Перевод с манускрипта, который нигде еще не был напечатан. Любопытно знать, кто эта Сесилия? Быть может, та самая миледи Говард, с которой Ж. Жак познакомился в старости и которой поручил судьбу Жюльетты, известной читателям Вестника. Надобно помнить, что это письмо писано шестидесятилетним стариком. Ж.
Сесилия! Начиная чувствовать необходимость любви, сердце узнает и скуку жизни: обыкновенное следствие сего приятного, восхитительного чувства, которое не дает нам счастья, но изнуряет нас под бременем наслаждения, превышающего силы человека. Любовь отделяет нас от всего: тогда бываем мертвы для самих себя, тогда существуем для милого, единственного предмета; уныние нечувствительно обвивается вокруг нашего сердца, и наконец мало-помалу запутывает его в бесчисленных изгибах, из которых никогда, никогда не могло оно освободиться.
Когда бы Творец захотел перенести на землю Свое небо, тогда населил бы ее существами, счастливыми любовью, и отнял у них способность предвидеть будущее. Мысль сия о будущем есть медленная отрава любви: чувствуешь против воли, как основания бытия нашего ничтожны; чувствуешь, что прежде не может оно укорениться, пока не переменится сама натура вещей, пока любезному существу не дана будет сия неизменяемость, и нежным симпатическим чувствам сие вечное постоянство, которые никогда не могут быть уделом создания.
На пределах жизни мы видим гроб: там, говорит мне сердце, соединишься с нею навеки. Кто любит, тот верит бессмертию! и какой любовник в лучшие дни свои бывал атеистом? В сем отдалении, мрачном для взоров ума, но озаренном надеждою и мечтами для сердец нежных, открывается мне счастье беспредельное. Но счастье сие невообразимо без соединения с тем, что нам драгоценно, что украшало нашу земную жизнь, без чего и самое бытие кажется непонятным. Сесилия! небесный рай для души, воспламененной любовью, не иное что, как сие соединение.
О мой друг! почувствуй сию надежду, неописанно сладкую надежду, которая исполнится для любовников при выходе из жизни! Все, что ни имели они земного, сраженное смертью, соединится в едином гробе; но все, что в них бессмертно, будет неразлучно и навеки. И ты удивляешься, что можешь желать смерти? и ты удивляешься, что любимый тобою человек о ней мыслит? Ах! удивляюсь более тому, что вы не летите к ней навстречу, и падаю ко стопам Вечного Существа, Которое наши надежды на будущее согласовало с намерениями Своей мудрости. О! если бы все могли их чувствовать так живо, как я в сию минуту их чувствую, тогда захотел ли бы кто-нибудь остаться жителем сего мира?
Нет, Сесилия! отвращение от жизни естественно, когда живем для одной любви, желаем умереть не для того, чтобы друг друга оставить, но для того, чтобы ценою временного бытия купить любовь бесконечную; желаем укрыть себя от опасностей перемены, страшимся мучений жизни, завидуем спокойствию и постоянству за гробом. Но почему ж, и в другом положении, может быть, ужасна сия смерть, приводящая всякого в трепет? Пускай боится ее грубая чернь, которой чувствительность благодетельно притуплена мудростью Вечного; пускай она привязывается к телесной жизни: могу ли сему удивляться? Но существо, которое находит в душе своей неистощимое сокровище чувства, скажи, Сесилия, может ли оно любить жизнь? Ах! сомневаюсь. Оно любит ее минутами, в разное, разделенное промежутками, время; и если бы возможно было положить на весы с одной стороны те минуты которые провели мы желая смерти, а с другой те, в которые любили жизнь; тогда я уверен, что перевес был бы на стороне гроба. И для чего же безумными ужасами обезображивать прелестную надежду смерти? Что она, Сесилия? Спокойный сон человека телесного; вечная жизнь существа духовного.
Молодость моя прошла в беспрестанном приготовлении к разлуке с жизнью: всякую минуту я видел перед собою могилу: о! как желал я тогда этой ужасной смерти! Но я не смел предупредить ее: благодарность привязывала меня к жизни; прочти мои признания, узнаешь для чего я остался жить. Заведенный случаем на стезю писателей, я несколько минут принес в жертву суетному самолюбию, но дорого, дорого заплатил за свою ошибку!
Я испытал наслаждения любви, но судьба никогда не хотела соединить для меня восторгов душевных с удовольствием чувственным; сердце мое было наполнено романическими идеями, которые всегда его терзали, но с которыми ощущал я, в самых заблуждениях истинное блаженство. Может быть никто на свет не читал такого множества романов, как я; но я читал их с таким живым, мучительным участием, которое едва не стоило мне жизни. Теперь, на краю гроба, открываю те книги, которыми пленялся в молодых летах, читаю и нахожу в них свое сердце: оно волнуется, как и прежде; глаза мои, готовые затвориться навеки, проливают еще слезы.
Поверь, Сесилия! Лишь тот, кто окружил себя подобными идеями, лишь тот способен насадить несколько цветов на пути своей жизни. Существенность в чувстве есть гибель счастья; существенность прилична бытию телесному, но бытие духовное питается мечтами.
Где человек, который на заре жизни, в сии лета счастья, когда живая душа растворяется любовью к красоте идеальной, не испытал очарования сих небесных идей, представляющих душе, ими полной, любовь всегда невинною, чистою, разделяемою и постоянною, дружбу чуждую корысти, и все привязанности сердца ясными, усладительными, навеки неистощимыми? Сесилия! быть может не найдем человека, которому бы неизвестна была сия первая минута счастья; но многие ли продолжили ее? Мечты сии умирают, и слишком скоро в обществе людей; бесплодная истина уничтожает в самом зародыше милые надежды и призраки, которые одни могли бы сделать неизъяснимо прелестною жизнь человека.
Что остается тогда для бедного, слишком чувствительного творения? Прилепиться к своим мечтам, избрать самые привлекательные. Взор человека их разрушает -- оно бежит в уединение; в обществе попадаются ему одни отвратительные твари -- оно скрывается в пустыню, населяет ее созданиями по своему сердцу: вот время романов, не сих чудовищных произведений, в которых черствая душа изображает нравы своего века, но сих вдохновений восторга, любви, добродетели. В них чувствительное существо находит для себя новый мир, в который устремляется на крыльях желания и надежды; в минуты исступления оно признает себя достойным Элоизы, Юлии, Памелы и, отдавая себе справедливость, забывает жестокое неправосудие человека.
Как счастлив тот, кто может до самой смерти сохранить чувствительность юношеских лет! Я сохранил ее, Сесилия, и сим обязан романическим своим мыслям. Ах! я знаю, слишком знаю: для развращенного сердца все роман, и в нашем развратном веке любовь роман, добродетель роман, героизм древнего времени маска, история римлян училище лжи, или скопище одних басней. Но то же выиграли люди, иссушив свое сердце и похитив у себя все то, что некогда возвышало их к небу? какая польза от сей убийственной философии, которая завела их в болота эгоизма? Сесилия! вместе с заблуждениями угасли добродетели! Скажи мне -- говорю не сердцу твоему, но рассудку, хочу знать не собственно твое, но общее мнение света -- скажи мне, что почитают любовью в наше время? Они искали удовольствия, но отделив от него чистоту и непорочность, лишили его всех очарований, сделали презрительным и грубым. Мечты, прелестные чада воображения, исчезли; место их заступили желания, чада разврата -- низкое удовольствие, раздражающее чувства, но мертвое и недействительное для сердца.
Сесилия! наслаждение истинной любви не есть ли нечто священное, скажу, небесное? Ужели искать в нем одного минутного удовлетворения чувственности? О Боже! какой обман! прелесть сих восхитительных минут заточена единственно в том чистом, непорочном пламени, которое животворит сердце; и какой любовник в сии минуты наслаждается собою? Нет! нет! тогда он существует не в себе, он упоен ее восторгом, он видит, он чувствует одну ее. Сесилия! найдутся выражения для удовольствий грубых; но кто, не будучи Богом, осмелится описать восторги истинной любви? кто способен сказать: таковы были твои чувства, здесь пределы твоего наслаждения! Нет! самое наше бессилие изобразить сию сладость не есть ли доказательство ее превосходства? Творец, Который хотел возвысить наше бытие, позволил человеку ее вкусить, но запретил определять словами. Описывая такое блаженство, мы уничтожили бы его очарования.
Когда многократными, жестокими уроками люди научают нас познавать свою испорченность; тогда спешим возвратиться к мечтам, которые нас трогают, которые питают и берегут драгоценную нежность нашего сердца. Сначала пленяли меня романы: я их оставил для людей, но познакомясь с людьми, возвратился к романам, и теперь никогда, никогда не оставлю их. В романах более всего трогает меня участь женщины, которую несчастье отвратило от жизни; я плачу с такою сладостью, с которою ничто на свет не может сравниться; уверен, что, будучи женщиною в таких же обстоятельствах, я также был бы обманут, имел такое же мужество и так же возненавидел жизнь свою.
Но для чего же ни к кому не чувствовал я истинной любви? для чего пленялся одними мечтами? что причиною такого равнодушия? Сами сии мечты Сесилия! они от всего меня отвратили; сорок лет ношу во глубине души образ единственный; люблю ее постоянно, с наслаждением неизъяснимым... Но где она? могу ли дать ей бытие? Нет, Небеса не одарили меня такою властью! я уже отказался от надежды найти неизвестную, перестал за нею стремиться, и вдруг -- увидел перед собою Сесилию. Называй меня смешным, ребенком, безумцем, но я смотрел на тебя с упоением, и сердце мое не могло не сказать рассудку: это она!
И никакая женщина не производила во мне такого чувства! я слушал тебя и мнение мое не переменилось. Что мыслило существо, избранное моим сердцем, то говорила мне Сесилия; не знаю, кому отдать преимущество -- тебе, или моему призраку; но ты оживила его в глазах моих; уверен, что похвала сия имеет свою цену. Сказать ли, что меня в тебе восхищает? Сия счастливая смесь благородства и тихости, сие соединение важного вида с милою непринужденностью дружбы... когда величественные взоры твои, которые каждому говорят: пади на землю и обожай! омрачаются меланхолическим унынием, и слезы медленно катятся с прелестных твоих ресниц, чистые, как утренняя роса: тогда, Сесилия, тогда желал бы умереть, в надежде, что за пределами Вселенной любовники не имеют уже лет.
Боже! каким блаженством я наслаждался близ тебя, Сесилия! Воспоминание о нем наполнит остаток моих дней! Так, мой друг! для всякой эпохи жизни есть счастье, и любовь старика воспламеняют не те награды, которые предоставлены цветущим юношеским летам.
О! как гордился я самим собою, когда Сесилия хвалила мои сочинения! Помнишь ли, когда я читал тебе Элоизу, когда ты мне сказала, указывая на сердце: Жан Жак! написанное тобою было здесь! Небо! с каким восхищением смотрел я тогда на эту книгу; я боготворил ее, чувствовал, что она несравненна; мне хотелось забыть, что я ее творец, чтобы оправдать перед самим собою чрезмерность своего восторга! А портрет Софии, который читал я перед тобою на коленях! конечно ты не забыла об этом, Сесилия? Твой любовник, мой сын, поднял меня, посадил, и в эту минуту вы оба у ног моих; мне послышалось, что ты сказала: человек божественный! Ах, Сесилия! ты не обманулась! в эту минуту совершился мой апофеоз!
Вот девятая страница, а я еще не думал тебе отвечать. -- Тем лучше: напишу другое письмо. Теперь прибавлю одно слово: Сесилия! скажи счастливому твоему другу, чтобы он не слишком предавался рассматриванию любви! Мне, старику, искать утешения в сих животворных, небесных идеях; но он пускай одушевляет их, пускай дает им бытие, не думает о том, как можно быть любимым или несчастным от любви; но любит тебя, забывает все личное, существует в одной Сесилии. Прости! надобно кончить. Девица Левассер уверяет, что я слишком многоречив, что более четырех часов сижу за письменным столиком, и еще не сказал ей ни одного слова: это меня рассмешило.