай Иваныч?
   -- Нет, пока не сбираюсь еще, невесты не выросли!
   -- Хе-хе-хе! шутить изволите! Для вас невест сколь угодно найдется, разумеется, не здесь.
   Мало-помалу мы пустились в рассуждения о том, о сем и перешли к воспоминаниям о прошлом. Многих уже не было на свете, многое изменилось, и вообще наступали другие времена, появились новые люди и новые песни. Левашев сообщил мне, что Нысан Кебеков умер года два назад, Казанджиков по-прежнему занимается подрядами, и только про одного не мог ничего сказать, это про Зубарева.
   -- Как расстался я с ним в те поры в Орске, так более и не видел! -- заключил свой разговор Иван-бай и набожно перекрестился: в эту минуту раздалось торжественное пение клира, вышедшего из церкви.
   Праздничный, малиновый звон мелодичными переливами поплыл над городом.
   Высоко-высоко в темном небе вспыхнула едва заметная звездочка... за ней другая, третья, -- и вскоре весь необъятный купол неба усеялся бесчисленными блестками звезд...
   Сама природа как бы присоединилась к людям, чтобы почтить торжество Воскресения Великого Богочеловека.
   -- Христос воскресе из мертвых!.. -- запел клир.
   -- Воистину воскресе! -- ответил на эту радостную весть немолчный гомон толпы.
   -- "Воистину воскресе!" -- откликнулось и далекое, темно-синее небо с мириадами звезд.
   -- "Воистину воскресе!" -- отозвалась вся природа, словно не решавшая заснуть в эту великую ночь всеобщего "торжества из торжеств"...
   -- Похристосуемся и мы, Николай Иваныч, -- сказал Левашев, и голос его был тих и радостен.
   В нашем поцелуе было все: и поздравление с Великим Днем, и прощанье. Вскоре я пошел, чтобы окончательно приготовиться к отъезду...
   Локомотив тяжело пыхтел, как уставшее гигантское чудовище. Поезд, в котором я ехал, подходил к станции и видны уже были станционные постройки, а вскоре показался громадный, казарменного типа, вокзал. Первое, что бросилось в глаза, была красная фуражка начальника станции, шагавшего по платформе в сопровождении жандармов и немногочисленной публики.
   -- Станция Медведская, буфет, поезд стоит 35 минут! -- крикнул кондуктор.
   "Вот и отлично, -- подумал я, -- с удовольствием попью здесь чаю".
   Начальник станции подошел опять и начал что-то рассказывать машинисту, а я, от нечего делать, сталь оглядывать местность.
   По мере удаления от Ташкента природа изменялась, и за три сотни верст уже не было и помину о цветущих деревьях, а еще далее я нагнал остатки зимы.
   Местность около Медведской станции почти сплошь еще была покрыта снегом, правда, местами уже сильно черневшим под дыханьем наступающей весны.
   Выйдя из вагона и вновь наткнувшись на красную фуражку, я впервые обратил внимание на ее обладателя. "Что за чудо, -- думалось мне, -- я где-то видел этого господина, но где?"
   -- Ваше высокородие, пожалуйте на минуту в кабинет, вас спрашивают! -- отрапортовал сторож.
   -- Хорошо, Сидоренко, скажи, что сейчас буду!
   Не успел еще закончить этой фразы начальник станции, как я уже узнал его. Да, не было ни малейшего сомнения -- передо мной находился Зубарев.
   -- Яков Николаевич! Вы ли это? Какими судьбами? -- радостно завопил я и бросился было с объятиями.
   Господин в красной фуражке вздрогнул, затем обернулся ко мне и, пристально посмотрев в самые мои глаза, холодно произнес:
   -- Вы, вероятно, ошиблись, я вовсе не Яков Николаевич...
   -- Но, позвольте, как же...
   -- Бога ради, молчите... потом поговорим... -- тихо шепнул он и быстро отправился на станцию.
   Через полчаса я уже сидел в квартире Зубарева (так как это был он) и решил, что останусь у него до следующего поезда.
   Из разговора с Яковом Николаевичем выяснилось, что он живет в Медведской уже три года и служит под чужим именем -- Дмитрия Ивановича Лахтина; дочь его, давно уже окрещенная, кончила N--скую гимназию и в настоящее время находится в С.-Петербурге на курсах.
   -- Во имя всего святого, умоляю вас, Николай Иваныч, ради Бога, никому не говорите моего настоящего имени, иначе я погиб!
   -- Полноте, Яков... то бишь Дмитрий Иванович, я хорошо понимаю ваше положение и, поверьте, сумею быть скромным.
   Много и обо всем мы переговорили с случайным моим знакомцем. Он вновь, с полной откровенностью, рассказал мне шаг за шагом всю жизнь с момента разлуки нашей в г. Орске. Я душевно радовался, что эта мятущаяся душа нашла, наконец, себе успокоение...
   Зимой того же года я как-то случайно попал на спектакль в Большой театр; зала была буквально полна. Бельэтаж сиял роскошными туалетами дам, фраками и мундирами мужчин. У оркестра, в первых рядах кресел, красовались тузы столицы, военные генералы и, в нарядных национальных костюмах, татары, персы и армяне. Верхние ложи и раек кишели как улей. Внизу виднелись английские проборы, благородные лысины и смело закинутые назад кудри, а чем выше поднимался глаз, тем он чаще встречал иные типы, начиная от мелкого чиновника и кончая девятипудовой купчихой, вознесшейся под самые облака и с наслаждением грызущей орехи. Мужчины, как тени, сновали из ложи в ложу, а надо всем этим, кроме чудных звуков оркестра, царил непрерывный шум, словно ветер гудел по верхушкам гремучего леса, словно поднялись с тревожным жужженьем вспугнутые со своих ульев бесчисленные рои пчел.
   -- Вон она, в бельэтаже, левая ложа, смотрите, смотрите! -- раздался около меня восторженный возглас, и бинокли соседей направились на помянутую ложу. Я тоже невольно взглянул и остолбенел: предо мной была Райхан. Не та, разумеется, девочка, с которой я 12 лет назад путешествовал вместе на верблюдах, а чудная молодая девушка в изящном черном шелковом платье, плотно обтягивавшем ее гибкую фигуру, с бледным, словно восковым, личиком, озаренным большими, столь хорошо мне памятными черными глазами, полузакрытыми длинными ресницами. Я долго, против своей воли, не сводил глаз с этого профиля, и с восторгом рассматривал темную, дугой очерченную бровь, хищный носик с тонкими подвижными ноздрями, грациозный выгиб белого, как мрамор, подбородка, маленькое розовое ухо, в котором блестящими огнями переливалась бриллиантовая стрелка, а воображение вновь переносило меня в степь, в то чудное прошлое, когда я с этой чаровницей пробирался по пескам на "кораблях пустыни"...

Конец

-----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: На верблюдах. Воспоминания из жизни в Сред. Азии / [Соч.] Н. Уралова. -- Санкт-Петербург: тип. П. П. Сойкина, 1897. -- 188 с.; 19 см. -- (Полезная библиотека)
   Исходник здесь: Русский Туркестан -- https://rus-turk.livejournal.com/34777.html
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru