Аннотация: Bartek Zwycięzca. Перевод Вукола Лаврова (1893).
Генрик Сенкевич
Бартек-победитель
(Bartek Zwycięzca, 1882)
Перевод Вукола Михайловича Лаврова
Источник текста: Сенкевич Г. Повести и рассказы. -- М.: Редакция журнала "Русская мысль", 1893. -- С. 330.
Оригинал здесь:Викитека.
I
Герой мой назывался Бартек Сло́вик [польск. słowik -- соловей], но так как он имел привычку таращить глаза, когда к нему обращались, то соседи называли его Бартек-лупоглазый. С соловьём, действительно, он имел мало общего, зато, благодаря своим умственным способностям и поистине гомерической наивности, он заслужил и ещё одно прозвище: глупый Бартек. Это последнее было самым популярным и, вероятно, только одно перейдёт в историю, хотя Бартек носил ещё и четвёртую фамилию, официальную. Так как слова: человек [польск. człowiek -- человек] и соловей для немецкого уха не представляют никакой разницы, а немцы любят, во имя цивилизации, переводить варварские славянские названия на более культурный язык, то в своё время, при составлении воинских списков, происходил следующий разговор:
-- Как тебя зовут? -- спрашивал у Бартка офицер.
-- Сло́вик.
-- Шлоик?.. Ach! ja. Gut. [-- Ах! так. Хорошо (нем.)]
И офицер написал "Mensch [-- человек(нем.)]".
Бартек происходил из деревни Подгнётово, -- деревень с такими названиями очень много в княжестве Познанском и других землях бывшей Польской республики. Бартек обладал, кроме земли, хаты и пары коров, ещё и пегим конём и женою Магдою. Благодаря такому стечению обстоятельств, он мог жить спокойно и согласно с мудростью, заключающеюся в стихах:
Пегий конь и жена Магда, --
Что Бог захочет, то и даст.
И действительно, жизнь его слагалась совершенно так, как хотел Бог, а когда Бог дал войну, то Бартек закручинился не на шутку. Оповестили, что нужно было являться в сборный пункт, нужно было бросить хату, землю и всё отдать на бабье попечение. Но народ в Подгнётове был вообще бедный. Бартек зимою, бывало, ходил на фабрику и этим помогал себе в хозяйстве, а теперь что? Кто знает, когда окончится война с французом? Магда как получила призывную повестку, так и начала ругаться:
-- Ах, чтоб они лопнули! ах, чтоб они ослепли!.. Хотя ты и дурачок, а всё-таки мне тебя жаль. Французы тебя не помилуют: или голову с плеч долой снимут, или ещё что...
Бартек чувствовал, что баба говорит правду. Французов он боялся как огня, да, кроме того ему, было и жалко их. Что ему французы сделали? Зачем и для чего он пойдёт на эту страшную чужбину, где нет ни одной доброй души? Как сидишь в Подгнётове, то и кажется, что здесь уж не Бог весть какое сладкое житьё, а как прикажут идти, то и поймёшь, что здесь всё-таки лучше, чем где бы то ни было. Но теперь уж ничего не поможет, -- такая доля: нужно идти. Бартек обнял жену, потом десятилетнего Франка, потом сплюнул, перекрестился и вышел из хаты, а Магда за ним. Прощались они не особенно чувствительно. Она и мальчишка хныкали, он повторял: "Ну тише, ну!" -- и таким образом все вышли на дорогу. Только тут они увидали, что во всём Подгнётове творилось то же, что и у них. Вся деревня вышла, -- дорога так и кишит призывными. Идут они на железнодорожную станцию, а бабы, дети, старики и собаки провожают их. У призывных тяжело на сердце, только у тех, кто помоложе, торчат трубки в зубах; иные поют охрипшими голосами:
"Рука Скшиницкого уже не будет махать саблей на войне".
Немцы, колонисты из Подгнётова, со страха горланят "Wacht am Rhein" ["Стража на Рейне"]. Вся эта пёстрая толпа, посреди которой кое-где блестят штыки жандармов, подвигается вдоль плетней к концу деревни с криком, шумом и гамом. Бабы держат своих "солдатиков" за руку и голосят; какая-то старушка показывает свой единственный жёлтый зуб и грозит кому-то кулаком в пространство. Другие проклинают: "пусть Господь Бог заплатит вам за наши слёзы"; слышны крики: "Франек! Каська! Юзек! будь здорова!" Собаки лают. Колокол на колокольне звонит. Ксёндз сам читает отходные молитвы, потому что не один из тех, которые теперь идут на станцию, не возвратится домой. Война берёт их всех, но отдаст далеко не всех. Плуги заржавеют, потому что Подгнётово объявило войну Франции. Подгнётово не могло выносить усиливающегося значения Наполеона III и приняло к сердцу вопрос об испанском престоле. Колокольный звон провожает толпу, которая миновала уже плетни. Вот святая статуя: шапки летят с голов. На дороге встаёт золотистая пыль, потому что день сухой и погожий. По обеим сторонам дороги дозревающие хлеба шелестят тяжёлым колосом и сгибаются от дуновения мягкого, ласкового ветерка. В голубом небе мелькают жаворонки и трещат без умолку.
Станция! Здесь толпа ещё больше. Тут призывные из Кривды Верхней, Кривды Нижней, из Разорёнова, из Недоли, из Мизеро́ва. Движение, толкотня и беспорядок. Война "во имя Бога и Отечества". Ландвер [здесь - ополчение] пойдёт охранять свои семьи, жён, детей, поля и хаты, которым угрожает неприятель. Французы, видимо, особенно озлились на Подгнётово, на Верхнюю Кривду, на Нижнюю Кривду, на Разорёново, Недолю и Мизеро́во. Так, по крайней мере, кажется тем, кто читает расклеенные по стенам афиши. На станцию прибывают всё новые и новые толпы; в зале так накурено, что даже и афиш не видно. Посреди шума трудно понять что-нибудь; все толкаются, шумят, кричат. На платформе раздаётся резкая, решительная, короткая немецкая команда.
Раздался звонок; слышно тяжёлое дыхание локомотива. Всё ближе, ближе, яснее. Вот она, война-то приближается.
Второй звонок! Дрожь охватывает всех присутствующих. Какая-то женщина начинает кричать: "Едам! Едам!" Очевидно она зовёт своего Адама, но другие женщины подхватывают это слово и кричат: "едут". Какой-то ещё более пронзительный голос прибавляет: "французы едут". И в одно мгновение ока паника охватывает не только женщин, но и будущих героев Седана. Толпа всколыхнулась. Тем временем поезд остановился перед станцией, во всех окнах видны фуражки с красными околышами и мундиры. Солдат -- что муравьёв в муравейнике. На открытых платформах угрюмые длинные пушки. Солдатам очевидно строго-настрого приказали петь, -- целый поезд так и дрожит от сильных мужских голосов. Какою-то силой и могуществом веет от этого бесконечно-длинного поезда.
На платформе начинают ставить рекрутов рядами; кто может, ещё прощается; Бартек взмахнул лапами и вытаращил глаза.
-- Ну, Магда, будь здорова!
-- Ох, бедняга ты мой!
-- Не увидишь ты меня больше.
-- Ох, не увижу!
-- Ничего не поделаешь.
-- Да сохранит тебя Матерь Божия...
-- Будь здорова; за хатой смотри.
Баба с рыданиями обняла его шею руками.
-- Да сохранит тебя Бог!
Наступала последняя минута. Писк, плач и рыдания баб заглушают всё: "Будьте здоровы! будьте здоровы!" Но вот уже солдаты отделены от беспорядочной толпы; вот они скучились чёрною сплошною массой, которая формируется в квадраты, прямоугольники и начинает двигаться с верностью и регулярностью движений машины. Команда: "Садиться!" Квадраты и прямоугольники надламливаются по середине, узкими лентами протягиваются к вагонам и исчезают в их глубине. Вдали локомотив свищет и выбрасывает клубы серого дыма. Теперь он дышит как змей и сам ошпаривает себе бока горячим паром. Вой баб доходит до высшей степени. Одни закрывают глаза фартуками, другие простирают руки к вагонам. Рыдающие голоса выкрикивают имена мужей и сыновей.
-- Будь здоров, Бартек! -- кричит снизу Магда. -- Да не лезь туда, куда тебя не пошлют. Да сохранит тебя Божия Матерь. Господи!
-- За хатой смотри, -- отвечает Бартек.
Линия вагонов дрогнула; буфера стукнулись друг о друга; поезд двинулся вперёд.
-- Да помни, что у тебя жена и дети! -- кричала Магда, стремясь вслед за уходящим поездом. -- Будь здоров во имя Отца и Сына и Духа Святого. Будь здоров...
А поезд всё более ускорял свой ход, увозя с собою воинов из Подгнётова, обеих Кривд, из Недоли и Разорёнова.
II
В одну сторону возвращается в Подгнётово Магда с толпою баб и плачет; в другую сторону, в серую даль, рвётся поезд, вооружённый с головы до ног, а в этом поезде Бартек. Серой дали конца не видно, Подгнётово тоже еле-еле можно различить; только липа виднеется, да церковная колокольня светится, потому что на ней солнце играет. Вскоре и липа скрылась, а золотой крест кажется только блестящею точкой. Покуда эта точка светилась, Бартек смотрел на неё, но когда и она исчезла, огорчению его и конца не было. Охватило его какое-то бессилие и чувствует он, что пропал навеки; начал он смотреть на унтер-офицера, потому что после Бога не было над ним большей власти. Что теперь с ним будет, за это уж капрал в ответе; сам Бартек ничего не знает, ничего не понимает.
Капрал сидит на лавке и, придерживая карабин между коленями, курит трубку. Дым то и дело, как туча, окутывает его сердитое и кислое лицо; не только глаза Бартка смотрят на это лицо, -- на него устремлены глаза изо всех углов вагона. В Подгнётове или Кривде всякий Бартек или Войтек сам себе барин, всякий должен думать сам за себя, но теперь на это -- капрал. Прикажет он им смотреть направо, -- будут смотреть направо; прикажет смотреть налево, то налево. Каждый спрашивает его взглядом: "Ну, а что с нами будет?" А капрал и сам знает столько же, сколько и они, и был бы рад, если бы кто-нибудь старший разъяснил ему, в чём дело. Наконец мужики боятся приставать с расспросами, потому что теперь война, со всем аппаратом военных судов. Что можно, чего нельзя -- неизвестно. По крайней мере они-то ничего не знают; а тут ещё такие слова, как Krigsgericht [военный суд], -- не понимают они этого, а тем не менее боятся.
Вместе с тем они чувствуют, что этот капрал теперь нужнее им, чем на манёврах под Познанью, потому что только он один знает всё, а без него ни с места. Тем временем капралу надоело держать ружьё, потому что он его сунул Бартку. Бартек бережно взял ружьё, задержал дыхание, выпучил глаза и смотрит на капрала как на святую икону. Да мало толку из этого.
Должно быть дело скверно, потому что сам капрал смотрит так, как будто его только что с креста сняли. На станциях песни, крик; капрал командует, суетится, бранится, чтобы выказаться перед старшими, но как только поезд тронется и всё стихнет, то и капрал затихает. И для него точно также мир представляется с двух сторон: одна сторона -- ясная и понятная: это -- его изба, жена и пуховик; другая -- тёмная, совершенно тёмная: это -- Франция и война. Его энтузиазм и энтузиазм всей армии охотно занял бы у рака его способность двигаться вперёд.
А поезд всё пыхтел, свистал и летел вперёд. Каждую станцию к нему прицепляли новые вагоны и локомотивы. На каждой станции видны только каски, пушки, штыки пехоты и значки уланов. На землю спускался погожий вечер. Солнце окрасило весь запад багряною зарёй; по небу высоко, высоко плыли стаи лёгких, маленьких облачков с золотистыми краями. Наконец поезд перестал забирать людей и вагоны на станциях, только качался из стороны в сторону и летел вперёд, в огненную даль, как бы в кровавое море. Из окна вагона, в котором сидел Бартек с подгнётовцами, были видны деревни, сёла, городки, церковные башни, аисты, стоящие одною ногой в своём гнезде, отдельные хижины, вишнёвые сады. Всё это быстро мелькало мимо глаз, всё было залито красным светом. Солдаты смелее начали перешёптываться между собою, тем более, что унтер-офицер, подложив себе сумку под голову, заснул с фарфоровою трубкой в зубах. Войцех Гвизда́ла, мужик из Подгнётова, сидящий рядом с Бартком, толкнул его локтем.
-- Бартек, послушай-ка...
Бартек повернул к нему своё лицо с задумчивыми, вытаращенными глазами.
-- Чего ты смотришь как телёнок, которого ведут на убой?.. -- шептал Гвизда́ла. -- Да впрочем ты, бедняга, и идёшь на убой, и наверно.
-- Ой, ой! -- простонал Бартек.
-- Боишься? -- продолжал допрашивать Гвизда?ла.
-- Чего мне не бояться...
Заря стала ещё более красною. Гвизда́ла протянул руку по направлению к ней и продолжал:
-- Видишь ты этот свет? Знаешь, глупый, что это такое? Это -- кровь. Вот это -- Польша, наш край, так сказать, понимаешь? А вон там, далеко, далеко, где светится, это -- Франция...
-- А скоро мы туда доедем?
-- А тебе дело к спеху? Говорят, страсть как далеко. Но ты не бойся: французы сами выйдут навстречу.
Бартек начал сильно работать своею подгнётовскою головой. Через минуту он спросил:
-- Войтек?
-- Чего?
-- А что, например, это за народ французы?
Тут учёность Войтка увидала перед собою яму, в которую легче залезть с головой, чем выбраться из неё. Он знал, что французы -- это французы. Слышал он что-то о них от стариков, которые говорили, что французы всегда их били, наконец знал, что они совсем чужие люди, но объясни-ка Бартку, чтоб он понял, насколько они чужие.
Прежде всего он повторил вопрос своего соседа:
-- Что это за народ?
-- Ну, да.
Три народа были известны Войтку: по середине -- поляки, с одной стороны -- москали, с другой -- немцы. Но немцы были разных сортов. И, желая быть более ясным, чем точным, он ответил:
-- Что за народ французы? Как бы тебе сказать: должно быть такие немцы, только ещё хуже.
-- О, погань! -- воскликнул Бартек.
До той поры он питал к французам только одно чувство -- чувство неописуемого страха. А теперь прусский ландверман [ополченец] гораздо сознательнее почувствовал к ним патриотическую ненависть. Но он ещё не понимал всё с достаточною ясностью и поэтому спросил снова:
-- Значит немцы будут воевать с немцами?
Тогда Войтек, как Сократ, решил идти путём сравнения, и ответил:
-- А разве твоя Лыска с моим Бурком не грызутся?
Бартек раскрыл рот и с минуту смотрел на своего учителя.
-- О, это правда...
-- Ведь и австрияки -- немцы, -- продолжал поучать Войтек, -- а разве мы с ними не дрались? Старик Сверщ рассказывал, что когда он был в этой войне, то Штейнмец кричал нашим: "ну, братцы, на немцев!" Только с французами не так легко.
-- О, Господи ты Боже мой!
-- Французы никогда ни одной войны не проиграли. Если француз пристанет к тебе, так ты уж от него не отвертишься, будь спокоен. Ростом вдвое или втрое больше нашего, а борода -- как у жидов. Иной чёрный, как дьявол. Как увидишь такого, так поручай свою душу Богу.
-- Ну, и зачем же мы к ним идём? -- спросил начинавший приходить в отчаяние Бартек.
Это философское замечание может быть не было так глупо, как оно казалось Войтку, но тот, под влиянием правительственных внушений, поспешил ответить:
-- И по мне, -- лучше бы нам не идти. Но если мы не пойдём, то они придут к нам. Ничего не поделаешь. Ты читал, что напечатано? Все рассвирепели на наших мужиков. Говорят, они потому зарятся на нашу землю, что хотят провозить через неё контрабандой водку из Царства, а наше правительство не позволяет, от этого и война. Ну, понимаешь?
-- Как не понимать! -- с покорностью сказал Бартек.
А Войтек говорил дальше:
-- И на баб они охочи, как пёс на сало...
-- Значит, к слову сказать, и Магду мою не пропустили бы?
-- Они и старухам спуска не дают!
-- О! -- крикнул Бартек таким тоном, как будто бы хотел сказать: коли так, так и я буду валять!
И всё-таки ему казалось, что это уж чересчур. Водку они пускай перевозят контрабандой из Царства, а до Магды не касайся... ни-ни! Теперь мой Бартек начал смотреть на всю эту войну с точки зрения личного интереса и даже почувствовал облегчение, что столько войска и пушек выступают в защиту Магды против насилия французов. Кулаки его невольно сжались и страх к французам в его голове мало-помалу смешивался с ненавистью к ним. Он пришёл к убеждению, что если нет другого средства, то нужно идти на них. Темнело. Вагон начал ещё больше качаться на неровных рельсах, а в такт с его колебанием всё сильней и сильней качались направо и налево каски и штыки.
Прошёл один час, прошёл другой. Из локомотива сыпались миллионы искр и перекрещивались в темноте огненными полосками. Бартек долго не мог заснуть. Как огненные искры локомотива в вечернем воздухе, так в его голове перекрещивались мысли о войне, о Магде, Подгнётове, французах и немцах. Ему казалось, что если б он и хотел, то не мог бы подняться с лавки, на которой он сидел. Наконец он уснул, но нездоровым полусном. И сейчас же на него нахлынули видения: он увидел, как его Лыска грызётся с Войтковым Бурком, да грызётся так, что шерсть летит клочьями. Бартек -- хвать за палку, но вдруг видит что то другое: возле Магды сидит француз, чёрный, как чернозёмная земля, а Магда довольна и скалит зубы. Другие французы издеваются над Бартком и показывают на него пальцами... Конечно, это локомотив сопит, но ему кажется, что французы кричат: "Магда, Магда, Магда!" Бартек сам начинает кричать: "Зажми рот, разбойник! отпусти бабу!" А они своё: "Магда, Магда, Магда!" Лыска и Бурек лают, всё Подгнётово кричит: "не давай бабы!" А он... связан он, что ли?.. Нет! -- он бросился вперёд, верёвки порвались, Бартек схватил француза, и вдруг он чувствует сильную боль, как от какого-нибудь неожиданного удара. Бартек просыпается и вскакивает на ноги. Весь вагон проснулся, -- все спрашивают, что случилось? А случилось то, что бедный Бартек во сне схватил унтер-офицера за бороду. Теперь он стоит навытяжку, приложив два пальца к виску, а унтер-офицер машет руками и кричит, как бешеный:
-- Ach Sie! Dummes Vieh aus der Polakei! Hau ich den Lümmel in die Fresse, dass ihm die Zähne sektionen weise aus dem Maule herausfliegen werden! [*]
[*] - Ах ты, глупая польская скотина! Я тебе, олуху, набью морду так, что из пасти только осколки зубов полетят! (нем.)
Унтер-офицер даже охрип от бешенства, а Бартек всё стоит приложив два пальца к виску. Солдаты кусают губы, чтобы не расхохотаться, но боятся, потому что из уст унтер-офицера струятся последние перуны:
-- Ein polnischer Ochse! Ochse aus Podolien! [*]
[*] - Польский бык! Бык из Подолии! (нем.)
Наконец всё стихло. Бартек по-прежнему сел на старом месте. Он чувствовал только, что щёки его начинают распухать, а локомотив, как на зло, повторял всё своё:
-- Магда, Магда, Магда!
И Бартку стало страшно грустно...
III
Утро. Неясный, бледный свет освещает бледные лица, измученные бессонницей. На лавках в беспорядке спят солдаты, одни с головами поникшими на грудь, другие запрокинулись назад. Просыпается заря и заливает розовым светом весь мир. Свежо и весело. Солдаты просыпаются. Яркий солнечный луч сбрасывает перед их глазами покровы мглы и тумана с незнакомой им страны. Ох, а где теперь Подгнётово, где Верхняя и Нижняя Кривда, где Мизеро́во? Здесь уж чужбина, здесь всё не так. Вокруг пригорки, поросшие дубняком, в долинах домики с красными черепичными крышами, с чёрными балками на белых стенах, крестьянские дома, как помещичьи усадьбы, обвитые виноградом. Кое-где попадаются церкви с остроконечными башнями, высокие фабричные трубы, извергающие клубы розового дыма. Только тесно здесь как-то, шири нет, хлебных полей. Зато людей -- целый муравейник. Мимо вагона то и дело мелькают сёла и города. Поезд не останавливается, минует все мелкие станции. Должно быть что-то случилось, потому что повсюду толпы народа. Солнце медленно выступает из-за гор, и один Мацек вслед за другим начинают читать молитву.
Наконец поезд останавливается у большой станции. Здесь теснится масса народу: получены уже известия с театра войны. Победа, победа!.. Телеграммы пришли несколько часов тому назад. Все ожидали поражения, но пришла радостная весть, и поэтому всеобщему восторгу нет меры. Люди полуодетые вскочили с постели, выбежали из дома и пришли на вокзал. На иных кровлях вывешены флаги, почти изо всех окон машут платками. По вагонам разносят пиво, табак и сигары. Энтузиазм неописанный, лица сияющие. "Wacht am Rhein" -- ревёт как буря. Иные плачут, другие обнимаются. Unser Fritz [наш Фриц] разбил врагов наголову. Взяты пушки, знамёна! В благородном экстазе толпа отдаёт солдатам всё, что имеется при ней. Отвага вступает в сердце солдат, и они начинают петь. Вагоны дрожат от могучих голосов, а толпа с недоумением прислушивается к словам непонятной песни. Подгнётовцы поют: "Бартломей, Бартломей, не теряй надежды!" "Die Polen! Die Polen! [Поляки! Поляки!]" -- как бы в пояснение повторяет толпа и теснится около вагонов, дивясь осанке солдат и вместе с тем услаждаясь анекдотами о страшном мужестве этих польских полков.
Щёки у Бартка распухли, что, при его жёлтых усах, вытаращенных глазах и громадной, костлявой фигуре, придаёт ему страшный вид. На него смотрят как на какого-нибудь зверя. Вот какие защитники у немцев! Этот уж справится с французами!.. Бартек самодовольно улыбается, -- и он доволен, что французов поколотили. По крайней мере они не придут в Подгнётово, не собьют Магду с толку и не отнимут у него земли. Бартек улыбается, но так как щеку у него ломит, то морщится от боли и кажется действительно страшным. Зато ест он с аппетитом гомерического героя. Гороховая колбаса и кружки пива исчезают в его горле как в пропасти. Ему дают сигары, мелкие деньги, -- он берёт всё.
-- Какой добрый народ эта немчура! -- и через минуту прибавляет: -- а видишь, французов-то и побили!
Но скептический Войтек набрасывает тень на его весёлость. Войтек прорицает как Кассандра:
-- Французы сначала всегда дают побить себя, чтобы сбить с толку, а потом как возьмутся, так только щепки летят.
Войтек и не знает о том, что мнение его разделяет большая часть Европы, и ещё меньше знает о том, что вся Европа вместе с ним ошибается.
Поезд идёт далее. Все дома, насколько глазом окинешь, украшены флагами. На иных станциях приходится останавливаться надолго, потому что везде движение страшное. Войска изо всех стран Германии спешат на подкрепление победоносным собратьям. Поезда все убраны зелёными венками. Уланы прикрепляют к копьям букеты цветов, которые подарили им по дороге. Между уланами большинство поляки. Иногда из вагона послышится оклик:
-- Как поживаете, братцы? Куда Бог несёт?
А то из пролетающего по соседним рельсам поезда донесётся знакомая песня, и тогда Бартек с своими товарищами подхватывает её и затягивает следующий куплет.
Насколько из Подгнётова все выехали грустными, настолько теперь все бодры и оживлены. Но первый поезд, прибывающий из Франции с первыми ранеными, портит это хорошее расположение духа. Он останавливается в Дейце и стоит долго, чтобы пропустить те поезда, которые спешат на поле битвы. Но для того, чтоб им всем переправиться через Кёльнский мост, нужно много времени. Бартек вместе с товарищами бежит посмотреть на раненых. Они лежат и в закрытых вагонах, и на открытых платформах, и вот этих-то можно осматривать как следует. При первом взгляде на них геройский дух Бартка вновь уходит в пятки.
-- Посмотри-ка, Войтек, -- испуганно кричит он, -- видишь сколько французы народу испортили.
И правда, есть на что посмотреть! Лица бледные, почерневшие от страдания или порохового дыма, забрызганные кровью. На крики всеобщей радости только они одни отвечают стонами. Иные проклинают войну, французов и немцев. Запёкшиеся, почернелые губы каждую минуту требуют воды, глаза у всех воспалённые, почти безумные. И там, и здесь между ранеными видно неподвижное лицо умирающего -- то спокойное, с синими кругами около глаз, то искривлённое конвульсиями, с судорожно сжатыми зубами. Бартек в первый раз видит кровавые плоды войны. В голове его снова всё путается, он смотрит как пришибленный и стоит с широко открытым ртом; его толкают со всех сторон; какой-то жандарм даёт ему по шее. Бартек глазами ищет Войтка, находит его и говорит:
-- Войтек, Господи Ты Боже мой! О!
-- И с тобой будет так же.
-- Иисус, Мария! как это люди убивают друг друга. Вот если мужик мужика побьёт, -- жандарм тащит его в суд и наказывает.
-- Ну, а теперь тот лучше, кто больше людей попортит. А ты, дурак, думал, что будешь стрелять холостыми зарядами, как на манёврах, или в цель, а не в людей?
Действительно между теорией и практикой была некоторая разница. Наш Бартек был солдатом, ходил на манёвры и ученья, стрелял, знал, что война существует на то, чтоб убивать людей; а теперь, как увидал кровь раненых, то ему сделалось так нехорошо, что он едва мог устоять на ногах.
Он вновь проникся уважением к французам, и это уважение уменьшилось лишь тогда, когда поезд пришёл в Кёльн. На центральном вокзале Бартек увидал первых пленных. Их окружало множество солдат и народа, который смотрел на них с гордостью, но пока ещё без ненависти. Бартек протискался сквозь толпу, расталкивая её локтями, заглянул в вагон и удивился.
Толпа французских пехотинцев -- маленьких, грязных, в дырявых шинелях -- наполняла вагон, как сельди бочонок. Многие из них протягивали руки за скудными подаяниями, которыми оделяла их толпа поскольку этому не мешала стража. У Бартка о французах составилось совсем не такое предположение. Душа его снова перешла из пяток в грудь. Он осмотрелся, нет ли здесь Войтка. Войтек стоял с ним рядом.
-- Что ты мне говорил, -- спрашивает Бартек, -- дрянной народишко! Одного хватишь -- четверо повалятся.
-- Как будто мельче стали, -- ответил тоже разочарованный Войтек.
-- По-каковски они болтают?
-- Только уж не по-польски.
Успокоенный в этом отношении. Бартек пошёл вдоль линии вагонов.
-- Страшные замарахи... -- сказал он, окончив обзор линейных войск.
В следующих вагонах сидели зуавы. Те заставили Бартка сильнее задуматься. Так как они сидели в крытых вагонах, то нельзя было удостовериться, обыкновенный ли это человек, или в три раза больше обыкновенного, но в окна были видны длинные бороды, грозно блестящие глаза и воинственные, серьёзные лица старых солдат. Душа Бартка опять направилась в пятки.
-- Эти пострашнее! -- шепнул он тихо, словно боясь, как бы его не услыхали.
-- Ты ещё не видал тех, которые не дали себя взять в плен! -- сказал Войтек.
-- Побойся Бога!
-- А вот увидишь.
Насмотревшись на зуавов, они пошли дальше. Но, подойдя к следующему вагону, Бартек отскочил как ошпаренный.
-- Караул! Войтек, спаси!
В открытое окно было видно тёмное, почти чёрное лицо тюркоса с сверкающими белками глаз. Вероятно, он был ранен, потому что лицо его было искажено страданием.
-- Ну что? -- спрашивает Войтек.
-- Это чёрт, а не солдат, Боже, милостив буди мне грешному!
-- Посмотри-ка какие у него зубищи.
-- А ну его! не стану я на него смотреть.
Бартек умолк, но через минуту сказал опять:
-- А что, если б его перекрестить?
-- Против язычников наша вера не помогает.
Подали сигнал садиться. Поезд тронулся. Когда стемнело, Бартек всё видел перед собою чёрное лицо тюркоса и страшные белки его, глаз. Чувства, которые в эту минуту волновали подгнётовского воина, давали мало надежды на его будущие подвиги.
IV
Ближайшее участие в генеральном сражении при Гравелоте убедило Бартка в том, что в битве есть много, на что можно смотреть, но делать нечего. Сначала ему и его полку приказано было стоять с карабином у подножия пригорка, покрытого виноградниками.
Вдали гремели пушки, вблизи проносились конные полки с топотом, от которого дрожала земля; мелькали то значки, то кирасирские сабли; над пригорком по голубому небу с шипением пролетали гранаты, словно белые облачка, потом дым окутал весь горизонт. Казалось, что битва, как буря, проходит стороною, но длилось это не долго. Через несколько времени около полка Бартка началось какое-то странное движение. Около него расстанавливались другие полки, а в промежутки между ними въезжали орудия, которые сейчас же обращались дулом к пригорку.
Вся долина наполнилась войском. Слова команды раздаются со всех сторон; адъютанты мечутся повсюду, а наши рядовые шепчут друг другу на ухо: "Ну, уж будет нам!" Или спрашивают друг у друга с беспокойством: "Начнётся, что ли?" -- "Наверно". Приближается что-то неожиданное, загадка, может быть смерть... В дыму, который застилает пригорок, что-то кипит и бьёт белым ключом. Всё ближе и ближе слышен гул орудий и треск ружейного огня. Издали доходит ещё какой-то неясный голос: это -- уже картечницы начали действовать. Вдруг как заревели только что поставленные пушки, так вся земля затряслась и воздух затрепетал. Над полком Бартка что-то страшно зашипело. Он смотрит: летит словно светящаяся роза, словно тучка, а в этой тучке что-то шипит, смеётся, ржёт и воет. Мужики кричат: "граната, граната!" И летит эта птица войны, летит как вихрь, приближается, падает, лопается. Раздаётся оглушительный треск, грохот, как будто весь свет рушится.
В рядах солдат, стоящих около пушек, происходит замешательство, раздаётся крик, а потом слышится команда: "сомкнись!" Бартек стоит в первом ряду, ружьё на плече, голова кверху; твёрдый воротник подпирает его подбородок, зубами нельзя щёлкать, хотя бы и хотелось. Стоять! ждать! -- а тут летит другая граната, третья, четвёртая, десятая... Вихрь рассеивает дым с пригорка. Французы прогнали с него прусскую батарею, уже поставили свою и теперь заливают огнём долину. Ежеминутно из кустов винограда вылетают длинные белые ленты дыма. Пехота под защитою пушек спускается всё ниже, чтобы открыть ружейный огонь; вот уж они на половине пригорка; теперь французов видно отлично, -- ветер рассеял дым. Что это, мак что ли сразу расцвёл в винограднике? Нет, это красные шапки пехотинцев. Сначала они исчезают между высокими кустами, никого не видно, только кое-где развеваются трёхцветные знамёна. Начинается ружейный огонь -- быстрый, лихорадочный, неправильный, вспыхивающий то там, то здесь, а над этим огнём гранаты всё воют и перекрещиваются в воздухе. На пригорке по временам раздаются крики, которым снизу отвечает немецкое hurra [ура!]. Пушки из долины гремят непрерывным огнём; полк стоит в невозмутимом спокойствии. Наконец огонь начинает охватывать и его. Пули вдали жужжат как мухи, как жуки, или со страшным свистом пролетают поблизости. Их всё больше и больше: вот они свищут около голов, носов, глаз, плеч; целые тысячи их, миллионы. Дивиться нужно, что ещё кто-нибудь стоит на ногах. Вдруг позади Бартка раздаётся стон: "Иисусе!" а потом: "сомкнись!" потом опять: "Иисусе!" и опять: "сомкнись!" Стоны сливаются в один сплошной хор, команда раздаётся всё чаще, ряды сплачиваются теснее, а свист снарядов делается ужасающим. Убитых вытаскивают за ноги. Настоящий Судный День!
-- Боишься? -- спрашивает Войтек.
-- Как не бояться! -- отвечает наш герой, щёлкая зубами.
Но стоят они оба -- и Бартек и Войтек -- и им в голову не приходит, что можно убежать отсюда. Приказано им стоять -- и дело с концом! Бартек лжёт. Он боится не так, как тысячи других боялись бы на его месте. Дисциплина царит над его воображением, а воображение вовсе не представляет ему его положение таким страшным, как оно есть на самом деле. Бартек всё-таки думает, что его убьют, и делится этою мыслью с Войтком.
-- Дыры в небе не будет, если одного дурака убьют! -- сердитым голосом отвечает Войтек.
Эти слова весьма успокаивают Бартка. Казалось, что главным образом его интересует, образуется ли дыра в небе или нет. Успокоенный в этом отношении, он стоит терпеливей, только чувствует, как ему жарко и как пот катится по его лбу. Тем временем ружейный огонь становится таким страшным что ряды солдат так и тают. Убитых и раненых уже некому вытаскивать. Хрипение умирающих сливается со свистом снарядов и гулом выстрелов. По движению трёхцветных знамён видно, что пехота, скрытая в виноградниках, подходит всё ближе и ближе. Туча картечи так и рвёт ряды немецких солдат и они начинают приходить в отчаяние. Но в этом отчаянии слышится ропот нетерпения и бешенства. Если б им велели идти вперёд, они понеслись бы как буря. Только на месте они стоять не могут. Какой-то солдат срывает с головы шапку, изо всей силы бросает её оземь и говорит:
-- Двух смертей не бывать!
При этих словах Бартек чувствует такое огромное облегчение, что почти совсем перестаёт бояться. Если действительно двух смертей не бывать, то значит и заботиться не о чем. Это -- мужицкая философия, но она гораздо лучше всякой другой, коль скоро придаёт человеку бодрость. Бартек и без того знал, что двух смертей не бывать, но ему приятно было услышать эту сентенцию из других уст, тем более, что битва начала переходить в какую-то бойню. Вот полк: он не выстрелил ни разу, а уже на половину уничтожен. Толпы солдат из других разбитых полков в беспорядке бегут мимо него, только мужики из Подгнётова, Верхней и Нижней Кривды и Мизеро́ва, сдерживаемые железною прусскою дисциплиной, ещё держатся. Но и в их рядах замечается некоторое колебание. Ещё минута -- и узы военной дисциплины разлетятся в прах. Земля под их ногами размякла от крови, запах которой смешивается с пороховым дымом. В некоторых местах ряды не могут сомкнуться, -- трупы мешают! У ног людей, ещё стоящих, другая половина валяется в крови, извивается в конвульсиях, или уже окостенела в объятиях смерти. Груди не хватает воздуха. В рядах слышен ропот.
И хор польских голосов взывает на этом поле гибели к Ченстоховской Божией Матери: "Моления наши не отвергни!" А у их ног раздаются стоны: "О, Мария, Мария!" И Матерь Божия очевидно услышала их, потому что в эту минуту на взмыленном коне прилетает адъютант, раздаётся команда: "в атаку! ура! вперёд!" Штыки наклоняются, ряды смыкаются в длинную линию и бросаются к пригорку искать врага, который до сих пор оставался невидимым. Но всё-таки наших мужиков до подножия пригорка отделяет расстояние шагов в двести, и это расстояние нужно пройти под убийственным огнём... Погибнут они все до одного? В бегство обратятся?.. Погибнуть они могут, но в бегство не обратятся, потому что прусская команда знает, какой мотив играть этим польским мужикам перед атакой. Посреди грохота орудий и трескотни ружейного огня, посреди дыма, посреди стонов, громче всех трубных звуков летят к небу звуки гимна, от которого у всякого поляка сердце так и прыгает в груди. "Ура!" -- отвечают поляки. "Póki my żyjemy! [Пока мы живы!]" Их охватывает энтузиазм, кровь так и приливает к их лицам. Они идут, как буря, по трупам людей и лошадей, по осколкам снарядов. Гибнут они, но идут с криком и пением. Вот они добежали до начала виноградников, скрылись в кустах. Только песня льётся, да изредка блеснёт штык. А внизу трубы всё играют... Французские выстрелы становятся всё поспешней, поспешней, лихорадочней и вдруг... Вдруг смолкают.
А там, внизу, старый волк Штейнмец закуривает фарфоровую трубку и говорит довольным голосом:
-- Заиграй им только это! Дошли, молодцы!
Через несколько минут одно из гордо развевающихся французских знамён вдруг подскакивает кверху, наклоняется и падает...
-- Они не шутят! -- говорит Штейнмец.
Трубы играют всё тот же гимн. Другой познанский полк идёт на помощь к первому.
В виноградниках идёт борьба врукопашную.
Теперь, о, Муза! воспевай моего Бартка, чтобы потомство знало его подвиги. В его сердце страх, нетерпение и отчаяние слились в одно чувство бешенства, а когда он услыхал музыку польского гимна, то каждая жилка его напряглась, как железная проволока. Волосы его встали дыбом, глаза заискрились. Он позабыл обо всём на свете, позабыл о том, что "двух смертей не бывать", и, схватив ружьё своими могучими лапами, бросился вперёд. По дороге до пригорка он раз десять спотыкался, разбил себе нос, выпачкался в пыли и крови, и вновь бежал вперёд, задыхающийся, бешеный, с широко раскрытым ртом. Он напрягал зрение, чтобы найти в кустах какого-нибудь француза, и наконец увидал целых трёх у самого знамени. То были тюркосы. Но вы думаете, что Бартек отступил? Нет, -- он теперь самого Люцифера схватил бы за рога. Он подбежал к французам, те с воем бросились на него, и два штыка, как два жала, вот-вот уже готовы коснуться его груди, но мой Бартек как схватит ружьё за дуло, как взмахнёт... Только треск послышался, раздался стон и два чёрных тела в конвульсиях упали на землю.
В это время к третьему, что держал знамя, подбежало на помощь с десяток товарищей. Бартек, как разъярённый зверь бросился на всех них. Они выстрелили, -- что-то блеснуло, загремело, а вместе с тем в клубах дыма загремел хриплый голос Бартка:
-- Промахнулись!
И снова ружьё его описало страшный круг, снова послышались стоны. Тюркосы в испуге отступили от этого ошалевшего от бешенства великана, -- и ослышалось ли Бартку, или они говорили что-нибудь по-арабски, только ему показалось, что из их уст выходит крик:
-- Магда, Магда!
-- А, Магды захотели! -- завыл Бартек и одним скачком очутился среди врагов.
К счастью, в эту минуту на помощь к нему прибежали другие Мацки, Войтки и Бартки. В винограднике завязалась борьба, грудь с грудью, молчаливая, страшная. Бартек свирепствовал как буря. Закопчённый дымом, залитый кровью, более похожий на зверя, чем на человека, не помнящий ничего, он каждым своим ударом повергал людей на землю и вдребезги разбивал ружья. Руки его двигались с быстротой машины, сеющей гибель. Он добрался до знаменосца и схватил его железными пальцами за горло. Глаза знаменосца выскочили из орбит, лицо налилось кровью, он захрипел и руки его выпустили древко знамени.
-- Ура! -- крикнул Бартек и, подняв знамя, взмахнул им в воздухе.
Вот это-то знамя и видел снизу генерал Штейнмец.
Но видеть его он мог только на одно мгновение потому что Бартек сейчас же и тем же самым знаменем раскроил чью-то голову, прикрытую кепи с золотым галуном.
Тем временем его товарищи уже побежали вперёд.
Бартек на минуту остался один. Он сорвал знамя, спрятал его за пазуху и, схватив древко в обе руки, бросился вслед за товарищами.
Толпы тюркосов, воя нечеловеческими голосами, бежали теперь к пушкам, стоящим на вершине, а за ними бежали подгнётовцы и били их штыками и прикладами.
Зуавы, стоящие у пушек, угостили тех и других ружейным огнём.
-- Ура! -- крикнул Бартек.
Мужики дошли до пушек. Снова завязалась борьба холодным оружием. В это время и другой познанский полк подоспел на помощь первому. Древко знамени в лапах Бартка теперь обратилось в какой-то адский цеп. Каждый удар его прочищал дорогу в сомкнутых рядах французов.
Страх начал охватывать и зуавов, и тюркосов. В том месте, где действовал Бартек, они уже начали отступать. Через минуту Бартек первый сидел уже на пушке, как на подгнётовской кляче.
Но прежде, чем солдаты успели опомниться, он сидел уже на другой пушке, -- убив стоящего возле неё второго знаменосца.
-- Ура, Бартек! -- крикнули солдаты.
Победа была полная. Подгнётовцы завладели всеми картечницами. Бегущая французская пехота, встретившая по другой стороне пригорка новый прусский полк сложила оружие.
Во время погони Бартек отнял ещё и третье знамя. Надо было видеть его, когда, залитый кровью, сопя как кузнечный мех, он спускался теперь с горы, неся на плечах три знамени. Французы! да плевать теперь он на них хочет. Рядом с ним шёл исцарапанный и израненный Войтек, и Бартек сказал ему:
-- Ну, что ты болтал? Дрянь и больше ничего: силы в костях никакой нет. Поцарапали меня и тебя, как котята, вот и всё. А я как хвачу кого, так он в растяжку...
-- Кто ж тебя знал, что ты такой храбрый, -- ответил Войтек, который видел деяния Бартка и начал смотреть на него совсем другими глазами.
Но кто и не видал его деяний? История, весь полк и большинство офицеров. Все смотрели на рослого мужика с удивлением.
-- Ach, Sie, verfluchter Polacke! [Ах ты проклятый поляк!] -- сказал сам майор и дёрнул его за ухо, а Бартек от радости оскалился во весь рот.
Когда полк снова стоял у подножия пригорка, майор показал Бартка полковнику, а полковник самому Штейнмецу.
Штейнмец осмотрел знамёна, приказал спрятать их, а потом начал осматривать Бартка. Мой Бартек снова вытягивается как струна, делает честь оружием, а старый генерал смотрит на него и от удовольствия покачивает головой. Наконец он начинает что-то говорить полковнику. Ясно слышится одно слово: Unteroffizier [унтер-офицер].
-- Zu dumm, Excellenz! [Слишком глуп, ваше превосходительство!]-- отвечает майор.
-- А вот увидим, -- говорит его превосходительство и, поворачивая коня, приближается к Бартку.
Бартек уже не знает что с ним делается. Вещь в прусской армии неслыханная: генерал будет разговаривать с рядовым. Его превосходительству гораздо легче, -- он знает по-польски. Наконец этот рядовой взял три знамя и две пушки.
-- Ты откуда? -- спрашивает генерал.
-- Из Подгнётова, -- отвечает Бартек.
-- Хорошо. Твоё имя?
-- Бартек Сло́вик.
-- Mensch, -- переводит майор.
-- Менс, -- повторяет Бартек.
-- Ты знаешь за что дерёшься с французами?
-- Знаю, превосходительство.
-- Скажи.
Бартек начинает заикаться: "потому, что... потому, что..." Вдруг слова Войтка, к счастью, приходят ему на память и он быстро отвечает:
-- Потому что это такие же немцы, только ещё бо́льшая погань.
Старое лицо его превосходительства начинает подёргиваться, как будто его превосходительство хочет разразиться смехом. Но через минуту его превосходительство обращается к майору и говорит:
-- Вы были правы.
Мой Бартек, чрезвычайно довольный собою, всё стоит на вытяжку.
-- Кто выиграл сегодняшнюю битву? -- снова спрашивает генерал.
-- Я, превосходительство! -- без колебания отвечает Бартек.
Лицо его превосходительства опять начинает подёргиваться.
-- Да, да, ты! Вот тебе награда...
Старый воин откалывает железный крест со своей груди и пришпиливает его к груди Бартка. Хорошее расположение духа генерала естественным путём отражается на лицах полковника, майоров, капитанов и т. д. вплоть до унтер-офицеров. После объезда генерала полковник с своей стороны даёт Бартку десять талеров, майор -- пять, и так далее. Все, смеясь, повторяют ему, что битву выиграл он, вследствие чего Бартек чувствует себя на седьмом небе.
Странное дело, только один Войтек не особенно доволен нашим героем.
Вечером, когда они оба сидели у костра и благородный рот Бартка был набит гороховою колбасою, точно так же, как сама колбаса горохом, Войтек проговорил тоном укоризны:
-- Уж и глуп же ты, Бартек, посмотрю я на тебя, -- ах, как глуп!..
-- А что? -- спрашивает Бартек.
-- Что же это ты болтал генералу о французах, что они такие же немцы?
-- Да ведь ты же сам говорил...
-- Ты должен понимать, генерал и офицеры ведь это немцы.
-- Ну и что ж из того?
Войтек хотел было сказать что-то, но запнулся.
-- То, хоть они и немцы, но говорить им это не следовало, потому что это как-то неладно.
-- Да ведь я про французов говорил, а не про них.
-- Эх! если бы...
И Войтек вдруг оборвался, -- очевидно, он хотел сказать что-то другое, хотел объяснить Бартку, что при немцах нельзя дурно говорить о немцах, но ему не хватало красноречия.
V
Несколько дней спустя королевско-прусская почта доставила в Подгнётово следующее письмо:
"Да будет прославлено имя Господа нашего Иисуса Христа и Его Пречистой Матери! Любезнейшая супруга Магда! Что у вас слышно? Хорошо тебе в хате, на перине, а я здесь страсть как воюю. Были мы около большой крепости Мец, и была битва, и так я французов жарил, что вся инфантерия и артиллерия удивлялась. И сам генерал удивлялся и сказал, что я выиграл битву, и дал мне крест. А теперь меня и офицеры и унтер-офицеры очень уважают и по морде бьют мало. Потом мы помаршировали дальше и была другая баталия, только я забыл как это место называется, и я тоже дрался и четвёртое знамя отбил, а одного важного кирасирского полковника повалил наземь и взял к плен. Спалили мы одну деревню, детям и бабам пощады не давали и я тоже. Костёл сгорел дотла, потому что они католики и людей погорело не мало. А когда наши полки будут отсылать домой, то унтер-офицер советует подать мне "рекламацию" и остаться в солдатах, потому что на войне только насчёт сна плохо, зато питья и еды вволю, -- народ богатый. Теперь идём на самого императора и будет конец войны, а ты смотри за хатой и за Франком, а если не будешь смотреть, то я у тебя косы повыдергаю, чтобы ты знала, что я за человек. Да благословит тебя Бог.
Бартломей Сло́вик."
Бартку очевидно понравилась война и он стал смотреть на неё как на своё ремесло. Он приобрёл уверенность в себя и теперь в битву шёл как на какую-нибудь работу в Подгнётове. После каждого сражения грудь его украшалась всё новыми и новыми крестами и медалями, и хотя унтер-офицером его не сделали, но тем не менее считали первым рядовым в полку. Бартек всегда был послушен и обладал слепою храбростью человека, который не сознаёт окружающей его опасности. Мужество его проистекало не из прежнего источника, -- из бешенства, -- теперь им руководили солдатская практика и уверенность в себе. Кроме того, его непочатая сила легко переносила все труды похода и неудобства. Рядом с ним люди худели, хворали, только он один оставался неизменным, только он один дичал всё больше и больше и становился всё более и более настоящим, свирепым прусским солдатом. Теперь он не только бил французов, но и ненавидел их. Он делался солдатом-патриотом и начинал слепо веровать в своё начальство. В следующем письме он писал к Магде:
"Войтка разорвало надвое, но для того и война, понимаешь? Он был дурак, когда говорил, что французы -- те же немцы, а оказывается, что французы сами по себе, а немцы наши".
Магда думала, думала и в ответ на эти оба письма отвечала так:
"Любезнейший Бартек! Перед святым алтарём мы обвенчались. Чтобы тебя Господь Бог покарал! Сам ты дурак и нехристь, коли ты вместе с немцами бьёшь народ православный. Ты не понимаешь, что немцы -- лютеране, а ты, католик, им помогаешь. Тебе, лежебоку, война нужна для того, чтобы ничего не делать, а только драться и бить, и других обижать, и в постные дни скоромное лопать, и костёлы жечь. Чтоб тебя за это в аду били, коли ты ещё хвалишься этим и валишь всех, кого ни попало -- и старого, и малого. Помни, баран, то, что в святой нашей вере написано для польского народа от начала века до страшного суда, что Господь всемогущий не будет иметь милосердия для таких скотов, и воздержись, турка ты эдакий, чтоб я головы тебе не разбила. Посылаю тебе пять талеров, хотя у нас нужда непокрытая, и хозяйство идёт плохо. Обнимаю тебя, дражайший муженёк.
Магда."
Мораль, заключающаяся в этом письме, не произвела на Бартка большого впечатления: "баба службы не понимает, а вмешивается не в своё дело", -- думал он и воевал по-старому. Отличался он почти в каждой битве, так что в конце обратил на себя внимание особы ещё более высокой, чем генерал Штейнмец. Наконец, когда поредевшие познанские полки отослали назад, вглубь Германии, Бартек, по совету унтер-офицера, подал "рекламацию" и остался. Таким образом он очутился под Парижем.
Письма его дышали презрением к французам. "В каждом сражении они бегут, как зайцы", -- писал он к Магде. И он писал правду! Но осада не особенно пришлась ему по вкусу. Под Парижем нужно было по целым дням лежать в траншеях и прислушиваться к грохоту пушек, часто заниматься земляными работами и мокнуть под дождём. К тому же он скучал по своём старом полку. В том, куда его приняли в качестве охотника, его по большей части окружали немцы. По-немецки он знал немного, научился ещё на фабрике, но знал кое-как, с пятого на десятое. Теперь он начал вникать в дело. Однако в полку его называли не иначе, как ein polnischer Ochse [польский бык], и только его кресты и широкая грудь защищали его от особенно оскорбительных шуток. Но мало-помалу, после нескольких битв, он приобрёл уважение и новых товарищей и начал мало-помалу сживаться с ними. В конце концов его считали своим, потому что он целый полк озарял своею славой. Бартек счёл бы обидою, если бы кто-нибудь назвал его немцем, но для отличия от французов сам себя называл ein Deutscher [немец]. Он думал, что это дело совсем другого рода, и кроме того ему не хотелось казаться хуже, чем все другие. Но вдруг произошёл случай, который мог бы заставить Бартка сильно задуматься, если бы процесс думанья вообще не был так труден для его геройского ума. Однажды несколько человек из его полка были высланы против вольных стрелков. Устроили засаду -- и вольные стрелки попали в неё. Но на этот раз Бартек не увидал тех красных шапок, которые бежали врассыпную при первых выстрелах, -- отряд вольных стрелков состоял из обстрелянных солдат, остатков какого-то полка. Окружённый врагами, этот отряд храбро оборонялся, затем пустил в ход штыки, чтобы пробиться чрез тесное кольцо немецких солдат. Французы отбивались с таким мужеством, что часть их прорвалась на свободу, а остальные не сдавались живьём, зная, какая участь ожидает вольных стрелков. Но всё-таки Бартку и его товарищам удалось поймать двух пленников. Вечером их заперли в домике лесника, а утром они должны быть расстреляны. У дверей домика стояла немецкая стража, а Бартек находился в самом домике, вместе со связанными пленниками.
Один из них был уже немолодой человек, с седеющими усами и с лицом равнодушным ко всему на свете, другому нельзя было дать более двадцати лет с чем-нибудь. Светлые усики едва пробивались на его лице, скорее напоминающем лицо женщины.
-- Вот и конец, -- сказал младший после долгого молчания, -- пуля в лоб и конец.
Бартек дрогнул так, что ружьё звякнуло в его руках, -- мальчик говорил по-польски.
-- Мне-то всё равно, -- утомлённым голосом ответил другой, -- ей-Богу, всё равно. Столько я уже испытал, что сыт по горло...
У Бартка под мундиром сердце забилось сильнее...
-- Слушай, -- продолжал старший, -- выхода нет... Если ты боишься, то думай о чём-нибудь другом или ложись спать. Жизнь -- это одна сплошная подлость. Ей-Богу, всё равно...