Нельзя измерять и судить Нерона по классическому типу тирана. Политика не играет главной роли в его преступлениях; они способны запутать все рассуждения и расчеты. Логика не может разобраться в этом химерическом сплаве безумца и гаера, преступника и дилетанта. Он принадлежит исторической психиатрии, науки еще не созданной, к которой относится большая часть дурных цезарей.
Нерон -- испорченный ребенок, которому случай вместо игрушки дал в руки мир; ребенок злой и сильный, которому никакое противодействие не охлаждало мозга, не успокаивало нервов. Он хочет и он может; он хочет каждое мгновение и его воля, возбуждаемая немедленным исполнением, вздувается, ширится, преувеличенно и безмерно распространяется, судорожно кидается из стороны в сторону, бьется о грани невозможного. "Луну в ведре воды!" -- требует в конце концов капризный ребенок, которому никогда ни в чем не отказывали. "Голову рода человеческого!" Это будет последнее желание цезарей.
Не зачатками добродетелей, а неопытностью своевластия следует объяснить тихое начало царствования Нерона. Он исследует души, он измеряет глубину человеческой подлости, он знакомится с путем преступления, по которому пойдет. Во время первых лет своего царствования самое большое, если он будет забавляться ночными шатаниями по Риму с разбиванием лавок и избиением прохожих. Это царские забавы. Народ подставляет спины и только смеется. Цезарю подобает забавляться. Вскоре он переходит к более серьезным упражнениям: он отравляет своего брата публично, нагло, посреди празднества. При первом глотке напитка, приготовленного Локустой, Британник падает мертвый, навзничь, на подушки своего ложа. Гости в ужасе; но лицо хозяина даже не дрогнуло; приноравливаясь к невозмутимости этого лица, они возобновили прерванное веселье: "После момента молчания, -- говорит Тацит, -- веселье пира продолжалось. Post breve silentium, repetita convivii laetitia".
Безнаказанность возбуждает его, одним прыжком он достигает пределов преступления. Агриппина мешает ему, он решается убить ее. Прежде всего он приказывает построить корабль, который должен ее раздавить или потопить со всеми другими. Матереубийство соединяется с иронией: прежде чем посадить ее на корабль казни, он устраивает в ее честь празднества в Вайях, и прощаясь с матерью, которую посылает на смерть, целует ей глаза как бы для того, чтобы закрыть их. Но корабль испортился, волна, которая должна была поглотить Агриппину, "отхлынула в ужасе", как волна поэта, и вынесла ее на берег. Нерон раздражен промедлением. Оба серьезных его наставника, Сенека и Бур, немеют перед его гневом. Они не в состоянии больше обуздать юного тигра, они умывают руки, они боятся. Сам Бур указывает на человека соответствующего громадности преступления. Аницет и его ликторы отправляются, чтобы убить Агриппину ударом в живот. Пролитая материнская кровь на мгновение отрезвляет Нерона. Он раскаивается, он приходит в ужас, его художественное воображение смятено и потрясено. "Лик земли, который, -- как говорит Тацит, -- не изменяется как лицо человека", ему являет мертвое лицо матери, он слышит свист бичей фурий и невидимые призраки вокруг могилы Агриппины трубят в заупокойные рога. В ночь после преступления он, как говорят, видел сон первый раз в жизни: тень матери открыла ему дверь сновидений. Но мир спешит успокоить своего господина. Центурионы и трибуны приходят целовать его руку, точно лижут кровь, ее обагрившую; благовония курятся по городам Кампании, его возвращение в Рим становится чудовищным триумфом. Сенат выходит ему навстречу в праздничных одеждах. Убийца восходит в Капитолий и приносит благодарность богам. Только три немых протеста подняли голос против восславленного преступления. Тразеа вышел из Сената, когда было постановлено, что день рождения Агриппины будет причислен к несчастным дням; неизвестная рука повесила ночью на правую руку статуи Нерона кожаный мешок в который отцеубийцы по закону зашивались вместе со змеей и с обезьяной; и на одной из улиц Рима был найден новорожденный с такою угрожающей надписью: "Ребенок, брошенный из страха, чтобы он со временем не убил своей матери". Чудесные явления, как говорит Тацит, тоже протестовали против преступления. Оскорбленная природа мстила за себя чудовищными явлениями и метеорами. Солнце затмилось, одна женщина, как во время пира Атрея, родила змею и в четырнадцати кварталах Рима ударила молния как бы для того, чтобы очистить город огнем.
Этот нравственный мир навыворот был создан для того, чтобы поколебать сердца самые сильные и смутить сознание наиболее ясное. Какое головокружение должен был вызывать он у распущенного юноши, который царил над ним с высоты своего всемогущества, не встречая никаких противодействий и преград? Под ним униженная земля, уравненная рабством; народы пригнетенные, распростертые, погрязшие; ничего кроме смутной мозаики склоненных голов. Над ним далекие и безразличные боги, равные ему, к которым унесет его по праву орел, взвившийся с погребального костра. "Когда жизнь твоя закончится в этом мире, -- пел ему Лукан, -- ты вознесешься запоздалый к небесным сводам, захочешь ли ты держать скипетр небес, или как новый Феб пожелаешь озарять мир, который не будет опечален потерей своего солнца, нет божества, которое не уступило бы тебе своего места, и природа предоставит тебе высказаться, коим из богов хотел бы ты быть и где захочешь утвердить власть над миром. Но не избирай себе одной из окраин вселенной; дуга мира потеряет равновесие и будет сокрушена твоею тяжестью. Избери середину эфира, чтобы там чистое и ясное небо ни одним облаком не помрачало сияния цезаря!" Уединенный таким образом между этих двух пустот, между этих двух призраков ответственности и совести, римский цезарь теряет всякое ясное сознание, справедливого и несправедливого. Его личность заполняет землю; он -- цифра громадного нуля, который становится ничем, только для того, чтобы дать ему значение. Он более, чем бог, он -- судьба; он владеет ее слепою властью, на его тиранию некому жаловаться, он отличается безответственными капризами, он требует для себя права казни безусловного, рокового, непонятного, каким, по видимости, владеет Природа.
Какое зрелище представляет царствование Нерона после убийства Агриппины! Общество дозволяет истреблять себя с безразличной покорностью армии. Нация представляет из себя одно заклейменное единообразным тавром рабства стадо, из которого господин без разбора выбирает жертвы для своих ежедневных гекатомб. Славные жизни гаснут во всех концах мира, как тысячи факелов приходящего к концу празднества. Для избранных уверенность в своем существовании является исключением. Тацит с удивлением отмечает счастье одного бывшего консула, разрешившего задачу существования: "Мем- мий Регул, -- говорит о н , -- мог жить спокойно, потому что знатность его семьи была недавняя, а богатство не возбуждало зависти". Никакой борьбы, никакого бунта. Героизм, слава, добродетели сами идут под нож. Вскоре Нерон устраняет палачей и орудия казни. К чему эти церемонии, предлагающие возможность сопротивления! Указанная жертва должна доброй волей обречь себя на смерть; она должна ее принять от собственной руки. Самоубийство становится в Риме такой же модой, как в наши дни оно еще модно в Японии. В этой азиатской Венеции придворный или чиновник, совершивший проступок, не ждет, для того, чтобы умереть, приказания тайкуна. Как только он признал себя виновным, как только он убедился в своей опале, он вскрывает себе живот крестообразным ударом, посредством двух сабель. Он изучил и упражняется с детства в технике этих ударов, на которые привык смотреть, как на свой вероятный конец. Точно так же и римские граждане, извещенные трибуном о том, что час настал, вскрывают себе вены и садятся умирать в ванну. Так поступают Осторий, Антин, Вестин, Торкват и столько других.
Было ли это справедливым нетерпением уйти из жизни, или машинальным жестом рабства, или привычкой смерти? Как бы там ни было, самые славные и самые сильные повинуются беспрекословно зловещим приказам, отданным цезарем. Корбу- лон, победитель Востока, о котором Тирадат, изумленный тем, что такой человек терпит такого господина, с иронией сказал Нерону: "Ты имеешь в Корбулоне хорошего слугу", -- убивает себя со словами: "Я этого заслужил". Плавту, сосланному в Азию, вдали от ликторов и преторианцев достаточно сказать одно слово, чтобы поднять легионы: а он подставляет свое горло под меч евнуха с фатализмом старо-турецкого паши, целующего шелковую петлю, которую передает ему безмолвный служитель. Вет -- человек старого Рима, извещенный о предстоящем приговоре, спешит его предупредить; он запирается вместе с женой и дочерью, пронзает их стилетом, которым убивает и самого себя, умирая строгим семьянином, как и жил. Сенат диктует изречения в своей окровавленности, Лукан исправляет там свою поэму, Петроний вскрывает жилы, закрывает их и вскрывает вновь; он играет со смертью, вызывает ее, удаляет и подзывает снова, он поет, ужинает, вознаграждает рабов, наказывает других и сочиняет эротическую сатиру в антрактах своей сладостной пытки. Тразеа совершает возлияние Юпите- ру-освободителю своею кровью, которая сочится скудно из его артерий, иссякших от старости. Хирургический ланцет, ставший орудием казни, является ужасным символом этого времени, когда смерть действительно была единственным и героическим лекарством против жизни.
Самый стоицизм, представляющий единственную строгую секту посреди римского разложения, единственное твердое зерно, вокруг которого мог бы созреть заговор, своим непротивлением делает только еще более наглым это распущенное царствование. Он его принимает как великую школу скорби и самопожертвования: вместо мечей он вонзает только сарказмы в сердце Нерона. Деметрий ему отвечает: "Ты грозишь мне смертью, природа возвращает тебе твою угрозу". Каний Юлий, идя на казнь, напутствуется философом точно исповедником. "Вы спрашиваете меня, -- говорит он своим друзьям, -- бессмертна-ль душа. Я сейчас это узнаю и, если смогу, возвращусь вам рассказать". Некоторые, помилованные цезарем не принимают его помилования и убивают себя, не желая упускать случая.
Если не считать трагических моментов, когда умирают герои и философы, это царствование является одним грандиозным фарсом, в котором государь является одновременно и лицедеем и импрессарио. Обезьяна из басни, откладывая в сторону молнию, с которой пародирует Юпитера, он возвращается к своим естественным прыжкам и гримасам; впрочем Нерон актер прежде всего. Империя для него лишь колоссальные подмостки, на которых он красуется перед партером народов. Певец, мим, атлет, танцовщик, актер, он проституирует свое царское величество во всех кривляньях цирка, во всякой театральной мишуре. Его путешествия в Грецию -- это "комический роман" коронованного гаера. Путешествуя во главе армии из пяти тысяч клакеров, августа- нов, -- он поет, выступает борцом, позирует, декламирует на всех аренах Эллады. Он поет в нос, падает с колесницы, танцует неуклюже, потому что его тонкие ноги гнутся под тяжестью увесистого живота. И народ художников кричит, аплодирует, изумляется, делает вид, что падает без чувств перед пируэтами и руладами божественного Нерона! Ему присуждают тысячу восемьсот венков; статуи прежних победителей на олимпийских играх кидают в канавы, чтобы расчистить место для его собственных. Страшный лицедей имел верный успех: его превосходство в трагедиях реальной жизни утверждало за ним первое место во всех родах драматического искусства. Выступать на сцене вместе с Нероном было так же опасно, как играть с леопардом из басни. Поэтому самый мощный атлет валится навзничь при первом ударе его кулака; возничий, участвующий вместе с ним в гонках, старается умерить бег своей колесницы до скорости сохи; самые мелодичные голоса становятся простуженными и угасают, когда им приходится петь дуэт вместе с Цезарем. Только один виртуоз из Коринфа осмелился спеть верно на одном из этих императорских спектаклей; ему аплодировали -- он погиб! По знаку Нерона другие актеры, прижав его к колонне театра, проткнули ему горло ударами стилета.
Кровь была вином этих чудовищных оргий. Во всех фарсах Нерона смерть играет роль. Посмотрите на этого возницу, одетого в зеленое, который гонит свою колесницу сквозь сады Ватикана. Четверня несется между двух рядов странных факелов. Слышен запах горящего мяса, пламя кричит, в дыму слышен хрип... Эти живые факелы -- христиане, завернутые в солому и облитые смолой. Нерон мчится на своей адской колеснице сквозь иллюминацию из мучеников!
Любопытно наблюдать постепенный рост безумия этого галлюционата власти. Его мозг разжижается по мере того, как его сердце становится более жестким. Последние три года его царствования он является распущенным лицедеем, пародирующим богов. Он не владеет даже политикой убийства, короткой, но прямой логикой кинжала; он убивает направо и налево приступами, кризисами, беспричинно, как бы удовлетворяя физическую потребность темперамента. Его роскошь, пороки, оргии, капризы становятся азиатски-преувеличенными. Чудовище -- он жаждет чудовищного. Желания его -- химеры, ищущие добычи. Здравомыслящий Рим он наполняет фантасмагориями азиатского деспотизма. Для того, чтобы перестроить, он сжигает его и на развалинах его сожженных кварталов строит себе Золотой Дом, дворец, занимающий пространство трех из Семи Холмов, с озерами вместо бассейнов, с равнинами и лесами вместо садов, даже подземелья его расписаны фресками, залы, выложенные слоновой костью, кружатся движением сфер и сеют дожди ароматов со своих сводов, меняющихся как небо. Он ловит рыбу золотыми сетями; подковывает серебром своих мулов и буйволов; пятьсот ослиц назначает для ванн Поппеи; торжественно венчается с евнухом, плавает на кораблях из слоновой кости по прудам Агриппы, между двух аллей непристойных групп, расположенных по берегам. Одна из его любимых игр состоит в унижении гордости и в поругании стыдливости. Матрон он заставляет смешиваться с куртизанками, сенаторов биться против гладиаторов, а римского всадника ездить на слоне.
Избыток власти истощает быстро; в конце концов, репертуар деспотизма ограничен природой. Наступает момент, когда человеческое естество отдает тому, кто выжимает его, всю грязь, всю кровь и все слезы, которые она содержит. Чем тогда развлекаться? Остается только невозможное; последние свои дни Нерон отдается невозможному. Тацит называет его "любовником невероятного: incredibilium cupitor". Один грек уверяет его, что может превратиться в птицу; он помещает его у себя во дворце, ожидая, когда у него начнут расти крылья. Один египетский скоморох пожирает сырое мясо; он хочет его усовершенствовать, сделать из него циклопа и приучить его есть человеческое мясо. Деревянная телка в цирке, отвечающая женскими криками на рев бешеного быка -- это изобретение Нерона, пародирующего легенду о Пасифае.
Но если Нерон исчерпал мир и коснулся дна земных возможностей, то ему еще оставалось взобраться на небо. Он начинает с того, что массами низвергает богов, он обезглавливает их и на плечи их изуродованных статуй велит поставить свою голову; затем он обожествляет свою бороду и свой голос. Первую он освещает в Капитолии, второму заставляет приносить жертвоприношения. Быть может, кощунство таит в себе еще неизведанное сладострастие: чтобы испытать его, он насилует весталку, оскверняет идол Сирийской богини и купается в воде священных фонтанов. В Дельфах он конфискует земли Аполлона, оракул которого ему говорил об Оресте, и закрывает подземное отверстие, из которого Пифия принимала божественное дыхание. На одно мгновение он заинтересовывается Магией, он собирает колдунов, разбирает вместе с ними восточные гримуары и внутренности своих жертв. Последняя его мания свидетельствует об удивительном разложении, она показывает нам римского цезаря под черепным углом африканского султана. Кто-то из плебеев приносит ему в дар маленькую статуэтку девочки; он влюбляется в эту куклу, провозглашает своим высшим божеством и три раза в день приносит ей жертву. Он дошел до амулетов, но еще дойдет до фетишизма. Разбив хрустальную вазу, которой он любил пользоваться, он воздвигает мавзолей в честь ее "Ман".
Презренная природа этого бутафорского бога сказывается в его падении; он напоминает того библейского идола, который разбился на паперти Храма: из его золотой головы выскочила стая крыс.
Своевластие, которое страшно закаляет волю сильных, которое Тиберию, например, на его Каприйской скале придает характер презрительности, не лишенной величия, -- своевластие размягчает, истощает и притупляет слабых. Отнимите у человека совесть, моральное чувство, сердце и чуткость, если у него нет гения, чтобы заполнить эти пустоты, то что же ему останется? Подобие власти, приводимое в движение слабыми нервами, беспутная воля, лихорадочное возбуждение, дрожь опьянения, немного желчи в жилах, да пена на губах! Ничего, почти ничего. Наступает день, когда мир теряет терпение, когда группе кариатид, которых топчет ногами уже пятнадцать лет этот неистовый бог, надоедает сносить последствия его душевных кризисов; она отходит и дает ему упасть.
Виндекс поднимает Галлию, Гальба возмущает Испанию. При одной вести об этих отдаленных мятежах власть Нерона падает. Неотложная опасность рождает в нем только детские вспышки гнева и бессмысленные планы. В яростном воззвании Виндекса его задевает больше всего то, что тот называет его "плохим музыкантом". Он пишет Сенату, призывая его в свидетели несправедливости этого упрека. Он обещает богам, если они даруют ему победу, играть во время торжества на гидравлическом органе и протанцевать танец Турна. Он хочет обезоружить легионы Гальбы, выйдя к ним навстречу и заплакав перед ними. Затем он переходит к слабым военным попыткам, но его военные приготовления ограничиваются тем, что он обрезает волосы своим наложницам, раздает им топоры, чтобы образовать из них эскадроны амазонок. Даже его сновидения, -- эти роковые сновидения, которые в древности такими величественными образами озаряют последнюю ночь умирающего, могли бы родиться только в мозгу карлика или воображении шута. Он видит во сне, что его пожирают муравьи, или что он едет верхом на обезьяне с лошадиной головой, испускающей ритмическое ржание. По временам наваждение начинается снова, он карабкается на обломки трона, еще не отнятого у него и снова принимается за хвастовство и царские гримасы. Смутные идеи разрушения проходят в его душе -- избить всех военачальников, отравить Сенат на большом пиршестве, вторично сжечь Рим, выпустить на горящие улицы зверей из цирка. Безвредная пена бессильного бешенства, хвастовство тирана, впавшего в детство! Однажды ночью преторианцы оставляют свой пост на Палатине и с Нероном покончено. Вокруг него пустеет и эта пустота образует бездну, в которую он падает. Цезарь, еще вчера наводивший ужас, становится свирепым отверженцем, который бродит ночью по улицам и стучится в двери, которые не открываются перед ним. История императорских падений не знает зрелища более жалкого, чем Нерон, бегущий ранним утром за город, босоногий, с лицом, прикрытым платком, ползущий под кустами, чтобы проникнуть в подвал своего вольноотпущенника, точно преследуемая гадина, которая прячется в нору. Эта крайность еще приуменьшает его презренный характер. Распеленутый из своего пурпура, он обнажает то, чем он был всегда, -- трусливым и испорченным ребенком. Его последняя мысль -- это сожаления виртуоза и жалобы пресыщенного эпикурейца. "Так вот кипяченая вода Нерона", haec est Neronis decocta! -- говорит он, зачерпнув ладонью воды из болота. Слыша всадников, которые ищут его по дороге, он декламирует стих Илиады: "Топот коней поразил мое ухо". Лицедей в душе, он думает о своем горле в тот момент, когда теряет и жизнь и царство. Смерть для него есть только потеря голоса; его последний вздох звучит визгливой нотой музыкального тщеславия. "Какой артист погибает", -- восклицает он, убивая себя неловкой рукой. Qualis artifex pereo!