Сен-Виктор Поль
Агриппа д'Обинье

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Поль де Сен-Виктор.
Боги и люди

Книга четвертая.
XXII.
Агриппа д'Обинье.
Les tragiques

0x01 graphic

I

   Агриппа д'Обинье одновременно является поэтом, солдатом и дипломатом героического века протестантизма. Все в нем необычайно, вплоть до его детства. Ему едва минуло четыре года, когда отец отдал его во власть одного из тех страшных педагогов XVII века, под розгами которого слабенькие школьники наших дней погибли бы в течение нескольких недель. Он научился читать по европейской Библии и разбирал по слогам стоическую латынь Сенеки. В возрасте, когда других младенцев только отнимают от груди, он испил до дна кубок чернил, не подслащенный медом, из которого в те времена классическая муза питала своих выкормовков.
   Когда он исчерпал своих преподавателей, отец повез его в Париж искать новых учителей. Проезжая через Амбуаз, старый гугенот столкнулся лицом к лицу с отрубленными головами своих братьев по оружию, воткнутыми на копья. "Палачи, -- воскликнул он, -- они обезглавили Францию!" Затем, положив руки сыну на голову, добавил: "Дитя мое, не надо щадить ни своей, ни моей головы, чтобы отомстить за эти достойные головы. А если ты не исполнишь этого, то да будет на тебе мое проклятие". Ребенок поклялся, и никогда клятва не была выполнена более строго. Эти отрубленные головы были для неофита тем, чем для отшельника служит череп: постоянным напоминанием. Своими окровавленными устами они вдохнули в него веру и ненависть: он прожил всю жизнь под их черным взглядом.
   Едва он прибыл в Париж, как гонение заставило его бежать вместе с наставником его Бероальдом. Скрываясь, они попали в засаду католических рейтеров, которые отвели их инквизитору по имени Демохарес. Демохарес! Такое имя стоит целого портрета. Так и видишь этого зловещего педанта с тисками, вместо линейки, в руках. Д'Обинье был приговорен к смерти: в ожидании казни стражники увели его провести ночь вместе с ними. В этот вечер был бал в кордегардии; при первых же звуках скрипки ребенок вскочил и начал танцевать. Было ли это поэтическим прощанием с радостями жизни и юности или энтузиазмом молодого мученика, бросившегося навстречу райскому блаженству? Но как бы там ни было, этот предсмертный танец тронул сердце его тюремщиков. Один из них разбудил его на рассвете и отворил перед ним двери тюрьмы. Он вскочил на первую попавшуюся лошадь и во весь карьер домчался до Монтаржиса, где, пыльный и задыхающийся, пал к ногам герцогини Феррарской.
   Между тем отец его умер, а воспитатель, которому он поручил его, посадил его под замок, чтобы помешать присоединиться к протестантской армии. Но однажды ночью он выскочил в одной рубашке через окно своей комнаты, встретил отряд всадников-гугенотов, вскарабкался на круп лошади капитана и полуголый отправился в крестовый поход во имя своего Евангелия.
   Вот заря этой бурной жизни, кровавая заря, полднем которой будет недвижимое солнце Библии, остановившееся, посреди неба, чтобы дольше озарять священную резню. Молодость д'Обинье -- это станс из поэмы Ариоста, поставленный в заголовке песни Божественной комедии; это -- фанфара, звук которой гаснет в мрачном песнопении Dies irae. С момента своего вступления в гражданскую войну молодой солдат становится мрачным. Посреди светской армии Генриха IV он кажется воинствующим дервишем ислама, попавшим на французский турнир. Страстный в битве, неумолимый в совете, он всегда был сторонником крайней партии, войны до последней крайности и сжигания кораблей. Его господин, которому он служил с суровой грубостью, любил и в то же время боялся этого друга, надежного, но оскорбительно резкого. Д'Обинье негодовал на его уловки и слабости, он отрывал его от романов, лаял на луну его медовых месяцев, как свирепый и верный сторожевой пес. По правде сказать, его место было вовсе не под светским шатром Генриха IV, но в том лагере Святых Кромвеля, где капралы бывали охвачены пророческим вдохновением, а солдаты пели псалмы, стоя на страже. Его религия была вовсе не политическим и умеренным кальвинизмом того времени, но реформацией Гусса или Людлоу, отвлеченным культом в пустом храме, религией ужаса и трепета, уединенным обожанием грозного, безликого, безобразного Божества, которое дозволяет чертить свое имя лишь в мистических иероглифах, на золотом поясе своего первосвященника.

II

   Его надо искать в пустыне, в той моральной пустыне, которой он пометил свои Тragiques [Les tragiques donnez au public par le larcin de Promthee. Au detert (sic). М. О. G.XVI]. Можно подумать, что они были написаны полудиким пророком в пещере на горе Кармель, на каменной скрижали, буквами в десять локтей. Послушайте это предисловие поэта, низвергающего на мир песнь гнева! Можно подумать, что это пророк Елисей, спускающий медведя, который должен пожрать богохульников:
   "Ступай, книга, ты слишком прекрасна для рожденной в могиле, из которой освобождает тебя мое изгнание; из нас двух я хочу погибнуть один; дитя мое, иди жить, а твой отец пойдет умирать...
   ... Будь смела, не прячься, входи к нечестивым королям: не стыдись и не бойся убогого своего платья, не унижайся и не утаивай ни своих достоинств, ни своего сердца.
   ... Если у тебя спросят, почему твое чело не украшено моим именем, отвечай им, что ты -- последыш, переодетый, робкий и скромный, что истина всегда разрешается от бремени в тайном месте.
   ... Сотни раз я раскаивался и мне хотелось уничтожить свою книгу. Я хотел убить свое безумие; но этот шутовской ребенок успокаивал меня. В конце концов я разлюбил его, потому что он начал нравиться".
   Через эту медную дверь, слыша за спиной лай Цербера, вы входите в инфернальную поэму, представляющую невыразимую смесь тривиальностей и ужасов, в которой непристойные карикатуры латинской сатиры встречаются рядом с исполинскими призраками Апокалипсиса. Представьте себе эпопею кальвинизма, написанную непередаваемым стилем Иезекииля, двор Валуа, озаренный огнями Гоморры, миньонов Генриха III и куртизанок Брантома в их бесстыдных туалетах, влекомых за волосы на фоне пожаров.
   Какой лик и изнанку картины представляют эти "Королевские въезды". В одном великолепие и свет Рубенса, на другой мрачная чернота Караваджо!
   "Некогда наши старые короли, истинные отцы и истинные короли, питомцы Франции, объезжая по временам свою страну, делали великолепные въезды в города различных областей. Каждый ликовал и знал почему. Четырехлетние дети кричали: "Да здравствует король!" Города употребляли тысячи и тысячи уловок, как лучшие кормилицы, грудь которых, переполненная молоком, жаждет открыться и показать, что у нее есть чем питать, есть что разливать...
   ... Тираны наших дней совершают въезды иным образом; у города, который встречает его, -- лицо мертвеца, а государь смотрит на толпу такими же глазами, как Нерон смотрел на пожар Рима. Когда тиран забавляется в том городе, куда он вступил -- город недвижен как труп, он ступает по его мертвому телу, и если он проливает в честь государя, то не молоко, а кровь"...
   Последуйте за этим Альцестом, закованным в доспехи с ног до головы, в Лувр времен Валуа. Он вносит туда свою непреклонную веру, резкую откровенность и режущее слово. Это -- железный человек, который задирает и оскорбляет людей, одетых в бархат. Даже у Ювенала не найдется тирады, исполненной более едкой иронии, чем та, с которой он отвечает юноше, приехавшему из провинции ко двору и осведомляющемуся об именах блещущих там дворянчиков с наружностью гермафродитов.
   "Наш новичок подходит к старику и отвлекает его в сторону, чтобы осведомиться о присутствующих. От него он узнает имена, о которых он не получил никаких сведений из истории Франции; этот седовласый придворный, удивляясь, что кто-нибудь не знает королевских миньонов, рассказывает об их величии, о том, что вся Франция служит скамеечкой для их ног и платит им дань. Юноше, который спрашивает: "Верно они большие землевладельцы, что их имена не имеют имен у историков?", он отвечает: "Нисколько, это миньоны короля". "Отняли ли они у Испании новую провинцию? Своими советами предотвратили они несчастие? Страну ли освободили своею доблестью? Или спасли короля? Или начальствовали армией и при помощи ее имели счастливую победу?" На все он получает один ответ: "Молодой человек, полагаю, что вы совсем новичок здесь: это миньоны короля".
   Д'Обинье один из расы иудейских аскетов, троглодитов и пожирателей саранчи, которые выходили иногда из своих пещер и появлялись на азиатских оргиях, с челом, посыпанным пеплом, и с анафемой на устах. Он повторяет их чудовищные преувеличения. Все разрастается и вздувается в этом экзальтированном мозгу. Католические образы отражаются в нем такими же чудовищными, как идолы Ваала. Эти придворные дамы, которые нам кажутся такими грациозными и очаровательными в хрониках того времени, ему кажутся апокалиптическими блудницами, восседающими на драконах о семи головах. Исключительное и усердное чтение Библии рождало галлюцинации в душах, охваченных пламенем первых порывов реформации; оно в них рождало миражи. Они теряли способность отличить Рим от Вавилона, а Филиппа II от Сеннехариба; у них все превращалось в восточные гиперболы. Их проклятия отличаются многословием и пафосом библейских проклятий.
   "Они плюют на луну, и неужели у небес нет больше ни грома, ни огня, ни язвы? Неужели никогда не отойдут от трона, на котором ты восседаешь, Смерть и Ад, спящие у твоих ног?".
   Вся книга "Les Tragiques" целиком является одним призывом к молниям Иеговы и к мечу ангела-истребителя. Поэт обозревает в них весь свой век, как Иона век Ниневии, и, восклицая: "Горе! Горе!", пророчит меч и огонь. Для него нет середины, нет чистилища -- либо Небо, либо Ад. Мир разделен на два лагеря: с одной стороны Рим, с другой -- Женева. Те же, кто останутся между ними, теплые, средние, безразличные, не избегнут падения осужденного города. "Ибо, -- говорит он с изумительной поэзией, -- когда удар истребительной молнии ниспровергает на землю мощные дубы и гордые кедры, вы увидите, что мельчайшие травки, цветы, боящиеся ветерка, побеги кустарников, белка в норке, птица в гнезде, под этим сводом, который превращал град в росу, кабанья берлога, оленье логово, пчелиный улей и хижина пастуха, пользовавшиеся их тенью, получают и свою часть в возмездии".
   Но поэт подымается до вершин гнева и энтузиазма лишь тогда, когда он поет "мученичество реформы". Глава "Огонь" названа удачно: она жжет и сверкает. Вы проходите по ней как бы между двух рядов жертвенников: дым аутодафе смешивается с фимиамами кадильниц Сиона. Мученики поют в облаках дыма псалмы освобождения; они поют до тех пор, пока пламя не начинает лизать их губы; их костры преображаются в неопалимую купину, и неопалимые крылья серафимов в глубине пламени трепещут на их дымящихся лбах.
   "Гус, Иероним Пражский, образы слишком знакомые свидетельствующих, которых Содом влек по улицам, увенчанных бумажными коронами и славой, осужденных Престолом, чьи слуги, увенчанные золотыми коронами, были пастырями из бумаги и лишь по имени, который золотым епископам надевал бумажные короны".
   Какой образ этого английского мученика, подымающего к небу руки, которые огонь уже обратил в кости скелета!
   "Здесь твое место, непобедимый Гокс! Ты, давший обет держать руки высоко поднятыми посреди пламени, если власть огня уступит твоему рвению и памяти. Его лицо было сожжено и мускулы, обращенные в пепел и угли, осыпались, когда Гокс, уступая мольбам братьев, опустил как венец на свою голову кости, которые были когда-то его руками".
   Его картина Варфоломеевской ночи так же ужасна, как сама бойня, им описанная. Звон набата, крики убийц, хрипы жертв; треск аркебузов повторены его торопливыми, как бы задыхающимися от гнева, стихами.
   Убивают всюду -- и в альковах и на улицах; он захватывает чувственность на месте преступления. Далила отдает филистимлянам обессиленного Самсона. Эту ироническую и трагическую картину д'Обинье пишет мазками крови.
   "Не было мальчика, ребенка, который не пролил бы чьей- нибудь крови, потому что каждый стыдился, чтоб его увидели с незапятнанными руками. Тюрьмы, дворцы, замки, гостиницы, священные убежища, комнаты и кровати государей, их власть, их тайны, самая грудь их были отмечены знаками резни.
   ... Принцессы убегают со своих кроватей из своих комнат от ужаса, но не от сострадания, чтобы не касаться окровавленных и отрубленных членов, обладателей которых трагический день привел искать спасения в гнезда притворной любви.
   Блудница отметила трон своими цветами, как зубцы капканов ржавеют от крови оленей; эти постели были дымящимися капканами, не постелями, а могилами; Любовь и Смерть поменялись факелами".
   В другом месте он показывает нам двор Карла IX, смотрящий через окна Лувра на реку, по которой плывут трупы, -- тысячи похотливых и жестоких лиц из римского цирка.
   "Между тем, пока в городе идет работа, Лувр шумит как военный лагерь и теснится вокруг эшафота, потому что через окна, амбразуры, с террас все смотрят на воды, если это еще воды! Дамы, полупричесанные, разгоряченные, стараясь понравиться своим любовникам, наблюдают раненых, их члены, их красоту и грязно острят над их бессилием. В этот час, когда небо дымится кровью и душами, они жалеют только о волосах женщин. В таком виде двор в день ликования прогуливался по обнаженным внутренностям Франции".
   Это рассказывает уже не поэт, а человек, спасшийся израненным из бойни, который кричит "устами своих ран": per 1а росса de su herida, как говорится в испанской песне. Затем, как в пятом акте "Гугенотов", среди воплей избиения подымаются лютеранские песнопения, и подобно фимиамам ладана отделяются от порохового дыма и вздымаются прямо к небу. Среди легенд о первых христианских мучениках не найдется сцены более трогательной, чем эти женщины-кальвинистки, ищущие тела своих мужей при свете луны по обоим берегам Сены.
   "Если кто идет на общий берег искать своего убитого, то он берет в свидетели только луну. Но и среди бела дня при самых тщательных поисках не легче различить разрозненные члены. Если нежная дочь, или нежная супруга в поисках отца или мужа, боясь ошибиться, извлекает сходное тело, то говорит: "Я нашла, я целую своего супруга, или во всяком случае -- христианина".
   Эти паузы нежности не часты, но пленительны в поэзии д'Обинье. Это -- мед, сделанный дикими пчелами с тройным жалом, в разорванной пасти библейского льва; он кажется слаще того, что достают из ульев. Какою нежной печалью дышат эти стихи о последних мучениках реформации!
   "Весна и лето церкви миновали; вы собраны мною зеленые завязи; распуститесь же еще раз, цветы, такие белые, такие живые, хотя вы и кажетесь последними и запоздалыми. Простые и драгоценные, мимо вас нельзя пройти, не заметив и не почувствовав благоухания небесной ограды. Осенняя роза прекраснее всякой другой. Вами радостна осень церкви".
   Необходимо еще процитировать эту свежую живопись земли, обработанной и расцвеченной рукой человека.
   "Ее возлюбленные земледельцы украшают ее прекрасное лоно такими дивными красками, проводят ручейки по зеленым ее лугам, по диким цветам, испещренным эмалью. Они -- живописцы, вышивальщики, а позже их широкие ковры чернеют виноградом и золотятся колосом. Тенистые леса для них еще привольнее, они свевают с них пот и прикрывают их своею сенью".
   Но, повторяю, такие мелодии флейты и арфы редко встречаются в "Les Tragiques". Поэт не отрывает своих уст от громовой трубы, направленной против стен Рима, как трубы Иисуса Навина против Иерихона. Какой порыв в этих обличениях! Какой размах в проклятиях! Эта ярость тона сбивает под конец; стих начинает хрипеть от крика. Подобно тому, как Роланд в Ронсевальской долине трубит в свой рог, пока у него не разрывается сердце, кажется временами, что жилы лопаются в груди этого глашатая анафем и что рог его окрашивается кровью и желчью разодранных легких. Затем дыхание возвращается к нему, воодушевление вспыхивает снова, злоба возобновляется, пена вновь подымается к губам; он начинает грозить, свидетельствовать, обличать снова. Чем дальше, тем глубже уходит он по каменистым тропам пророческой Иудеи, где встают неимоверные видения, развертываются пламенные миражи, где все влечет душу к необычайным и страшным идеям: иссякшая цистерна, высохшая смоковница, крик онагра, камень, зазвеневший над чешуей змеи, орел, чертящий в раскаленном воздухе свой гигантский полет. Он теряет всякое представление о времени, всякое соотношение между словом и явлением. Он больше ни в Париже, ни в Женеве; он на Патмосе, на вершине скалы, потерянной между морем и вечностью. Ахав и Генрих III, Иезавель и Екатерина Медичи, Папа и Антихрист, жрецы Ваала и монахи, любовь в Лувре и прелюбодеяние Израиля, -- все это сливается в его глазах в смутное видение, бесконечное, ужасное, которое наполняет пространство и время вне различия планов и веков. Это наводящий ужас разгром Апокалипсиса, небесный свод, низвергающий казни на землю, чудесные явления, заступающие место естественных законов; звезды осыпаются, язвы распространяются, кровь кричит, могилы разверзаются, бледные кони скачут в воздухе; и поверх всего этого надвигается Страшный Суд из глубины раскрытых небес, с кругами ангелов, мерцающих докуда хватает взгляда, и посредине во весь рост Христос, мечущий громы.
   "Воздух стал весь лучами, так он усеян ангелами".
   В этой заключительной картине встречаются дантовские образы. Поэт показывает деревья, воды, огонь, горы, свидетельствующие против гонителей на Суде Божием.
   "Зачем, -- скажет огонь, -- из языков моего пламени, предназначенных для поддержания жизни, сделали вы палачей, прислужников вашего тиранства?" Воздух тоже восстанет против них и будет просить справедливости у святого Судии, говоря: "Зачем тираны, яростные звери, вы отравляете меня падалью, чумой и трупами вами замученных?". "Зачем, -- скажут воды, -- вы претворили в кровь серебро наших ручьев?" А горы, нахмурив чело: "Зачем вы избрали нас своими безднами?". "Зачем, -- скажут деревья, -- превратили вы дивные деревья в отвратительные виселицы?".
   Его описание отчаяния осужденных вызывает перед глазами исступленные группы Микеланджеловых фресок.
   "Если ваши горящие глаза будут кидать жадные взгляды надежды на кинжал -- кинжал не убивает больше. Какая глубокая услада в смерти, скажете вы. Но смерть умерла и не может вас убить. Хотите ли яда? Напрасные ухищрения. Вы кидаетесь в бездну -- нет бездны. Бежите к огню сгореть, огонь леденит; хотите утонуть -- вода как пламень, она жжет вас. Чума не окажет вам милосердия. Захотите удавиться -- напрасно стараетесь затянуть петлю. Зовете ли ад, но из ада исходит лишь вечная жажда невозможной смерти".

III

   По прочтении "Les Tragiques" становится понятна та дружеская опала, в которой Генрих IV держал д'Обинье после победы. Фанатизм этого рода закален в бою, как меч, после сражения его надо прятать в ножны. Ошибкой д'Обинье было то, что он не заметил, что час истории изменился. Товарищ претендента не мог смириться и стать подданным короля. При королевском дворе он продолжал сохранять бесцеремонность и свободные манеры лагерной жизни. Но существуют такие грубые советы и резкие вспышки, которые государь может выслушивать под дубом Карла II или на бивуаке при Кутрас, но они невозможны в залах Лувра и в лепных гостиных Виндзора. Кроме того, д'Обинье, не стесняясь, называл обращение своего господина в католичество вероотступничеством. Известен его резкий ответ Генриху IV, когда тот спросил, что он думает об ударе кинжалом, нанесенном Шагелем: "Государь, Бог, от которого вы отреклись лишь устами, пронзил вам уста, но как только отречется сердце, он пронзит вам сердце". Между тем, как все вокруг него вступали в сделки с совестью, делали уступки, мирились и приспосабливались к изменившимся временам, непреклонный сектант застыл в своей непоколебимой вере. Он отказался от возможной карьеры, ограничился заведыванием крепостями и с их высот с негодованием присутствовал при зрелище новых времен. Убийство Генриха IV нанесло ему удар прямо в сердце; он порвал с миром И удалился с Сен-Жан д'Анжели, где написал всемирную историю своего времени. Книга была сожжена рукой палача и д'Обинье бежал в Женеву. Протестантская Мекка с триумфом встретила исповедника своей веры. Своею великой душой он наполнил эту маленькую республику, строптивую и яростную, укрепил ее стены, вооружил Берн, взбудоражил Швейцарию, вел переговоры с Англией, чтобы спасти Ла- Рошель, и давал мощный отпор всем интригам и западням, которые устраивала против него Франция. Парижский парламент приговорил его к смерти, а он ответил ему своей свадьбой, состоявшейся в тот же самый день, когда его изображению отсекали голову: старый солдат с седой бородой снова вступал в брак с простодушием патриарха книги Бытия. Взятие Ла- Рошель, поражение его партии, предательство сына, изменившего Богу своего отца, омрачили его последние дни. Он умирал медленно, долго, окоченев в своей вере, обратившейся в развалины, и медленно разрушаясь вместе с нею, но не поколебавшись в своих основах. Его внучкой была г-жа де- Ментенон, которая преследовала протестантов и изгнала их из Франции. В истории встречаются такие контрасты, что невольно начинаешь думать, будто ирония является одной из забав судьбы.

----------------------------------------------------------------

   Источник текста: М. А. Волошин. Собрание сочинений. Том 4. Переводы. - Москва: Эллис Лак-2000, 2006. -- 990 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru