На одной окраине Москвы, близ Сокольников, есть Гуменная улица. Улица эта глухая, малонаселенная, с кое-какими деревянными домиками, набитыми разным сбродом. Изо всех построек улицы выделялась небольшая красильная фабрика, приютившаяся на конце улицы. Постройки ее состояли из двух двухэтажных корпусов, одного каменного, другого деревянного. Оба корпуса выходили на улицу только боком и тянулись параллельно внутрь двора, образуя между собою довольно порядочное пустое пространство.
В каменном корпусе окна были широкие, как у казарм, и закоптелые, у деревянного же -- обыкновенные, украшенные белыми кисейными гардинами.
По улице между корпусами тянулся деревянный забор с воротами посредине. На столбах ворот красовались два полинявших железных листа, на которых тусклыми буквами обозначалось, что дом принадлежит московскому купцу Е. Ф. Жарову и что он "свободен от постоя".
Лучше жаровской постройки был только дом напротив.
Он принадлежал, как значилось на доске, И. X. Тейхер и напоминал своим фасадом особняк: он немного вдался внутрь двора, перед окнами его каждую весну разбивался цветник, а на фронтоне красовались настоящие часы. Но этот дом тоже не был барским домом: изнутри его двора поднималась огромная светло-коричневая железная труба, коптившая небо каждый день, и из ворот его во время обеда и по вечерам выходили люди; старый, седой сторож в белом фартуке заставлял распахивать полы одежды выходивших мужчин или женщин и проводил руками по бедрам. Из Жаровской фабрики люди выходили только под праздники или в праздники. Тут людей жило не так много, и они по закону могли помещаться там, где работали.
Работали и помещались жаровские рабочие в одном каменном корпусе. Весь верх одной половины корпуса был занят кладовой и спальней красильщиков, внизу же была красильня. В красильне всегда кипели котлы, стоял удушливый запах растворенной кислоты, употреблявшейся при отбелке товара, клубился густыми облаками пар, сквозь который трудно было что-нибудь разглядеть с непривычки. В тумане мелькали люди, слышался говор, крик.
В другой части этого корпуса, в той, которая выходила на улицу, внизу помещалась клеильня и лежали камни для курченья окрашенного товара -- гаруса и бумаги, а вверху -- сушильня и спальня клеильщиков.
Спальня клеильщиков считалась более аристократическим местом, чем помещение красильщиков, так как мастерство клеильщиков было высшего разряда. Они получали больше жалованья, и им, как и красильному мастеру, ездоку и дворнику, полагался два раза в день хозяйский чай, а по праздникам по пшеничному пирогу, тогда как остальные рабочие не видали чаю всю неделю и пили его только в праздничные дни в трактирах. Сюда чаще, чем в красильню, заходил позубоскалить хозяйский брат, ведущий весь надзор за фабрикой, Иван Федорович, красивый русак лет пятидесяти, с длинной, серебристой бородой, прямыми чертами лица и твердым взглядом больших голубых глаз. Он ходил в высоких опойковых сапогах, в белой с крапинами рубашке, глухой жилетке, в люстриновых шароварах и при часах.
Его старший брат, хозяин этой фабрики, разнился с Иваном Федоровичем и фигурой, и чертами лица. Они у него были не так правильны: лоб низкий, нос луковицей, и в выражении лица и глаз не было той прямоты и твердости, как у Ивана Федоровича, -- в них всегда скользила лукавая усмешка. Эта усмешка не сходила с его лица ни в разговорах с семейными, с давальцами, ни когда он делал какое-нибудь распоряжение насчет работы; только когда он сердился, усмешечка пропадала, и то ненадолго: стоило ему вылить свой гнев, -- и лицо его принимало опять обычное выражение, говорившее, что обладатель его никогда не испытывал больших забот и невзгод и никогда в нем не возникало мучительных, неразрешимых вопросов.
II
Братья Жаровы были природные мужики. Они выросли и женились в деревне, где-то в Дмитровском уезде. Жены их до сих пор повязывали головы платком. Жена старшего, толстая бездетная Соломонида Яковлевна, надевала в торжественных случаях зеленое шелковое платье с массой оборок и рюшек, сшитое лет двадцать назад; но сморкалась тогда в руку, причем руку вытирала об изнанку платья, поднимая для этого подол. Жена Ивана Федоровича иногда ходила с непокрытой головой и умела шить на машине. У нее была дочь Капа; ее уж Дарья Ивановна одевала, как барышню, и посылала учиться в начальное училище.
В Москве Жаровы поселились лет двадцать пять назад. До этого они жили в Москве набегом, поступая то на одну, то на другую фабрику. В одно время они поступили ручными ткачами к фабриканту Курчавому. Курчавый был фанатичный старообрядец, не любивший немецкого платья, табаку и всех "щепотников", никонианцев. К рабочим церковным он питал враждебные чувства и давал им основы похуже, к своим же единоверцам чувствовал неограниченную слабость. Жаровы были церковные, но трезвые, грамотные и оба жадные до работы. Один раз Егор Федорович пришел к хозяину в контору по делу. Хозяин был занят разговором с каким-то неизвестным на фабрике господином. Он укорял его за то, что от него пахнет табаком. Гость с улыбочкой защищался.
-- Ну для чего ты сосешь это дьявольское семя? для чего, скажи? -- горячо приставал к неизвестному Курчавый.
-- Я курю табак, а не дьявольское семя, -- мягко говорил гость. -- У нас ничего нет от дьявола, а все от бога. Что растет, то богом создано; дьявол же не создает, а разрушает.
-- А на что же он растет?
-- Видимо, "на потребу" людям.
-- Какая же это потреба -- сатане уподобиться: изо рта дым изрыгать? Это мерзкий грех, а не потреба...
Жаров решился вмешаться в разговор и заметил:
-- Вы говорите, что табак богом сотворен, а почему же на табачный цвет пчела не садится? На всякий цвет садится, а на табак нет!
-- Да, вот скажи-ка! -- поддержал ткача и хозяин.
-- Должно, ей взять там нечего, -- очень просто, -- сказал гость и засмеялся.
-- Нет, тут совсем другое дело... -- молвил, качнув головой, Жаров и многозначительно поглядел на гостя.
Курчавому понравилось такое вмешательство ткача, и, когда гость ушел из конторы, он спросил Жарова:
-- Ты что же, парень, стало быть, нашего согласия?
-- Нет, я церковный, только в куреве не вижу никакого толку и думаю, что оно грех.
-- Знамо, грех... А ты грамоту-то знаешь?
-- Малость маракую.
-- Може, и Писание читал?
-- Приходилось. В деревне у меня книжки есть, а тут вот некогда, да и книг с собой не захватил.
Курчавый немного подумал, потом проговорил:
-- Приходи ко мне когда; у меня книги хорошие, старинные, -- почитаешь побольше, узнаешь, в чем грех-то.
Жаров взял у хозяина книгу, почитал, и, когда возвращал ее, хозяин опять затеял с ним разговор. После этого разговора Курчавый иногда сам стал завертывать к его стану, обходя фабрику, а через несколько времени перевел его в контору, дал какое-то пустяшное дело, назначил хорошее жалованье и стал уговаривать:
-- А ты бы, Егорушка, бросил своих никонианцев да перешел к нам. Парень ты мозголовый, а молишься щепотью и молитву не по правилу говоришь. Зачем ты называешь богородицу "благодатная Мария", когда ее следует величать "обрадованная Мария"?
-- Мы, Николай Григорьевич, народ темный; чему нас, значит, учили, к тому мы и притвержены.
-- И учили вас дураки, и живете вы дураками; а ты послушай-ка тех, кто с умом; може, складнее дело-то выйдет.
Жаров не устоял и "перековырнулся". Хозяин приблизил его еще более. Через год он умер и завещал наследникам выдать Жарову тысячу рублей. Наследники выдали ему тысячу рублей, но нашли его службу в конторе ненужной и хотели перевести его опять за стан. Егору Федоровичу это не понравилось. Он взял расчет, снял в Черкизове квартиру, переманил с фабрики брата и одного земляка, знавшего красильное дело, и открыл свою фабричку. На помощь братья выписали жен. Через год фабричка имела столько давальцев, что они одни еле успевали справляться с работой. Для дела оказалось неудобным и место и помещение, и через несколько времени на фабричке случился пожар. Красильня сгорела. Жаров получил страховку и нанял более подходящее помещение; обставил его, как следует, застраховал в двух обществах, и через три года и это помещение сгорело. На этот раз страховки Жарову вышло более десяти тысяч. Жаров перебрался на Гуменную улицу, купил этот дом и повел дело еще успешнее. А так как дело было очень простое, -- при помощи Ивана Федоровича ему не нужно было ни конторы, ни администрации, а потребности у них были очень скромные, -- то Егору Федоровичу оставались такие барыши, какие редко кто получал от фабричного предприятия в таком размере.
Старообрядчества Егор Федорович не кидал. Иван Федорович пробовал говорить ему, -- зачем он держится такой веры; но Егор Федорович возражал ему тем, что по переходе в эту веру его бог удачей взыскал, -- значит, эта вера богу приятней. И он, как и его бывший хозяин, стал пренебрегать "щепотниками", никонианцами и отдавал предпочтение старообрядцам.
III
В клеильне работало трое. Клеильный мастер, дядя Алексей, старый артиллерийский солдат, высокий, светлобородый, немного кривоногий, трезвый, семейный. Он хотя имел в спальне уголок, но ночевать ходил на вольную квартиру, где у него жила жена. Он был богомольный, каждый праздник ходил к обедне, покупал копеечные листки и читал их. Он и другим советовал читать их, но его как-то мало слушали.
Другой клеильщик был Федор Рябой, действительно рябой, высокий, с бельмом на правом глазу. У него тоже была жена, но работала на другой фабрике. Иногда она приходила к нему, а то он отправлялся к ней.
Третий был Гаврила, живший в Москве одиноко. Жена и дети его находились в деревне. Он был маленький, худощавый, но жилистый, с редкой белокурой бородой, всегда в синей заскорузлой рубахе и рядновом фартуке. Кроме клеильщиков, тут помещались курчаки. Курчаки обязаны были выкрашенную и заклеенную бумагу курчить, то есть бить ее о камень до тех пор, пока она не сделается курчавою, как мелко завитые волосы. Потом бумагу вешали в сушилку, она там просыхала, и ее опять запаковывали в пачки.
Курчаков у Жарова было пятеро. Двое были совсем незаметные, но трое несколько выделялись из них. Один был Сысоев, тоже бывший солдат, коренастый, одутловатый, с бритым лицом и густыми черными усами. Он прежде жил в пожарных, в маленькой типографии вертельщиком, в трактире кубовщиком, но пропивался, и его отовсюду прогоняли. К Жарову он поступил года два тому назад, прижился и чувствовал себя пока хорошо. У него были в деревне братья, но он от них отбился, как пришел со службы. Они не удерживали и его жену; жена пошла в Москву, связалась здесь с одним приказчиком и уехала в Одессу. Сысоев горько жаловался на братьев и все грозился, что он пойдет к ним и потребует свою часть, особенно когда бывал пьяным. Но он уже несколько лет не был дома; завел себе приятельницу, какую-то Бурлиху, женщину без определенных занятий, и, получивши жалованье, ходил к ней, кутил с нею весь праздник, прокучивал все и опять работал до следующей получки.
Другой курчак был Абрам. Этот и родился в Москве, и брал паспорт в мещанской управе. Он был очень вялый, после работы всегда охал и держался за те места рук, которые выше локтей, жалуясь, что они у него болят. И по лицу было заметно, что он не совсем здоров. Оно было бескровное, глаза воспаленные, черная всклокоченная борода торчала как-то беспомощно. Он знал грамоту, любил божественное и имел семью. Его жена и маленькая дочка ютились где-то на Немецкой улице и занимались нищенством. Жена, маленькая, юркая, оборванная бабенка с необыкновенно красными пятнами на щеках, часто приходила к Абраму, приносила ему ситного, черствых пирогов, которые ей подавали в купеческих домах, и все соблазняла его бросить фабрику, идти жить с ней и заниматься ее ремеслом, которое было легко и прибыльно. Но Абрам не соглашался.
-- Вот в монастырь я бы пошел, -- говорил он иногда, -- только жена связывает.
-- Чем она связывает? Иди, -- она без тебя проживет, -- говорили ему товарищи.
-- Где ж проживет! Соскучится.
-- Соскучится -- другого найдет, -- велика штука!
-- Другой не то: она меня любит, -- с уверенностью говорил Абрам и мечтательно задумывался.
-- Любит, как собака палку, -- смеялись над ним.
Абрам с негодованием оглядывал своих товарищей и начинал горячиться.
-- Нет, не так, -- она меня вот как любит!.. Вы бы поглядели, как она меня жалеет!..
-- Есть кого жалеть! Она лицемерит! Тебя жалеет, а сейчас, поди, с кем-нибудь за сороковкой сидит.
-- Ну уж нет! Она -- честная баба: с кем-нибудь не пойдет! она не Бурлиха...
-- Что ты Бурлиху задеваешь? -- вскидывался на Абрама Сысоев. -- Что она тебе -- таковская далась? Ты смотри, брат, не очень...
Затевался спор, в котором Абрама доводили до белого каления, и все над ним смеялись...
Третий курчак был Ефим. Он отличался от всех необщительностью, сосредоточенностью и трудолюбием. Работал он усердно и всегда молчал, ни над кем не смеялся, ни с кем не ссорился. Он был сектант, но какой секты -- никто не знал. Из себя он был коренастый, среднего роста, с большой бородой, строгим, бледным лицом. Он ни с кем не дружил, и его как-то мало любили.
Спали клеильщики и курчаки прямо на полу, расстелив ряднины, и на день сваливали все свои постели в кучу и углу, так как в помещении приходилось паковать бумагу, и постели могли помешать. Только над лестницей в уголке были устроены небольшие нары. Это место принадлежало ездоку Егору.
Егор был тульский, жил у Жарова много лет и никогда не ездил в деревню; только один раз к нему приезжала жена, маленькая, худая, сморщенная бабенка, в поневе и лаптях. Егор, крепкий, мускулистый, с бородой лопатой, в кумачной рубашке, в жилетке и при часах, все время пилил ее и говорил: "Ну, зачем ты приехала? Ну, зачем? Ведь я деньги вам шлю, -- чего же тебе еще надо?.." Жена прогостила у него три дня, и он опять проводил ее домой. После этого вот уже лет пять прошло, как она у него не бывала...
В будни все были заняты работой. Ночью спали. Так шли дни за днями. Перед праздником будничное однообразие несколько нарушалось. Все мылись в красильне, заменявшей им баню, надевали чистое белье и шли мирно о чем-нибудь беседовать или слушали чтение. Читал больше Абрам. Он или открывал "Жития", или брал у Ивана Федоровича получаемые им "Полицейские ведомости". "Жития" все слушали благоговейно, без замечаний, без рассуждений. "Полицейские ведомости", наоборот, вызывали массу толков. До войны любимым местом газеты был отдел о городских происшествиях, о кражах, убийствах и самоубийствах. Потом читался отдел объявлений: "Продается дом", "Пропала собака", "Нужна прислуга"... Когда же открылась война, читались телеграммы, велись обсуждения военных действий; причем дядя Алексей и Сысоев, как бывшие солдаты, говорили всегда авторитетно и внушительно. Но кончилась война, прошли дни свободы, и снова все вошло в прежнюю колею.
Каждый день в спальню заходил дворник Михайла. Он был белобрысый, рябоватый, большой зубоскал и щеголь, -- всегда в чищеных сапогах, в пиджаке и белом фартуке. Он пользовался большою любовью у женского пола. С ним любилась одна моталка с Тейхеровской фабрики, зубоскалила прислуга из соседних домов, была любезна хозяйская кухарка, молодая солдатка Авдотья, и артельная стряпуха Марфа, мужественная вдова лет сорока. Он всегда откровенно говорил о своих похождениях или рассказывал сказки. На сказки он был большой мастер и знал их многое множество. Он был всегда весел, шутлив, и при виде его многим самим как-то становилось веселей. Его на фабрике почти все любили.
IV
Наступал весенний вечер.
На соседнем дворе был сад. Он только что распускался и благоухал. По заборам из земли пробивалась молодая зеленая травка. По улицам дребезжали легковые извозчики и гулко стучали ломовые, перевозившие москвичей на дачу. В красильне сегодняшняя партия была окончена, и красильщики высыпали на двор в одних опорках, в фартуках, кто с синими, кто с красными руками, которые не отмывались никогда, и если кому хотелось видеть их белыми, нужно было вытравлять их кислотой. Кто сидел на ступеньках лестницы, ведущей наверх; некоторые бродили по двору; двое боролись между собою. Все наслаждались чистым воздухом и давно небывалой теплотой. Ожидали партию на завтра, которую должен был привезти ездок и которую нужно было разобрать и заложить в котлы для варки. По времени ездоку уж нужно было вернуться. Иван Федорович несколько раз выходил за ворота и глядел, не едет ли он; но его все не было.
Вдруг часов в семь приехал из города Егор Федорович. Он приехал на извозчике, тогда как в другое время всегда ездил на конке. Лицо его было встревожено. Иван Федорович вышел к нему навстречу и с удивлением взглянул на него.
-- Иван! -- торопливо проговорил Егор Федорович, доставая из кошелька деньги извозчику, -- пошли скорее кого-нибудь из ребят в Красное село за лошадью, -- она там на дворе у трактира стоит, -- Егор себе ногу сломал.
-- Как так? -- испуганно спросил Иван Федорович.
-- На полке ехал, повстречался с каким-то извозчиком, зацепился, хотел его кнутом стегнуть, а сам не удержался и полетел с воза, попал под заднее колесо, -- всю мослыжку раздробило.
-- Где же он теперь?
-- В больницу повезли.
Иван Федорович стоял бледный и с минуту не знал, ни что говорить, ни что делать. Наконец он повернулся, пошел во двор и проговорил:
-- Эка оказия! И случится ж, прости господи!
Сейчас же был отправлен человек за лошадью. На фабрике этот случай произвел сильное впечатление.
На другой день ехать в город было некому.
Иван Федорович вошел в красильню и долго глядел то на одного, то на другого из красильщиков, думая, не подойдет ли кто в ездоки; но в ездоки нужен был человек смышленый, и из красильщиков никто для этого не подходил. Из клеильни же нельзя было взять: все были там на месте и все необходимы для дела. Приходилось нанимать на стороне.
Егор Федорович, по обыкновению, отправился в этот день в город, и после обеда в ворота жаровского дома вошел молодой, рослый парень в пиджаке, с загорелым лицом, с умным и осмысленным взглядом, с белой котомкой за плечами. Иван Федорович, увидев его, тотчас же сошел с крыльца и окликнул парня:
-- Тебе кого?
-- Меня Егор Федорович прислал, -- приподнимая картуз, ответил парень, -- я в ездоки нанялся.
Иван Федорович окинул парня пытливым взглядом. Очевидно, он ему показался подходящим, так как глаза его сверкнули довольством, и он веселым голосом проговорил:
-- В ездоки? Ну, и славно: ездок нам нужен. Пойдем-ка, я тебе покажу, где сумку-то положить.
И он повел его в клеильню. В клеильне шла самая горячая работа, и, когда они поднимались по лестнице, никто на них не обратил внимания. Спальня была пуста, Иван Федорович подвел парня к постели Егора и сказал:
-- Вот тебе и место, отдельное ото всех: тут ты и спать будешь. Эту-то постель убери под нары, а я тебе свежую тару дам. У нас, брат, никто, кроме ездока, таким раздольем не пользуется. Тебя как звать-то?
-- Захаром, -- сказал парень, снял с плеч сумку и положил ее на нары.
-- Ты жил раньше-то где?
-- В Москве -- нет еще.
-- А в деревне-то хозяйствовал?
-- Как же...
-- Значит, с лошадьми умеешь обходиться?
-- Умею.
-- Ну, пойдем, я тебе укажу, где у нас лошади...
Они пошли опять по лестнице, прошли через двор и скрылись в конюшне, стоявшей в заду двора между корпусами. Минут через пять они вышли из конюшни и остановились под навесом, где стояли полки. Потом они прошли в каретный сарай, где была спрятана сбруя и стоял ларь с овсом. Иван Федорович растолковывал Захару его обязанности, а тот слушал.
-- А воду поить лошадей в красильне бери, -- там колодцы есть... А бадейка-то -- видал, где висит? Возьми-ка ее да попой лошадей, -- сейчас время уж.
Захар пошел поить лошадей, а Иван Федорович прошел к себе в дом.
Напоивши лошадей, Захар прошел опять в спальню, устроил себе постель и начал разбирать котомку. В котомке было несколько пар белья, хорошие сапоги, брюки, несколько фартуков и связка книжек. Сапоги и брюки он повесил на колышек над постелью, белье спрятал в уголок рядом с подушкой, а книжки пока остались на окне, приходившемся как раз около нар. Потом он сел на нары и стал переобуваться.
По лестнице раздались чавкающие шаги. Захар повернул туда голову и увидал, что наверх шел дядя Алексей, шмыгая опорками по железным ступеням. Он только что кончил клеить и вымыл руки. Войдя в спальню, он взглянул на Захара и проговорил:
-- Здорово, милая душа! К нам жить пришел?
-- Да, в ездоки нанялся, -- проговорил Захар.
-- Хорошее дело, -- промолвил дядя Алексей и, близко подойдя к парню, опустился на один из стоявших у стены сундуков... -- А раньше-то где жил?
-- В деревне.
-- А ты чей сам-то будешь?
-- Ржевский.
-- Что ж, тебе в деревне-то жить надоело?
-- Захотелось Москву поглядеть...
-- А у тебя в Москве родные-то есть?
-- Тетка у Гаврилы Петровича, вот у давальца здешнего, в няньках живет.
-- Гаврила Петрович тебя рекомендовал?
-- Да.
В спальню поднялись Федор Рябой и курчаки. Они с любопытством глядели на нового ездока; кто здоровался с ним, кто так располагался на окнах и сундуках. Дядя Алексей потянулся за лежавшими на окне книжками и стал разглядывать их. К нему подошел Абрам и, опускаясь с ним рядом, проговорил:
-- Что это, никак, книжки?
-- Нет, пироги! -- проговорил дядя Алексей и, прочитав заглавие одной, стал разбирать другую. Переглядев книжки, он спросил:
-- У нас один такой даже в учителя вышел, -- промолвил вошедший перед тем в спальню Гаврила. -- Кончил одну училищу, его в другую да в семинар. Пробыл он там сколько-то, а теперь двадцать пять целковых в месяц получает и лето ничего не делает.
-- Ах, братец мой, мало ли какие головы бывают! -- вымолвил дядя Алексей. -- У нас в батарее фирверкин был, так он тебя по чему хошь, бывало, загоняет. Бывало, офицер не всякий сговорить с ним мог. Кончил службу, его на вторительную оставляли, только он сам не захотел. В Питер, говорят, уехал да там в околоточные и поступил.
-- А у нас дьячковский сын в становые вышел, -- сказал Гаврила. -- Отец-то, старичок, в покос сам сено убирает, а он на паре с кучером; картуз с кокардой. И жалованье, говорят, хорошее, и доход большой.
-- А все-таки он не то, что наш хозяин, -- проговорил Федор Рябой, -- и из простого звания, и нигде не учился, а вон какие капиталы нажил. Намедни дворник говорил, потребовали его в участок. Приходит, а пристав-то ему руку подает да стул подставляет. А ведь мужик!..
-- Про нашего-то хозяина что и говорить! -- сказал Гаврила. -- Таких и в Москве-то, чай, не много.
-- И не мало, -- опять промолвил Федор. -- Их сколько из мужиков-то: Курчавые из мужиков, Носатый -- дедушка лапотником был, Коняшины тоже. Числяковы тоже, и Морозов, сам старик-то, ткачом, говорят, был.
-- Ври! -- строго промолвил дядя Алексей и покосился на Федора. -- Морозов-старик пастухом был.
-- А как же он капиталы нажил?
-- А так, его, видно, бог счастьем захотел взыскать. Пас он раз скотину и заснул в поле. И видит он во сне, что на берегу ихней реки в песке лодка с золотом зарыта. Проснулся он и взмолился: "Господи, открой мне, где эта лодка!" Ему во сне и явилось опять: "Откроется тебе лодка, только ты счастья и здоровья не увидишь вовек". Он опять говорит: "Я не увижу, дети мои увидят". Тогда ему лодка и открылась. Забрал он все золото и возвел дело, а сам, говорят, после этого тридцать лет чах: жить не жил и умирать не умирал.
-- Сам помучился, зато детей сделал счастливыми, -- сказал Гаврила.
-- Да еще как счастливыми-то! -- промолвил дядя Алексей.
-- Ну, вот, -- опять проговорил Федор, -- выходит, какой кому талан. Не родись пригожим, а родись счастливым, а наука тут ни при чем. Коли тебе не дано, то будь у тебя хоть вот какая голова, а все ничего не выйдет.
-- У Коняшиных вон, как были живы старики-то, -- молвил Гаврила, -- и неученые дела вели, а как подросли сынки-то да обучились всему, от дела-то отбились. Один в заграницу уехал, другой на какой-то цыганке женился, третий пулю в голову пустил, и пошло все прахом. Бывало, кто под Девичьим гремит? Коняшины. А теперь и дома-то их незнамо кому попали...
-- А Гусаковы-то: тоже сынки растрясли. Какие корпуса, братцы мои, стоят, а без окон, без крыши!.. Пройдешь мимо, жуть берет, а что прежде в этих корпусах делалось?!
В разговор ввязались курчаки, и пошли воспоминания о прежнем, оценка теперешнего. Захар встал, незаметно вышел из спальни и прошел опять под навес еще раз посмотреть, где и что как расположено.
VI
Вечером Иван Федорович позвал Захара в дом и дал ему выписку своих давальцев с их адресами, рассказал, когда к кому являться и к кому обращаться. А чтобы ему легче было все разыскать, он обещал дать ему на первый раз мальчика из красильни, который иногда ездил с прежним ездоком.
На другой день утром Захар стал справляться в город.
Во время закладывания лошади вышла заминка. Захар не мог легко закинуть ломовую дугу, и ему трудно было стягивать хомут. Иван Федорович, глядя на это, сурово сдвинул брови, но ничего не сказал.
-- Смотри не перепутай, кому что, -- крикнул вслед выезжавшему со двора Захару Иван Федорович.
Он вернулся поздно, так как на первых порах ему пришлось делать большую объездку: наверстывать вчерашний день, но он все сделанное роздал и, где что было, снова взял. Он привез пять кип, рассказал, как какую кипу делать, и пока красильщики таскали бумагу, он выпряг лошадь, убрал ее, напоил, задал корму другим двум лошадям и пошел в артельскую кухню обедать. Кухня помещалась в подвале под хозяйским домом. В кухне в это время пили вечерний чай дядя Алексей, красильный мастер, Василий Федоров, угрюмый, пожилой мужик, раскрашенный, как попугай, во всевозможные краски, дворник Михайла, Гаврила и Федор Рябой. Захар сказал им: "Чай да сахар", -- и попросил кухарку собрать ему с мальчиком обедать.
Кухарка подала им большой ломоть хлеба, чашку щей и один паек говядины на большом деревянном кружке. Паек полагался Захару, мальчику говядины не было. Захар и мальчик с жадностью набросились на еду и ели долго, молча. Пока они обедали, все отпили чай и ушли из кухни, остался только дядя Алексей. Захар тоже подвинулся к самовару, налил себе чашку. Дядя Алексей подсел к нему и спросил:
-- Ну, что, милая душа, съездил в город?
-- Съездил.
-- Разыскал давальцев?
-- Разыскал.
-- На чаек нигде не попало?
Захар вопросительно взглянул на него.
-- Что глядишь? Ездокам ведь дают: сложит товар, а ему где пятачок, где гривенник. Егор так много нажил.
-- Мне нигде не дали, -- сказал Захар.
-- Стало быть, не просил, а ты проси; как отделаешься, так и проси: пожалуйте, мол, на чаек.
Захар на это ничего не сказал.
-- А еще больше, душа милая, -- продолжал дядя Алексей, -- он наживал вот как... хозяин-то не по всем давальцам ездит, с маленьких-то велит ездоку получать. Вот получит тот сто или полтораста рублей и сейчас на эти деньги купит сериев или еще каких бумаг, отхватит у них на год купоны и говорит: "Мне их за настоящую цену уплатили". Хозяину-то бы только получить, -- он не погонится за тройчаткой или пятеркой; а у ездока-то от этого в кармане и припухнет.
-- Всякие дела делаются! -- вздохнув, проговорил Захар.
-- А то как же! хорошо жить захочешь -- все увертки выучишь...
-- А это нешто хорошо? -- спросил Захар.
-- Не хорошо, да выгодно, -- невозмутимо проговорил дядя Алексей, -- грех, да сладко. На белом свете, милая душа, один бог без грехов, а нам, грешным, правдой-то не прожить.
-- Особливо, если не будешь стараться, -- слегка покраснев, проговорил Захар.
-- И стараться будешь, на правде ничего не добудешь. От трудов праведных не наживешь палат каменных... А как маленько прилукавишь, оно и того... Вон Михайла-дворник семь рублей получает, а ходит щеголем да еще "Дюшес" курит, то и дело в пивную летает. Что же это он -- с одного жалованья?.. Так-то, милая душа! А ты, что мимо рук плывет, -- не упускай. Лови галку и ворону, а руку набьешь -- и сокола убьешь. Обидеть ты этим никого не обидишь, а у тебя все будут денежки водиться.
Дядя Алексей встал со скамейки, истово помолился на иконы, надел картуз, вздохнул, запрятал руки за грудь фартука и медленно пошел из кухни. Захар остался один.
VII
Захару приходилось ездить в город каждый день. Он вставал в пять часов, выкидывал навоз из конюшни, поил лошадей, засыпал им овса и шел пить чай. Потом он подмазывал полок, накладывал готовую бумагу, увязывал ее, накрывал брезентом и выводил запрягать лошадей.
В городе он только два раза сделал ошибку: один раз позабыл, в какой цвет красить заказ, а в другой -- не заехал к одному давальцу. В остальном же у него все шло хорошо. Он быстро понимал, что ему хотели сказать, толком разъяснял всякое дело из города. Кроме этого, у Захара оказались другие достоинства. Иван Федорович любил иногда вечерком, во время ужина рабочих или в чай, заходить в кухню и сообщать им то, что он сам узнавал из отрывного календаря, который он очень любил читать, или из Капиного учебника. Он останавливался в дверях и говорил, например:
-- А что такое за слово "елемент"?
Рабочие разевали рты и оглядывались на него. Если Иван Федорович знал слово сам, то он объяснял, а если нет, то добродушно сознавался, что и он не знает. Иногда он загадывал загадку, иногда говорил арифметическую задачу; фабричным никому это не было по силам, и они обыкновенно молчали, смеялись и говорили: "где нам?", "не нашему уму"; но с появлением Захара дело изменилось. Один раз Иван Федорович вошел в кухню и спросил:
-- А ну, скажите, где небо без солнца?
-- Во рту, -- послышался быстрый ответ.
-- Кто это сказал?
Оказалось, -- Захар.
-- А кто отгадает вот какую задачу: "Мужик шел в город по три версты в час; до города было тридцать шесть верст; он шел двенадцать часов. Оттуда он ехал на лошади и проезжал по восемь верст в час. Во сколько часов он доехал?"
-- В четыре с половиной, -- не задумываясь, ответил Захар.
-- Молодец! -- проговорил Иван Федорович. -- А не знаешь ли ты, что за слово "кооперация"?
-- Знаю.
-- А "инду-видуум"? -- затрудняясь в выговоре, опять спросил Иван Федорович.
-- Индивидуум -- человек, отдельный человек.
Иван Федорович даже слегка покраснел и опять похвалил Захара и вышел из кухни. Один из красильщиков, Матвей, неуклюжий, белобрысый, весноватый молодой мужик, взглянул на Захара и проговорил:
-- А ты, должно быть, собаку съел: что ты знаешь-то!
-- Что знает, а где живет! -- проговорил еще один красильщик. -- Жить бы тебе в боярском саду.
Послышался взрыв хохота, от которого Захара, видимо, покоробило. Но он ничего не сказал, а только сморщил брови и уставил глаза вниз на одну точку.
VIII
Поужинавши, курчаки и красильщики пошли по спальням. Дядя Алексей отправился на свою квартиру, а Захар опять пошел к лошадям. Поглядев лошадей и задавши им на ночь корму, он почувствовал, что ему не хочется идти на люди и захотелось побыть одному. Не долго думая, он полез на сеновал и лег напротив слухового окна.
Через минуту Захар услыхал, как кто-то вошел под навес и вступил на лестницу. Он изумленно поднял голову и увидал, что к нему лезет Ефим. Увидав его около себя, Захар удивился.
-- Ты здесь, друг? -- мягким, певучим голосом сказал Ефим. -- И я к тебе. Ты что тут делаешь?
-- Ничего, -- сказал Захар, -- так вот, полежать хочу.
-- Тут хорошо лежать, особенно по вечерам. Я и прежде сюда ходил.
Он растянулся с Захаром и добавил:
-- Ну что, брат, как дела?
-- Да ничего... -- промолвил Захар, не зная, что больше сказать.
-- Привыкаешь помаленьку?
-- Привыкаю.
-- Привыкнешь... Как ты хорошо давеча Ивану Федоровичу ответил, -- высказал свое удовольствие Ефим.
-- Что ж тут мудреного? -- сказал Захар.
-- Все-таки... я, брат, таких люблю. У нас мало таких. Боятся их, как бы забастовку не устроили. Подобрались Тюха да Матюха да колупай с братом, а ты, я вижу, настоящий...
-- Что ж у вас настоящих никогда и не было?
-- Не было, не держали. Как чуть заметят, так и выживут, сами же рабочие выживут.
-- Ну? -- недоверчиво сказал Захар.
-- Ей-богу!.. Да вот сам увидишь... Идолы у нас тут, и не люди. Брюханы... Все в одну утробу живут, ничего дельного не понимают и понимать не хотят... Зачем ты к нам приделился?..
-- Куда ж мне было деваться? Я и такого места две недели ждал.
-- Еще бы подождал... А из-за чего ты в Москву-то попал?
-- Да так, -- уклончиво ответил Захар.
-- Аль нужда прогнала?
-- Нет, мы нужды не видали...
-- А из-за чего ж?
Захар, увидав, что Ефим настойчиво хочет знать про него, и, очевидно, не найдя причины, чтобы ему скрытничать, ответил:
-- Надоело. Больно уж глухо у нас. И серо и скучно. Народ у нас неотесанней здешнего.
-- В деревне народ одинаковый, -- согласился Ефим.
-- Выйдешь на артель, -- продолжал Захар, видимо, ярко вспомнивший все свое прошлое и желая вылить все накипевшее своему собеседнику, -- начнутся разговоры, -- стоишь, слушаешь... Господи боже! Уши вянут: до того все глупо, пустяшно! Ну еще старик какой что-нибудь про старину расскажет... А молодые!.. У нас есть там один: семьдесят раз встретится и семьдесят раз спросит: "Что новенького? Не родила ль какая голенького?" Больше и сказать не знает что...
-- Ну, да ведь не всем же таким, как ты, быть, -- вздохнув, проговорил Ефим.
-- Отчего же? Нешто я какой отменный? Все такой же, как и все: человек и человек.
-- Все-таки вот рассуждаешь... А ребята у вас каковы?
-- Ребята славные, -- криво усмехаясь, проговорил Захар, -- учились вместе, дружили, пока росли, водились, книжки читали, а чем дальше, тем больше врозь да врозь, теперь их не соберешь никого.
-- Куда ж они делись?
-- По другой дорожке пошли. Есть там у нас один солдат; у него сын -- жених. Отец приучил его летом торговать в городе ягодами, грибами, яблоками. Вот он торгует, напасет на зиму денег себе, приедет в деревню и давай хороводиться. Под мышку гармошку, подзовет ребят, да с ними в другую деревню. Там одна баба шинок держит, так они к ней; напьются, пойдут, "Марсельезу" поют, народ полошат, к встречным придираются.
-- Д-да, делаются дела!.. А бунтов у вас не было?
-- Нет. Господ у нас мало, земли много, засеваем довольно, скот есть.
-- И в вашем доме хорошо?
-- И у нас порядком; только отец у меня безалаберный. Жил, жил, как следует -- то, се, -- под старость форсить вздумал: сбрую не сбрую, тележку не тележку... все деньги незнамо на что идут.
-- Чего ж он рыскует?
-- Сын -- жених... У меня, говорит, вон какой сокол, -- нужно за него невесту хорошую искать; перед хорошими людьми нужно и себя в грязь лицом не ударить... А хорошие люди-то это какие? Один жил в Москве, обобрал пьяного хозяйского сынка, приехал домой с деньгами, -- вот и хороший человек. Другой урядником служил; в его участке лесную контору ограбили; он погнался за грабителем, пристрелил его, а деньги-то себе взял; след замел, -- тоже богачом сделался. У обоих у них по дочери, -- вот отец с ними и начал хороводиться.
-- Что же, не подошло дело?
-- Я отказался. Мне, говорю, эти невесты не нравятся, и я жениться на них не буду, -- как хотите.
-- Из-за этого ты и ушел?
-- Из-за этого и ушел. Поживу вот, -- домашнее маленько отстанет, а здешнее, може, пристанет; здесь, думаю, все полегче.
Захар замолчал и задумался. Ефим тоже молчал.
Смеркалось. На дворе было пусто и тихо. Из сторожки вышел дворник и, надевши на шею свисток и на фуражку бляху, отправился за ворота.
-- Михайла, ты куда? -- спросила его, глядя в окно сверху, Соломонида Яковлевна.
-- Дежурить.
-- Ты бы шубу надел, -- ночью-то, чай, свежо.
-- Ничего, стерпим, -- проговорил Михайла и скрылся за калиткой.
-- Как же, дежурить! -- сквозь зубы проговорил Ефим, -- обирай сайки с квасом. Небось, в ночевку куда-нибудь.
И, поднявшись, он добавил:
-- Нет, брат, пожалуй, и в Москве тебе не задастся. Если вот, как Михайла, поведешь себя, ну, еще туда-сюда, и то ни себе, ни людям...