Эллинское язычество сжигает тело на триумфальном костре; оно превращает труп в прекрасное пламя. Человек растворяется, как бриллиант, не оставляя после себя никаких шлаков разрушения. В чистом воздухе Греции смерть является в самой воздушной своей форме. Она задувает жизнь как символический факел, попираемый ногой ее могильных гениев, который гаснет, испуская тонкую струйку дыма. Она отдает свои останки стихии уничтожающей и очищающей; она извлекает из них прозрачную, почти воздушную сущность, горсть белого пепла: пыль с крылышек бабочки Психеи.
Еврейство и христианство более сурово обращаются с человеческими останками: они возвращают плоть земле. Обнаженной и беззащитной кидают они ее могильным червям. Иов обращается к тлену и гнили: "Ты моя мать", и к могильным червям: "Вы мои братья и сестры!"
Один Египет предпринял борьбу против разрушения. Труп, который другие народы отдают разлагающей земле и пожирающему огню, он насытил нетленными ароматами; он стянул повязками его непрочные формы и, таким образом, спасаясь от превращения разложения, из умершего он делает мумию, другими словами, статую, вылепленную из глыбы смол.
Этот народ, занятый в течение долгих веков бальзамированием самого себя и созданием вечных гробниц, представляет единственное в мире явление. Проникните в квартал могильщиков в Фивах: город смерти расположен среди города живых, молчаливый, как гробница, деятельный как лаборатория. Громадные залы идут одна за другой: их бесконечные перспективы как будто теряются в вечности. Там, под наблюдением мрачных жрецов, опоясанных шкурами пантер, в масках шакалов на голове, каста бальзамировщиков молча погружена в свои мрачные работы. Там тысячи трупов, обрабатываемых опытными руками, медленно возводятся в достоинство мумий, проходя через все ступени от превращенной куколки до грубо обтесанной статуи. Одни, лишенные внутренностей, наполняются ароматами; другие погружены в котлы со смолой, очистительный Стикс, который должен их сделать неуязвимыми для гниения, эти распростерты, стянутые бинтами тонких повязок, те заключены уже в свой картонный футляр и ожидают лишь кисти писца и лакировщика.
Город мертвых имеет свою иерархию мумий: существует своя аристократия, свое мещанство, своя чернь. Группа парикмахеров, художников и ювелиров приставлена к телу царя, священника и богача; они причесывают накладные волосы, привязывают к подбородку заплетенную бороду, вставляют эмалевые глаза во впадины маски; украшают его для могилы, как для брачной комнаты божества. Этот зловещий туалет удваивает свою роскошь и изящество когда дело касается женщин: в городе мертвых для них существует гинекей, и их очаровательные формы, обработанные рукой художника претворяются в неопределенную смесь ароматов и драгоценностей. Их груди позолочены как чаши, ногти как перстни, губы как ожерелья. Бальзамировщик дает им грациозные и скромные позы: почти все они благоговейно скрещивают руки на груди; есть другие, которые обеими руками прикрывают тайны своей красоты: Венеры Медицей- ской могилы. Еще более трогательна одна мать, найденная в Фивах, которая прижимает к сердцу маленькую мумию новорожденного ребенка. В этом случае искусство бальзамирования превосходит скульптуру. Эта группа материнства изваяна не в бесчувственном веществе, а из самой жизни, из самой плоти, из того, что страдало и трепетало.
Мумии второго класса заключены в менее богатых футлярах и под более грубыми саванами; нищие и рабы наскоро запакованы в корзины из пальмовых ветвей. Библиотеку сравнивают часто с кладбищами; в этом случае сравнение можно сделать наоборот, оно как раз подойдет к египетскому городу мертвых. Разве не похожи на книги эти мумии, выстроенные вдоль стены в своих саванах из папируса, в своих оболочках, покрытых надписями и иероглифами? Одно великолепное переплетение повествует о царской славе и о таинствах священства; другое, в обычных картонных переплетах, заключает в себе лишь секреты повседневной жизни; наконец последнее, сброшюрованное в дешевых обертках, рассказывает о нищете и наготе рабства, длящегося и по ту сторону могилы.
Единственное равенство, которое признает древний Египет, это право на сохранение себя в смерти. Бальзамирование распространяется на бедного, как и на богатого: на раба, который работает под бичом надсмотрщика за три сырых луковицы в день над постройкой пирамиды, и на фараона, который строит ее для того, чтобы в ней поставить свой гроб. Калеки, прокаженные, существа искаженные слоновой болезнью -- и им не избежать неумолимого рассола; в мертвом городе есть своя больница для прокаженных, в которой особые бальзамировщики солят и приготовляют их гнойное тело. Даже зародыш мумифицируется: то что не жило, как бы переживает себя. Да только ли это? Священное безумие переступает границу животного царства; оно распространяется на зверей, на птиц, рыб, насекомых -- на все, что прошло через мир, не оставив в нем других следов, кроме отпечатка ступни на песке, гнезда на ветке, борозды на поверхности Нила. Бальзамируют кошек, собак, крокодилов, крыс, скарабеев, полевых мышей, змеиные яйца. Самая маленькая, самая мимолетная капля жизни, зафиксированная атмосферой ароматов, кристаллизуется и становится вечной. Египет восстает против того закона природы, который требует, чтобы все возвращалось, все растворялось в мировой химии, обновляющей вещество. Он принимает смерть, но он запрещает ее разложение. Ее силе гниения он противопоставляет энергичную фармацевтику, вековое упорство, теологию, которую можно определить как священную гигиену трупа.
Но куда девать эти недвижимые поколения, которые после смерти занимают столько же места, как и при жизни? Египет не отступил перед этой задачей: народ-бальзамировщик стал могильщиком; он создал подземную архитектуру, которая повторяла, еще преувеличивая, колоссальность архитектуры наружной. Представьте себе человека, взгляд которого обладал бы силой проникать сквозь землю, -- в Египте перед ним бы встало ужасающее видение подземного мира, соответствующего миру внешнему, но в десять раз более обширного, в сто раз более глубокого, в тысячу раз более населенного. Каждый город уходит внутрь некрополем: каждый дом прикрывает могильную отдушину, под ногой каждого прохожего простираются в недра земли, как его корень, идущие один за другим ряды мумий, концы которых скрыты на недосягаемой глубине. Египет является только фасадом огромной гробницы; его пирамиды -- мавзолеи, его горы -- улья могил; земля его равнин дает глухой звук, они лишь эпидерма жизни, протянутая над гигантской свалкой трупов. Для того, чтобы дать место своим трупам, он сам превратил себя в кладбище, сам, в известном смысле, посвятил себя Смерти.
Пример давался свыше: как только фараон вступал на трон, он начинал строить себе могилу; пока он жил, над нею работали; высота или глубина гробницы измерялась длительностью его царства. Каждый день он видел как растет пирамида или удлиняется подземный храм, который поглотит его мумию. Смерть была единственным горизонтом этих людей, посвятивших себя посмертным идеям и работам. Пройдите по жреческим или царским гробницам, высеченным в толще гор, вы пересекаете мрачные и великолепные анфилады комнат, зал, галлереи, где тысячи рук тесали камни, расписывали стены, развертывали по скалам нескончаемые плоскости иероглифов. Игры, охоты, пиры, сражения -- вся поэма жизни, высеченная и расписанная с величавым изяществом, погребена в этих катакомбах. И вся эта роскошь искусства находится там для того, чтобы развлекать, эмалевые или на цветном картоне нарисованные глаза мумий! Ни один живой взгляд не оскверняет музея этих склепов. Живописцы и скульпторы, которые украсили их от подошвы до карниза, работали для Ночи и для Молчания. Едва лишь тело вступало в обладание ими, как дверь исчезала под глыбами скал. Гора запиралась над могильным дворцом, она поглощала его, усваивала, сливала со своей бесплодной массой. Он продолжал существовать лишь на планах жрецов -- единственных географов могильного мира. Что, если бы этот таинственный мир охранял свою тайну, если бы осквернители гробниц не владели бы чутьем гиены, указывавшим им скрытые могилы и, если бы Египет, не оскверненный до сих пор, вдруг раскрыл бы свой внутренний катафалк, портал которого составляет всю его поверхность, то какое зрелище развернулось бы перед миром живущих! Сорок забальзамированных веков. Страшный суд мумий, история человеческая и естественная история, поколения людей и животных, со времен царей-пастырей до Птоломеев попиравших почву Дельты, чудесно сохраненные. Вот Сезострис, вот Иосиф! Этого крокодила, украшенного серьгами, обожали в садах Мемфиса. Ладан курился перед этим ибисом, и время не коснулось ни одного пера его. Положите руку на этот саван, вышитый жемчугом: здесь билось сердце Клеопатры. И аспид, который ужалил ее руку, золотистую, как амбра, рядом с нею выпрямляет свою острую головку!.. По его запаху можно подумать, что он выполз из ее корзины с фигами и цветами.
В чем сущность загробного фетишизма, характеризующего египетскую расу? Искать смысл этих странных погребений надо в ее мифологии. По учению ее жрецов, душа зависела от тела даже после их разделения, она издали отражала его в своих последовательных воплощениях; по ту сторону пространства и времени она ощущала его искажение и разложение. Ее духовная индивидуальность зависела от неприкосновенности вещественных останков. Отсюда те бесконечные заботы о трупе и неприкосновенность, которая ему приписывается. Мумия является свидетельством того, что человек, отправляясь в неизвестные странствования, оставляет ее своим поручителем, своим заложником, как закладную своей судьбы.
Присоедините еще к этой всемогущей причине благоговение перед мертвыми, доведенное до крайней степени. Это добродетель, разумеется, но добродетель роковая, когда она доходит до фанатизма. Этот культ смерти был исторической язвой Египта, язвой еще более ужасной, чем та, которую посылал Моисей. Могила -- плохая школа; она учит неподвижности, застылости, сну. Если целый народ занимается только тем, что подымается и опускается по лестницам гробницы, то для него быстро наступает упадок. Захочет ли он движения вперед, будет ли искать новых путей или попробует нарушить установленные грани -- всюду он натыкается на целое войско мумий, выстроенных как перед сражением. Смеет ли он себя считать более мудрым, чем его предки, которые так сурово глядят глазами, отягченными столетиями, и тело которых, покрытое иероглифами, отождествляется с догмой, которую он хочет нарушить? Можно ускользнуть из-под власти заповедей устных, незапамятных, исчезнувших вместе с людьми, некогда их воплощавших на земле; но невозможно пренебречь традицией забальзамированной, препарированной, осязаемой, жизнеподобной. Возвращайся, дряхлый Египет, в борозду, прорытую быком, обожаемым твоим народом и символизующим твою угрюмую рутину! Возвращайся к твоим старым идолам с ястребиными, обезьяньими головами, между тем, как обаятельные и надменные боги, которых они породили, сами того не зная, проливают на мир жизнь, свободу и свет! Высекай сфинксов с лицами такими же звериными, как их спины, между тем как Фидий из пентеликонского мрамора ваяет божества героизма и мудрости, высекай с трудом ударами молотка священные гримуары на твоих обелисках, в то время когда Гомер поет на тропинках Цикладских островов, когда слова Платона порхают над Грецией на крыльях пчел, приникающих к его губам. Ты пленен в кольце неподвижной змеи, кусающей свой хвост вокруг вечного циферблата! Замумифицированное прошлое заграждает твое будущее! Играй, народ-гном, с этими кладбищенскими куклами, которые не дают тебе выйти из детства; лакируй их маски, раскрашивай их глаза, покрывай их футляры пестрыми каракулями, предписанными ритуалами; убаюкивай их в саркофагах, шепча непонятные причитания, которым научили тебя жрецы! А главное, чтобы не было шума: прочь поэзия, философия, красноречие! Последний из служек Изиды знает больше чем они... В стране могил говорят шепотом.
А затем, из всех форм погребения бальзамирование самая оскорбительная. Эта неуклюжая пародия жизни возмущает сознание; эта поддельная вечность тела точно отрицает бессмертие. Мне кажется, что крылья души должны вязнуть в этой клейкой массе смол, мне кажется, что я вижу ее самое запечатанной под этими повязками! Каким образом нечто столь легкое может оставлять за собой столь тяжелые останки? Тысячу раз лучше кажущееся уничтожение человеческой формы, чем такое искусственное и безобразное сохранение ее! Конечно, я понимаю ужас, связанный с безобразными образами разрушения тел; я понимаю, что глаза любовника или сына видят с ужасом медленное разложение любимого существа под землей, его покрывающей. Я завидую пламени греческого костра, который сжигал тюрьму, чтобы освободить пленницу; который, как орел апофеоза похищал тело, прежде чем гниение имело время к нему приблизиться. Я жалею даже о столь жестоком, по-видимому, погребении гебров, которые, боясь осквернить лоно земли, зарывая в него труп, кладут его на вершину скалы, где он служит пищей хищных птиц. "Что является, -- спрашивает Зороастр Ормузда в Зендавесте, -- третьей вещью неугодной земле, на которой мы живем, и мешающей ей оставаться к нам благосклонной?" Ормузд отвечает: "Когда выровняв ее, строят гробницу, в которую складывают трупы". "Когда человек умирает, -- говорит еще Зендавеста, -- птицы с высоты гор устремляются в долины, где расположены селения, спускаются в ущелья, и кидаясь на тело умершего человека, разрывают его с жадностью. Затем птицы из долин подымаются на вершины гор. Их клюв, твердый как миндаль, уносит на горы мертвое мясо и жир. Таким образом, труп человека из глубины долины переносится на вершину гор". Это воздушное погребение имеет еще свою поэзию и величие. Кто не предпочтет терзающих укусов коршуна медленному пожиранию могильных червей? Если не считать растворяющего и преображающего огня, то какое иное претворение жизни может быть более быстрым? Растерзанное тело становится широким размахом птичьих крыльев, оно подымается с ними на вершины, оно кидается с ними в эфир, оно становится причастным жизни горных сфер. Герой одной греческой песни радуется быть съеденным орлом: "Ешь птица, питайся моей силой, питайся моим мужеством, твое крыло станет шире на локоть, а когти длиннее на четверть".
Но в конце концов, земля очищает так же, как огонь; как и он, в течение времени она превращает в прах. Мертвая форма, которую воображение с ужасом воображало на дне могилы, упрощается, утончается и исчезает постепенно из видимого мира: на место ее искаженных черт подставляются скоро линии идеальные, ускользающие очерки видения... И вот она вступает в область воспоминаний и теней! Мысль может ее вызвать точно так же, как она постигает идею или сновидение. Как прекрасно и трогательно это преображение и как груба рядом с ним кажется отчетливость бальзамирования! Разве не является это трудное восстановление того, что потеряло свою ценность, ребяческим желанием придать значительность нашему исчезающему облику? Что ж! Красота стирается, юность увядает, одежда плоти рвется на каждом повороте дороги, а человек будет упорствовать в борьбе за призрачные остатки болезни и старости, того, что перестало быть даже маской, даже платьем жизни! Прекрасное зрелище для души, достигшей вечного: постоянно созерцать эти сброшенные лохмотья, в течение веков иссыхающие на другом берегу!
Точно так же и эти египетские мавзолеи, которые, громоздя скалы, чтобы похоронить мумию, возмущают ум своей чрезмерностью. Могила не должна слишком превышать меры человеческого тела; если душа бесконечна, то тело ограничено. Мир недостаточно широк, чтобы вместить память о героях, но одной горы слишком много для погребения его трупа. Для чего построена пирамида: для скелета Левиафана или для костей фараона? Quot libras in Alexandra? Урна, черный крест, изваянная чалма -- разве этого не довольно тому, кто прожил несколько дней?
На кладбище в Нюрнберге я видел могилу, на мой взгляд, более величественную, чем все гробницы Египта, с колоссами их охраняющими и с панегириками, написанными на их стенах десятиаршинными буквами. Это простая плита, на которой написано одно единственное слово Resurgam! "Воскресну!" -- великолепный крик, кинутый голым камнем, истлевшим гробом, костьми, превратившимися в прах, но он более гордо утверждает бессмертие, чем все пирамиды, саркофаги и нетленные мумии древнего Египта.