Сен-Виктор Поль
Мелеагр

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Поль де Сен-Виктор.
Боги и люди

Книга первая.
V.
Мелеагр

0x01 graphic

Мелеагр и каледонский вепрь. Мрамор, римская копия эпохи империи (ок. 150 г. н.э.), созданная по греческому оригиналу 4 века до н. э.

   "За деревьями леса не видно", говорит пословица, но случается также, что и лес мешает разглядеть дерево, а сад оценить цветок. Если бы Мелеагр дошел до нас один, то мы бы его поместили, если не среди богов, то по крайней мере в группе полубогов греческой поэзии. Затерянный в обширных списках "Антологии" этот оригинальный и изящный поэт долгое время оставался позабытым. Его не отделяли от смутной толпы посредственностей и подражателей. Он сам первый собрал этот сноп, густота которого скрыла его. Можно сказать, что он собственными руками похоронил себя под розами. Представьте, чем были бы стихотворения Анре Шенье, разбросанные в Альманахе Музы. Антология в своих неудачных страницах, конечно, может быть названа Альманахом муз древности. И Греция имела свое "рококо" и свой "стиль
   Помпадур". Ее литература, перенесенная из Афин в Александрию, там заразилась дурным вкусом Азии. Рафинированность стиля и мысли размягчили благородную музу Пиндара; утонченности обесцветили ее, щегольство сделало пресной. Это эпоха "малых поэтов", которые кишели при дворах Птоломеев и Селевкидов, настоящих музыкантов гарема, стихи которых кажутся написанными для пенья евнухов. Все высокие ключи вдохновения иссякли; родина раздроблена завоеваниями; смысл великих символов потерян; двусмысленные сказки заменили священное предание; подсахаренная и замаринованная мифология исказила царственную теологию первых веков; великие боги, воспетые Гомером и изваянные Фидием, превратились в маленьких непристойных идолов, в игрушки риторов и романистов. В это время бедствие, более ужасное чем саранча, поражает греческую поэзию, перенесенную под египетское небо; это поветрие амуров. Эрот Анакреона отличается ужасающей плодовитостью пчелы, с которой его сравнивал поэт; он порождает тысячи маленьких ублюдков, лживых, манерных, мудреных и педантичных, которые превращают язык Софокла в жаргон волокит. Эти купидоны из мелочной лавочки кишат в Антологии между божественными шедеврами. Там вы найдете "Амура промокшего", "Амура утонувшего", "Амура-птичку", "Амура-пленника", "Амура-земледельца", "Амура-охотника", "Амура-школьника", "Амура на продажу"... Это все шутливые посвящения Венере, букетики Хлое, ex-votos Киферы, пронзенные сердца, жеманные мадригалы и легкомысленные виньетки. Испорченный мед течет широкой струей; вы вязнете по колена в бумажных цветочках декаданса.
   Надо сказать, что Антология имела четыре издания, из которых до нас дошло только четвертое. Первое, составленное Мелеагром, представляло цвет "мимолетной поэзии" древности; последнее скомпилированное в X веке схоластом Восточной империи, не больше чем куча отбросов. Поддельные стихи проникли в эту "Глиптотеку", составленную раньше лишь из редкостей и произведений первого сорта. Сколько чистых камей и тонких печатей, подписанных именами Сапфо или Стесихора, исчезли из разграбленных витрин! И каким хламом были они заменены!
   Но все же их осталось достаточно для того, чтобы сделать из Антологии, в том виде, в каком мы ее имеем, одно из самых ценных хранилищ древней музы. Посредственность изобилует, но кое-где сверкает и совершенство. Чистое золото горит среди фольги и мишуры. Страницы Антологии можно сравнить со странными браслетами, бывшими одно время в моде: между турецким пиастром и византийской монетой сверкает дивная чеканка прекрасной сицилийской медали.
   Мелеагр, по крайней мере, дошел до нас целиком, и его сто двадцать восемь эпиграмм составляют то, что можно назвать основой сокровищницы. Является ли Мелеагр чистым греком? Без сомнения -- нет. Рожденный в Палестине он провел свою юность в Тире и, удалившись на остров Косе, медленно там старился подобно своему предку Анакреону. Он сам указывает на свое иностранное происхождение в пророческой эпитафии, сложенной им самим для своей могилы. "Кормилицей моей был остров Тир, аттической же родиной Сирийская Гадара. Я, Мелеагр, сын Эвкрата, вырос вместе с Музами и первое свое странствие совершил, сопровождаемый Менипейскими Грациями. Что ж удивительного в том, что я сириец? О, чужестранец! У нас одна родина -- земля. Единый хаос породил всех смертных. Отягченный многими годами, я пишу это на дощечках в виду могилы, потому что тот, кто близок к старости, недалек от Плутона. Но если ты пошлешь привет мне, старому болтуну, то пусть и ты доживешь до говорливой старости". В другом месте Мелеагр грациозно сплетет свои три родины в загробном привете, о котором молит его тень: "О, чужестранец, приблизься без страха. С благочестивыми душами пребывает в Елисейских полях, с тех пор как он спит здесь последним сном, Мелеагр, сын Эвкрата, славивший сладкие слезы Любви, Муз и игривых Граций. Мужем он жил в божественном Тире и на священной земле Гадары; милый Кос приютил его, питал его старость. Поэтому, если ты сириец -- "салам"! Если ты финикиец -- "хайдуи"! Если ты грек -- "хайре"! И ты скажи мне то же".
   Мелеагра можно определить, назвав его крестом афинской расы: чувствуется "смешанная кровь" в его стихах. Аттицизм в них уже украшает себя восточными преувеличениями; их тонкость становится переутонченностью; в их лихорадочном чувственном подъеме нет больше той полноты, которая характерна для вдохновения первых лириков. Сделав незначительные изменения, его эпиграммы возможно было бы приписать какому-нибудь индусскому или персидскому поэту.
   Это заглавие "Эпиграммы", которым обозначены все произведения Антологии, не имеет, конечно, того смысла, который придает ему наша поэтика. Греческие эпиграммы не отличаются, подобно нашим, сатирическим тоном. У них есть крылья и малый рост, но отсутствует жало пчелы. Это миниатюры идиллий, ракурсы од, остроумие, сведенное к единой черте, элегия, сведенная к единому вздоху, эротические группы, мелкие, тонкие как маленькие бронзы неаполитанского музея, эпитафии такие грациозные, что кажется будто раздвигаешь надгробные цветы, чтобы их прочесть; сельские и морские сцены, умещающиеся на печати, оправленной в перстень.
   Мелеагр лучше всех умеет чеканить эти поэтические статуэтки. ЕСЛИ бы его имя даже и не значилось на произведениях, манера мягкая и страстная, остроумная и нежная, отметила бы их среди тысяч. Самую отличительную черту их, как я уже сказал, составляет азиатская нега, оттененная самым элегантным и самым острым аттицизмом. Точно Алкивиад при персидском дворе, одетый в длинную одежду сатрапов, но придавший ей складки афинского плаща. Толпа его любовниц напоминает уже сераль. Сперва это Дэмо, потом Доротея, Фанион, Тимо, Тимарион, Зенофила. В каждой эпиграмме встает новая женщина и переплетается с теми, которые предшествовали ей. И в них самих, в этих девушках Финикии и Сирии уже совсем нет простоты греческого гинекея. Жгучие желания, которые они внушают, странные ароматы, которыми дышат они, восточная роскошь их костюмов и туалетов -- все в них обличает жриц Астарты и поклонниц Адониса. Поэт сплетает их в один чувственный трофей, временами он славит не одну возлюбленную, а целый гарем. "Ни волосы Тимо, ни сандалии Гелиодоры, ни всегда благоуханное тело Демо, ни нежная улыбка большеглазой Антиклеи, ни свежие венки Доротеи, нет, нет в твоем колчане, Эрот, нет больше ничего, что вчера еще тебе служило стрелами: потому что все они соединены в моем сердце". Ему нравится этот беспорядок любви; образы его возлюбленных пляшут перед ним, будто он опьянен вином, он от каждой берет различные черты красоты, чтобы создать свой многоликий идол. Их формы сливаются как бы под звуки лиры: каждая вносит свой оттенок в венок, свою ноту в согласие: "Клянусь прядями Тимо, благоуханным телом Демо, чьи запахи чаруют сновидения, милыми играми Илиас; клянусь этой лампадой, озаряющей мои наслаждения и сжигающей мои силы, я храню на устах лишь малое дыхание, которое ты оставила мне, Любовь! Но если ты хочешь, скажи, и я отдам его".
   Однако иногда эти эпиграммы, устав порхать около многих женщин, любовно отдыхают на одной, и взволнованный голос любви сменяют вскрики сладострастья. Он посвящает Зенофи- ле эту чашу, в которую позже могла бы упасть слеза короля Фулы: "Моя чаша улыбается от радости, потому что коснулась красноречивых уст Зенофилы, о блаженная! Почему же теперь ее губы, приникшие к моим губам, не выпьют моей души единым духом!". И около той же заснувшей Зенофилы он изливает свою страстную ревность в такой мольбе: "Ты спишь ли, Зенофила, мой нежный стебель? О, почему не могу я теперь бескрылым сном проникнуть под твои веки для того, чтобы даже он, который колдует очи самого Зевса, не пребывал в тебе, потому что я один хочу владеть тобой!". В другой раз он посылает мушку прожужжать свое послание около постели возлюбленной: "О, мушка, полети за меня, легкая посланница, коснись уха Зенофилы и прошепчи ей эти слова: "Он бодрствует, он ждет, а ты, непомнящая тех, кто тебя любит, ты спишь!" Ступай, лети, лети, улетай; но говори очень тихо, чтобы не разбудить того, кто спит рядом и не пролить на меня его ревнивый гнев. Если ты мне вернешь это дитя, о, мушка, я тебя одену львиной шкурой и дам тебе палицу в руки". Не напоминает ли эта мушка, переодетая Геркулесом, изящных каррика- тур греческих ваз? Во всем сказывается и преобладает Греция. Она, достигшая высших пределов красоты, создает, шутя, идеал красивого и игривого.
   Тимарион только проходит по поэмам Мелеагра, но она оставляет в них огненную борозду. Без сомнения, это был один из тех капризов, которые отличаются яркостью и мгновенностью молний. "Сам Эрот, пролетая в воздухе, упал в твои сети, и твои глаза, о, Тимарион, сделали из него свою добычу". "В твоем поцелуе, о, Тимарион, есть клей, в твоих глазах -- пламя. На кого ты взглянешь, того ты сжигаешь, кого коснешься -- тот твой". Любовь к Фанион длится всего на протяжении трех эпиграмм; ее греческое имя, которое обозначает маленькое пламя, предвещало непостоянство влюбленного поэта; но этот проблеск любви освещает пленительный мирской пейзаж архипелага. "О корабли, хорошо оснащенные, легкие на воде, пересекающие пролив Гелейский, вдыхая грудью своих парусов дыхание Борея; если на острове Косе вы заметите на берегу маленькую Фанион, которая смотрит на синее море, то передайте ей эти слова, добрые корабли: "Любовь его возвращает не как морехода, а как земного странника. И если вы скажете это, то плывите как можно быстрее, плывите как хотите; благосклонный Юпитер дунет на ваши паруса".
   Наконец, является Гелиодора, настоящая владычица его сердца. Она кладет на него горящее клеймо, по которому, говорит Анакреон, узнают истинных любовников, "как парфян узнают по высоким тиарам, а лошадей по тавру, выжженному на ноге". Она была, должно быть, волшебницей; ее чара проходит в стихах поэта. Ее прелесть он восхваляет еще больше, чем ее красоту, а речи не меньше чем уста. Ее представляешь себе одной из тех гетер, которых Платон принимал в число своих учеников. Наверное, каждое утро она произносила ту молитву, с которой древние обращались к Венере: "Помоги мне делать лишь то, что будет другим приятно, и не говорить ничего, что могло бы не понравиться". "В глубине моего сердца, -- восклицает Мелеагр, -- любовь сделала прекрасноречивую Гелиодору душой моей души". Он не только желает Гелиодору, он ее любит, ею восхищается, унижается перед нею. Одно ее имя восхищает и опьяняет его; как любовный напиток он смешивает его с вином, которое пьет, и с ароматами, которые вдыхает. "Налей и скажи еще, и еще, и еще: "За Гелиодору!" Скажи и смешай ее милое имя с чистым вином, чтобы я мог выпить это обожаемое имя. В воспоминание о ней дай мне ее вчерашний венок, еще влажный от ароматов. Посмотри, эта влюбленная роза вся в слезах, потому что она не видит ее больше в моих объятиях". Поэт сплетает великолепные гирлянды, чтобы украсить свою любовницу. Юная ионянка появляется в одной из его эпиграмм, подобно дантовой Беатриче, полускрытая дождем цветов: "Я заплету левкои, нежный нарцисс я заплету вместе с миртами, я заплету смеющиеся лилии, я заплету нежный шафран, и еще пурпурный гиацинт, и потом я заплету еще розы, дорогие для влюбленных, чтобы связать венком на висках Гелиодоры прекрасные локоны ее волос". Если венок увядает на голове его идола, то ее красота кажется ему еще более лучистой: "Цветы осыпаются на челе Гелиодоры, но она сияет лишь еще ярче, цветок цветов!".
   Гелиодора умирает юной в расцвете весны: поэт горько оплакивает ее, но не требуйте у него, однако, преувеличений современной скорби. В самом своем отчаянии греческая элегия остается прекрасной. Рыдания не искажают грации его уст; слезы текут, не обезображивая его, точно капли дождя по лицу печальной статуи.
   "Слезы я приношу тебе, Гелиодора, знаки моей любви, которые даже под землей последует за тобой в царство Плутона; жестокие слезы! я проливаю их на твоей могиле, горько оплаканной, как возлияние в память нашей нежности; потому что ты дорога мне даже среди мертвых; и я, Мелеагр, жалостно восклицал (о, бесплодный дар Ахерону) увы! увы! где мой обожаемый стебель? Плутон похитил его у меня и прах загрязнил цветок в его расцвете. Но я молю тебя на коленях, о, земля, наша общая кормилица, прими на свою грудь, о, мать, прими ласково ее, много оплакиваемую покойницу".
   Упоительные мелодии звучат в эпитафиях Мелеагра. Никогда флейта более сладкая, менее слезливая и более трогательная, не провожала на костер молодых девушек, пораженных раннею смертью. Его лира понижает тон, чтобы баюкать их уснувшие души; но гармония остается та же. Под чистый ритм этих погребальных песен мне видятся процессии корзиноносец Парфенона вместо корзины Минервы несущих на плече погребальную урну. "Не мужа, а Плутона приняла Клеариста на брачном пире, когда сняла свою девичью вуаль. Уже пели вечерние флейты у створчатых дверей новобрачных; уже заскрипели брачные двери под шумными руками, а утренние флейты залились слезами и молчание Гименея сменилось горестными воплями. Те же факелы, которые должны были освещать супругу, идущую к ложу, осветили ей лишь путь в страну мертвых".
   Этой жалобной песне отвечают через века вопли, наполнившие дворец Вероны, когда мать утром нашла в постели бездыханную Джульетту. "О, мой сын, в ночь накануне твоей свадьбы смерть легла в постель твоей невесты и вот бедный цветок, весь измятый ею. Могила мой зять, могила мой наследник, могила сочеталась с моей дочерью... Наши приготовления к празднеству становятся похоронным торжеством. Концерт -- похоронным звоном, свадебный пир -- тризной, радостные гимны -- заупокойным песнопением, наш свадебный букет достанется покойнице, и все изменяет свое предназначение".
   Мелеагру принадлежит еще и эта пленительная эпитафия, которая кажется написанной концом пальца на пыльной плите гробницы: "О, земля, наша общая мать, приветствую тебя! Будь легка теперь над моей Айсигеной, она так легко ступала по тебе!"
   Я кончаю на этом последнем цветке. Мелеагр воздушен, как его Айсигена. Как и она, он так легко касался земли, что даже похвала может только скользнуть над ним. Его поэзия -- лебединая песня крылатого Эроса Греции. После него придут александрийцы и римляне. Некоторое время они будут холить, как экзотическую птицу, этого грациозного Амура, но скоро задушат его своими пошлыми и грубыми ласками. В Мелеагре греческая прелесть улыбается в последний раз.
   Интерес стихов Мелеагра и его современников из Антологии заключается тоже и в том свете, который на склоне античного мира они кидают на полувосточную Грецию Малой Азии и архипелага. Можно представить себя перенесенным в Венецию XVIII в. Та же изнеженность нравов, та же чувственная нервность, тот же декаданс праздный и сладострастный. Куртизанок там слишком много: их ласкают, их почитают, как венецианских Honestae Meretriсеs, нескончаемая вакханалия предупреждает шестимесячный карнавал Венеции. Корабли скользят как гондолы, нагруженные любовью и нежными посланиями. Путешествия с одного острова на другой для встречи или погони за возлюбленной кажутся веселыми прогулками на Лидо. Продавщицы цветов, которые толпятся, нагруженные розами на улицах Родоса и Кипра, и которым поэты кидают мимоходом любовные вызовы, напоминают тех маленьких цветочниц, которые скользили между голубями на плитах площади св. Марка. Сами эпиграммы Антологии кажутся канцонами и сонетами Греции. На пространстве двух тысяч лет, в том же самом вечернем свете Венеция, отраженная, как в магическом зеркале, рисуется в ионийских пропорциях, в сияющей раме Эгейского моря.

----------------------------------------------------------------

   Источник текста: М. А. Волошин. Собрание сочинений. Том 4. Переводы. - Москва: Эллис Лак-2000, 2006. -- 990 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru