Аннотация: (Свет во тьме светит).
Перевел А. Станиславский. Текст издания: журнал "Сибирский вестник". 1891. No 21.
ГенрикСенкевич. Lux in tenebris lucet
(Свет во мраке сияет )
(Новелла)
(Г. Сенкевича. Перевод с польского)
Иногда осенью выдаются дни такие сырые, темные, пасмурные, что даже здоровому человеку жизнь кажется противной. С тех пор как Каменко чувствовал себя нездоровым и перестал работать статую "Милосердия", дурная погода мучила его более, чем болезнь. Каждое утро, кое-как сползая с постели, он протирал отпотевшее большое окно своей мастерской и смотрел кверху, надеясь, что увидит хоть обрезок чистого неба; но каждое утро его встречало разочарование. Тяжелый свинцовый туман окутывал землю; дождь не шел, а между тем во дворе даже булыжники мостовой похожи были на губки, пропитанные водой; все было мокро, скользко, насквозь пропитано сыростью, от которой образовывались отдельные капли воды, падая в углубления водосточных труб, звенели с отчаянным однообразием, как будто отмеривая это лениво тянувшееся время тяжелой грусти.
Окно мастерской выходило во двор, кончавшийся садом. За садовой решеткой зеленела трава, но это была какая-то болезненная зелень, в которую водворилась уже смерть, и гнилые деревья с остатками пожелтевшей листвы, с ветвями, почерневшими от сырости и почти исчезающими в тумане, казались совсем уже мертвыми. Между ними каждый вечер раздавалось карканье ворон, которые из лесов и полей стягивались на зиму в город и, громко лопоча крыльями, усаживались на ночь между ветвей.
В такие дни мастерская походила на мертвецкую. Мрамор и алебастр требуют небесной синевы, а в таком свинцовом освещении их белизна казалась трауром; фигуры из темной глины, теряя всю отчетливость линий, принимали какие-то неопределенные, почти страшные формы.
Грязь и беспорядок довершали грустный вид мастерской, на полу лежал толстый слой пыли, состоящий из раздавленных засохших кусков глины и уличной грязи. Стены были мрачные, почти голые, лишь кое-где виднелись на них модели гипсовых рук и ног; около окна висело небольшое зеркало, над ним конский череп и совсем почерневший от пыли букет макартовских цветов.
В углу стояла кровать, прикрытая старым измятым одеялом, возле нее ночной столик с железным подсвечником. Из-за экономии Каменко не нанимал отдельной квартиры и жил в мастерской. Кровать закрывалась обыкновенно ширмами, но теперь ширмы убрали для того, чтобы больному легче было смотреть в окно против постели и следить за переменами погоды.
Второе, тоже очень большое окно, вделано было в потолок мастерской, но оно было так покрыто пылью, что даже в светлые дни через него пробивался серый пасмурный свет.
Погода все-таки не переменилась к лучшему. После нескольких темных дней тучи нависли почти над самой землей, воздух окончательно пропитался тяжелым туманом и еще темнее стало. Каменко, который до того только время от времени одетый ложился на постель, почувствовал себя хуже, разделся и совсем слег.
Собственно говоря, он не столько болен был какой-либо определенной болезнью, сколько нравственно убит, изнеможен и грустен. Его свалило общее расслабление. Ему и не хотелось умирать, но и не чувствовал в себе сил для дальнейшей жизни.
Длинные часы мрачного дня ему казались еще длиннее потому, что никого возле него не было. Жена у него умерла двадцать лет тому назад, родные жили далеко, с товарищами он не имел близких отношений. В последние годы знакомые отстранялись от него, вследствие обострившегося его характера. Сначала людей забавляло его странное настроение, но когда он все больше и больше становился чудаком, когда всякую шутку принимал за обиду и долго о ней не забывал, даже самые близкие знакомые порвали с ним всякие отношения.
Под старость он сделался богомольным, а люди и это принимали во зло и подозревали его в лицемерии. Злые языки говорили, что он для того посещает костелы, чтобы через надзор получать заказы на свои произведения. Впрочем, они неправду говорили. Быть может, что он не веровал глубоко и спокойно, но его набожность не была связана с материальными интересами.
Одно обстоятельство как будто оправдывало возникающие против Каменко подозрения, а именно его возрастающая скупость. Ради экономии он уже несколько лет жил в мастерской. Бог весть чем питался и до такой степени расстроил свое здоровье, что наконец его лицо стало желтое и прозрачное, будто восковое. Он и сам избегал люей, потому что боялся, как бы кто-нибудь не потребовал от него какого-либо одолжения.
Вообще, это был человек со свихнувшимся характером, полный горечи и чрезвычайно несчастный. Тем не менее это не была обыкновенная посредственная натура, ибо даже его недостатки отличались артистическим своеобразием. Ошибались те, которые полагали, что он при своей скаредности, скопил значительный капитал. Каменко был действительно бедный человек, потому что все, что у него было, он тратил на старинные гравюры, хранившиеся у него в папке на дне шкафа. Время от времени он их просматривал, и считал осторожно и жадно, как ростовщик, считающий свои деньги. Эту свою страсть он тщательно скрывал, вероятно потому, что ее породили большое несчастье и глубокое чувство.
Однажды, через год после смерти жены, Каменко увидал у букиниста старинную гравюру, изображающую Армиду -- и в лице Армиды он нашел сходство с чертами лица своей покойницы. Гравюру он сейчас же купил и с тех пор начал разыскивать картины, гравированные на меди, первоначально изображения Армиды, а затем, по мере того как возрастала его страсть, и всякие другие гравюры.
Люди, потерявшие истинно любимых ими существ, должны прицепить свою жизнь к чему-либо, иначе они не могли бы существовать. Что касается Каменко, то никто и не догадывался, что этот состарившийся чудак и эгоист когда-то любил жену больше своей жизни. Если бы она не умерла, то, вероятно, и вся его жизнь потекла бы светлее, шире и более по-человечески. Как бы то ни было, эта любовь пережила молодость Каменко, его счастливые времена, даже его дарование.
Набожность, которая с течением времени сделалась для него обычаем, и основываясь на соблюдении внешних форм, истекала из того же самого источника. Не будучи глубоко верующим человеком, после смерти жены Каменко начал, однако ж, молиться за упокой ее души, ибо ему казалось, что это все, что он может для нее сделать, и что таким образом остается еще нить, соединяющая их между собою.
Люди, кажущиеся холодными, часто умеют любить сильной и прочной любовью. Когда жена умерла, вся жизнь Каменко, все его думы обвились кругом воспоминаний о ней; из этих воспоминаний они черпали пищу, как ее черпает ползучее растение из пня, на котором оно живет. Но из подобного источника растение может добывать для себя лишь отравленные соки, составленные из сожаления и отчаяния, почему и Каменко отравлялся, корчился и погибал.
Если бы он не был артистом, то, вероятно, не пережил бы своей потери, но дарование спасло его; он начал ваять памятник для умершей жены. Напрасно говорить живым, что мертвым все равно, под какими могилами они покоятся. Каменко хотел, чтобы хорошо там было Сонечке, и одинаково работал над памятником сердцем, как и руками. Только потому в течение первого полугодия он не сошел с ума и окончательно не сжился с отчаянием.
Остался свихнувшийся и несчастный человек, но искусство спасло артиста, и с тех пор Ка- менко жил исключительно искусством. Люди, рассматривающие по музеям разные статуи и картины, не думают, что артист может честно и бесчестно служить искусству. Каменко был безукоризненным в этом отношении. Он не был гением, но его талант был выше среднего уровня и, быть может, поэтому искусств о не могло пополнить всей его жизни, не в состоянии было вознаградить того, что он потерял, но он его глубоко уважал и честно относился к нему. Во всю свою жизнь он никогда не обманул и не обидел искусства, ни ради славы или материальных интересов, ни ради похвалы или порицания. Он творил так, как чувствовал. Когда он был счастлив и жил как другие люди, он умел хорошо говорить об искусстве; потом, когда остался один, он честно о нем думал.
Он чувствовал себя покинутым всем миром, но в этом не было ничего удивительного. Отношения между людьми должны иметь какую-то общую, среднюю норму, почему исключительно несчастные люди вычеркиваются из жизни. Поэтому они затягиваются чудачествами и собственными недостатками, как зарастает мхом камень, выброшенный из потока и переставший обтираться о другие камни.
Теперь, когда Каменко заболел, ни одна живая душа к нему не заглянула, исключая жены сторожа, которая утром и вечером приходила ставить самовар и подавала ему чай. Она каждый раз советовала ему пригласить доктора, но он не соглашался, опасаясь лишних издержек.
Наконец, он так ослаб, что кроме чая ничего в рот не брал, впрочем, ему ничего уже не хотелось -- ни есть, ни работать, ни жить... Его мысли завяли как листья деревьев, на которые он смотрел в окно, и вполне соответствовали осени, слякоти и окружающему его свинцовому освещению. Нет в мире минут хуже тех, когда человек чувствует, что исполнил все, что должен был исполнить, пережил то, что должен был пережить, и что ему уже ничего от жизни не следует. Каменко уже пятнадцать лет внутренне волновался тем, что его талант истощается. Теперь он был уже в этом уверен и с горечью думал, что даже искусство его покидает. В каждой косточке чувствовал он изнеможение и, хотя не скоро ожидал смерти, но и не верил в свое выздоровление. Вообще в нем уже не было ни одной искры надежды. Если он и желал чего-либо, так разве только того, чтобы погода переменилась, и чтобы солнце осветило его мастерскую. Он даже думал, что в таком случае немного приободрится. Слякоть и темнота всегда раздражали его, увеличивали его грусть и вялость, что же должно было происходить в нем тогда, когда эта -- как Каменко называл ее -- безнадежная погода подошла к нему вместе с его болезнью.
Каждое утро, когда прислуживавшая ему женщина подавала чай, Каменко спрашивал:
-- А что там -- небо не проясняется ли где-нибудь по краям?
-- Куда там, -- отвечала сторожиха, туман такой, что люди друг друга не видят.
Больной, услыхав такой ответ, закрывал глаза и неподвижно лежал по целым часам. Во дворе все было тихо, только водные капли равномерно звенели по трубам.
В три часа после обеда становилось уже так темно, что Каменко должен был зажигать свечу, но он был так слаб, что делал это с величайшим трудом. Он долго раздумывал, прежде чем доставал спички, затем протягивал руку, худоба которой видна была сквозь рукава сорочки и, как ваятелю, причиняла ему горечь и отвращение, потом, когда огонь был добыт, опять неподвижно отдыхал, ожидая второго прихода сторожихи, слушая с закрытыми глазами звон капающих капель.
Странный вид имела тогда мастерская. Свечное пламя освещало постель и лежавшего в ней Каменко, соединяясь в одну блестящую точку на его лбу, обтянутом сухою, желтою, будто отполированной кожей. Остальные части большой комнаты тонули в постепенно сгущавшемся мраке. Но по мере того как на дворе становилось темнее, статуи в мастерской делались более розовые и как будто оживали. Пламя свечи понижалось и поднималось, а в этом мерцающем освещении казалось, что и каменные фигуры делаются то ниже, то выше, будто поднимаясь на цыпочки, чтобы удобнее выглянуть в исхудалое лицо ваятеля и убедиться, жив ли еще их создатель.
А в этом лице действительно была неподвижность смерти, лишь время от времени слегка шевелились его посиневшие губы, произнося слова молитвы или проклиная одиночество и эти нестерпимые капли воды, которые ровно, однообразно отмеривали часы его болезни.
Однажды вечером сторожиха явилась немного пьяна, следовательно, более разговорчивая, чем обыкновенно, и сказала:
-- У меня столько дела на шее, что едва успеваю два раза в день к вам заглянуть. Пригласили бы вы, барин, сестру милосердия, -- ведь сестра ничего не стоит, денег за нее не платят, а больному хорошо угождает.
Каменко понравился этот совет, но, как обыкновенно делают люди с неприветливым характером, он всегда сопротивлялся тому, что ему советовали, и теперь тоже не согласился. Однако же, когда женщина ушла, он начал думать о ее совете;
-- Сестра милосердия!.. В самом деле! Нечего не стоит, а сколько поможет, а сколько поможет!.. Какое удобство!
Каменко, как и все больные, предоставленные сами себе, испытывал множество неприятностей, боролся с тысячами мелких нужд, которые преследовали и раздражали его. Не раз он по целым часам лежал с неудобно наклоненной головой, пока собрался с силами и поправил подушку; не раз ночью ему становилось холодно, и Бог весть чего бы не отдал за стакан горячего чая, но если он свечу с трудом зажигал, то нечего было и думать о том, чтобы вскипятить воду. Все это охотно сделала бы сестра. Насколько легче больному при такой помощи.
Бедняга дошел уже до такого состояния, что о болезни при таких условиях он думал, как о чем-то желанном и благоприятном, и душевно удивлялся, что даже для него подобное счастье может быть доступным.
Ему казалось, что если бы явилась сестра и внесла в мастерскую немного веселья и надежды, то может быть, что погода изменилась бы и эти звенящие капли перестали бы преследовать его.
Наконец, он пожалел, что сейчас не согласился с предложением сторожихи. Приближалась длинная, пасмурная ночь, и теперь он понимал, что эта ночь будет длиннее и тяжелее всех предыдущих.
Потом ему пришло в голову, каким Лазарем он стал теперь и, как противоположность настоящего положения, ясно и отчетливо явились перед его глазами все прошлые счастливые годы жизни. Минуту тому назад он думал о сестре милосердия, а теперь эта мысль в его ослабших мозгах странным образом перепуталась с воспоминаниями о прошлом, с понятиями о солнце, ярком свете и хорошей погоде.
Свеча, поставленная на столик, тихо догорала. Ее пламя из розового сделалось синеватым, потом несколько раз сильнее блеснуло и потухло -- мрак совсем окутал мастерскую.
В это время во дворе капли сырости падали все также ровно и мрачно, как будто сквозь них фильтровались мрак и грусть всей природы.
Каменко долго спал легким сном, но вдруг проснулся с необъяснимым предчувствием, что в мастерской происходит что-то необыкновенное. Снаружи виден был утренний свет, мраморы и гипсы белели, в широкое окно против кровати проникало все больше и больше бледного света.
В этом свете Каменко увидел какую-то фигуру, сидевшую у его постели.
Он широко открыл глаза и присматривался: это была сестра милосердия.
Она сидела неподвижно, с наклоненной головой, поворотившись немного к окну. Ее руки были скрещены на коленях -- казалось, что она молится. Больной не мог видеть ее лица, но отчетливо видел белый головной убор и выделяющиеся из-под него очертания немного худощавых плеч.
Сердце беспокойно у него забилось и в голове мелькнули вопросы:
-- Когда сторожиха могла привести эту сестру, и как она сюда вошла?
Затем подумал, что может быть это ему причудилось, так -- от слабости, и закрыл глаза.
Через мгновение он их опять открыл.
Сестра все сидела на том же месте, неподвижная, будто поглощена молитвой.
Странное чувство, чувство совместных испуга и радости, начало поднимать волоса на голове больного. Непреодолимая сила влекла ого взор к этой фигуре. Ему казалось, что он когда-то ее уже видел, но где это было -- не помнил. Он непременно хотел видеть ее лицо, но оно было закрыто белой шляпою. Каменко, сам не зная почему, не смел заговорить, пошевелиться, почти не смел дышать. Он только сознавал, что чувство испуга и радости все сильнее обхватывает его, и с изумлением спрашивал сам себя -- что это такое?
В это время совсем уже рассвело. Какое чудное утро должно было быть там, на дворе! Вдруг, без всяких переходов, в мастерскую ворвался такой сильный, яркий, радостный свет, как будто это было в весеннее майское утро. Волны золотистого блеска, поднимаясь, как наводнение, начали заполнять комнату, так мощно заливая ее, что мраморы утонули и расплылись в этим сиянии, стены слились с ним, и Каменко очутился в каком-то светлом, безграничном пространстве.
Тут он заметил, что и шляпа на голове сестры тоже перестает быть мертвенно белой, дрожит по краям, тает, разливается, как легкий туман, и превращается в сияние.
Сестра тихо повернула свое лицо к больному. И вдруг этот всеми покинутый несчастный увидел в ясном сиянии знакомые, безгранично им любимые черты своей покойной жены.
Тогда он вскочил с постели, а из груди вырвался крик, в котором были целые годы слез, сожаления, грусти и отчаяния,
-- Соня! Сонечка!
Он схватил ее, притянул к себе, и она тоже обвила руками его шею.
Света было все больше и больше.
-- Ты не забыл обо мне, -- сказала она наконец, -- и я тоже пришла и выпросила для тебя легкую смерть.
Каменко все сжимал ее в своих объятиях, как будто опасаясь, что это чудное видение исчезнет от него вместе со светом.
-- Я готов умереть, -- отвечал он, -- лишь бы ты осталась со мною.
Она улыбнулась ангельской улыбой и, отнимая от его шеи одну руку, указала ею вниз, говоря:
-- Ты уже умер -- смотри вон, там!
Каменко взглянул туда, куда указывала рука, и далеко под собою через окно в потолке увидел свою мрачную пустынную мастерскую: на постели лежало его собственное тело с широко раскрытым ртом, зияющим как черная яма на желтом лице.
Он смотрел на это исхудалое тело как на совсем чужую ему вещь. Впрочем, через мгновение все исчезло из его глаз, ибо окружающее их сияние, как будто движимое неземным ветром, уходило в нескончаемое пространство.
Первая публикация перевода: Lux in tenebris lucet (Свет во мраке сияет). Новелла Г. Сенкевича. Перевод с польского / Фельетон"Сибирского вестника" // Сибирский вестник. 1891. No 21. С. 2.