Аннотация: Русские матери
Кого воспитывать? Чего не знают женщины Честная пассивность рассудка Память Воображение Внимание Реальное мышление Слово Ум и чувство Навыки и привычки Бездеятельность Воля Стыд Характер Раздвоенность характера Факторы характера Теория счастья Воспитательные влияния Условия солидарности
Н. В. Шелгунов. Избранные педагогические сочинения
Издательство Академии Педагогических Наук РСФСР, Москва 1954
ПИСЬМА О ВОСПИТАНИИ
ОГЛАВЛЕНИЕ
Русские матери
Кого воспитывать?
Чего не знают женщины
Честная пассивность рассудка
Память
Воображение
Внимание
Реальное мышление
Слово
Ум и чувство
Навыки и привычки
Бездеятельность
Воля
Стыд
Характер
Раздвоенность характера
Факторы характера
Теория счастья
Воспитательные влияния
Условия солидарности
РУССКИЕ МАТЕРИ
Вопрос о воспитании такая же вечно старая и вечно новая история, как солнце и любовь. Женщины это знают, но вот чего они не знают: -- они не знают, что в дурном воспитании человечества винят их одних. "Дайте нам лучших матерей, -- и мы будем лучшими людьми", сказал Жан Поль Рихтер. И русские педагоги перевели эти слова на русский язык и напечатали их во всех своих книжках, и теперь все их повторяют. Бедные женщины, вы даже не подозреваете, в каком преступлении вас обвиняют.
Лучших матерей!.. Но вспомните свою мать, разве это не была лучшая мать, разве кто-нибудь любил вас так, как любила она? Бывали у вас и другие радости, но разве это -- то? А воспоминание о матери свежо и живо, и чем дальше от детства, тем оно яснее, понятнее и дороже.
Вспомните суровые, холодные, темные зимние вечера, когда вам приходилось пешком возвращаться в школу. Мороз казался еще холоднее, чем он был; а дежурные наставники и еще холоднее мороза. Все начальство было такое же холодное, двадцатиградусное и прямолинейное, точно ходячие деревянные перпендикуляры... А дома так тепло и уютно. Маменька сидит рядом и не может на вас наглядеться и подкладывает она вам в кофе жирные пенки и сооружает подле гору из сладких круглых булочек и сухарей; а к обеду приготовляет непременно жареную телятину с свеклой в уксусе. И крестит вас мать, отправляя на неделю в школу: "Бог тебя благослови -- учись хорошо", говорит мама и завязывает в узелок платка гривенник. "Смотри, Миша, не потеряй". Только теперь вы понимаете, почему маменька так крепко завязывала гривенник... А какой вы были злой!.. Вы запустили в мать ножницами, а она с кротостью только сказала: "Миша, Миша, много повредит тебе твоя горячность". Теперь вам стыдно за свое прошлое, особенно потому, что его не поправишь -- ее уж нет... Вам нечем доказать ей, как вы ее любите, и вы только смотрите на ее портрет и слезы раскаяния и сожаления смешиваются со слезами благодарности и благословения. О как вы любите ее теперь! Теперь?! Но вы любили ее и тогда, когда швыряли в нее ножницами...
Говорят, дети не любят своих матерей так, как матери детей. Не верьте этому. Дети только любят по-своему, иным способом; но они любят сильно, страстно и даже глупо. Дети, отданные в казенные заведения, хирели и хворали, скучая по дому; но мне не случалось видеть матерей, которые бы хворали, отдавая своих сыновей в школу. Есть дети, особенно мальчики, замкнутые, робкие, сосредоточенные и повидимому неласковые, хотя в то же время очень нежные. У них недостает только привычки обнаруживать привязанность внешним образом. Мальчик действительно не ластится, не жмется и не целует своей матери; а ваша дочь, что это за милое и ласковое дитя и какое кроткое, внимательное! -- но во-первых, позвольте каждому любить по-своему; а во-вторых, попробуйте-ка обидеть мать; вы увидите, что кажущийся бесчувственный и холодный сын -- настоящий маленький вулкан, носящий под своей каменной броней самую энергическую, горячую привязанность. Я знаю случай, когда сын, вступившись за свою мать, кинулся с топором на отца. Это было, конечно, в деревне, думаете вы? -- Да, но увы! не в крестьянской избе.
От матерей менее непосредственных, уже думавших о воспитании, мне случалось слышать такую воспитательную формулу: "Надобно, чтобы у человека было в жизни хоть одно светлое воспоминание". И желая создать его, они действуют совершенно так же, как и матери, закармливающие своих детей. Они точно так же подкладывают жирные пенки в кофе сына гимназиста и сооружают подле него горы из сладких круглых булочек; они точно так же завязывают в узелки гривенники и, когда сын бросает в мать ножницами, они точно так же говорят с кротостью: "Миша, Миша, много повредит тебе твоя горячность". Всепрощаемость матерей с воспитательным "принципом" идет еще дальше, чем матерей непосредственного чувства. От матерей без принципа достаются детям нередко шлепки, мать с "принципом" этого никогда не сделает: она боится,, что шлепок отпечатает свои пять грязных пальцев на светлом зеркале счастливых детских воспоминаний сына, и дает своему сыну "свободу". Теория "светлых воспоминаний" является таким образом демонстрацией; это -- своеобразный протест против жизни, нечто вроде революции задним числом. Когда молодая женщина сидела еще под розовым кустом, а "он" был так чудно хорош, и на груди "его" было так отрадно забываться в сладком трепете любви, а завистливый соловей пел все громче и громче, молодая женщина думала, что жизнь только в этом. Но вот наступила осень, стало холодно и сыро, листья с розового куста обвалились, соловей улетел куда-то, и сделалось, наконец, так скучно, скучно... Сколько пролито тайных слез, сколько поздних сожалений... "И зачем я вышла замуж? мама, милая мама, -- думали вы, заливаясь ночью слезами или глотая их, чтобы не услышал муж, -- где ты? и какое это было счастливое время! Как ты любила меня! Как мне было отрадно подле тебя!..." И вот в вашем воображении рисуется маленькая комнатка, теплая и уютная, и сладкие булки, и яблоки, и игрушки, и ласки матери, и ее баловство; -- точно во сне, точно волшебная сказка, так все это хорошо... "Неужели и с тобой будет то же, -- думаете вы, глядя на свою спящую дочку, -- нет, ты никогда не выйдешь замуж; я не хочу, чтобы ты была несчастна, я спасу тебя... А ты, бедняга, -- думаете вы, глядя на сына, -- я знаю, что не от меня зависит устроить твою жизнь". И вот разные ужасы рисуются в вашем воображении -- война, пруссаки, истерзанные и обезображенные трупы, грязь из человеческой крови и раздавленного человеческого мяса, Сибирь... У, как страшно! "Где бы ты ни был, с тобою будет всегда благословение твоей матери и ты вспомнишь меня, мой маленький друг; я, как твой ангел-хранитель, буду всегда с тобой и светлые воспоминания молодости, воспоминания о твоей матери, так любившей тебя, будут твоим утешением в несчастии, поддержат твой падающий дух, успокоят твое страдающее чувство". Бедная, больная и неразумная женщина! Твоя любовь вводит тебя в заблуждение, и твой принцип никуда не годится.
Я знаю еще матерей, у них есть тоже воспитательный принцип и тоже много, много любви; но у них при этом есть еще и много денег. Странная какая-то любовь у матерей с деньгами! Их чувство не столько личное, сколько родовое: у них всегда есть фамильный портрет дедушки с бабушкой, безмолвных укоров которых они боятся гораздо больше, чем всякой живой действительной опасности. И как они любят и лелеют своих детей, как они берегут их от всякого дурного влияния! Их дома похожи на мебельный магазин и цветочную оранжерею; их детские -- на дорогую игрушечную лавку, их классная комната -- на гимназию. У них живет в доме учитель музыки выписанный из Богемии, за сыном ходит гувернер, выписанный из Швейцарии, за дочкой наблюдает гувернантка, выписанная из Лондона, детскую убирает немка, выписанная из Берлина; каждую субботу возят детей в театр и каждый день, перед обедом, катают их в открытой коляске. По воскресеньям -- о какой это веселый день! -- гости с утра и какие гости! какие у них превосходные шляпы и шляпки, перчатки, ботинки! ах, как весело! за обедом гости, вечером гости, и какие все милые, добрые, внимательные, и как все говорят по-французски! иногда мы даже танцуем запросто под фортепиано, -- а потом ужин. Я знаю ровно тысячу таких матерей -- и вы, люди пятых этажей, не думайте, что я говорю о временах крепостного быта. Мы одно время было пошалили и с увлечением освободили даже своих крестьян... И как хмуро смотрели на нас тогда портреты дедушки и бабушки! В их безмолвном укоре читалось: "дети, дети, понимаете ли, что вы делаете! Одумайтесь!" -- и мы одумались и исправились. Я знаю десять тысяч чудесных историй о семействах, в которых живет родовая любовь и где все делается для почернелых портретов, висящих в массивных золоченых рамках. И все эти чудесные истории похожи одна на другую, как две капли воды.
Я знаю еще матерей, в строгих, спокойных и холодных чертах которых мне рисуется мое детство, морозные вечера, когда я возвращался в школу, и двадцатиградусное начальство, прямое, как катет прямоугольного треугольника. Эти матери никогда не ласкают своих детей, они их только хвалят или порицают; они им выставляют умственно баллы и в каждом действии своих детей видят или поведение или ученье. Мне кажется, что такие строгие и классические, как латинская грамматика, матери все были прежде гувернантками или классными дамами; так они и засохли на всю жизнь... Как все в них порядочно, холодно и скучно! Бедные дети! Вы даже никогда не видели пенок, вы не знаете, что такое жизнь -- вы знаете только правила и не имеете ни малейшего понятия ни о говядине, ни о сдобных булках, ни о пирогах. Знаете ли вы, что ваш организм тратит в сутки около 3-х килограммов и что нужно восстановить эту издержку? Если вы думаете, что вам дают суп, говядину, кашу, хлеб, то вы думаете так потому, что вы еще дети, -- нет, вы получаете пищевые вещества, вы должны получить около 100 граммов белковых тел, да 400 граммов безазотных веществ и около 2 000 граммов воды. Это все вы и получаете. Для вас совершенно непостижима ни поэзия жирных пенок, ни наслаждение слоеного пирога, ни мирная беседа у теплой лежанки, ни сказки старухи-няни, ни нежная ласка матери, -- но зато вас воспитывают, чтобы сделать людьми. Для вас теплая лежанка -- просто теплая лежанка, но знаете ли, что она выделяет из себя 20° тепла, тогда как в детской не должно быть более 14°, -- ведь тут 6° больше! В Пруссии есть одна школа, где дети спят при 5° тепла. Сказки старухи-няни! Но знаете ли, что они возбуждают воображение, а куда уводит воображение?! Нежные ласки матери! -- а разве кто-нибудь любит вас больше матери, разве она не потому заботится об вас так строго и даже боится с вами улыбаться, чтобы не помешать вашему правильному развитию? Наступит пора, когда вы поймете все ее самоотвержение и всю ее неусыпность. Она встает в 6 часов и будит вас в 7, в 8 она дает вам жиденький чай с молоком и хлеб с маслом, в 9 часов к вам приходит уже учитель музыки, в 10 -- учитель географии, в 11--учитель чистописания, с 12 до часу вам дается завтрак и отдых; в час -- приходит учитель рисования, в 2 часа -- учитель латинского языка, в 3 часа -- мать идет сама с вами гулять, в 4 часа -- обед, в 5 -- опять должны начаться уроки и та же мать репетирует с вами до 8 часов, в 8 часов чай -- в 9 уже пора спать. А на завтра опять то же, и послезавтра то же, и всякий день то же. Вам уже двадцать лет, вы взрослая девушка, но вы даже не подозреваете, что вы девушка -- маменька вам об этом никогда не говорила. Для вас мужчина -- только учитель, и все различие между мужчинами и женщинами заключается для вас только в том, что учителя хотят в суконных панталонах. Я знаю трех подобных девушек. О, какие они жалкие и деревянные, какие они бескровные, заученые и благонравные!
Я знаю еще матерей; это большею частью полные, многокровные, крепкие и энергические натуры вроде Опарихи Решетникова. Они сами воспитались в шуме, движении, хлопотах и суетне, и вся их жизнь вышла суетнёю. С раннего утра они уже поднимают в доме содом, ходят, наблюдают, распоряжаются, всех бранят, суются во все, никому не дают покоя, никому не дают заняться делом, и своей шумной, беспорядочной энергией мешают решительно всякому. Но зато как они любят своих детей; они кормят их с нежностью, одевают и прихорашивают со страстью, гладят, ласкают и не налюбуются; они следят за всем, сами даже штопают детям чулки и чинят рубашки; они нанимают учителей и наблюдают за их занятиями, они за каждую единицу, полученную сыном в гимназии, объясняются с инспектором и директором, они следят за всеми гимназическими учителями, собирают об них все гимназические толки и сплетни и в неуспешности занятий своих детей сумеют всегда найти такую причину, которая никому не придет в голову. Недавно я прихожу к подобной маменьке: красная и возбужденная она ходит по комнате, точно заряженная туча...
О, милая Опариха, как я люблю тебя в такие минуты! Такое чадолюбие, такая энергия могли бы создать из тебя благородную Корнелию, а между тем, ты не больше как Опариха, и из твоих сыновей уж никак не выйдут Гракхи.
Я знаю еще матерей -- в них нет ни капли крови, они прозрачны, нежны и хрупки, как китайский фарфор. Они больны от дуновения зефира и лежат в постели, если кухарка пережарит котлеты. Своими нежными, тонкими и прозрачными руками они держат весь дом в оцепенении, даже мухи не смеют летать в комнатах. И как нежная, прозрачная мать любит своих детей! С первого дня рождения она завертывает их в хлопчатую бумагу и воспитывает их как шелковичных червей. Ни воздух, ни ветер, ни солнце, ни дождь не коснутся никогда их нежного тела. Когда дети начнут ходить, вместо ваты навертывают на них шелк, бархат и кружева. Это, во-первых, для здоровья; а во-вторых, прозрачная маменька желает, чтобы ее дети были первыми детьми в городе, самыми красивыми и очаровательными. Мальчиков для этого завивают на ночь в папильотки, а девочкам отпускают и расчесывают волосы во всю спину. Это очень красиво! И мальчики выходят девочками в мужском платье, а девочки -- нежные, прозрачные, кружевные девочки -- точно ходячие картинки из немецкого "Базара"; они даже и играют только в те игры, которые нарисованы в "Базаре". Если Опариха делает только то, что выгодно и полезно, прозрачная маменька делает только то, что нежно и красиво, и это не столько из эстетических наклонностей, сколько от расстройства нервов. Прозрачная маменька сама слаба как бабочка, она сама требует нежного ухода, и своих детей она хочет сделать тоже бабочками.
Я знаю еще матерей... но ведь это становится уже бесконечной историей. И действительно бесконечной. Двадцать миллионов матерей, двадцать миллионов сердец, бьющихся самой искренней горячей привязанностью к своим детям! Понимаете ли сколько любви, сколько нежности, сколько забот и попечений, сколько бескорыстного самоотвержения! О, деревянные мужчины, не говорите о чувствах матери, потому что ваша чиновная душа никогда их не испытывала! Не мы ли научили вас осторожности, не мы ли научили вас беречь себя, жить для себя и любить только, себя? Не мы ли удерживали вас от всяких ненужных порывов и выводили вас на помочах, предохраняя от всякой опасности? Вспомните, как мы учили вас первым молитвам и как вместе с вами молились, чтобы бог уберег вас на всех путях жизни; вспомните, как мы просиживали над вами целые ночи, когда вы были больны, прислушивались к вашему неровному дыханию и сколько слез любви пролили над вами! Вспомните свою школу, вспомните суровое бессердечие, которое вас окружало, начиная от швейцара и до последнего начальника; -- в чьей ласке, в чьем внимании находила ответ ваша детская душа, кто болел вашими страданиями и кто радовался вашим радостям? О замолчите, ради бога, замолчите, не оскорбляйте тех, кто так любит вас!.. -- Но не ко мне, добрые женщины, обращайтесь с этим упреком. Я понимаю вас и в каждой из вас я чувствую свою мать... Счастливое детство с его пенками и сладкими булками, и с ласками матери, и с его редкими гривенниками, и с его теплой лежанкой, и с его кошкой, которая теплее лежанки, и с его сказками, которые теперь уже не занимают... Я понимаю вас, добрые женщины; еще раньше Дарвина, опытом своей несчастной жизни, вы узнали, что жизнь есть борьба за существование. Как медведицы, вы засели в своих берлогах и оберегали своих медвежат. Вы учили их жизни, а научить жизни значило для вас застраховать их от всех будущих опасностей. Каждую из вас пугало что-нибудь, каждая видела в жизни свои опасности, испытала свои страдания, свои неудачи, свои разочарования и свои горести, и каждая из вас хотела вручить детям талисман своей опытности. Ведь только потому, что вы так любите своего Петю, вы прогнали семинариста-развивателя; только потому что вы любите своего сына, вы внушали ему, что он Иванов; только потому, что вы любите своего сына, вы совсем не обращали на него внимания и дали ему полную свободу; только потому, что вы любите своего сына, вы кормили его жареными пенками и сладкими булочками; только потому, что вы любите своего сына, вы завертывали его в хлопчатую бумагу и на ночь завивали в папильотки; все, что вы ни делали, вы делали потому, что любили своих детей. Но отчего же мы так худы, если вы нас так любили, отчего же нам нужны лучшие матери, чем были ими вы? Значит одной любви мало и, любя своих детей, можно создавать из них дурных людей, можно быть дурной матерью, можно быть не больше, как чадолюбивой медведицей. Вы и были медведицами и из своих детей вы создали тоже будущих медведиц.
КОГО ВОСПИТЫВАТЬ?
Какие бы мы ни делали глупости с своими детьми, нам всегда кажется, что мы их воспитываем. Маменькам, пожалуй, можно было бы простить это невинное заблуждение, если бы они не| спорили. Скажите, что вам не нравится? Вы находите, что я слишком кутаю своего сына? Но знаете ли вы, какое у него слабое горло? Вы говорите, зачем я его не приучала к холоду ранее? Но знаете ли, что я пробовала приучать и всегда кончалось простудой? Вам не нравится, что он одет в бархатную куртку и панталоны, но знаете ли, что я сшила их из своего старого платья, которого уже давно не ношу? Вы говорите, зачем я беру репетитора, но он и с репетитором получает в гимназии единицы... -- И есть же еще такие немцы-педагоги, которые говорят: "научите женщину радостям детской"! Милые маменьки, вы загубили нас своею любовью -- дайте нам хотя немножко ума и общественных чувств! "Когда сошлись бойцы, -- рассказывает Тит Ливии,-- когда сверкнули обнаженные мечи--дрожь пробежала по зрителям"... Вы знаете эту историю -- это описание битвы горациев и куриациев. После битвы римское войско с Горацием во главе вступило в Рим. У Капенских ворот встретила Горация его сестра -- невеста одного из убитых куриациев и, увидев на плечах брата плащ своего жениха, распустила волосы, зарыдала и начала призывать имя убитого. Гораций выхватил меч и поразил сестру. "Так иди же ты к своему жениху, -- сказал он, -- если для него ты забыла своих убитых братьев и свое отечество. Пусть погибнет так и каждая римлянка, которая заплачет о враге". Да, нужно иметь каменное сердце, чтобы убить родную сестру! И в древнем Риме мы встречаем целый ряд таких каменных сердец. Гораций, Сцевола, Гракхи, даже Марий, Сулла, Помпеи... Когда Марий был заключен в темницу и к нему пришел палач, Марий взглянул на него своим огненным взглядом и спросил: "достанет ли у тебя силы убить Кая Мария?" У дикого германца выпал топор из рук. Какие все люди и какие времена! Мы переживаем уже другие чувства и в нас живут другие стремления. Цивилизация, железные дороги, гуманность, дешевый ситец и бархат: -- бедные римляне, вы не знали не только железных дорог, но вы не знали даже рессорных экипажей и не носили голландского полотна! Но зато вы жили одним чувством и одной идеей, тогда как у нас семьдесят миллионов чувств и семьдесят миллионов идей. Если бы завтра случился всемирный потоп, мы не позаботились бы о такой мелочи, лишь бы наши берлоги были на вершине Арарата. Да, Гораций был камень!..
Конечно, не отец, а мать дает у нас воспитание детям, но, увы! все, что нас делает людьми, мы узнаем не дома, а где-то в другом месте и много после домашнего воспитания. Действительно, мы сохраняем светлое воспоминание о своих матерях, но не потому, чтобы это было воспоминание самое лучшее, а потому, что оно самое первое; оно оставляет первый след в нашей памяти, а первые следы самые прочные. Вот почему человек в глубокой старости смутно вспоминает даже потрясающие ближайшие события своей жизни и совершенно отчетливо представляет себе свою рассказчицу-няню, теплую лежанку и мурлыкающую кошку, хотя эти впечатления оставили совершенно безразличный след в его чувстве и не имели ровно никакого влияния на его последующую жизнь. Одного этого психологического закона совершенно достаточно, чтобы убедиться в ошибочности женской теории "светлых воспоминаний"; но я могу привести и другое доказательство. Когда в зрелом возрасте слагаются твердые представления, когда собственным разумом оценишь все пережитые факты и выработаешь себе принципы, как часто суровые и неуклонные правила сурового отца действуют на нас с большею обаятельностью, чем все воспоминания о жирных пенках и сладких булках доброй и ласковой матери! В этих суровых правилах выискиваешь себе проверку поведения, руководящую нить, в них облекаешься как в броню, чтобы стать лицом к лицу с опасностью, тогда как светлые воспоминания о ласке служат утешением в момент упадка духа, когда чувствуешь себя одиноким, забытым, несчастным, страдающим. Они хороши только для поддержания пассивного мужества, но действуют всегда на эгоистическое чувство.
И матери жестоко ошибаются, перенося все свои заботы о воспитании на один ласковый уход. Говорят, у великих людей были замечательные матери. Это значит, что великие люди, кроме ласковых слов, слышали от своих матерей еще и другие. В этих-то других словах и заключается весь секрет воспитания и основания для "светлых воспоминаний".
Что такое воспитание и кого нам нужно воспитать из наших детей? Было время, когда суровая Спарта убивала слабых детей, а остальных кормила черной похлебкой и секла каждую субботу -- создавались Леониды. Спартанец не боялся смерти, он был горд и независим. Женщины были такие же, как мужчины, и награждали своею любовью только героев... Рим! но и Рим, как Спарта, находил карканье черного ворона пленительнее пения соловья и знался только с царственными животными. У римлянина была идея и нравственная сила -- он, не морщась, сжигал руку по локоть, чтобы спасти отечество, и римская матрона гордилась только такими сыновьями, именами которых писалась история. Были времена! Но разве история кончилась?.. Отечество! Но разве отечество было только у греков и римлян, а у теперешних людей его нет? Когда прошли мрачные средние века и снова проснувшаяся человеческая мысль дала помыслам более широкий размах -- слово отечество получило опять свой таинственный, мистический, но в то же время шевелящий и возбуждающий смысл. Отечество! Сколько сердец заставляет биться это слово и как разно бьются все эти сердца! Американских патриотов оно заставляет объявить войну Англии, а французы, с криком: "отечество в опасности", берут штурмом Бастилию и провозглашают республику. Андрей Гофер, во имя отечества, умирает за австрийского императора; рейнские немцы, во имя отечества, принимают с восторгом Наполеона, а Штап, во имя того же немецкого отечества, хочет убить Наполеона. Итальянцы, во имя отечества, восстают против австрийцев и австрийцы, во имя отечества, подавляют итальянские восстания и заключают итальянских патриотов в казематы. Героини Сулиотки, во имя отечества, танцуют свой последний танец смерти и кидаются в пропасть, чтобы не достаться туркам, а турки, во имя отечества, освещают заревом пожара эту страшную сцену и ликуют о гибели изменников. А Миссолонги! Новейшая история не знает ничего подобного этому героизму и зверской безжалостности осаждавших. Когда город представлял уже кучу развалин, когда все, что можно было есть, было съедено, осажденные решились пробиться через турецко-египетское войско. Все, кто был в состоянии идти, пошел на последнюю вылазку, только больные, раненые и старые остались в городе. Женщины, подвязав грудных детей за спину, мальчики, девочки, безоружные ремесленники двинулись, окруженные ничтожною военною силою, в глухую ночь, на врагов. Только немногим удалось пробиться, все остальное пало под оружием зверского войска Ибрагима; город выжжен до основания, больные и раненые перебиты, а женщины, взятые в плен, проданы в рабство. Европа содрогнулась öt этих ужасов. Вот это патриотизм, вот это любовь к отечеству!
Но почему же патриотизм только в этом, и разве отечество отстаивается только с оружием в руках? Когда Иван Гус проповедовал новое учение, разве не во имя отечества он действовал? Когда его осудили на сожжение, разве не во имя отечества был произнесен приговор? Когда какая-то старуха подложила горящую головню под его костер, разве не во имя отечества сделала она это? Когда Мартин Лютер начал реформацию, разве не во имя отечества он проклял папу и разве не во имя отечества папа проклял его? Когда Тилли, Валенштейн, Папенгейм опустошали Германию, разве не во имя отечества делали они это и разве не во имя отечества их бил Густав Адольф? Разве не во имя отечества действовала всякая революция и всякая реакция? Разве не во имя отечества южные американские штаты воевали с северными? Разве не во имя отечества классицизм стремится подчинить все своей идее и разве не во имя отечества выступает против него протестующий романтизм? Разве не во имя отечества Вашингтон отверг предложенную ему корону и разве не во имя отечества французские легитимисты провозгласили бы теперь Генриха V? Разве не во имя отечества аристократизм борется с демократизмом, третье сословие свергло во Франции дворянство, а четвертое сословие хочет свергнуть буржуазию? Разве не во имя отечества совершилось у нас освобождение крестьян и разве не во имя отечества слышатся теперь отзывы, что реформы сделаны слишком рано?..
Бедные женщины! Когда вас окружает этот нестройный хор раздирающих противоречий и когда каждый отчизнолюбец предлагает в виде воспитательного образца свой собственный патриотизм, вы должны находиться в положении неопытного покупателя, разрываемого на базаре шумною толпой торговок. Не вас жаль в этом случае, а жаль ваших бедных малюток, потому что первый ловкий пройдоха может обмануть вас, и вы, счастливые и довольные, нанесете домой всякого хлама, гнили и лохмотьев и, одев своих детей в рубище, будете воображать их царскими детьми. Когда лев поручил воспитание сына своему другу орлу, и когда орел научил его всемптичьим напевам -- от орла до перепелки, то ахнул царь и весь звериный свет, потому что важнейшая наука:
Знать свойства своего народа
И выгоды земли своей.
Если эта мысль правильная, то вы должны воспитывать своих детей для своей страны. Но боже мой, сколько стран на свете и сколько поэтому должно быть разных воспитаний! Оставим в покое Патагонию, острова Товарищества и эскимосов; но в самом цивилизованном мире, в самой цивилизованной Европе какое многообразие условий жизни, стремлений, ближайших задач, которые преследуют народы! Француз, воспитанный во Франции, будет себя чувствовать несчастным в Германии, немец -- во Франции, грек -- в Турции, турок -- в Италии, итальянец -- в Пруссии, а русский -- повсюду. Германия семьдесят лет воспитывалась в национальном направлении, чтобы отомстить Франции за Наполеона I, а теперь французы воспитывают себя в том же направлении, чтобы отомстить немцам. Чехи и поляки точно также вырастают в национальной ненависти к немцам и каждая полька, каждая чешка учит своих детей ненавидеть врагов. Немцы, с своей стороны, с холодным и язвительным злорадством относятся к угнетенным славянам, считая себя божьим народом, призванным сказать миру новое слово и занять все земли, где только произносится немецкое слово. Какая ужасная путаница! И внутри каждой страны происходит еще большая путаница. В открытой ли борьбе мнений высказывается она, в затаенном ли, подавленном протесте, или в пассивном безмолвии -- трудность вопроса о воспитании не изменяется.
Кого же в самом деле воспитывать?
Ни для одного народа разрешение этого спорного вопроса не представляет таких трудностей, как для нас, и ни для одною народа он не имеет такой важности. Если бы, относясь критически к нашему воспитанию, мы стали укорять его в отсутствии целей и идеалов, такая оценка была бы неверной. Правда, русские матери не воспитывают из своих сыновей ни Гракхов, ни Муциев Сцевол, ни Юлиев Цезарей, ни Ганнибалов, ни Вашингтонов, ни Питтов, ни Грантов, но едва ли справедливо утверждать, чтобы они не желали создать из них Меттернихов, дипломатов и генералов. И у наших матерей такое же огромное честолюбие, как у знаменитых римских матрон, и если Корнелия гордилась тем, что ее дети умерли за справедливую и патриотическую идею, наши Матери умеют гордиться тем, что их дети делают блестящие карьеры и в очень раннем возрасте получают уже большое содержание.
Когда немецкие педагоги доказывают, что цель воспитания сделать человека счастливым, они, вероятно, думают о русских матерях. И действительно, все воспитание русских матерей устремлено на то, чтобы сделать своих детей счастливыми. Но что такое счастье? Диоген считал себя гораздо счастливее Александра Македонского и Иван Гус не считал себя несчастным, когда его жгли.
В одной русской детской книжке есть рассказ о двенадцатилетнем барабанщике французской республиканской армии, Жозефе Барра. Его окружили королевские войска и под угрозой смерти заставляли кричать: "да здравствует король", но Барра все-таки закричал: "да здравствует республика", и упал пронзенный двадцатью пулями. Вслед за тем русская детская книжка прибавляет: "Такой же пример геройской смерти был и в королевской армии лет за тридцать до подвига маленького барабанщика армии республиканской". Я не знаю, что думают дети, когда им представляют подобные примеры, но во всяком случае они не должны быть высокого мнения о доле барабанщиков, которые могут кричать все, что им угодно, и их все-таки расстреливают. Всмотритесь ближе в этот пример и вы увидите, что в воспитательном приеме русских матерей он возведен в обобщенный принцип. Счастье имеет для нас только материальный смысл, оно для нас физическое довольство, обеспеченное положение, блестящая карьера и выгодная женитьба. Мы учим своих детей не тому, что они должны делать, а тому, чего они не должны делать. Так как Жозеф Барра погиб потому, что кричал "да здравствует республика", а другой барабанщик -- за то, что он кричал "да здравствует король", то мы учим своих детей не кричать ни того, ни другого, и они, не зная, что им кричать, вырастают глухонемыми. В воспитании наших матерей силен только один элемент -- страховой: каждая по-своему смотрит на счастье и каждая воспитывает своих детей в идеях этого относительного счастья. Наши идеалы так своеобразны и мизерны, что нас решительно не понимают иностранцы; скажите американцу, что вы "почетный гражданин", и американец с гордостью протянет вам руку -- ему представится будущий президент Северо-Американского союза; наших надворных советников немцы совершенно серьезно принимают за советников двора, а статских советников -- за членов государственного совета. Иностранная точка зрения не известна еще ни одной русской матери, и купчиха, мечтающая вывести своего сына в почетные граждане, прежде всего учит его покорности, повиновению и послушанию.
Конечно, я не стану обвинять теперешних русских матерей, что не они создали русскую историю; но их нельзя же оправдывать и в том, что почетным гражданином они представляют себе только купца 1-й гильдии. Если русские матери не создали русской истории, они все-таки должны понимать ее, и если они не понимали ее в первое тысячелетие, -- им надо начать понимать ее во второе. Но мы, родившиеся и воспитавшиеся в первое тысячелетие, не бросим укором в наших матерей. Иные времена, иные нравы, иные идеалы! Мы даже больше ценим таких матерей первого тысячелетия, у которых не было никаких идеалов. Их воспитание было просто, бесхитростно и сердечно. Они старались внушить нам хорошие житейские правила; учили нас быть кроткими, добрыми и честными в домашнем быту. Они не готовили нас "и для какой карьеры и отдавали в первое учебное заведение, которое брало к себе на казенный счет. Они видели в нас своих детей и любили нас как своих детей. Я даже сомневаюсь, чтобы им представлялся когда-нибудь вопрос о будущем. И какое тут будущее, когда бедность и нужда убили всякую надежду. Если эти простые, добрые матери не создали нам искусственного характера, не вложили в нас искусственных стремлений, зато своей бесконечной кротостью и добротой они спасли нашу человеческую душу и не испортили того хорошего, что дала нам природа.
Не так поступали женщины с идеалами. Своими собственными любящими руками они впускали червя честолюбия в юные сердца своих детей, и мальчуганы четырех лет уже ходили с червоточиной и хорошо знали, что будущий правовед или лицеист не может иметь ничего общего с остальными русскими людьми. Конечно, Александр Македонский не считал ровней даже царей, но мне еще не случилось видеть ни одного русского правоведа, из которого вышел бы Солон, Ликург, Катон или Бентам.
А между тем, эта воспитательная порча, когда идеалом гражданина служил элегантный чиновник, въелась необыкновенно глубоко во все русское воспитание, и служебный карьеризм во всю предыдущую русскую историю составляет единственный воспитательный принцип нашего материнского честолюбия и русского женского патриотизма. Я опять повторяю, что не русские матери создали русскую историю, но если они хотят быть матерями, которых бы никто и даже их собственные дети не укорили в воспитательной порче -- им нужно узнать историю и отказаться от старых идеалов, для второго тысячелетия России непригодных. Для новой жизни нужно и действовать по-новому.
Когда в последнее десятилетие у нас поднялись всякие вопросы, выплыл из русской бездны и вопрос о воспитании. Но меня не обвинят в пристрастии, если я скажу, что наши новые матери остановились только на азбуке -- на физическом воспитании. Я видел много матерей, которые обзавелись Маутнером, Комбом, Рекламом, даже Фогелем и физическое воспитание своих детей до трех, четырех лет вели, если не превосходно, то все-таки далеко лучше, чем наши маменьки, руководившиеся больше практическими советами старых нянек; старая нянька потеряла тоже свой кредит и сменилась няней молодой. Но как только первоначальное физическое воспитание оказывалось оконченным, и ребенок уже начинал заявлять себя как будущий человек, у молодых матерей не оказывалось никаких руководящих идей, никаких выработанных нравственных принципов, которыми они владели бы так же твердо, как печатным Комбом и Рекламом.
В иностранных педагогиках вы очень часто встретите похвалы английскому и американскому воспитанию, похвалы тому единству духа, которым оно проникнуто, тому вполне установившемуся направлению, которое господствует в школе и формирует как все общественное мировоззрение, так и привычки молодежи. Английские и американские заведения имеют так называемый "дух"; это традиционная наследственная нравственная сила, которая отпечатывает людей в известную патриотическую форму и создает из молодого американца будущего чистокровного "Янки", а из молодого англичанина "Джона буля". Не к тому я говорю это, чтобы сказать, что "Янки" и "Джон буль" -- идеалы, а только к тому, чтобы указать на установившееся единство воззрений. И в древнем мире было подобное же единство патриотического направления и общественного духа; каждый грек был отпечатан в ту же форму и каждый римлянин был римлянином. Только потому-то Греция и создавала Фемистоклов, Аристидов, Мильтиадов, Демосфенов и Периклов, а Рим разных Горациев, Каев и граждански-честных Катонов Утических. И этим примером я не хочу сказать, что Гораций Коклес и Муций Сцевола должны быть нашими идеалами; я указываю только на то, что единство одушевляющего всех духа создает силу каждому отдельному человеку.
Но где же это единство в нашем воспитании? Где этот общий дух, который бы одушевлял всех одним стремлением и каждому человеку указывал бы одну и ту же цель -- не материальную, не выгодной женитьбы или хлебного места, а высшую, благотворно действующую на подъем его духа? У нас, правда., издается газета "Гражданин", -- добрый знак -- но скажите мне, молодые матери, что значит быть гражданином?
Я знаю, что на этот вопрос вы мне не ответите, и потому я буду говорить за вас. Всякая предвзятость мешает независимости суждения, и всякий идеал есть рабство мысли. Великие примеры древности, -- все эти Гракхи и Горации, -- великие примеры новой истории -- Гус и множество других, -- даже те два несчастных барабанщика, которых расстреляли только за то, что они кричали разное, вовсе для вас не идеалы. Они действуют только своим общим впечатлением, той обновляющей силой духа, которая пленяет нас именно своей силой. Если так, то неужели честолюбивый правовед может служить идеалом? Ну, а где же у нас другие идеалы? Литература прошлого тысячелетия дала лишь отрицательные типы Собакевичей, Чичиковых, Ноздревых, Лавреиких и Рудиных; а новою тысячелетия -- только Базарова, Волохова и затем целый ряд бесцветных теней под названием новых людей и т. д. Как же быть?
Но не смущайтесь, что по части русских идеалов вы не можете получить готового, руководства вроде "Ухода за детьми" Комба или "Популярной гигиены" Реклама. Напротив, благословляйте судьбу, что никакая посторонняя сила не помешает честным порывам вашего сердца. Сама неудачная попытка создать типы новых людей доказывает, что для полного типа нет еще у нас материалов и что для общей гражданской мелодии не выработалось ни одной музыкальной фразы, ни одного музыкального мотива; все это были только потуги мысли и чувства, известный пророческий идеализм, вызываемый одними порывами духа, но не имеющий крепких корней в самой жизни.
Историческая жизнь создает свои идеалы веками, и чтобы выработался Собакевич и Чичиков, нужно было существовать чиновничеству и крепостному праву целые столетия. А мы на другой же день освобождения захотели иметь совершенно новых людей. Такой роскоши нельзя требовать даже от американцев. Франция, при всей даровитости своего народа, целое столетие вырабатывает себе новые формы жизни и создает для этих форм новых людей, и насколько ей это удалось, -- вы можете судить по теперешнему французскому несогласию. Если у вас есть сила создавать людей -- создавайте, но у вас ее нет, и потому предоставьте им создаться самим. Вы знаете только свое прошлое, но ваше прошлое не есть закон будущего и не обязательно для ваших детей. Немцы воспитывали себя семьдесят лет, чтобы отомстить французам, и действительно им отомстили. История вписала эти страницы кровью французов, и Франция не успокоится, пока не напишет столько же страниц кровью немцев. Но что выигрывают прогресс и свобода? Кому после французско-немецкой войны стало в Европе лучше?
Навязывая детям свои тенденции, свои предвзятые идеи и убеждения, мы создаем из них рабов, а не свободных людей, мы только меняем ливреи рабства, но не творим людей, которые должны думать и действовать по-своему и сами должны создать свои обстоятельства.
Воспитание не в том, чтобы вылепить людей в готовые формы и дать им готовую инструкцию для поведения: воспитание -- в том, чтобы развить в людях средства для безошибочного вывода. Наши дети должны быть лучше нас и мы должны воспитывать их лучшими людьми. Не мы создадим факты их жизни -- создадут их они сами, и фактов этих будет у них больше, чем их было у нас. Если мы разовьем в своих детях все средства для верного наблюдения, верной оценки и верного вывода, мы выпустим их в жизнь во всеоружии средств для борьбы с тем вековым злом, противуположная сторона которого зовется прогрессом. Если вы воспитаете такого борца -- вы создадите гражданина.
ЧЕГО НЕ ЗНАЮТ ЖЕНЩИНЫ
Объективность, которую мы требуем от воспитания, приобретается вовсе не так легко.
Обвиняя матерей в том, что они передают детям свои предвзятые идеи, мы очень хорошо понимаем, как трудно от них освободиться, как трудно, а для многих и совершенно невозможно, выделить идеи своего личного, частного опыта из идей, которые формулирует наука.
Наука, конечно, не дает готовых понятий по многим вопросам жизни. Ответы ее точны и несомненны в одних положительных знаниях. Астрономия, математика, физика, химия, удовлетворяя ум вполне, в то же время служат только материалом для выработки понятий высшего порядка. Но затем остаются целые области, которые многим представляются слишком спорными, например, все науки, исследывающие общественную жизнь и общественные отношения, -- история, политическая экономия. Но если эти знания и представляют просветы, если эти просветы наполняются гипотезами, то все-таки гипотезы пытливого передового человеческого ума следует поставить выше личных гипотез на основании мелочного ограниченного опыта.
А между тем, воспитание детей мы ведем именно этим обратным порядком; свой личный опыт и свой личный ограниченный материал мы ставим выше научного опыта, и идеи, формируемые знанием, мы усиливаемся заменить понятиями, выработанными своими личными средствами.
В нас даже живет безверие к науке и так называемые практические люди обзывают фантазиями все то, что не может быть осуществлено или превращено в осязаемую пользу немедленно. Они вам не возразят ничего ни против математики, ни против географии, ни против одного из тех хлебных знаний, которые дают средства к жизни; но как только ваш критический ум переходит в сферу более широких идей, как только вы коснетесь понятий общественного порядка, ум практических матерей отказывается следовать за вами в эту неведомую для них область; ваши вопросы остаются без ответа, и ваш пытливый ум парализуют сдерживающими сентенциями практического благоразумия. И после этого родители еще удивляются, что дети отказываются от умственного с ними общения и держат себя с замкнутой осторожностью!..
Воспитательное несчастье наших матерей заключается именно в том, что они считают непогрешимым только свой личный опыт и свое личное знание. Они непогрешимы и совершенны и не желают ничего большего, как сделать своих детей такими же, как они!
Но что такое ваш частный, женский опыт? Какими фактами он создается? Из какой области человеческих отношений формируются ваши понятия? Ваш женский опыт есть только опыт семейной жизни, опыт, извлекаемый из бесконечного ряда мелочных фактов, дрязг, неприятностей, разных практических неустройств и неурядиц, постояннно оттягивающих мысль в самую ограниченную и скудную область понятий и идей. Идей! Точно это и в самом деле идеи!
Для женщины общественная жизнь -- когда она отправляется в гости, в концерт, театр, на бал, на общественное гулянье. Это высший предел, до которого достигает женская мысль. И в каком же круге идей вращается здесь бедная женская мысль? Как все, что ей приходится усваивать, мелочно, ничтожно и глупо! И в то же время мы не кинем камнем в женщину, в эту будущую жену и мать. Мысль требует пищи, как требует пищи тело; если нет пищи здоровой, вы берете то, что у вас под руками. Мысль, ограниченная узкой сферой, делает точно также свое дело, и разница лишь в том, что в ограниченной сфере получаются ограниченные результаты.
Сколько погибло способностей, не знавших другой, более широкой сферы умственной деятельности! Для прогресса человечества менее важно, что погибло много мужских способностей, и более важно, что погибали без полезного результата женские умственные силы. Не мужчина руководитель детей и не голос отца первенствует в домашнем воспитании. Но еще девушкой, в своем отчем доме, будущая жена и мать погружается в практику повседневных мелочей, видит лишь факты самого ничтожного свойства и ее мысль с первых своих шагов усваивает неискоренимую привычку вращаться только в сфере мелочного.
Нельзя представить себе ничего более жалкого, ограниченного, стесняющего и затупляющего, как женское воспитание. Какое ничтожество интересов, какая ограниченность кругозора, какая мелочность чувств и мыслей! И такая женщина, став женою и матерью, взяв в свои руки кормило домашнего правления, -- только резче, смелее и самостоятельнее идет потому пути, по которому шла девушкой. О, матери, матери! Мы вас не проклинаем, но вас не за что и благословлять! Вы сами ничего не знаете, вы сами ни о чем не думали, вас никто никогда не учил этому -- ни жизнь, ни ваша собственная мать, а поэтому и вам самим нечего передать своим детям!
И какое заблуждение обвинять во всем внешние общественные влияния! Скажите, кто создает их? Вы хотите, чтобы вас создали обстоятельства, но зачем же вы-то сами не хотите создать обстоятельств? Для вас нет интереса в общественных идеях не потому, чтобы не было пищи для них вокруг вас, а потому что ваш ум не воспитался в привычке их усваивать и ими жить. Вы отдаетесь только течению той практической волны, которая вас несет, и с вечной, нескончаемой пассивностью ждете, чтобы кто-нибудь другой отворил вам врата жизни, а сами для этого вы ни за что не встанете с своего насиженного места. Кого винить -- ваших матерей, ваших бабушек, всю наследственную традицию, из поколения в поколение убивавшую женскую самостоятельность, женскую активность? Нет, неправда. Мы не отрицаем влияния наследственности и традиции; но она вовсе не такая помеха женскому развитию. Кто отрицает женские способности, кто отрицает женскую энергию и стойкость, кто отрицает нравственную силу женщины и ее наклонность к властительству? Никто. Спросите мужей; они лучше всех знают нравственную силу женщины. Но женский ум был направлен не на то; ограниченность женского мышления происходит не от ограниченности женских способностей, а от ограниченности направления мысли.
В последние десять-пятнадцать лет "женский вопрос" произвел необыкновенное возбуждение между русскими женщинами. Но в том виде, как он установился, он односторонен, мелочен и жалок. Весь "женский вопрос" свелся к исключительному экономизму, к погоне за экономической самостоятельностью. "Женский вопрос" вышел хлебным вопросом, и неясность руководящего начала придала ему характер пошлости и пустоты. Теперь даже стыдно говорить о "женском вопросе", так он надоел всем своей бессодержательностью. Одно только ясно в "женском вопросе", что женщина желает учиться и что энергия, с какой женщина преследует свою цель, заставляет преклониться с удивлением перед женской нравственной силой, которой никто не ожидал.
Но если мы отнесемся к женской погоне за наукой с холодным критическим взглядом, то увидим, что в этой погоне нет ничего ясно сознанного, точно обдуманного и строго соглашенного с нравственной природой женщины. Поэтому погоня за наукой является каким-то смутным порывом, чем-то неопределенным и во многих случаях комически смешным. Я знаю многих девушек и молодых, и немолодых, я знаю замужних женщин, имеющих взрослых дочерей, которые учатся настойчиво английскому языку. С каким усердием они ходят и долбят: We are told... We are told... We are told...
Но спросите их, для чего они это делают, и они вам не ответят. Они учатся "так", по какой-то непонятной, томящей их жажде деятельности. Я знаю девушек, которые настойчиво учились французскому языку, выучились ему и затем начали его забывать, потому что им не к чему приложить своего знания. С сожалением сообщают они вам, что знание языка у них испаряется и что они лишены возможности практики: "да вы читайте вслух, это еще лучше, чем говорить", -- отвечаете вы им. -- "Ах, эта мысль мне не приходила в голову", -- возражает девушка. Именно учащиеся девушки только учатся; но мыслей у них нет. Ученье не просвещает их понятий, не создает им новых идей, не освежает и не обновляет их нравственного организма. Они складывают знания в себя, как в мешок, и остаются завязанными мешками, такими же бесполезными для общественного сознания и для общественно-прогрессивного движения, какими они были и без науки. Я знаю девушек, очень усердно изучающих арифметику. Посмотрите на энергию, с какой разрешают они задачи из задачника Иваницкого. "Я ужасно люблю заниматься математикой, так приятно допытываться и думать", -- говорят они вам. Но что выигрывает ваше общественное чувство и мысль, если вы разрешите все арифметические задачи всех русских задачников? Я знаю девушек, которые с таким же сладострастием мысли учат геометрию, и те женщины, которые ее никогда не учили, смотрят на них с благоговением и даже страхом. Бедные, бедные! Зачем вам геометрия? Будете вы учительницей? Нет. Или вы будете учить своих маленьких сестер, помогать своим братьям гимназистам? Это хорошо, но ведь этого мало. Я знаю девушек, "которые кидаются то на стенографию, то на немецкий язык, то на английский; я знаю девушек, которые учатся акушерству, музыке, пению -- частию "так", частию, чтобы приобрести себе хлебное знание. Я встречал много девушек и женщин недовольных ограниченностью своих научных сведений, но я еще не видел ни одной, которая была бы недовольна своими общими воззрениями, общими понятиями, которая бы сознавала ограниченность, узость и скудость своих идей. Мы учимся акушерству, математике, физике, языкам, стенографии, итальянской бухгалтерии, телеграфной сигналистике, в последнее время мы ударились даже в юриспруденцию и римское право--знания все похвальные, хлебные, но кто из нас читает и изучает историю, физиологию, психологию; кто из нас читает и изучает науку о человеке, об обществе? Никто. Мы точно хотим быть только специалистами и ремесленниками, но не хотим быть ни людьми, ни членами гражданского общества, ни самостоятельными нравственными единицами, вносящими свои идеи в сокровищницу общественной мысли. Общечеловеческое для нас не существует, точно общечеловеческая идея превышает наши умственные средства, и мы накидываемся исключительно на одни притупляющие специальности, не желая расширять кругозора своих идей и понятий. Конечно, этот момент переходный -- мы его переживем, но грустно, что он тянется пятнадцать лет и до сих пор женская мысль не доросла до своей поправки.
Будьте чем хотите -- докторами, акушерками, сигналистками, провизорами, учительницами, но прежде всего будьте людьми, женщинами; готовьтесь быть матерями. Я говорю о женщине-матери не в узком смысле наседки, высиживающей цыплят, а как о женщине-гражданке, проникнутой идеями высшего порядка, понимающей связь семьи с обществом, понимающей, что семья есть основная ячейка всего гражданского общежития, и воспитывающей своих детей для этого общежития. Изучайте человека, изучайте общество, думайте в гражданском направлении и вы воспитаете в своих детях таких людей, в которых нуждается жизнь, и сами встанете на высшую точку влиятельного общественного положения. Арифметика, итальянская бухгалтерия и даже юриспруденция никогда не окажут вам такой услуги.
Бенеке совершенно справедливо называет воспитание прикладной психологией, и такое определение дает нам еще больше права утверждать, что первенствующая воспитательная роль принадлежит женщине.
Женщины не знакомы с психологией научным, систематическим путем; но вследствие своего подначального, зависимого положения они чаще,_чем мужчины, замыкаются и наблюдают свои собственные душевные процессы. Самонаблюдение вырабатывает в женщинах так называемый психологический такт, известное уменье читать и безошибочно определять чужие нравственные состояния, так сказать, читать чужую душу. Психологический такт, дается, конечно, не всем женщинам, потому что он есть не возведенный в научное сознание результат наблюдений за собою и оценка своих внутренних процессов, которые затем и прилагаются к другим. У мужчин психологический инстинкт развит гораздо слабее и тем слабее, чем им приходится меньше наблюдать себя, чем меньше они играют общественную роль и должны действовать на других. Но оратор, публицист, литератор и педагог немыслимы без психологического такта, без уменья читать чужую душу и действовать на нее. Женщина, лишенная способности понимать человеческую душу, не -имеет права быть ни матерью, ни воспитательницей.
Следовательно, при той невольной психологической подготовке, которой владеют женщины, им остается уже немного, чтобы познакомиться с этой основной наукой воспитания. Первое место, конечно, занимает способность наблюдать над собою и над другими, потому что только из фактов, почерпнутых личным наблюдением, можно создать и развить в себе способность понимать другого. Способность этого понимания вовсе не прирожденная гениальность, а простое выработанное знание, приобретаемое так же, как и всякое знание, т. е. богатством подмеченных фактов и верной их оценкой. За личным наблюдением следует чтение психологических сочинений, которые помогают понимать многие неясные для самого себя процессы, а вместе с тем и мысли дают психологическое направление. Если вы хотите быть настоящей воспитательницей, прежде всего познакомьтесь с психологией -- наблюдайте, читайте и думайте в психологическом направлении. Без изучения человеческой души невозможно воспитание человека, ибо воcпитать человека значит воспитать его душу.
Законченной науки психологии еще не существует, но ведь нет и законченной медицины, однако, когда вы хвораете, вы посылаете за доктором. Тем не менее, все-таки лучше пользоваться опытами и положениями незаконченной науки, чем своими личными, несовершенными знаниями и наблюдениями. В самом несовершенном воспитании вы пользуетесь психологическими указаниями, так сказать, зачатками науки, которую вы сами создали; система наказания, поощрения, воспитательная теория "светлых воспоминаний", теория "ласки", педантическое воспитание "умных" детей созданы вами на психологических основаниях, на известном знании человеческой души. При самом дурном воспитании вы не обходитесь без психологии -- но только вашей личной, неполной и может быть ошибочной. Обратитесь лучше к помощи психологии научной.
Новейшая психология создалась методом естествознания -- душа изучается опытом и наблюдением. Но психологический опыт существенно отличается от опыта естественного. В естествознании исследуются и наблюдаются предметы внешнего мира, при исследовании-же души мы должны употреблять опыт внутренний. Душа изучается только самосознанием, оценкой своих собственных внутренних душевных состояний и процессов. Процессы, совершающиеся в других, мы можем познавать только посредственно, по тем внешним признакам -- словам, выражению лица, действиям, -- которыми обнаруживаются в них известные психологические состояния. Чтобы понять эти процессы, мы должны подвести их под свое личное Сознание; мы понимаем другого только потому, что научились понимать себя. Вот причина, почему при оценке чужого психического состояния легко делать ошибки.
И, несмотря на это, психология должна дать результаты более точные, чем другие знания. Внешний мир мы знаем не таким, каков он есть в действительности, а каким он нам представляется. Мы не можем узнать вешей, какими они существуют сами по себе, мы знаем их только такими, какими они нам кажутся; но в психологии, наблюдая свою собственную душу, мы узнаем не то, что нам кажется, а что происходит в нас в действительности.
Неполнота теперешних психологических знаний и наблюдений не противоречит этой мысли, а скорее подтверждает ее, особенно если обратить внимание на методы теперешнего и прежнего психологического исследования. Прежняя психология творилась метафизическим путем, путем голого умозрительного исследования, и она пришла к результатам, которые новая опытная психология отрицает. Например, метафизическая психология признавала, что человек является на свет уже с готовыми, прирожденными способностями. Новейшая опытная психология говорит, что в человеке нет ни прирожденного рассудка, ни прирожденного ума, ни прирожденного воображения. Если бы эти способности имелись в человеке в готовом виде, они обнаружились бы уже в ребенке. Но в ребенке, напротив, мы не находим ничего, кроме способности воспринимать внешние впечатления. Только уже впоследствии, когда ребенок воспринял целую массу повторяющихся впечатлений, он научается понимать, сравнивать, судить, думать. Если у ребенка нет способности или надлежащих средств воспринимать известные впечатления, у него никогда не явятся соответствующие суждения. Составить себе понятия о цветах или звуках может только человек, не лишенный органов зрения и слуха. Поэтому опытная психология говорит, что человек является только с известными силами восприятия и только этими силами создается и формируется душа.
Итак, человек родится только с известными силами, воспринимающими внешние впечатления. Эти воспринимающие силы называют чувством и чувство разделяют на внешнее и внутреннее. Внешние впечатления человек воспринимает особенными внешними телесными органами. Чувственный аппарат состоит из трех элементов -- наружного органа, нерва, соединяющего этот наружный орган с головным мозгом, и части головного мозга, соединяющейся своими нервными клеточками с нервом. Человек воспринимает внешние впечатления внешними органами, затем эти впечатления передаются нервом мозгу и перерабатываются психическим неизвестным нам процессом в ощущение. Первое внешнее впечатление создается известным раздражением, которое производит внешняя среда на наши органы. Так, свет мы воспринимаем через посредство колебаний светового эфира., производящего раздражение глаза, звуки -- колебанием воздуха, раздражающего слуховой аппарат, вкус, запах -- молекулярным движением веществ, раздражающих полость рта и органа обоняния. Но среда, производящая эти раздражения, остается всегда одной внешней действующей средой. Она всегда остается вне нас, она никогда не входит в нас и ограничивает свою деятельность одним внешним наружным воздействием. Поэтому-то мы никогда и не можем знать действительных свойств или состояний нас раздражающих сил природы и познаем их лишь в переработанном виде, познаем их как результат нашего мышления, как продукт воспринятого впечатления, превратившегося в ощущение. Короче, мы познаем только свой внутренний процесс, а вовсе не материю, возбудившую ощущение, потому что эта материя доходит до нашей души не в своем естественном виде, а действует только как известная сила, как фермент, приводящий в движение наш психический аппарат.
Итак, материал, необходимый для внутренней психической деятельности, душа усваивает посредством своего физического аппарата. Из этого возникают два научных положения. Первое: аппарат, создающий ощущение, должен быть здоров, не поврежден, и второе: материал, раз усвоенный душою, может ею перерабатываться, если даже самый аппарат испорчен. Человек, родившийся зрячим, но впоследствии лишившийся зрения, навсегда уже владеет тем душевным познанием светового ощущения, которое он приобрел. Раздражите такому человеку зрительный нерв и в нем явится световое ощущение, тогда как у человека слепого от рождения светового ощущения нельзя вызвать никакими средствами. Следовательно, психическая деятельность есть собственно внутренняя сила душевного аппарата, воспринимающего внешние впечатления. Без этих впечатлений он не может действовать: мы не можем видеть впотьмах, не можем припомнить того, чего никогда не слышали, не можем слышать звука, если воздух не колеблется.
Внешние чувства делят на высшие и низшие. К высшим принадлежат зрение и слух; к низшим -- обоняние, вкус и общее чувство или общая чувствительность, которой мы ощущаем голод, жажду, холод, усталость, боль. Осязание занимает как бы среднее место. У людей, одаренных неповрежденными органами высших чувств, осязание не играет первенствующей роли, но, например, у слепых от рождения оно служит почти главным проводником при составлении представлений и суждений. Шулера доводят осязание до такого совершенства, что ощупью различают карты.
Деление чувств на высшие и низшие основано на том, что только при посредстве высших чувств человек достигает высшего развития. Зрение играет при этом первую роль. Только воспринятое зрением удерживается в нас прочнее всего. Слух уже вторая способность. Когда дети слышат какой-нибудь звук, они не удовлетворяются одним вызванным им ощущением и непременно оборачиваются, чтобы увидеть предмет, производящий звук. Когда мы слушаем оратора или проповедника, мы не удовлетворяемся его словами, а хотим видеть и самого говорящего. Люди с дурным зрением и слухом никогда не достигают полного умственного развития. Причина малоумия заключается именно в несовершенстве аппаратов высших чувств, которое неизбежно сопровождает недостаточное развитие мозга. Все нащи понятия и умозаключения составляются только вследствие деятельности высших чувств. Большинство слов в языке каждого народа относится именно к ощущениям и представлениям, вызываемым зрением и слухом. Низшие чувства, напротив, дают человеку очень ограниченный запас слов. Какие в самом деле понятия дают нам обоняние и вкус? Понятие о горьком, сладком, соленом, кислом, вонючем, пахучем и т. д. Но возьмите всю остальную область понятий, она решительно беспредельна, в ней вращается весь духовный человек, и сколько в этих словах разных оттенков и степеней, указывающих на разнообразие наших ощущений и представлений!
Кроме разной силы восприятия, разница в высших и низших чувствах заключается еще и в силе этих восприятий. То, что мы усваиваем зрением и слухом, удерживается в нас прочнее всего; только потому мы и помним лучше то, что видели и слышали. Но зрению принадлежит первенствующее место. Мы гораздо крепче удерживаем то, что видели, чем то, что слышали или читали. Один слух никогда не удовлетворяет нас вполне, и, если возможно, мы ищем поддержки в зрении. На этой прочности восприятия впечатлений зрением основана вся метода наглядного обучения. Почему иллюстрированные издания имеют такой успех? Только потому, что зрение есть главный, основной орган, помогающий не только легчайшему формированию представлений, но и самых прочных представлений. Удержанное в памяти при посредстве зрения забывается гораздо труднее, чем удержанное в памяти при посредстве других чувств. Слух по своей удерживающей силе занимает второе место. Какая в этом случае разница с низшими чувствами? Разве мы запоминаем прочно вкус кушаний или запах цветов? Попытайтесь представить себе вкус уксуса или зажаренной котлеты, вкус щей, каши, пирожного, попытайтесь представить запах розы, левкоя, резеды, керосина, или ощущения холода, тепла, сырости. Решительно невозможно, и невозможно только потому, что впечатления, воспринимаемые низшими чувствами, не удерживаются в нас с такою точностью, как впечатления, воспринимаемые высшими чувствами, и потому не могут переработаться нашим душевным аппаратом в таком совершенстве. Вследствие этого, чувство зрения считается высшим, центральным чувством, и за ним стоит слух.
Но сила восприятия, зависящая при нормальном состоянии органов чувства от воспринимающей и перерабатывающей силы души, зависит также от степени развития самих органов или, вернее, от их впечатлительности. Сила восприимчивости бывает различная не только у разных людей, но и в отдельных чувствах одного и того же человека. Одни люди отличаются необыкновенно тонким слухом и слышат такие звуки, которые для других совершенно не слышны. Другие отличаются необыкновенно острым зрением. У третьих -- слух гораздо развитее их зрения или обратно. Четвертым недоступны все впечатления одного рода чувств; так, есть люди, представляющие себе неверно известные цвета, например, не воспринимающие ощущения цвета красного, зеленого, малинового. Острота или тупость впечатлительности отражается непосредственно на дальнейшей деятельности душевного аппарата, потому что если впечатления не могут быть восприняты с известной необходимой силой, то получатся и слабые душевные результаты. Человек, лишенный тонкого, впечатлительного слуха, никак не достигнет полного музыкального развития; человек с слабым зрением не выработает в себе никогда настоящей силы наблюдательности; человек с субъективным ощущением цветов не может быть живописцем.
Но слабое впечатление может и не зависеть от силы органов и сил души. Ни одно впечатление, даже при самых острых органах, не подействует на душу с полным результатом, если впечатление было слабо само по себе или недостаточно продолжительно, чтобы оставить в душевном аппарате прочный след. Вот почему для прочного восприятия известных впечатлений нужно повторительное их действие, нередко очень настойчивое и учащенное. Во всяком случае, однако, прочность восприятия зависит от силы души, от энергии тех основ, которыми воспринимаются и перерабатываются впечатления. Когда эта сила велика, когда все воспринятые впечатления удерживаются прочно, продолжительно, тогда и так называемая память отличается верностью, точностью и устойчивостью. В обратном случае впечатления и извлеченные из них душою результаты оказываются бесцветными, непродолжительными, слабыми; человек не может составить себе прочный запас следов и вследствие того самое суждение его не может отличаться полнотою.
Но недостаточно еще одной воспринимающей и перерабатывающей силы души; от нее требуется еще известная энергия активности или известная сила стремления. Когда не существует этого стремления к впечатлениям, они до нас не достигают, если даже нет никаких других препятствий. Когда наше внимание поглощено чем-нибудь одним, то или слабо, или вовсе не воспринимает других впечатлений. Погрузившись в чтение или отдавшись какой-нибудь мысли, мы не замечаем ничего происходящего вокруг нас. Только от этого люди, занятые какой-либо постоянной идеей, и сумасшедшие, прикладывая, например, голову к раскаленной печи, не чувствуют ожога; в пылу драки человек не чувствует наносимых ему ударов; нравственно страдающий человек остается совершенно равнодушным ко всем впечатлениям, которые в другое время производят на него приятное, завлекающее впечатление. Таким образом, если у души нет стремления к известным впечатлениям, не достает так называемого внимания, то впечатления эти не 64
Достигают до органов чувств. Но душевное стремление есть необходимая принадлежность нашего чувствующего организма; без него невозможно никакое чувственное восприятие. Мы хотим, чтобы наши органы приносили к нам впечатления и постоянно стремились к этим впечатлениям. Вы можете сделать опыт над детьми, которые гораздо сильнее, чем взрослые, отличаются живостью чувств. Закройте ребенку глаза или заткните ему уши, -- он тотчас начнет устранять препятствие. Неприятность состояния, которое ощущает ребенок, заключается не в чувстве боли, -- вы ему ее не делаете, -- но его орган зрения стремится к впечатлению, а его душевный аппарат требует соответственного ощущения. Заключение в темной комнате потому так тяжело, что оно лишает деятельности целое чувство и всю связанную с ним деятельность души. Есть люди, отличающиеся необыкновенной живостью впечатлений. Каждое движение, каждый взгляд -- все в них быстро. С необыкновенной скоростью и силой схватывают они все впечатления и так же быстро их в себе перерабатывают. Другие, напротив, отличаются малой стремительностью и живостью, все в них вяло, сонно, медленно. Последних зовут обыкновенно людьми ленивыми, апатичными, флегматичными.
Сила душевного стремления, так называемая живость, имеет огромное влияние на развитие человека. В то время, как живой, стремительный человек быстро схватывает впечатления и их перерабатывает, в то время, как он все видит и все слышит, -- человек, лишенный живости, усваивает все впечатления туго, медленно, неполно и так же туго действует его душевный аппарат. На этом свойстве силы и живости восприятия основано деление людей на даровитых и бездарных. Два человека различной живости будут и развиваться различно: один поймет скоро, другой медленно; один накопит в себе богатый запас самых различных впечатлений и ощущений и переработает их в соответственные понятия, представления, идеи; другой с ограниченным запасом ощущений составит себе и ограниченный запас идей.
Внешние впечатления действуют на душу в различной степени и от этого происходят различные душевные состояния. Впечатление может быть слабо и тогда оно не удовлетворяет нас, и это неудовлетворение выражается ощущением неудовольствия. Недостаточное впечатление мало сознается, скоро исчезает и производит неполные, незаконченные психические продукты. Вместо того, чтобы вызвать полную деятельность чувствующего организма, они возбуждают только часть и действуют на душу расслабляющим образом, давая ей меньше пищи, чем сколько ей нужно и сколько она может вынести. Таким образом действует всякое неполное возбуждение, например, если внимание возбуждено речью оратора, но до слушателя доходят лишь некоторые слова, он настораживает весь свой слух, впивается глазами в оратора, чтобы полнее воспринять впечатление, старается протолкаться вперед, -- и если за всем тем ощущение не достигает полной силы, слушатель недоволен. Неоконченный разговор, неоконченная мысль, недостаточно увиденный предмет вызывают всегда в душе тревожное, неудовлетворительное, неприятное состояние.
Впечатление, по своей силе соответствующее воспринимающей силе души, есть нормальное, полное удовлетворение. Оно не производит ни удовольствия, ни неудовольствия, а порождает спокойное состояние души и создает нормальные психические продукты. Такое состояние души можно сравнить с ощущением тела в обыкновенной комнатной температуре. Нормальные удовлетворения, при последующих новых "повторениях тех же ощущений, ведут к постепенному развитию и усовершенствованию душевных сил.
Если впечатление довольно сильно, но еще не настолько, чтобы быть чрезмерным, и избыток его без труда воспринимается душевными основами, мы ощущаем приятное состояние и чувствуем так называемое удовольствие. Особенность этого состояния в том, что душевный аппарат, возбужденный приятным образом, стремится к повторительному впечатлению, и это стремление есть так называемое желание. Первоначально душа стремится к ощущениям безразлично; она еще ничего не знает, ничего не сознает, она просит только пищи, сама не зная какой. Но когда она уже раз усвоила впечатление, когда известные ощущения стали ей известны как приятные, она стремится уже к тому, что ей знакомо и что пробуждает в ней чувство удовольствия. Это состояние души психология не называет нормальным, потому что при избыточном возбуждении является всегда сильное напряжение и часть впечатлений не оставляет в душе прочных следов: они утрачиваются. Такое состояние мы испытываем, например, на блестящем бале, на котором нам было весело, в концерте, доставившем нам большое удовольствие, в разговоре, подействовавшем на подъем нашего духа и возбудившем энергию душевного аппарата. То, что утратилось, то пропало бесследно, и только то нормально, что сохранилось в нашей душе.
При избыточном и часто повторяющемся впечатлении является чувство пресыщения; одна и та же повторяющаяся мысль, один и тот же повторяющийся музыкальный мотив, одно и то же общество, если оно не вносит в нашу душу новых элементов сознания и развития, -- наконец, нам надоедают. Мы говорим про человека, что он опротивел, когда производимое, им на нас впечатление есть постоянное повторение предыдущего впечатления. Тот же результат производит всякое не освежающееся однообразие. Бывали примеры, когда очень умные, образованные и развитые люди, принужденные жить вместе, надоедали друг другу до того, что избегали один другого и искали уединения. Пресыщение притупляет душу, лишает ее энергии, стремления и производит по преимуществу ненормальные психические продукты. Оно действует преимущественно на низшие чувства, хотя нередко и в высшем чувстве. Я приведу в пример общеизвестное ощущение -- любовь, когда взаимные отношения поддерживаются исключительно однообразным впечатлением чувства. Факты, когда муж и жена надоедают друг другу, факты, когда замужняя женщина начинает скучать, не имея детей, факты, когда муж бегает из дому отыскивать новых впечатлений в клубах и театрах, -- слишком повседневны, чтобы не были известны всем.
Наконец, впечатление может быть чрезвычайно сильно и внезапно. Например, мгновенный яркий свет, неожиданный выстрел, поражающая радость или горе. Все эти впечатления не только подавляют своей мгновенной силой, но и своим избыточным раздражением расслабляют душу и производят в ней болевое ощущение. Эти сильные, внезапные впечатления не только парализуют душу, но и повреждают физические органы. Бывали примеры, когда люди умирали от внезапной чрезмерной радости или неожиданного горя. Понятно, что люди стараются избегать всех впечатлений, производящих болевое ощущение.
Хотя в новорожденном не существует никаких готовых способностей, но в нем есть основы всех способностей души, которые и проявляются уже с первого дня рождения. Родившийся ребенок тотчас же видит, слышит, обоняет, он сейчас же начинает воспринимать впечатления и перерабатывать их. Не имея, так сказать, готовой души, он уже обладает тем субъективным содержанием, той живостью и впечатлительностью, которые рядом восприятий формируют, наконец, сознание. Это сознание формируется довольно медленно, целым постепенным рядом повторяющихся впечатлений, которые должны произвести довольно прочные следы, чтобы из них могло возникнуть сознание.
Нет никаких причин думать, чтобы душевные процессы, совершающиеся в ребенке, отличались чем-нибудь от психических процессов взрослых. Единственная разница, которую можно допустить, есть количественная, а не качественная. Душа ребенка отличается от души взрослого только меньшим богатством и разнообразием следов впечатлений; но в силе основ она ничем не отличается. Для ребенка нет ни особой природы, ни особых впечатлений; он должен жить и живет в том же мире, в котором живут и большие. Следовательно, если бы силы ребенка были слабее сил взрослого, они были бы не в состоянии вынести того сильного раздражения, которое выносят взрослые, и подвергаться слишком сильному впечатлению; детская душа не развивалась бы, а, напротив, слабела бы или даже парализовалась.
ЧЕСТНАЯ ПАССИВНОСТЬ РАССУДКА
Знаменитое "мыслю, -- следовательно, существую", возвело в сознание то, что прежде только смутно чувствовалось. Человек не потому мыслит, что он существует; нет -- он существует потому, что мыслит; кто не мыслит, тот только занимает бесполезно место в обществе.
Но что значит мыслить? В психологическом смысле мышлением будет всякий рассудочный процесс; можно ли, однако, в европейски-социальном смысле назвать мышлением -- суждение новозеландского дикаря или той умной кошки, которая под колоколом воздушного насоса заткнула лапой отверстие воздушного канала? Если человек воспитывается для общества, то мышление его должно совершаться в общественно выгодном направлении; когда же мышление не имеет подобного характера, то все равно, что его не существует, все равно, что человек не мыслит.
В экономической науке давно уже установился принцип, определяющий признаки несомненно экономических действий. Наука признает экономическим действием только тот труд, в результате которого получается новая полезная меновая ценность или который способствует созданию новых полезных предметов. Человек, играющий в карты, сколько, бы он ни выиграл, будет всегда экономически убыточным человеком, потому что он своим трудом ни на одну копейку не увеличивает богатства своей страны. Человек, задумавший считать песчинки,' может пересчитать пески всей Сахары и все-таки труд его пой; дет в убыток человечеству. Учитель, не воспитывающий способности своего ученика в направлении развития его экономически-производительных сил, не приносит экономическому мышлению человечества никакой пользы, и труд его -- труд пропавший, точно его и не было.
Прилагая этот принцип к воспитанию, мы спросим: если цель воспитания -- приготовить человека для общественной жизни, то можно ли считать воспитанием такое действие, которое не готовит из человека прогрессивно-полезную общественную единицу? Нет. И нет потому же, почему игра в карты или считание песчинок Сахары не есть экономический труд. Воспитывая для европейской общественной жизни новозеландских дикарей, вы собственно не воспитываете ничего; все ваши расходы -- пропавшие расходы, все ваши труды -- пропавшие труды; каждая вещь, каждая книга, каждое замечание, каждая мысль, не достигшая воспитательного результата, -- пропала бесследно, безрезультатно, бесполезно. Можно ли считать благоразумным купца, который действует, не предвидя, не пытаясь предвидеть результата и даже не зная, какой цели ему следует достигнуть? А в воспитании разве мы не все такие же ограниченные купцы, рискующие всеми своими средствами? Рутина, бессмыслие, усвоенные смолоду привычки, заученные на память правила -- вот наши воспитательные средства и орудия, которыми мы создаем целые поколения таких же, как мы, механических ограниченностей и потом еще удивляемся, что история человечества идет так торжественно тихо и нам самим жить так невыносимо скучно. По Зюсмильху, из 1 000 родившихся до 20 лет умирают 509 человек, т. е. больше половины. Определите, сколько было истрачено на них забот, попечений, сколько стоила их пища, одежда, как велики были все остальные расходы! Все это пропало безрезультатно и бесследно: лучше бы этой половине человечества вовсе не родиться. Но что же сказать о размере всего вообще пропадающего непроизводительно воспитательного труда? А между тем, кто думает об этом, кто считает себя ошибающимся, кто не воображает, что он в своих детях создает мыслящие существа, тогда как в действительности все наши воспитательные попечения направлены именно на то, чтобы ограничить средства мышления! И в то же время, какое бессилие выкарабкаться из ходячих понятий, какое отсутствие потребности знать, какая тупость воспринимающих органов, какое бессилие перерабатывающего душевного аппарата! Да, нашим родителям и воспитателям трудно сказать даже самое умеренное похвальное слово. Душа болит, когда видишь это нравственное избиение младенцев... и кто это понимает! А мечтатели и энтузиасты возмущаются: они хотят вложить свою душу в чужую душу, хотят сделать эту душу и доброй, и умной, и человечной. Жалкие безумцы! Но не смущайтесь. Если вы спасли хотя одну душу -- ваше дело не пропало и вы прожили не бесполезно.
Воспитать человека значит дать ему средства для сформирования ума. Но ошибаются те, кто думает, что человека можно приучить мыслить или -- научить мыслить правильно. Ум вовсе не прирожденная способность; он не причина рассудочного процесса, он его следствие, его результат. Метафизическая психология видела в рассудке отдельную способность, образовывающую понятия путем мышления. Рассудок казался ей каким-то особенным существом, как бы живущим независимо в голове. Рассудку приписывалась способность сравнивать, различать и творческая деятельность, выражающаяся в выводе или в умозаключении. Такой взгляд на рассудок и до сих пор существует в общежитии. Нет ничего смутнее ходячих понятий об уме и рассудке. Еще недавно, после долгого спора с одной молодой матерью, которую, конечно, ни в чем нельзя было убедить, я услышал от нее: "у каждого свой взгляд на ум". Да разве ум есть субъективное понятие, разве он то же самое, что красота, что приятное и неприятное, разве он определяется личным вкусом и личными требованиями каждого? И вы, матери, высказывающие подобные мысли, беретесь еще за воспитание!
Когда рассудок считали прирожденной, готовой способностью, с которою ребенок является в мир прямо из утробы матери, было очень логически предполагать, что стоит только дать рассудку известное развитие и он будет работать на всяких предметах, на всех путях, во всех областях мышления. Математика считалась и тогда, да еще считается и теперь, наукой, по преимуществу развивающей рассудок, наукой, наиболее помогающей разлагать суждение на его составные части и группировать части в целые суждения. Большинство думает, что математической гимнастикой можно творить умных, последовательно рассуждающих и неошибающихся людей. Такое заключение было бы верно, если бы рассудок составлял действительно независимую и самостоятельную способность. Но почему же можно быть отлично знающим математиком и совершенным дураком в частной и общественной жизни? Почему ученые педанты Германии прошедшего столетия были так бестолковы вне сферы своей кабинетной специальности? Отчего человек, очень сильный в логике, может затрудняться самыми простыми математическими задачами и для успешного их разрешения должен приобрести известный навык? Отчего всякий специалист всегда односторонен? Отчего в настоящее время истинным ученым считается только тот, кто, кроме своей специальности,, чувствует себя дома и во всех остальных областях знания?
На эти вопросы дает ответы опытная психология. Она признает за душою не прирожденные способности, а только прирожденные силы и известную крепость основ. Душевный аппарат воспринимает "следы впечатлений и из них образуются в душе -- процессом, психологии неизвестным, -- понятия из понятий, тем же процессом, составляются суждения и, наконец, является умозаключение. Что же такое понятие, суждение и умозаключение?
В природе нет никаких понятий, в ней есть только отдельные единичные предметы -- человек, дом, дерево, камень, гора, лошадь и т. д. Предметы эти, воспринимаемые чувством, образуют в душе восприятия, которые затем преобразуются в общие родовые понятия. Работа эта принадлежит исключительно нашей душе; общее только мыслится нами, не существуя в действительности. И все наши слова выражают лишь общие понятия; мы говорим: "стол", "стул",, "нож", "топор", "мальчик", но это вовсе не какой-либо определенный, известный предмет, не известный "стол", "стул", "нож", и т. д., а общие родовые понятия, сложившиеся в нашей душе путем рассудочного процесса. Нравственные понятия --добродетель, зло, порок, невинность -- точно также общие родовые понятия, созданные нашей душой. Чтобы привязать их к известному отдельному предмету, мы должны сделать специальное указание, и в таком случае говорим: "мой стол", "его стул", "этот нож". Но и слова "мой", "его", "этот" -- тоже лишь общие понятия; в человеческом языке, не исключая даже имен собственных, нет ни одного слова, которое бы не относилось ко многим предметам. Что понятия не прирождены нашей душе, не являются в нас как объективное содержание, а составляют результат субъективного, личного процесса, убеждает уже то, что человек, живущий под полюсом, не может представить себе тропической природы, человек, не видевший никогда банана, не может представить себе, что такое банан; пока люди не увидели железной дороги, телеграфа, пушки, действия пороха, они не могли их себе представить. Человечество, переживающее теперешний момент механических изобретений и социальных отношений, не может вообразить себе того, что еще будет изобретено и как устроится будущее общество; слепые и глухие от рождения не могут представить себе синий, красный или другой цвет, звук трубы, человеческий голос, пение жаворонка. Ясно, что представление о чем-нибудь может быть составлено только тогда, когда душевные основы восприняли впечатление предмета. Представление -- только отдельное единичное впечатление; понятие же -- совокупность представлений, в которых душа исключила все, что есть в них различного, и соединила в одно только общее, родовое. Так мы получаем представление о человеке по отдельным людям; затем в душе откидывается все, что характеризует отдельную личность, и остаются лишь общие признаки каждого человека и говоря, "человек", мы думаем не об Иване, Петре, Марье, а о человеке вообще, человеке, на которого в отдельности мы указать не можем и который нами только мыслится.
Но простое понятие еще не есть суждение. Чтобы явилось суждение, необходимо сознательное соединение нескольких понятий или соединение понятий с особыми представлениями. Процесс этот совершается в нашей душе тоже сам собой. Скажите ребенку: "Кай человек" (суждение); "все люди смертны" (опять суждение), затем он уверенно ответит: "следовательно, Кай смертен". Рассудочный процесс появляется в детях уже очень рано. Рассудок формируется по мере воспринимаемых впечатлений, и чем больше в душе накопляется следов, чем больше образуется в ней понятий, тем большая безошибочность является в работе рассудка. Но готовых понятий у ребенка нет, и они должны создаться .из впечатлений. А так как эти впечатления начинаются рано, следовательно, и рассудок появляется тоже рано. Таким образом, рассудок, зависящий от впечатлений внешнего мира и процессов внутреннего психического аппарата, является силой вполне непроизвольной. Он перерабатывает только тот материал, который получает, и не может ничего творить по произволу. Милль справедливо говорит, что иногда нам бы хотелось заставить свой рассудок думать, что 2 Х2 = 5, но это оказывается невозможным. Попробуйте в известном силлогизме о Кае сделать Кая бессмертным! Как только вы предложите рассудку для сравнения понятие, что "все люди смертны", так рассудок, которому уже известно, что Кай человек, немедленно отвечает: "следовательно, Кай смертен".
Сила рассудка происходит вовсе не от его упражненной или созданной головной гимнастикой крепости; рассудок упражнять нельзя, ему нельзя создать силы, если этой силы нет в крепости душевных основ. Его сила зависит исключительно от прирожденной силы душевного аппарата и от материала, который будет предложен для переработки. Скажите: Кай дерево; все деревья зелены,-- рассудок, как в первый раз ответил безошибочно: "следовательно Кай смертен", ответит теперь так же безошибочно: "следовательно, Кай зеленый".
Чем полнее и разнообразнее материал, предлагаемый душевному аппарату, тем и рассудок будет умнее и сильнее. Гениальнейший человек по крепости своих душевных основ выйдет среди папуасов только гениальным папуасом, потому что та жизнь не дает ему материала, чтобы вырасти до европейской гениальности. Рассудок -- простой чернорабочий; искусство его всегда одинаково, умозаключение всегда строго последовательно; но если это умозаключение выведено из односторонних, недостаточных или ошибочных наблюдений, то и оно будет односторонне, недостаточно, ошибочно.
Односторонность вывода вследствие скудости материала вы можете наблюдать каждый день на детях. Вот двенадцатилетний, вообще способный и восприимчивый мальчик, желает отделить горлышко от бутылочки -- и поступает совершенно как папуас. Он берет камень, отшибает горлышко и с крайним изумлением получает совсем не то, что ему было нужно. А между тем рассудок его работал правильно. Ребенок сообразил так: мне нужно отделить горлышко от бутылочки; если я ударю по горлышку, то оно отлетит; -- для правильности вывода не доставало лишь наблюдений над свойствами стекла; и потому, построив свой вывод только на свойствах камня, ребенок пришел к одностороннему заключению. Тот же ребенок спрашивает: "кто самый великий человек в мире?" и сам себе отвечает: "Галилей, ибо он утверждал, что земля вертится". И когда ему возражают, что был Гиппарх, был Коперник -- он смотрит на возражающего с недоумением и сам понимает, что его умозаключение неверно, потому что в него не был введен этот новый материал.
Самые гениальные, самые могучие мыслители приходили к подобным же односторонним выводам. В сущности рассудочный процесс Аристотеля ничем не отличался от рассудочного процесса ребенка, желавшего отделить камнем горлышко бутылки. Аристотель, желая объяснить известными ему фактами явления замерзания и таяния, говорит, что теплота есть то, что соединяет вещи одного рода, а холод то, что соединяет вещи того же или различных родов. Тот же гениальный Аристотель очень затруднялся объяснить, каким образом камень, брошенный рукою, продолжает еще несколько времени двигаться и потом останавливается. Если причиною движения рука, то отчего же камень двигается даже и после того, как на него перестала действовать рука? Если же не рука, то отчего он перестает двигаться и, наконец, останавливается? Разве это не та же бутылочка? Ребенок знал свойство камня, но не знал свойства стекла. Аристотелю был известен лишь факт брошенного камня, но он не знал свойств сопротивляющейся среды, в которой падал камень.
Если ошибались отдельные гениальные люди, так называемые творцы науки, то должны были ошибаться и целые народы, принимавшие их науку. История есть летопись этих ошибок, летопись постоянного стремления народов поправить свое суждение на основании вновь открытых фактов. Наиболее грандиозный пример исторической односторонности представляет древний мир. Весь его быт был построен на идее власти и права, на поглощении лица обществом. Мы изумляемся теперь классической стройности греко-римских учреждений. Но они потому и были стройны, что идея, лежавшая в их основе, была слишком односторонняя. Власть и право -- все; личность -- ничего. Спаситель Греции Мильтиад за неудачное -нападение на Парос обвиняется в том, что обманул народ ложными обещаниями. Покрытого ранами героя Марафона приносят в суд на носилках и приговаривают к уплате издержек экспедиции. Саламинский герой Фемистокл предается суду только по подозрению. Он бежит к персам и, чтобы не сделаться предателем отечества, принимает яду. Аристид подвергся остракизму. Кимон за неосторожный совет, давший повод к оскорблениям со стороны Спарты, приговорен к изгнанию. Алкивиада изгнали за одну военную неудачу. После победы при Аргинузах шесть военачальников были преданы смерти за то, что не спасли остатков своих поврежденных судов. Осужденные выпили яд, благословляя свое отечество и осудивших их граждан. Вот отношения лица к государству. Из идеи власти и государства развивается рассудочным путем идея права, вырастающая в строго законченную одностороннюю юридическую систему, превращающую личность в ничто. Поправку вносит новая христианская идея, освобождающая личность и -- древний мир падает. Но его идея еще не исчезает с концом римского господства; борьба права и свободы, борьба личности с обществом дает содержание всей последующей европейской истории. Коллективный рассудок постоянно исправляет односторонность своих умозаключений, с каждым днем являются новые факты и новые наблюдения, и то, что казалось верным и безошибочным вчера, оказывается односторонним и ошибочным сегодня. Не зная, какие факты будут открыты наблюдением, мы не можем предвидеть и новых умозаключений, которые выведет из них коллективный рассудок; но именно потому, что история есть непрерывный ряд исправляемых суждений и что всякое будущее умозаключение всегда многостороннее, потому что оно составляется из большего числа наблюдений и фактов, мы должны признать, что наше настоящее не может служить законом для будущего; оно только часть того материала, который переработается рассудком в будущее умозаключение.
Эта простая мысль далеко не вошла в общественное сознание и потому не лежит в основе ни воспитательного, ни правительственного принципов. А между тем правильность ее каждый может проверить на себе. Неутомимый работник-рассудок отдыхает только ночью. С того момента, как человек проснулся, рассудок уже принимается за свое дело. Что же он делает? Каждый день приносит ему новые факты, новые впечатления; получив этот новый материал, рассудок принимается за перестройку тех своих сооружений, к которым доставлен материал, и делает новое умозаключение. Рассудок не знает никогда ни покоя, ни отдыха; он всегда занят; большое или небольшое дело творит он -- это зависит не от него, а от количества и качества материала, который будет ему доставлен.
Но отчего же мы встречаем на каждом шагу людей, рассудок которых вертится, как белка в колесе, которые уже лет в тридцать оказываются неспособными идти умственно дальше и преждевременно впадают в старческое слабоумие? Возьмите ребенка. Сколько в нем впечатлительности, как живы его чувства! Он весь поглощен внешним миром, весь живет в нем, душа его только и делает, что набирается новыми и новыми впечатлениями. Все это разнообразный материал, которым запасается детская душа и который перерабатывается рассудком в понятия, суждения и умозаключения. В юноше этой первоначальной живости восприятий уже не замечается. Материал, которым он набрался, создал ему уже известный внутренний мир, и юноша уже более или менее уходит в себя, выделяясь из-под впечатлений мира внешнего. И чем далее человек живет, тем s нем больше могут подавляться влияния внешних впечатлений, тем он может жить более изолированной жизнью и, наконец, в старости совершенно замыкается в себя. Причиной этого вовсе не рассудок, а те воспринимающие силы, то меньшее напряжение внимания, которые устраняют от души новые впечатления и лишают рассудок нового материала. Силы души, лишившейся возбуждающих их внешних элементов, уходят в себя, и замкнувшийся человек живет одними внутренними материалами, перенося всю деятельность своей души и рассудочного процесса на перебирание воспоминаний о прошедшем. Жизнь воспоминаниями -- печальный признак непригодности человека для, настоящего.
Кроме естественных причин старчества, для которого нет определенного возраста, есть еще причины искусственные. Мы можем подавлять в себе живость впечатлений и воспринимающую деятельность чувств под влиянием односторонних идей, созданных на основании односторонних фактов. Мы можем сложить в себе искусственную нечувствительность и даже апатичность и уже очень рано привыкнуть уходить в себя, направляя свои душевные силы исключительно на одну внутреннюю переработку старого материала, не воспринимая нового. О, преждевременное старчество! если бы ты только знало, что ты не больше, как односторонняя ограниченность, может быть ты не стало бы выделять себя из жизни, уходить от людей и искать наслаждения и счастия в собственной пустоте! И бывают эпохи в жизни народов, когда подобное ошибочное суждение охватывает повально всех и кладет свою печать на всю личную и общественную жизнь; когда односторонность выдается за безошибочность и ограниченность считается благоразумием. Если подобная односторонность овладевает целым поколением -- она становится историческим явлением и период его может тянуться очень долго. Бедный рассудок! тебя, честного труженика, делают ответственным в том, в чем ты не виноват, и, подсунув тебе подтасованные факты, неосмысленные и непонятные явления, твое одностороннее умозаключение принимают за непогрешимую истину, уничтожая всякую границу между умом и глупостью!
Итак, недостаток материала есть первая причина одностороннего умозаключения. Факты повидимому противоречат этому выводу. На каждом шагу мы встречаем людей, которые из одного и того же материала достигают различных рассудочных результатов. Но это только повидимому. В действительности же рассудку приходится обрабатывать различный или неодинаковый материал, и ошибки чувств играют при этом главную роль. Слабое зрение, недостаточно развитый слух, внимание, направленное в другую сторону; радость, доброжелательство, гнев, страсть, любовь дают одним и тем же фактам совсем другой цвет, и не только два различных человека, но один и тот же человек могут в разное время приходить к разным выводам. Верной оценке явлений чаще всего мешает страстное к ним отношение, и вот почему односторонность умозаключений встречается так часто в оценке людей. Вы любите женщину и в своем представлении о ней группируете именно те факты, которые подсовывает вам ваше нежное чувство; другой не любит этой женщины и подбирает как раз те факты, которые вы исключаете. Рассудок, обрабатывающий только то, что ему предлагают, делает свое дело честно и получаются два противоположных вывода. Почему каждая мать считает своих детей лучше других детей? Почему мы так легко видим соломинку в чужом глазу? Почему мы так легко оправдываем себя и обвиняем других? Только потому, что, под влиянием односторонних ощущений, мы подтасовываем односторонние факты, из которых наш рассудок уже и выводит одностороннее умозаключение.
Односторонность мышления может происходить не только от недостатка, но и от изобилия материала. Сознание, подавленное массою фактов, которых оно не в состоянии ни обозреть, ни привести к единству, совершенно парализуется и не создает никакого умозаключения. Такое бессилие рассудка выражается болезненным напряжением всего нервного и душевного аппарата и беспокойным состоянием души. У особенно чувствительных людей оно вызывает необыкновенную раздражительность, которая не прекращается, пока рассудок, свойственным ему приемом, не приведет разбросанного материала к единству. И когда материал рассортирован, сложные факты приведены к простейшему единству, облегчающему умозаключение, когда, наконец, рассудок создал из понятий и суждений вывод, -- разрешившийся головной процесс выражается необыкновенным довольством, каким-то спокойным, легким, счастливым состоянием всего организма. Оттого-то и можно сказать, что роды мысли самые трудные роды, и нельзя не согласиться с Гейне, когда он говорит, что для родов коллективной мысли бывают иногда нужны не только искусные, но и очень решительные акушеры.
Случаи, когда рассудок, подавленный богатством материала, затрудняется его переработкой -- самые обыкновенные случаи и в жизни отдельных людей, и в жизни народов. Чтобы выйти из затруднения, рассудок приводит усложненные факты к простому единству, он распоряжается так, чтобы разбить их на отдельные немногие группы понятий, которые бы можно было ему обозреть одним взглядом и с одинаковой силой внимания. В этом процессе, повторяющемся непрерывно с самого детства, и заключается собственно воспитание рассудка и развитие ума.
Жизнь отдельного человека, а тем более человечества, слагается из громадной массы чрезвычайно разнообразных фактов. Одного перечисления наук совершенно достаточно, чтобы убедиться, как необъятна область фактов и явлений, окружающих нас, и какая громадная работа выпала на долю коллективного рассудка. Систематическое знание есть тот рассудочный процесс, которым многосложные явления приводятся к однородному простейшему единству, облегчающему умозаключение. Облегчить эту работу и личного, и коллективного рассудка составляет задачу воспитания и систематических знаний. Вообразите человека с сильным восприимчивым душевным аппаратом, находящегося в обществе развитых людей, обслуживающих какой-нибудь многосложный общественный вопрос. Его на каждом шагу поражают новые понятия, новые идеи, новые слова. Он буквально засыпан ими, оглушен, ошеломлен. Но что значит ошеломлен и оглушен? только то, что ему не пришлось сделать той предварительной, мелочной, сличающей и уравнивающей работы, по которой неизвестное ему уже коротко известно им. Не силой рассудка он отличается от других, -- еще Декарт сказал, что нет ни одной способности, более равномерно распределенной между людьми, как рассудок, -- но только тем, что не успел еще привести к простейшему единству того, что привели другие, и потому в то время, как эти другие прямо приступают к умозаключению, он должен тратить свои силы на сортировку и обработку материала. Облегчить эту работу и должно воспитание. Оно должно помочь группировке фактов и всей предварительной работе рассудка, дать ему, в виде материала все категории фактов и все категории явлений частной и общественной жизни. Дайте рассудку все -- и вы создадите умного человека.
Конечно, переработка совершается не у всех людей одинаково; у одних она идет быстрее, у других медленнее, у третьих одностороннее, у четвертых сосредоточенно или раскидисто и бессвязно, и таким будет и их ум или рассудок, -- т. е. тугим, быстрым, односторонним, сосредоточенным. Поэтому у каждого человека рассудок работает по-своему, и народная поговорка, что "у каждого свой царь в голове", есть только безошибочное практическое наблюдение, возведенное опытной психологией в точное научное положение.
Но нет ли тут противоречия с тем, что мы говорили ранее? Если рассудок такой добросовестный работник и работа его зависит исключительно от материала, то почему же он может быть и тугой, и быстрый, и односторонний? Если рассудок самая равномерно распределенная способность, то почему же у каждого свой царь в голове? Дело в том, что работу мысли могут замедлять или ускорять другие способности. Если у человека слаба память, если он с трудом удерживает факты или легко их забывает, если воображение, работающее вместе с памятью, действует быстро или медленно, то и рассудку во всех этих случаях дается разный материал, а следовательно, и работа его будет различна. Только оттого и встречаются такие несходства в быстроте, широте и глубине соображения и мысли в различных людях. Но рассудок во всех этих случаях один и тот же, разница все-таки лишь в том, что остальные, содействующие рассудку способности доставляют ему различный материал. Поэтому-то и можно быть очень умным мужиком и очень глупым и несообразительным ученым педантом; можно быть превосходным математиком и самым тупым администратором; можно быть очень знающим профессором латинского языка и не понимать ни одной мысли, выходящей из сферы этой специальности; можно необыкновенно легко соображать все, что относится до тактики и стратегии, и толковать вкривь и вкось общественные вопросы, не понимать требований народных и даже глумиться над прогрессом. Роон очень хороший военный министр, а Мольтке считается даже гениальным стратегом -- и все-таки они представители прусской юнкерской партии и умирающего феодализма. Это происходит оттого, что в области своей военной специальности они освоились со всем существующим материалом, тогда как в области общественных вопросов они знакомы лишь с тем, что приводит их рассудок к юнкерским умозаключениям.
Итак, можно быть гениальным стратегом и глупцом в политической жизни; можно быть превосходным специалистом и совершенно односторонним, неспособным и вредным гражданином. В общежитии, изворачивающемся ходячими фразами, не всегда это понимается ясно, и вот почему царит во всех головах такое недоразумение относительно ума.
Ум и рассудок в сущности одно и то же, но умом называют обыкновенно частичную деятельность рассудка, деятельность его в умозаключениях какой-нибудь отдельной категории понятий. В русском образованном и особенно провинциальном обществе умным считают того, кто умеет рассуждать о мелочах повседневной жизни, а слово и понятие "рассудок" неизвестно и никогда не употребляется. Причину этого нужно искать в том, что наше общество не дожило еще до понятия, о рассудке, как полном выражении представлений высшего порядка, исходящих из общественных чувств и заканчивающихся идеями социального порядка. У нас есть умные люди, есть коллективный ум, но у нас почти нет людей рассудка и вовсе нет коллективного рассудка; наша способность понимать ограничивается только областью ума и его частными умозаключениями, но еще не вступила в тот более широкий круг идей, в которой каждый частичный, специальный ум является со своими умозаключениями и общий итог чего составляет рассудочную работу и образует рассудок. Рассудок -- это будущее нашего коллективного душевного аппарата, который должен выработаться, когда наше общество переживет момент царящего в нем теперь индивидуализма. Мы становимся умнее, мы стали много умнее, но рассудком мы овладеем только тогда, когда овладеем материалом для общественного сознания, когда направим свои воспринимающие душевные силы на наблюдение фактов и явлений общественного порядка во всех сферах жизни, куда только может проникать наблюдение. Рассудком мы овладеем только тогда, когда поймем, что можно быть умными математиками, умными докторами, умными акушерами и в то же время общественно глупыми людьми.
ПАМЯТЬ
Кажется у Данкворта, в его "Psychologie und Criminalrecht", роль рассудка представлена в такой живой картине, что из немногих слов понимаешь дело гораздо лучше, чем из всех туманных ученых сочинений психологов-метафизиков. Данкворт справедливо замечает, что есть вещи, которые становятся понятными лишь в образном изложении.
То, что мы называем рассудком, Данкворт называет интеллектом. Это холодный, спокойный, честный счетчик, который кладет на счеты что ему дают, подводит верный итог, но не отвечает за цифры, которые ему доставлены. Во главе государства, в котором служит честный счетчик, стоит нередко взбалмошный деспот, управляемый камарильей {Камарилья -- придворная группа лиц, интригами и обманом влияющая на государя и управление страной (ред.).}. Камарилья возбуждает партии, она интригует, подтасовывает факты, окрашивает их иным цветом, многое припрятывает, иногда выдумывает чего не было, иногда лжет и клевещет. Счетчик скромно сидит в своем кабинете и работает с утра до вечера, не отвечая ни за поступки двора, ни за самодурство взбалмошного деспота.
Случаи, когда камарилья ведет себя возмутительно -- случаи вообще довольно редкие и бывают только в моменты высшего возбуждения страсти. Вообще же в совете камарильи заседают министры довольно спокойные, хотя и односторонние. Гармоническое согласие министров есть идеал внутреннего управления и такое согласие комитета министров психология называет нормальным состоянием души. Оно бывает очень редко! В большинстве случаев преобладающий голос принадлежит кому-нибудь одному, и чувство обыкновенно берет на себя решающую роль.
Задача воспитания заключается именно в том, чтобы уравновесить голоса советников и каждому из них доставить такой материал, чтобы советник достиг самого полного, самого зрелого и самого всестороннего развития.
В числе вспомогательных средств рассудка первое место принадлежит памяти. Память, как и рассудок, не есть прирожденная способность; она, по определению Бенеке, есть общая инерция образовавшихся в душе представлений. Это -- как бы склад известного материала, собранного душой; она -- сумма всего того, что человек помнит.
У ребенка нет никакой памяти; у него одни лишь средства усвоения, только сила для собирания материала; но материал этот лежит перед ним и его нужно еще собрать. Поэтому память дитяти формируется по мере приобретения им ощущений и следов, оставляемых ими в его душевном аппарате. Каждое ощущение оставляет след и каждое повторение ощущений делает эти следы глубже и глубже. Вместе с тем оно служит началом для восприятия новых ощущений, облегчая таким образом душе ее последующую работу. Следовательно, душевная работа ребенка идет, постепенно усиливаясь.
Но этот процесс "весьма медленный, потому что Noсякое последующее душевное приобретение делается на счет уже готовых, предыдущих средств. Если ребенок смотрит на какой-нибудь предмет, то он запоминает из него только то, на что обращено его внимание и на что достает ранее приобретенных им следов. Покажите ребенку в первый раз горящую свечку, спичку или курящуюся папиросу: опыт каждому хорошо известный. Пораженный невиданным для него светом, ребенок обращает все свое внимание только на огонь; он видит его одного и больше ничего: ни руки, держащей свечу, ни подсвечника, ни папиросы, ни даже отделяющегося от нее дыма ребенок еще не замечает. Чтобы увидеть и запомнить весь предмет в его подробностях требуется уже довольно сложная работа и известный, ранее приобретенный опыт души. Вначале же ребенок, из наиболее поражающих его явлений и предметов, воспринимает лишь одно общее. Например, взрослый, смотря на письменный стол и окинув его взглядом, сразу видит и самый стол, и чернильницу, и лежащие на нем книги и бумаги, и разные другие, нагроможденные на нем предметы. Для взрослого все это очень просто, потому что его душевный аппарат уже усвоил навык разлагать общие явления и соединять частное в общее. Но вот подходит к столу годовалый ребенок; то что для взрослого так просто -- для него египетская работа. Он подавлен массой материала, с которой ему не справиться; каждая часть стола, каждая вещь для него -- отдельный предмет, производящий в нем отдельный, независимый след. Кипа книг, лежащих на столе, для ребенка -- безразличная куча, тогда как взрослый "видит в ней не только отдельные книги, но из названий их в нем возникает целая ассоциация известных представлений, потому что эти книги он читал. Взрослому все это только теперь просто, но сколько потребовалось ему собрать и переработать материала, чтобы дойти до этой простоты! Посмотрите, с каким трудом ребенок приучается различать свою мать или кормилицу от других людей. Он удерживает в памяти сначала какой-нибудь один признак -- форму, цвет лица, прическу; и так как этот признак довольно общий, то вначале ребенок беспрестанно ошибается. Вот его берет на руки постороннее лицо, в ребенке из признаков этого лица возникает новое ощущение. Сравнение следов указывает ребенку, что это не то, чего он искал, и он начинает плакать: новое ощущение, новый след, новый материал памяти. Нужно много времени, чтобы ребенок запомнил лицо своей матери или кормилицы и сразу приучился бы различать людей. Какая громадная работа! Никогда в последующей жизни человеку не приходится делать такого большого запаса чувственных ощущений, какой делает ребенок. И потому детство есть именно пора собирания материала и формирования памяти, та великая пора жизни, когда кладется основание всему будущему нравственному человеку, подготовляется из него гражданин, член семьи и общества.
Пора наиболее сильной памяти есть возраст от 6 до 14 или 15 лет. Это именно та пора, когда еще не сформировавшийся организм не проснулся ни для идеальных стремлений, ни для страстей, ни для порывов полового чувства. Душа живет как бы механически, для полной ее деятельности недостает еще многих стимулов. Собирая безразличный материал, она действует по закону инерции, не делая из собранного материала полного употребления и даже не имея еще сил сплести из него сеть полных представлений, сложить мировоззрение.
Вот почему период механической памяти есть самый главный, самый важный период человеческой жизни; он тот роковой период, когда ненужные или излишние следы оставляют навеки свои глубокие и нередко ничем неискоренимые борозды.
Ясно, что не все равно, каким материалом сформировать память, и кто думает иначе, тот думает метафизически. Есть еще много психологов и педагогов, -- а за ними стоит целая масса обыденных воспитателей, отцов и матерей семейств, -- воображающих, что всяким материалом можно изощрить память. Память вовсе не индиферентная способность, силы которой можно упражнять, как силы молодой лошади. Вы можете укрепить мускулы жеребенка безразличными тяжестями, заставляя его возить и песок, и камень, и картофель, и яблоки. Но память-- не способность, память -- только материал и потому она и будет такой, из чего вы ее сложите.
Бедные дети! Какие убийственные эксперименты совершают над вами ваши мучители-педагоги! Что это, преднамеренная ложь или заблуждение? Недавно мне случилось слушать одного педагога, который доказывает, что латинский язык и грамматика развивают человека гораздо лучше, чем естествознание. Лгал ли этот человек, желая выставить себя действующим по убеждению, -- я не знаю, но я знаю, что с метафизической точки зрения он и не мог говорить иначе. Если память -- жеребенок, то, конечно, все равно, чем ее упражнять. Но так как она -- сумма того, что человек помнит, то не все равно -- давать ли ей в виде складочного материала латинские слова или факты естествознания.
Было время, когда для изощрения памяти учили маленьких детей стихам и басням. Это время, слава богу, прошло, но новое не стало лучше старого. И до сих пор воспитывающее большинство, считая память прирожденной способностью, обременяет ее ненужными вещами. Изменились лишь средства изощрения, но не руководящая идея, и наши педагоги вполне убеждены, что память можно не только оттачивать, но что ее можно оттачивать на одном и том же оселке для <всего; что отточив ее на латинском языке, мы разовьем ее и для истории, и для географии, и для физики, и для чего хотите. Общее упражнение памяти имеет свое объяснение, но не в том, в чем ищут его педагоги старой школы. Например, зная грамматику своего родного языка, уже гораздо легче усвоить грамматику какого-нибудь иностранного языка. Но это происходит вовсе не оттого, чтобы новому приобретению помогала изощренная память. Происходит это оттого, что множество, повидимому, вновь усвоиваемых понятий входят уже готовым материалом, например, понятия о частях речи, о склонениях, о спряжениях и т. д. Но как бы ребенок ни изучил хорошо грамматику греческого языка--она не поможет ему нисколько при усвоении фактов исторических или естествознания, потому что между теми и другими не существует никакой родственной связи, никакой ассоциации.
Мы уже знаем, что память -- не способность, что она формируется известными следами, оставляемыми в душе, что факты тем легче усвоиваются, чем существует более тесная между ними ассоциация. Поэтому накопление материала, образующего память, не есть вовсе безразличное действие. Оно должно иметь свою строгую постепенность и связь, потому что только постепенность и связь могут облегчить труд запоминания и сделать экономию душевных сил, сберегая их от бесполезной траты.
Силы души, скапливающие материал памяти, не бесконечны; они имеют свой предел и свой конец. Если все они будут направлены в одну сторону накопления фактов, то, наконец, их не достанет для усвоения этих фактов {См. примечание 6-е, стр. 399--400.}. Люди с необыкновенными средствами запоминания -- люди очень редкие, их зовут гениями. И зовут их так потому, что они отличаются тем всеобъемлющим материалом и теми необыкновенными средствами души, которые формируют их редкий разум. Большинство людей не имеет таких средств, и потому всякая расточительная, ненужная трата их сил, есть невознаградимое зло для общества, для истории, для прогресса. Задача воспитания заключается именно в том, чтобы передавать памяти только факты полезные, только такие, которые ведут к усвоению других, находящихся с ними в связи фактов, и тем облегчают твердое их запоминание. Все же факты единичные, разрозненные и как бы случайные, все, что не может найти и не найдет приложения в последующей жизни человека, вводимое силой как материал памяти, есть вредное расхищение душевных сил ребенка, а вовсе не укрепление и не развитие его памяти.
Насколько пропадают силы людей, может указать следующий общеизвестный факт. Одна стереотипная фраза гласит, что всякий живой, не затупевший человек непременно вступает, наконец, в период внутренней ломки, в период критического отношения к своему мировоззрению и начинает выкидывать за борт все ненужное и лишнее. Но что значит выкидывать за борт? Выкидывание есть процесс сличения разных очевидностей, разнородных и противоречивых фактов, примирение которых оказывается невозможным. У затупленных людей, духовные основы которых слабы и скоро заполняются известным содержанием, уже не достает сил для новых восприятий. Так называемые живые, не затупевшие люди -- больше ничего как более богато одаренные натуры, у которых есть еще достаточный запас душевных основ для новых восприятий. В виду высшего физиологического и психического напряжения, в пору возмужалости, когда душевные стремления получают наибольшую напряженность, новые факты, усвоенные душевным аппаратом, производят разлад и разрыв в прежних ассоциациях, и честный работник -- рассудок -- начинает чувствовать неловкость своего положения. Ему приходится подводить разные итоги и каждый их них противоречит другому. Что же делать? -- и вот начинается сортировка и новая комбинация всей массы материала памяти, всего нового и старого, отделение нужного от ненужного. Работа эта не легкая и свершается она всегда в ущерб душевных сил, доведенных до высшего напряжения. В душе все как бы спутывается, все сдвинулось со своего места, старая сплетенная сеть мировоззрения разорвалась на части, новые факты еще не возведены в сознание, все надо "рассмотреть, проверить, сличить и рассортировать, и затем из проверенного и пригодного материала сплести сеть нового мировоззрения. Этот страшный труд свершается -нередко путем очень мучительного процесса, под давлением запуганного и робкого чувства, относящегося недоверчиво к новому и трудно расстающегося со своими первыми ощущениями. Справедливо, что предрассудки искореняются труднее всего; они исчезают вполне только в том случае, когда ассоциация новых представлений оставит более глубокие борозды, чем сеть старого мировоззрения. И это делается не сразу, не одним теоретическим усвоением, не одной заменой лишь некоторых фактов, а именно гармоническим и прочным слиянием всех отдельных ассоциаций в одно неразрывное, связное целое. Если такого слияния не совершится, если новые следы будут слабее старых и укоренятся временем и упражнением недостаточно прочно, -- то в результате является двойственность, известная под названием либерализма. Либерализм, как неокрепший порыв, легко поддается увлечению; но там, где требуются для поведения все силы и вся активность души, он пойдет в направлении более окрепших старых следов.
Другая страшная ошибка, идущая рядом с загромождением памяти ненужными фактами, есть так называемое педагогическое развитие. Мы знаем уже, что развитие есть рассудочный результат, есть именно тот итог, который подводится фактам, та сеть мировоззрения, которая сплетается сознанием из всех чувственных восприятий и из внутренних душевных процессов. Следовательно, развитие есть собственный (процесс души, который будет тем более совершенным, чем более основного материала приобрела душа. Но развиватели рассуждают иначе: они видят в рассудке стальное лезвие, которое можно оттачивать совершенно независимо от материала памяти, тогда как рассудок именно зависит от материала. Думая оттачивать эту воображаемую способность, они вместо фактов, вместо нормального материала дают душе готовые выводы и вместо свободы поселяют рабство мысли. Развитие вовсе не этот процесс, оно вовсе не механическая гимнастика душевных основ, и память нуждается не в готовых фразах, не в внешнем давлении чужой мысли, а в фактах, фактах и фактах. Введенные в Душу, они собственными ее силами будут возведены в сознание и создают то развитие, которое мы называем рассудком. Это процесс органический, внутренний и, давая душе готовый вывод, вместо того чтобы дать ей факты для вывода, вы не развиваете, а притупляете душевные силы, лишая их самодеятельности.
Возраст до 14--15 лет именно та пора, в которую следует зарядить подрастающего человека фактами. Это возраст механической работы души и механической памяти. Дайте ребенку и юноше не безразличный материал, не смесь драгоценностей и всякою старого хлама, не расточайте его сил на ненужную работу, на труд, который не принесет ему никакой пользы, предохраните его от постройки дома, который может быть ему придется потом разрушить, собирайте только настоящий и хороший строительный материал, и когда наступит пора возбудившегося сильного сознания, когда душа возмужавшего юноши проснется для полных внутренних душевных процессов, когда сердце его забьется первою любовью, -- вы не поверите, вы изумитесь, какой удивительный замок построит молодая, сильная душа. Не обольщайтесь, не заблуждайтесь и не воображайте, что вы строитель этого замка. Вы, воспитатели, только скромные подрядчики, доставляющие на место постройки кирпич, известь, песок, дерево; если вы навезли дрянной кирпич, гнилое дерево, -- чего же вы удивляетесь потом, что постройка вышла дрянная и гнилая? Но если вы доставите бронзу, золото, малахит, материал для лепной работы -- возмужавшая душа выстроит из него чудный замок, и вы с гордостью можете любоваться на него и радоваться, что это из вами доставленного материала. Неужели вам этого мало? Оставьте свои крепостные привычки, не считайте чужой души своим рабом, а себя строителем египетской пирамиды, не давите молодую душу! Свобода -- вот что ей нужно. Не рабов, не египетских фелахов мы должны растить, не вечных детей, подавленных авторитетом чужой мысли, а людей самостоятельного чувства, самостоятельной мысли, уверенных в своих нравственных силах и носящих в своей душе чувство человеческого достоинства.
Периодом до 15 лет потому именно и нужно пользоваться, что эта пора бывает только раз в жизни и потом уже не повторяется. Только в это время механического запоминания можно ввести в душу множество фактов и знаний, которые потом усваиваются уже с трудом. Несколько позже, когда в юноше пробуждаются идеальные стремления, когда являются в нем страсти, всякое механическое заучивание утрачивает свой интерес. Не память ослабевает в это время, как думают обыкновенно, а просто душа занята другой работой и хотя она воспринимает новые представления, материал памяти копится попрежнему, но этот материал не отличается больше прежним разнообразием. В нем замечается известная тенденциозность, ибо силы души направлены теперь на подведение итога; они выплетают сеть мировоззрения, они создают так называемый образ мыслей, они пополняют запас памяти лишь в тех местах, где чувствуются разрывы и пустые промежутки, нарушающие цельность сети. И чем больше живет человек, тем так называемая память становится одностороннее и специальнее. В старости и она слабеет, ибо ослабевшая стремительность к внешним впечатлениям ослабляет чувственное восприятие, и человек роется больше в давно скопленном материале, только комбинируя его по-новому и дополняя его вновь слабо.
Говорят еще, что память слабеет по мере развития философской способности. Это одна из фраз, изобличающих свое метафизическое происхождение. Мы уже знаем, что память слабеть не может, потому что она собранный и постоянно увеличивающийся запас фактов. В этом запасе может быть большее или меньшее разнообразие, он может делаться в одну сторону, но собирание материала никогда не прекращается и поэтому память не только не слабеет, а, напротив, постоянно растет. Так называемая философская способность есть только известный рассудочный процесс, это стремление привести все накопленные факты в стройную систему, стремление, живущее во всякой душе, но не для всех осуществимое. Конечно, каждый человек живет внутреннею жизнию; нет ни одного, кто бы не пытался слагать себе или не слагал себе известного образа мыслей, потому что каждый живет, а жить значит действовать, а для действия нужны руководящие стимулы. Но не вес из материала памяти в состоянии создать одинаковые лредставления, сложить полное, беспромежуточное и наиболее безошибочное мировоззрение, высвободиться в этом процессе души от посторонних впечатлений и влияний, мешающих верному итогу и правильной постройке, создать себе благоприятные житейские обстоятельства. Философская голова поэтому есть такая голова, в которой группы представлений размещаются в стройном, спокойном единстве, без промежутков и порывов; которая свободна от ложных представлений и предрассудков; которая чужда грубых противоречий; которая работала под гармоническим ровным давлением разнообразных душевных сил и вследствие нормального состояния основ -- пришла к нормальному выводу. Понятно, что такая голова в момент плетения сети представлений из собранного уже материала может приостановиться собиранием нового, если сделанный запас "вполне достаточен для работы. Но это вовсе не ослабление памяти. Напротив, философские головы, более чем другие, пополняют запас своей памяти и постоянно создают из своего материала новые и новые комбинации. Философской головой даже нельзя быть без громадных воспринимающих средств, потому что из скудного материала ей нечего строить.
Но большинство людей -- не философы; большинство лишено тех гармонических средств, которые создают философское мышление, и находится обыкновенно в трудных житейских положениях. Хотя память есть вообще единственное основание для всех душевных построений, но не нужно забывать, что в душе существуют еще агенты, под влиянием которых возводится постройка и которые действуют нередко, как самая беспокойная и шумная камарилья. Запас фактов, конечно, коренное основание, из которого возникает весь будущий нравственный и интеллектуальный человек; но материал, скопленный в виде памяти, может в рассудочном результате изображать самую разнообразную сеть, смотря по тому, при каких условиях и обстоятельствах она создавалась. Два человека, при одном и том же запасе памяти, сложат два совершенно различных мировоззрения, если они формировали свой образ мыслей при различных житейских обстоятельствах. Чувство, при котором они воспринимали факты, сообщает им иногда самую разнообразную подкладку, то более или менее темную, то более или менее розовую. Горе, радость, бедность, богатство, нравственный гнет или свобода оставляют рядом с воспринимаемыми фактами следы известных чувственных ощущений, которые, как самостоятельные величины служат вспомогательным материалом, сообщающим известный характер или цвет слагаемому образу мыслей и работе рассудка; здесь память действует только одной стороной, предлагая лишь мертвый материал, жизненность которому придает более или менее сильное и более или менее приятное чувство, которым сопровождалось его восприятие. И бедный, и богатый смотрят на умершего с голоду человека. Факт и для того, и для другого одинаков; но только в разных местах души он у них пристроится и вступит в различные ассоциации представлений. У бедняка есть уже целый ряд следов той же категории, созданных практикой ею собственной жизни. Новый след для него -- только логическое продолжение того, что существует, последняя цифра для итога, который подведет разум. И чувство, постоянно сопровождавшее прежние факты, при этом новом, финальном факте достигает своего высшего предела и кладет свой глубокий, черный след в душу бедняка. В богаче, выросшем в довольстве, подобный факт, может быть, первое явление, оставляющее одиночный след, для которого нет никаких предварительных ассоциаций представлений. Даже десятки подобных следов могут действовать безразлично на душу богача, потому что в массе всех следов его души и фактов его жизни эти (печальные следы являются чем-то разрозненным и одиночным, не находящим себе места в ассоциациях всех остальных светлых представлений, послуживших материалом для сплетенного им мировоззрения. Поэтому жизнь, ставящая человека в то или другое положение для восприятия материала памяти, имеет всегда могущественное влияние на весь склад его понятий и на все его поведение. При подобных условиях слагается человек, предоставленный собственным средствам наблюдения и лишенный всякой воспитательной помощи. И так растет повсюду масса народа. Окруженная фактами, слишком однородными, слишком скудными и подавляющими, она слагает себе сеть того печального мировоззрения, которая держит в косности и живущие, и ряд последующих поколений. Новые факты проникают в нее медленно, а научное наследие веков, эта память предыдущих мыслящих поколений, ей неизвестна. Чего же вы удивляетесь медленности народного роста!
Но не будем гордиться и мы, образованные и правящие люди, и особенно мы, педагоги. Что делаем мы воспитанием? Да и воспитываем ли мы? Мы делаем одно из двух: или навязываем своим детям самих себя, или, махнув рукой, оставляем их расти на улице. В первом случае они являются продолжателями наших личных несовершенств; во втором -- они жалкая копия необразованной толпы, всех ее нелепостей, предрассудков и предвзятых, готовых выводов. Я могу привести поразительный факт последнего рода. Один из умнейших современных русских людей, ученый и литератор, но, увы! -- не психолог, когда зашла речь о религиозном воспитании его дочери, сказал, что он не хочет насиловать ее совести и потому в это воспитание не вмешивается. "Но разве то воспитание, которое ей дают нянюшки и прислуга, не насилование совести? Почему же насилованием будет только ваше воспитание?" -- возражали ему, и умнейший русский человек замолчал, не найдя ответа. Чего же ждать от неумнейших?.. Все оставляет след в душе ребенка, ложь и 92
Правда, Истина и заблуждение. Не охраняя детей от ошибочных восприятий, от вредных фактов, не следя за своим собственным поведением, не предупреждая вредных влияний, мы тем самым формируем ненормальную душу и предоставляем случаю делать то, что должны делать сами, испорченное не всегда поправляется. Что нужно думать о воспитании, которое рассчитывает поправлять в будущем то, что оно портит в настоящем? Воспитатели, воспитатели!..
Так как человек создается только теми плодами, которые воспринимает его душа, и теми ощущениями, которые сопровождают эти восприятия; так как постройка, которую должно возвести сознание, зависит от рода и качества материала, оставившего след, -- то воспитание является той могущественной и исключительной силой, которая одна формирует и создает нравственного и общественного человека. В сущности же все воспитание сводится к памяти, и потому величайшая роль воспитателя, все его социальное значение и заключается в том, чтобы доставить пригодный материал и ввести его в душу теми путями и при тех сердечных ощущениях, при которых был бы возможен нормальный вывод и образовался полный, всесторонний рассудок. Воспитательным материалом служит при этом весь запас памяти всего человечества, достающийся каждому последующему поколению от предыдущего. Что такое наша цивилизация, культура, наука? Они память веков, запас, скопленный всеми угасшими поколениями, служащий -нам воспитательным материалом. Это наследие веков, эту память народов мы и должны передать детям, сообщив им, как факты, плоды трудов величайших мыслителей и гениев, которых произвело человечество. Но то ли мы передаем? Передаем ли мы весь запас памяти, скопленный человечеством до его настоящего исторического момента, или только память давно минувших веков? Какому веку принадлежит память простонародья? Какому веку принадлежит память необразованной черни? Много ли людей, овладевших памятью XIX века?..
ВООБРАЖЕНИЕ
Поэты любили некогда называть себя певцами богов, а поэтический талант -- даром неба. Этим способом вопрос, конечно, разрешался и просто, и приятно, но не верно. В поэтах есть действительно что-то, что встречается не во всех людях, и это "что-то" -- их необыкновенно впечатлительная, требовательная и подвижная душа, богатая сильно воспринимаемыми впечатлениями, из которых воображение создает свои удивительные и разнообразные ткани. Но воображение -- не больше, как простой работник, которому материал дает память, а богатство запаса памяти зависит от силы и деятельности воспринимающего душевного аппарата.
Воображение нужно не для одних поэтов, оно в такой же степени нужно и для ученых, и для мыслителей; оно нужно для всякого человека. Ни один гений, никто из тех, кого история зовет благодетелями человечества, не обходился без влияния необыкновенно сильного воображения, побуждаемого страстью. Мы изумляемся великим людям и великим изобретателям. Но разве Бернар Палисси мог бы не изобрести глазури, когда шестнадцать лет, изо дня в день, его воображение работало в одном направлении и постоянно подводило рассудку именно то, что не могло не привести его к известному, определенному выводу? Разве Сен-Симон, с шестнадцати лет думавший в направлении общего блага и наблюдавший только факты человеческого страдания, мог прийти к каким-либо другим идеям и выводам? Разве Шекспир, Магомет, Мюнцер, Иван Гус, Конт, Байрон могли выйти чем-нибудь иным, кроме того, чем они были? Мы изумляемся только результату, но не видим процесса, с которым получился этот результат. Какая изумительная работа души ему предшествовала! Весь запас памяти душа перебирает и выворачивает сотни, тысячи раз; комбинирует его в известные ассоциации представлений; видя неудачу, снова их разрывает, снова строит; закрепляет результат в памяти как новый материал; пользуется этим материалом для новых бесконечных ассоциаций и представлений, и всю эту работу свершает, может быть, в течение десятка лет, а может быть и целой жизни, изо дня в день, с необыкновенной энергией и быстротой, с поразительной силой и живучестью всего нервного организма. Вас изумляет, что Магомет стал проповедовать в сорок лет; но вы забыли, что он уже с одиннадцати лет думал в том направлении, которое и должно было создать из него великого реформатора. И все великие религиозные и другие реформаторы выступили не сразу; громадная по силе, многосложности, быстроте и энергии душевная работа предшествовала их учению, и чем эта работа была полнее, чем вывод ее был безошибочнее и ближе к интересам большинства, -- тем и слово их имело большее значение и действовало прочнее.
Подобное фанатическое движение мысли имеет всегда односторонний характер. В этой односторонности весь секрет ее влияния и ее исторического значения. Страстный фанатический человек глядит на весь мир под своим углом зрения и видит только то, что ему нужно видеть. Все силы его души работают в одном направлении и услужливое воображение подбирает из запаса памяти именно тот материал, который ассоциирует с этим направлением. Человеческая мысль, как бы концентрируясь в этих отдельных фанатических и односторонних личностях, дает обыкновенно и историческим эпохам или моментам то же одностороннее направление. Тут больше ничего, как реакция, в которой могут принимать и принимают участие целые поколения, внося свою поправку в ошибки предыдущего одностороннего мышления. Вот почему история идет как бы скачками и колебаниями. Но в этих скачках и колебаниях, в этой односторонности страстного мышления и заключается именно величие исторических эпох и исторических личностей. Величие -- всегда односторонность и тем большая, чем оно страстнее. Поэтому-то страстные люди большею частью односторонни. Но страстность, дающая односторонность воображению, не виновата, если односторонность мышления получает вредное направление. В этом виновато только воспитание. Страстный человек, внося в свой рассудочный процесс односторонние факты, поступает так только потому, что воспитание дало ему односторонний материал, из которого он уже сплел известные ассоциации представлений, служащие материалом для последующей работы души. Не забывайте, что душа -- то, что из нее сделает материал, доставленный для ее переработки.
Человек не родится с готовым воображением, как он не родится с готовым рассудком и памятью. Воображение не есть сила; оно не может создать ничего, материала для чего не имелось бы уже в памяти; оно не более, как новая комбинация существующих уже следов и представлений, известный результат рассудочного процесса, своего рода мышление. От того процесса, который называется собственно мышлением, воображение отличается лишь тем, что не сопровождается уверенностью в действительности воображаемого. Если сумасшедший воображает себя генералом, солдатом, королем и совершенно уверен в действительности этого -- он не воображает, а мыслит. Поэтому-то один сумасшедший был совершенно прав, когда сказал Пинелю: "Доктор, или вы дурак, или я дурак; как же вы хотите меня уверить, что я не вижу и не слышу этого, когда я все это вижу и слышу!". Этот сумасшедший мыслил, а не мечтал.
Поэт, художник, изобретатель, ученый, пользуются всегда известным, готовым материалом, который они комбинируют в известные новые представления. Они не могут выдумать ничего, для чего материала не было бы в действительности. Поэтому их комбинации имеют всегда большую или меньшую реальную сущность; их построения должны быть близки жизни, близки действительности, должны иметь тенденцию к осуществимости, иначе они переходят в простую мечтательность и в сказки. Человек, полный жизни, человек, мысль которого стремится немедленно перейти в рефлекс действия, не мечтает.
Активные и энергические люди пользуются своим воображением, как средством для прогрессивного мышления и такого же поведения. Можно сказать, что их воображение идет рядом с их поведением. Это здоровый органический процесс, в котором силы души составляют одно органическое целое с действующим телом. Но не то замечается в так называемых мечтательных характерах. Их фантазия работает не под влиянием ближайшей осуществимой действительности, а как бы вне согласия с активностью и с возможностью осуществить свои мысли. Обыкновенно такое состояние является вследствие бедности или полного отсутствия таких действительных событий, которые бы могли придать работе воображения активный характер, и тогда человек уходит в свою душу и живет своими внутренними процессами. От недостатка здоровой деятельности мечтающий человек сидит больше спокойно на диване и позволяет своей фантазии уводить себя в сказочный мир или совершенно невозможного, или слишком отдаленного. И энергические люди уходят иногда далеко в своем воображении, но они и идут за ним, и приходят, наконец, к своей цели; мечтающие же никогда не додумываются до дела. Таким образом, парализующая пассивность является главной причиной мечтательности, если бедная или неудовлетворяющая действительность оковывает поведение человека и если сами обстоятельства жизни позволяют ему сидеть со сложенными руками. Прежде мечтательные характеры вырабатывались преимущественно среди обеспеченных и скучавших от праздности женщин. Труд, деятельность, экономическая независимость, дающая возможность свободного выбора среды, -- вот лучшее средство против мечтательности. Но социальное положение женщины и до сих пор мешает ей создать те нормальные условия, при которых она могла бы явиться полезной общественной силой и, при неудачно сложившейся жизни, не уходила бы в болезненную мечтательность.
Воспитание воображения начинается вместе с формированием памяти, которая доставляет ему материал, следовательно уже очень рано и вполне в зависимости от памяти. Перерабатывая материал, доставляемый памятью, воображение создает из него новые комбинации, которые снова закрепляются памятью и служат последующим материалом для дальнейшей работы воображения. Поэтому не все равно, из какого материала будет формироваться память ребенка и какие ассоциации представлений оставят следы в его душе.
Проследите за движением своего воображения и вы увидите, что его работа, его характер и направление зависят вполне от качества, количества и разнообразия скопившегося материала. Вы встречаете нищего или пьяного мастерового. Впечатление, произведенное ими на вас, может вызвать два совершенно противоположных движения воображения, смотря потому, с какими простыми элементами вашей души вступят они в ассоциацию. Предположим, что нищий вызвал в вас чувство омерзения, вам представляется, что ваши деньги пойдут в кабак, что благотворительность только плодит нищенство, увеличивает пьянство; хорошо бы, если бы нищие не надоедали своим попрошайством, не шлялись по улицам, не занимались обманом и воровством и -- шаг за шагом вы приходите к репрессивным средствам. Но тот же омерзительный нищий мог возбудить в вас и совершенно иные ассоциации представлений. Чувство омерзения к бедному, изможденному виду уводит ваше воображение в квартиру нищего, вы рисуете себе жалкую обстановку его жизни, его лишения, нужду, голод, холод, невежество. Вы задаетесь вопросом: "почему?", а за одним вопросом следует другой; ваше воображение дает всей вашей мысли движение в социальном направлении; вместо области репрессивных мер, вы уходите в область идей высшего порядка и глубоко задумываетесь над социальным моментом, в котором вы живете. Пьяный мастеровой точно также может увести вас или в интересы его хозяина, в регламентацию, в область идей своекорыстного экономизма, смотрящего на рабочего, как на простую производительную, машинообразную силу, или -- заставить вас войти в душу этой машины, увидеть в ней такого же человека, как вы, но страдающего, подавленного, беспомощного, ищущего выхода, делающего попытки к освобождению. И вот ваше, воображение извлекает из запаса памяти все, что вам известно из истории этих попыток. Страсть придает более или менее яркий колорит этим картинам и, если они воспроизведены с достаточной силой, чтобы оставить в душе глубокий след, то ваша память обогатится новым, готовым материалом для будущих работ сознания.
Ребенок, при своей неразвитой душе, трудно справляется с материалом памяти и потому его воображение работает гораздо выпуклее и ярче, чем у взрослых. Но уже у детей замечается та наклонность к действительному и реальному, которой часто недостает взрослым. Мы удивляемся, что детям можно рассказывать всякий вздор, и они выслушивают его с затаенным дыханием и всеми силами своей души переживают вымышленные события и страдания небывалых героев. Но ребенок не знает вымысла, для него все правда и самая глубокая жизненная правда; он не мечтает, он не умеет относиться к жизни объективно; для него не существует рефлексии; у "его нет охлаждающего и убивающего душу опыта. Поэтому не удивляйтесь, что несчастия какого-нибудь козла или преследуемой шавки поражают его точно так же, как его собственные страдания. Умейте только пользоваться свежими силами детской души, не засоряйте ее ненужным материалом, давайте ей жизненную, людскую, человеческую правду.
Чувство действительности и жизненной правды выражается и во всех играх ребенка. У него стальные перья изображают пушки, "куча сложенных книг -- крепость, маленькие обрубки дерева -- французов и пруссаков. И пушки эти у него палят, как настоящие, и обрубки дерутся, точно живые люди, и всеми своими душевными силами ребенок переживает французско-прусскую войну, устроенную им на своем детском столе. Ребенок хочет жить, он деятелен и активен, и работа воображения дает ему материал для этой жизни, потому что душа его, лишенная опыта, не знает еще невозможного. Но стесните в ребенке порывы свободной активности, заставьте его сидеть в углу, и он или зачахнет от скуки и отупеет, или же превратится в пассивного мечтателя.
Поэтому-то игра и имеет для ребенка такое важное воспитательное значение. Игра ребенка -- его жизнь, он в ней самостоятельная свободная личность, пытающая и развивающая свои силы; он в ней полный человек, пользующийся небольшими средствами своей еще не сформировавшейся души, чтобы жить своей полной детской и неполной человеческой жизнью. Для действительной жизни у ребенка еще слишком мало душевного материала, мало следов, мало сложившихся представлений; у "его их довольно только для игры. Если бы ребенок в первом своем возрасте уже владел такой массой следов и вереницей многообразных представлений, то работа его воображения соответствовала бы вполне окружающей его действительности, он бы жил жизнию взрослою и не играл.
Так как игра есть действительность ребенка, то по этой действительности вы можете уже определить то движение воображения, которое даст, может быть, главный характер всей его будущей жизни. Материал для своей игры ребенок берет только из мира, его окружающего. Из чего же другого его и брать! Вот почему поведение родителей и всех окружающих ребенка имеет такое решительное влияние на склад его понятий. В разные исторические моменты, у разных народов, в разных социальных слоях одного и того же народа -- дети играют в разные игры. Было время, когда война была главной детской игрой, наступит вероятно пора, когда иная политическая практика заставит детей забыть эту игру. Но чтобы определить движение детского воображения, наблюдайте ребенка в мелочах тех отношений его героев, судьбою которых он управляет. Когда последняя французско-прусская война заставила многих детей играть в войну грандиозных размеров, то и в подробностях игр явились соответственные частности: -- явился военный суд, расстреливание, повешение, более Или Менее жестокое. Мне случалось видеть и суд над Базеном, и суд над Наполеном III, сражение между империалистами и республиканцами, причем у одних мальчиков брали всегда верх императорские войска, у других -- республиканские, у одних расстреливались республиканцы, у других коммунары. Ушинский говорит, что он видел мальчиков, у которых пряничные человечки получали чины и брали взятки. А повелительный детский тон и распеканье -- "я так хочу!" "чтобы этого вперед не было!" "я этого не люблю!"... О дети, достойные своих родителей! Целые поколения растились в этой порче, и что удивительного, что "из них не вышло ничего...
У детей замечается еще одна особенность, обыкновенно исчезающая у взрослых-- потребность перемены, необыкновенная живучесть и подвижность. Для ребенка простые белые бобы превосходно изображают настоящих солдат, гораздо лучше, чем какие бы то ни были игрушечные солдаты, купленные даже на Итальянском бульваре. У него бобы превращаются и в французов, и в пруссаков, и в англичан, и в русских, ,и в запорожцев, и в поляков. Любой боб изображает по очереди то Базена, то Наполеона, то Шанзи, то Тараса Бульбу, то Остапа, смотря по тому, что требуется. Но дайте ребенку игрушки неподвижные, не позволяющие связывать с ними отрывочные, быстро меняющиеся представления и ассоциации детского воображения -- и такие игрушки сейчас же надоедают ребенку.
Рядом с потребностью перемены живет в детской душе и консервативная струя. Создавая неверные представления и комбинируя из отдельных обрывков и ассоциаций новые вереницы, детское воображение привязывает их к тем игрушкам, которые их вызывали. Эти представления оставляют в детской душе такие прочные следы, что ребенок вполне привязывается к своим игрушкам и те из них любит больше, которые заставляют его переживать более полную жизнь. Всякая новая вещь и новая игрушка привлекает любопытство ребенка, но у него с нею нет еще душевной связи, она не заставляла его еще переживать новых ощущений; и пока между ребенком и игрушкой не возникнут более прочные отношения, пока она не оставит в его душе более глубоких следов -- его симпатии лежат преимущественно к старой игрушке.
Консервативный элемент детской души указывает, может быть, больше всего на важность прогрессивного материала, который должен быть доставлен для работы воображения. Заставляя воображение брать факты, из которых трудно формируется прогрессивное настроение, заставляя воображение комбинировать эти факты в группы представлений положительной социальной непригодности, воспитатели только надрывают бесполезно силы детской души. Одним и тем же трудом создается глупец и человек умный, честный и бесчестный, прогрессивный и отсталый, полезный и бесполезный, гражданин и раб. Но если вы уже вложили в ребенка материал, из которого должен сформироваться раб; если следы трусости оставили в его душе глубокие борозды, -- требуются необыкновенно счастливые органические условия, чтобы впоследствии эти страшные следы сменились другими, более человеческими. Душа -- мешок только известного размера; если вы наполните ее дурным материалом, где же останется место для хорошего, в то время когда прекратится ваша воспитательная порча и ваше развращающее детскую душу влияние?
Детское воображение обыкновенно берегут очень мало и детскую доверчивость эксплуатируют самым страшным образом. Чувство страха, вытекающее из чувства самосохранения, конечно, самое могущественное чувство; и оттого-то им нужно пользоваться не только с крайней экономией, но, что еще важнее -- направлять его в верную сторону. Рабов и трусов создаем мы из детей своим обыденным с ними обращением! Пугание детей домовыми, волками и ведьмами кончилось; глупых сказок теперь детям не рассказывают. Но разве это единственные страхи, которыми можно запугать детскую душу, единственные страхи, которыми можно заставить воображение подбирать известные односторонние ассоциации, создающие робких и затупленных людей? Прежде у нас страхи были только домашние и детей пугали глупые няньки; теперь у нас начинает появляться воображение коллективное и страхи получают общественный характер. Глупых нянь сменили глупые и запуганные матери, превратившие воспитание в страхование от опасностей, и глупые отцы, воспитывающие в своих детях только хлебные мысли.
Детское воображение нужно беречь, может быть, больше всех остальных сил детской души, потому что именно оно подсовывает материал работающему сознанию. Обратите внимание на играющего ребенка. Одни и те же бобы у него и французы, и пруссаки, и коммунары, и империалисты. Один ребенок любит больше наказывать и даже придумывает квалифицированные казни, -- он вешает солдат не просто, а за ноги; другой больше награждает, поощряет и убеждает; третий прибегает к примиряющим средствам. Откуда эта разная работа воображения? -- Только из окружающей ее среды, из окружающей домашней жизни. Воображение, выросшее на дурном материале, никогда не подберет для сети формирующихся представлений именно того, что нужно для его безошибочности, особенно если страхи уже введены в детскую душу и страсть, поддерживающая силу воображения, подавлена. Нужна вся свежесть и энергия души, нужна необыкновенная сила благородной страсти и особенная возвышенность одушевляющих идей, чтобы человек после 25 лет мог разорвать ошибочные и грязные ассоциации воображения молодости и создать из них сеть возвышенных, благородных и широко-гуманных представлений. Человек, особенно женщина, воспитывавшаяся и погрязшая в узком эгоизме тупой, замкнутой семьи, почти никогда, -- разве только при очень благоприятных внешних обстоятельствах, -- не увлекается на путь более широких интересов жизни; решительное же большинство образует общественный слой, погрязший в личном своекорыстии и в том индивидуализме, который не хочет знать, что для человека нет худшего советника, как его собственное я. Не подавляйте детской страсти и детских порывов, не заставляйте их скрываться внутрь души, и только тогда, в пору окончательного формирования руководящего мировоззрения, воображение, одушевляемое благородным увлечением, выдвинет из накопленного душою материала все возвышенное и благородное, выкинет за борт все негодное, и рассудок подведет возвышенный и благородный итог. Но прежде всего изгоните страхи из своей собственной души; тогда у вас не поднимется рука тушить благородный огонь, согревающий и одушевляющий период юности. Из подавленных, резонерствующих и рефлектирующих юношей, ушедших в один головной механизм, не создастся никогда благородное поколение. Только честное воодушевление, только честная страсть создает человеческое величие. Где эта страсть подавлена, -- не ищите ни человека, ни гражданина, ни матери, ни отца.
О воображении, как и о памяти, как о рассудке, существуют ходячие обыденные понятия, против которых бороться было бы не трудно, если бы наши воспитатели читали психологические сочинения. Под воображением понимается какая-то блестящая способность, существующая преимущественно у светских и образованных людей, у поэтов и у женщин. В этой способности видят нечто детски-легкомысленное, игривое и пригодное для украшения жизни. Люди серьезного ума, по ходячим понятиям, лишены воображения. Чтобы возразить на это установившееся мнение, нам придется повторить то, что мы уже говорили о памяти.
Воображение есть сила души, берущая материал из запаса памяти и представляющая его для выводов рассудка. Мы бы сравнили воображение с подвижными картинами, на которые смотрит рассудок, останавливает некоторых из них, составляет из них общую картину и передает ее на сохранение памяти; воображение, вместо прежних картин, берет уже теперь целые панорамы, снова движет их, рассудок снова их останавливает, делает новые комбинации, создает новые панорамы, опять сдает их памяти и т. д. бесконечно. Ясно, что не характером картин определяется сила воображения, а только многообразием и постоянством передвижения. У поэта в картинах и панорамах рисуются природа, порхающие и поющие птицы, солнце и любовь, людское страдание "ли людское счастье, -- вообще жизнь в ее большем или меньшем многообразии, смотря по воспринимающим силам душевных основ. У математика вы бы рассмотрели в панорамах передвижение известных математических величин и формул, из которых его сознание комбинирует новые, более сложные величины и формулы. У легкомысленной, недоразвитой, деревенской барышни -- ряд глупых изображений, где на первом плане фигурирует любовь, замужество, спальня, дети, потому что в ее памяти воспитание и не оставляло других следов. У светского человека подбор картин будет иметь светский, легкомысленный и остроумный характер. Если душевные основы этих людей сильны и живы, передвижение совершается быстро, запас памяти велик и постоянно пополняется, то из поэта может выйти гениальный поэт, из математика -- научное светило, из деревенской барышни -- очень страстная жена и безумно любящая мать, а из светского человека -- блестящий великосветский лев. Во всех этих случаях воображение делает свое дело одинаково; не оно создает картины, и от вас, воспитатели, зависит, чтобы создавать из детей поэтов, воинов, математиков, односторонних матерей или пустых светских львов и даже подлецов и негодяев. Математик, конечно, не будет иметь поэтического воображения, но ведь и у поэта не будет воображения математического, хотя сила воображения у них одна и та же. Без сильного воображения не может быть великою ума, и у глупцов воображение всегда вяло и двигается медленно. Это вопрос уже организма, основ души, наследственности. Их нельзя создать воспитанием и этого от вас не просят.
ВНИМАНИЕ
Если хотите определить человека, слушайте не то, что он говорит, а наблюдайте, что он слушает. Направлением внимания лучше всего определяется человек; он может маскироваться в разговоре, но внимание его выдает. Внимание есть целое нашей души, стремящейся к тем или другим ощущениям; им характеризуется моральный человек, в нем можно прочесть историю человеческой души, разглядеть ее строй.
С первых шагов ребенка определяется верно характер следов, дающих направление вниманию и указывающих, в какую сторону оно идет. Поэтому не все равно, какое создать в ребенке внимание: создать внимание хорошее -- значит создать хорошего человека, открыть его душу для всего гуманного, благородного, человечного; внимание -- двери души, в которые безразлично может входить все честное и бесчестное, умное и глупее, доброе и злое, свет и тьма, смотря по тому, в какую сторону двери отворены. Отворите их к свету, в душе поселятся светлые, хорошие ощущения и рассудок выработает из них сеть светлых человеческих представлений; откройте их к мраку -- и тогда, сеятели, наслаждайтесь плодами того, против чего вы сами протестуете.
Физический и социальный мир есть тот бесконечный источник, из которого наша душа черпает свой материал. Но все ли она берет, что действует на внешние чувства, все ли световые явления, все ли звуковые колебания производят в нас ощущение света и звука? Все ли окружающие нас подробности жизни доходят до нашего сознания? Нет, только самая ничтожная часть впечатлений воспринимается нашим нервным аппаратом для окончательной переработки; громадная же масса их скользит по нас, не проникая внутрь души. Попробуйте наблюдать за своим вниманием хотя самое короткое время, и вас изумит громадное количество явлений физического и социального мира, для которых ваша душа остается совершенно равнодушной, которых вы не замечали и которые, может быть, теперь только впервые вы заметите. Вы слышите, например, стук маятника и бой часов, вы слышите разговор детей в другой комнате, вы смотрите на проходящих мимо вас людей, но разве все эти явления оставляют в вас какой-нибудь след, разве ваша душа их восприняла, разве они послужили для нее каким-нибудь материалом? Работая умственно, или занятые какой-либо мыслью, вы еще больше выделяете себя из впечатлений внешнего мира, вы смотрите и не видите, вы слушаете и не слышите, точно ваша погруженная сама в себя душа совершенно замкнулась для всего, вас окружающего. Читая книгу, вы читаете в ней не все, что написал автор, а только то, что вами воспринимается. Пускай никогда не любившая девушка прочтет "Кто виноват?" и пусть прочтет "Кто виноват?" женщина в двойственном положении чувства; разве они прочитают одно и то же? Мы видим, мы слышим, мы читаем только то, что желаем видеть, желаем слышать и желаем читать; мы видим, слышим и читаем только то, что нас интересует и только к этому чутка наша душа.
Но что значит чуткая душа, что может ее интересовать, чего мы можем желать? Наша душа чутка к тому и интересовать ее может только то, что возбуждает в ней большее число следов. Поэтому интерес есть основа внимания, и мы можем быть внимательны только к тому впечатлению, которое приливает к следам, ранее образовавшимся в душе. К тому, следов чего нет в нас, мы не можем быть и внимательны. Музыкант, управляющий оркестром, слышит все звуки каждого инструмента и замечает не только ошибки второстепенных исполнителей, но и прямо назовет взятую ошибочно ноту. Генерал, быстро проходя по рядам солдат, замечает малейшее уклонение от формы; но заставьте генерала дирижировать оркестром или дирижера делать смотр войскам, разве они что-нибудь заметят? Новое впечатление, приливающее к старым следам, позволяет нам видеть множество мелочей, совершенно исчезающих от того, у кого не сложилось (подобного внимания.
Но ведь и стук маятника, и бой часов оставляют в нашей душе следы; множество нравственных впечатлений, приливая к следам уже образовавшимся, возбуждают тоже наше внимание. Отчего же не ко всему и не всегда наше внимание бывает одинаково стремительно? Душа требует простора, требует деятельности и всегда всеми силами своими стремится именно к тому, что дает больший материал для ее деятельности. Между двумя предметами или явлениями привлечет ваше внимание только то, которое вполне захватывает все стороны вашей души. Девушка-невеста открывает свое внимание только в сторону супружества и любимого ею человека, потому что лишь в этом направлении душа ее находит себе наиболее полную деятельность. Всякая страсть действует таким же образом. Она открывает душу всегда в сторону таких впечатлений, которые полнее ее возбуждают. Образы и представления, возбужденные в душе, воображение ассоциирует с тем или другим материалом памяти и составленную таким образом подвижную панораму представляет на суд сознания.
Хотя внимание действует в направлении наиболее сильных и глубоких следов, но оно может обнаружиться и в других направлениях. Чтобы внимание было возбуждено, нужно действовать на него или простым путем, или, если прямые следы слабы, влиянием на ближайшие ассоциации представлений. Одностороннее мышление является обыкновенно от одностороннего внимания и если бы эта односторонность была абсолютной, то перевоспитание взрослых было бы невозможным. Но нет в душе таких следов, которые не были бы связаны с другими родственными им следами, и нет такой души, в которой не было бы следов всех родов. Мир физический и социальный для всех один и тот же, никто не может себя из него выделить, никто не может освободиться из под его влияния. Разница между людьми гораздо менее, чем это может казаться, и если внимание -- двери, через которые проходят впечатления внешнего мира, то при известных обстоятельствах двери эти у всех могут быть отворены в одну сторону.
В жизни народов бывают эпохи и даже целые периоды, когда общее внимание обращено в одну сторону и когда поэтому мышление имеет один общий характер. Разве были бы возможны завоевания Магомета и созданный им великий переворот, если бы внимание аравитян не получило одного общею направления? Что такое реформация, что такое великая французская революция, как не последствия одностороннего внимания, овладевшего каждым отдельным человеком? Могут пройти века, прежде чем окажется возможным подобное явление; но вот является гений, в котором концентрируется память предыдущих веков, которою внимание открыто в направлении общественною блага, которым двигает ничем неугасимая страсть. Пусть он ошибается, пусть он фанатик, но разве не за фанатиками идет толпа, разве филистеры что-нибудь создали? В этом фанатике только глубже сидят известные следы, но они есть и во всех. И он действует на то, что есть во всех, и все начинают замечать то, чего они до сих пор не замечали, и внимание открывается у всех в одну сторону, и масса новых впечатлений приливает в коллективную человеческую душу, и душа чувствует новый простор, перед нею открывается более широкое поприще деятельности, и человечество устремляется на него. Если бы в коллективной душе не было соответственных следов, разве было бы возможно создать известное коллективное внимание? Европейская внутренняя политика всегда очень хорошо знала эту внешнюю сторону психологического факта, хотя правящие люди и никогда не занимались психологией. Несмотря на преобладание метафизического мировоззрения, внутренняя политика всегда была глубоко реальной и реальный классицизм опередил идеализирующий реализм. Воспитание народов шло именно в направлении искусства быть невнимательными, которое так высоко ставил Кант в отдельном человеке. Европа училась не тому, чтобы быть внимательной, а тому, чтобы быть невнимательной. Каждый смотрит в свою сторону, и задача многих правительств заключалась именно в том, чтобы не могло сложиться коллективного внимания. Свободное слово есть самое могущественное средство, воспитывающее внимание в направлении наиболее широкой деятельности; при Людовике XIV Магомет был бы невозможен. Бонапартизм употребил все свои средства на то, чтобы воспитать Францию в невнимательности, и потому никогда еще свободное слово не преследовалось во Франции так строго, как при Наполеонах.
То или другое направление коллективною и отдельного внимания можно задержать, но не остановить. Оно хотя медленно, но постоянно развивается в направлении наибольшей свободы единоличного поведения, дающей наибольший простор душевной деятельности. Человеческую душу нельзя запереть, она будет всегда чутка к тому, что дает ей больший материал для ощущений, и всегда отвернется от того, что напоминает ей монастырь. Либеральный пропагандизм потому и действует на многих сильно, что он манит простором и что редко можно встретить такого страдающего человека, который не желал бы освободиться от своих страданий. Если бы в детях воспитывали хорошее внимание, прогресс шел бы ровнее. Но что такое хорошее внимание? Хорошим вниманием мы назвали бы такое внимание, которое открывает душе возможность наиболее обширного поприща деятельности, открывает ее для наибольшей массы прогрессивных впечатлений. Чем ограниченнее и изолированнее эта сфера, тем внимание будет хуже, чем она шире, полнее, человечнее-- тем оно будет лучше. Внимание помещицы-барышни, воспитанной только в стремлении к супружеству и выискивающей себе женихов, будет хуже внимания девушки, воспитавшейся в социальных понятиях и готовящейся к общественному поприщу.
Основание хорошему вниманию следует класть уже в первом возрасте ребенка, потому что раз испорченное трудно потом поправляется. Есть множество людей, которые всегда рассеяны, всегда раскидывают свое внимание и никогда не в состоянии ни на чем сосредоточить своей мысли. Дробиш рассказывает об одном идиоте, не имевшем понятия ни о медицине, ни о латинском языке, которому была прочитана латинская медицинская книга, и он повторил ее от слова до слова. Этот факт указывает, как важно сосредоточенное внимание. Каждый по себе знает, что при отсутствии внимания можно читать десятки раз одно и то же место и ничего из него не упомнить. При беспорядочном воспитании, вместо внимания создается невнимательность. В ней большею частию бывает виновато мелочное самолюбие родителей. Гении редки, но каждая мать готова видеть в своем ребенке гения. И вот молодого гения забрасывают массой самых разнообразных сведений; его память превращают в кладовую, куда сваливаются в кучу самые разнородные предметы, или вовсе не имеющие между собой никакой связи, или имеющие связь очень отдаленную. В душе набирается масса следов недостаточно глубоких и слишком разнообразных, которые и образуют ассоциации. Но в этих ассоциациях нет ни прочной логической связи, ни солидности. Воспринимающая душа ребенка раскидывается в массе таких рассеянных и слабо связанных следов, соединившихся нередко с чуждыми им следами. Бывают дети, которых внимание слабо потому, что вообще в них слабы душевные стремления; это уже органический порок, а не искусственное одичание, с которым бороться гораздо труднее, а иногда и бесполезно.
Молодая душа вообще мало способна к сосредоточению; дети не умеют фиксировать внимания и управлять своими мыслями. А между тем, только в этом навыке лежит начало солидного и глубокого мышления. Человек, не привыкший смолоду сосредоточивать своего внимания, никогда не выйдет ни серьезным мыслителем, ни серьезным ученым. Он может обладать громадным запасом памяти, но память эта не послужит ему ни к чему, если его внимание блуждает над ее материалом и ни на чем не умеет остановиться. Навык над вниманием, создаваемый постепенно, укрепляется упражнением и, наконец, может быть доведен до поражающего результата. Уча азбуку, ребенок уже создает свое внимание; приучаясь разрешать в голове математические задачи, он приобретает навык фиксировать свою мысль. Но в первое время внимание ребенка может отвлекать всякий посторонний звук; всякий пролетевший воробей заставляет ребенка забыть и азбуку, и классные занятия, и внимание его, открытое для целой массы более живых впечатлений, уведет его в поле, в общество играющих товарищей, а услужливое воображение раскинет перед ним свои увлекательные панорамы. И какая разница с теми титанами энергического мышления и однопредметной страсти, которые среди величайших мучений не чувствуют пытки потому, что их внимание приковано в другую сторону, а воображение подсовывает им другие картины! Вас изумляет Муций Сцевола, сжигающий свою руку. Это больше ничего, как факт сосредоточенного внимания; это источник того самоуправления, которому мы удивляемся в сильных и сосредоточенных характерах, приучавшихся направлять свое внимание известным образом.
Занимаясь теми или другими предметами, мы можем приобрести навык смотреть на них известным образом и думать в известном направлении. Такое однопредметное внимание может быть часто болезненным процессом. Люди, сосредоточивающие свое внимание исключительно в области сердечных чувств, расстраивают свой нервный организм иногда до того, что кончают помешательством. Подобный сентиментальный идеализм замечается преимущественно у женщин. Неудовлетворение жизнью, обманутая любовь, потеря любимых людей заставляет их замыкаться в себя и культивировать скорбное чувство. Внимание их, направленное в одну сторону, подставляет воображению одни мрачные картины; рассудок кует из них мрачные мысли, и вся душа работает под давлением постоянно свершающихся в ней болевых процессов. Такая узость души происходит от одностороннего воспитания внимания, не направленного в область более широких человеческих интересов. Любящему, нежному чувству не давалась никогда более здоровая и разнообразная пища. Чувствующий организм сосредоточивал все свои силы лишь в той узкой области семейного особнячества, который не создал еще ни одной хорошей жены, ни одной хорошей матери. Подобная жена вносит в новую семью лишь запас нежных чувств и сердечных одноличных процессов, в которые погружена ее душа, и самый скудный запас ассоциаций представлений. Ее внимание, направленное в одну сторону, глухо и немо для всего, что не возбуждает тех скудных следов души, которые нацарапало в ней глупое воспитание. Открыть ее внимание в сторону общественных интересов уже поздно. Разве это жена, разве это мать, разве такая женщина в состоянии воспитать своих детей для той области общественных чувств, в которую ее душа никогда не заглядывала? И вот из поколения в поколение создаются ограниченные любящие матери, и мыслители бесплодно восклицают: "дайте нам лучших матерей и мы будем лучшими детьми", и этих лучших матерей нет, и мы не становимся лучшими, и наше внимание никак не может выкарабкаться из узких интересов семьи, и -- не открытое в другую сторону -- оно снова нас гонит в семью, и затем мы уже удивляемся нашему равнодушию к общественным делам и к общественным интересам. Да разве наши матери, наше семейное воспитание открывало когда-либо наше внимание в эту сторону? Четырехлетний американец уже говорит о выборах президента; а какие разговоры в семье слышит русское четырехлетнее дитя? Наша провинциальная семья и до сих пор неприступная крепость, все в ней таинственно и замкнуто, все в ней государственная тайна; и глядя на эту замкнутую таинственность, думается, не вертеп ли это каких-нибудь преступлений и злодейств?
Воспитание здорового, хорошего внимания заключается в том, чтобы спасти душу "от всякой предвзятости, преднамеренности и однопредметности. Ум наш должен быть формирован не для какой-нибудь специальности, не для какой-нибудь частной деятельности или одной науки и одностороннего мировоззрения; наше сознание должно чувствовать себя дома везде. Свободный ум может явиться только тогда, когда воспитание создало свободное внимание, открытое в сторону высших и возможно широко захватывающих интересов. Болевые процессы погруженной в себя души, сентиментальный идеализм, эгоизм семейного особнячества немедленно распустятся в том более широком и всестороннем круге деятельности, который откроет для души хорошее внимание.
Создать хорошее внимание значит создать хорошего, честного человека, свободного от низких страстей и позорящих увлечений. Создать хорошее внимание значит создать подбор таких ассоциаций, которые дадут поведению человека всегда благородное и великодушное направление. Английские психологи справедливо приписывают воспитанию внимания громадное моральное значение. Они думают, что внимание есть основная руководящая сила души, создающая великие характеры, великие деяния, великих людей, потому что поселяет привычку ассоциировать только благородные и честные представления. Руководящая роль внимания легко наблюдается на людях замкнутых. Приучая себя постепенно подчиняться известным понятиям, они приобретают навык открывать свое внимание постоянно в сторону только этих понятий. Как бы ни было сильно душевное потрясение или волнение, но рядом с ассоциациями представлений, вызванных гневом, радостью или другими причинами, в них от упражнения возбуждаются параллельно ассоциации, вызывающие реакцию самообладания и добрых мыслей. Вначале эта борьба бывает трудна и перевес остается не всегда за самообладанием; но, по мере первых побед, вторые становятся легче и активное внимание переходит, наконец, в пассивное, так что человеку уже не приходится делать над собой никаких усилий, чтобы вызвать перевес хороших чувств. Страстные, дурные, мешающие течению хороших мыслей возбуждения, путем того же навыка, постоянно утрачивают свое влияние и, наконец, может выработаться такой характер, в котором всякое возбуждающее впечатление переходит совершенно пассивным, непроизвольным, незаметным для души процессом в добрую и великодушную реакцию.
Постепенно и с первой молодости приучая ребенка ассоциировать с каждым порывом, вызывающим злое действие, привычку к его подавлению ассоциациями противоположными, легко создать так называемые цельные натуры. Цельные натуры замечаются преимущественно между женщинами недостаточно развитыми, но любящими, нежными и более или менее страстными. Воспитанные под гнетом, приученные не обнаруживать никаких порывов, они совершенно незаметно вырабатывают привычки пассивного самообладания, созданного не путем сознания и душевной борьбы, а процессом простого навыка под внешним давлением. Люди такого характера действуют как брошенный камень; он летит всегда в одном направлении. Цельная натура не знает рефлексии; в ней все соединилось в одно неразрывное целое, чуждое противоречий, сомнений, колебаний. Если цельная натура обладает сильной страстью, сильным умом и огромной энергией, если все способности ее души работают в социальном направлении, если ее душа, не удовлетворяясь ограниченным кругом семейного особничества, стремится в ширь мировых, общечеловеческих интересов, то получится великий фанатический характер и великий общественный деятель. Благородство чувств, соединенное с необыкновенной энергией и возвышенностью помыслов, бывает отличительной чертой людей этого сорта. Припомните Гуса. На него надевают бумажный колпак с нарисованными чертями и предают его душу анафеме; "а я предаю ее господу богу", отвечает с кротостью Гус; костер уже зажжен и какая-то благочестивая старуха, радеющая о спасении своей души, спешит с головнею, чтобы прибавить и своего огня; Гус смотрит на нее и кротко улыбается и может быть в этот момент любит еще более то несчастное, затупленное и страдающее человечество, за свободу которого он умирает. Из души точно с корнем вырваны все ассоциации злых и негуманных представлений. Здесь внимание открыто исключительно в сторону любви к человечеству, в сторону справедливости и правды, и никакой другой порядок представлений не возбуждается в этой благородной и глубоко любящей душе. Да, это односторонность -- но односторонность человеческого величия. История знает много примеров подобной односторонности внимания.
Внимание, воспитанное в сторону одной кротости и всепрощаемости, не всегда еще создает полного человека. Есть характеры, выработавшие в себе всепрощаемость до того, что они уже перестают возмущаться. Они прощают всякое зло, всякую несправедливость, всякое угнетение с христианской добротой, переходящей только в личное болевое чувство и не выражающееся ни в каком внешнем действии. Кому вы служите, кроткие люди, кому прощаете? Вы мучитесь, вы болите, ваши христианские, кроткие чувства возбуждают к вам личные симпатии всех, кто вас знает, но разве вы не похожи на ту благочестивую старуху, которая поджигала костер Гуса? Есть характеры менее сердечные и любящие, в которых преобладают ассоциации себялюбивых, эгоистичных представлений. Их самообладание переходит в объективный индифферентизм, утрачивающий точно также способность всякого протеста. Этим путем одностороннего внимания воспитывается вся масса филистерствующего равнодушия, заботящаяся только о личном спокойствии и устраняющая себя от всего, в чем не замешан ее личный интерес. Формула этих людей -- "моя хата с краю". Этим путем слагаются практики с узким кругозором, верные счетчики на коротком расстоянии, вся та масса жалкой посредственности, которая в двадцать лет застраховала себя от всяких благородных порывов и великодушных увлечений и знает только одно чувство -- страха. В момент общих увлечений они идут за теми, кто увлекается; в моменты реакции они переходят на сторону реагирующих. Они всегда там, где меньше опасности, где, не рискуя ничем, можно получить многое. Они рассуждают всегда благородно и поступают всегда "благоразумно". Из этой массы не вышел еще ни один великий человек, ни один великий характер; это балласт человечества, серединная сила, лежащая между тупостью и умом, покоем и движением, сном и жизнью.
С концом детства еще не кончается воспитание внимания, напротив, оно развивается и растет по мере накопления новых следов. Известный род занятий может давать вниманию большую и большую односторонность и, наконец, совершенно замкнуть его от всею, что не имеет связи с этими занятиями. Но направление внимания все-таки определяется теми первыми следами, которые будут заложены в душу ребенка. Ни чувство страха, ни гнев, ни самолюбие, ни своекорыстие не должны быть агентами детского внимания. Конечно, личные чувства прежде всего дают направление вниманию, и воспитателю бороться с ними в детской душе очень трудно. Но ведь никто же и не говорит, что воспитание внимания вещь легкая. Нужно обладать громадным терпением, чтобы шаг за шагом (вести ребенка настоящим путем и заложить в нем начало тех хороших следов, которые должны создать из него честного человека.
Учите ребенка быть внимательным к жизни и поселяйте в нем навык сосредоточенности. Не потому мы не видим и не слышим того, что свершается вокруг, чтобы мы не могли этого видеть, а только оттого, что никто не приучил нас видеть. Войдите без внимания в часовой магазин, и беспорядочный стук сотни маятников будет для вас безразличным шумом. Но стоит вам только обратить на них внимание и вы усмотрите целую массу особенностей, подробностей и частностей, которые вызовут в вас ряд совершенно новых мыслей, которые без внимания никогда бы у вас не явились. А разве для большинства людей окружающая их жизнь не тот же часовой магазин с безразличным стуком маятников?
Навык сосредоточенности дает силы мысли, и сосредоточенное внимание -- то же самое, что сосредоточенное мышление. Без сосредоточенного внимания невозможен сильный ум. Лунатики только потому и ходят так смело по краю крыши, что все их внимание устремлено на один акт. Сосредоточенное внимание, создавая энергию мысли, создает энергическое поведение и серьезное отношение к явлениям жизни.
Но сосредоточенность не есть изолирующая себя от жизни замкнутость, она не есть объективность и равнодушие, она не олимпийское величие невозмутимого покоя и верхового отношения к мелочам жизни, к мелким людям и к мелким людским страданиям. Напротив, научите страдать с страдающими и плакать с плачущими; научите той сосредоточенности, которая не понесет головешки под костер Гуса и не выродится в трусливое благоразумие.
РЕАЛЬНОЕ МЫШЛЕНИЕ
Ум и чувство сбивают еще и до сих пор с толку людей, хотя знамя реализма водружено уже давно и каждый воображает, что его видит, что даже стоит под ним, что держится рукой за его древко. Бессознательный дуализм, борьба ума и чувства -- слишком старая история, и Рим, с его знаменитым римским правом, служит превосходным наглядным примером того, как далеко чисто-рассудочное движение мысли от истины.
Мы уже знакомы с ролью душевных факторов -- внимания, памяти, воображения в рассудочном процессе. Рассудок творит из материалов, ему доставленных, понятия, суждения и умозаключения. Но напрасно мы станем искать в умозаключении какой-нибудь самостоятельной душевной работы, создающей истину. Это холодный головной процесс, в выводах которою может быть столько же правды, сколько и лжи. Вы говорите: "Кай человек, все люди смертны, следовательно, Кай смертен" -- и очень довольны открытой вами истиной, что Кай смертен. Вам предлагают другой силлогизм: "Кай зеленый, все деревья зеленые, следовательно, Кай дерево", и вы недовольны этим силлогизмом потому, что усматриваете в нем абсурд. Что такое абсурд? В настоящем случае -- прямое, очевидное для вас противоречие, вносимое повседневным опытом в ваш рассудочный процесс. Вам можно предложить и еще силлогизм, с которым вы не так легко справитесь. Например: "Катон, житель острова Крита, говорит, что критяне все лгуны; если критяне все лгуны, то и Катон, как житель острова Крита, тоже лгун и сказал неправду, следовательно, критяне не лгуны. А если критяне не лгуны, то Катон, как житель острова Крита, не лгун и сказал правду, следовательно, критяне лгуны. Если же критяне лгуны, то Катон, как житель острова Крита, тоже лгун и сказал неправду, следовательно, критяне не лгуны" и т. д. бесконечно. Тут больше ничего, как головной фокус, в котором простыми логическими построениями вы можете играть, как шариками, не кончая никогда игры и, может быть, не умея найти, в чем ошибка. Каждый из этих силлогизмов верен в отдельности; разлагая его на суждения, мы находим, что каждое верно и что также верен и общий вывод или умозаключение. Но почему же при верных суждениях и при несомненно верных умозаключениях обнаруживается, что Катон то лгун, то правдивый человек? Ясно, что суждения, послужившие основанием умозаключению, содержат какую-нибудь неверность, вытекающую или из недостаточного числа наблюдений, или из ошибочного опыта. Конечно так. Следовательно, одни логические построения, одни выводы разума далеко еще не дают нам несомненной истины. Проверкой суждений путем умозаключений мы убеждаемся не в безусловной истине, существующей в понятиях и суждениях, а только в правильной их логической связи.
Молодежь, слагающая свое мировоззрение, ищет своих истин большею частью этим чисто головным путем. Запальчивые, бесконечные споры -- чисто головные попытки дойти до истины путем механического мышления и проверки понятий одним путем силлогизмов. Но, вникая в сущность тех средств, которые употребляются, мы увидим, что добываемая нами истина есть не более, как одно головное удовлетворение, оптический обман, за которым в большинстве случаев не скрывается реальная истина и не заключается иногда даже действительного практического содержания.
Вглядываясь глубже в предметы и жизнь, служащие материалом для наших суждений, мы увидим, что не все предметы понимаем одинаково и не все вещи постигаем в их сущности. Мы говорим: алмаз, железо, дерево, тяжесть, солнце, природа. Повидимому, мы очень хорошо понимаем, что говорим. Но что же мы понимаем? Разве мы понимаем сущность этих предметов, сущность явлений? Нисколько. Мы представляем себе только признаки предметов, признаки, связанные нами в известное представление о какой-то сущности, которой на самом деле мы не знаем. Слова, нами употребляемые, как метко сказал Бэкон, только заглавия предметов и, говоря словами, мы в большинстве случаев говорим только заглавиями. И что мы понимаем в предметах внешней природы, что бы нам давало понятие об истинном существе этих предметов? Мы говорим: алмаз, каменный уголь. Нас спрашивают, что такое алмаз, что такое каменный уголь -- и мы перечисляем все их внешние признаки, т. е. все то, что действовало внешним образом на наши чувства и потому создало известное представление об этих предметах. Но, перечисляя признаки предметов, перечислив признаки каменного угля, мы разве понимаем, что такое каменный уголь? У каменного угля, положим, десять признаков, но разве их не могло быть пятнадцать или двадцать? Разве каменный уголь не может быть еще чернее, чем он есть, еще смолистее, еще горючее, еще тяжелее, оставаясь в нашем понятии все тем же каменным углем? Почему его признаки связаны именно таким образом, каким мы их находим? В чем именно заключается необходимость такой, а не другой связи? Кто же это знает? Да и знать мы этого не можем. Своими органами чувств мы воспринимаем только те внешние впечатления, которыми чисто головным процессом мы устанавливаем лишь отношения предметов между собой, и не больше. Говоря алмаз, каменный уголь и воображая, что мы знаем, что мы говорим, мы собственно делаем сравнение признаков; мы говорим о видимом нами отношении признаков между собой, но не дальше.
Ни один из признаков предметов природы не заключает в себе условий неизменяемости. Так, вода в обыкновенном нашем представлении есть тело жидкое, но она бывает телом и твердым. Свинец, тело твердое, может быть телом жидким. Какой признак более свойствен воде, если она полгода бывает твердым телом? С успехами естествознания мы открываем все большую изменчивость и переходность признаков. То, что казалось нам некогда простым, оказывается потом очень сложным. Но что же мы узнали большего о самой сущности вещей, выражающейся в этом изменчивом расположении?
Мы не знаем природы, какова она есть, мы знаем ее только такой, какой она нам кажется. Мы пользуемся лишь ее средствами, не имея возможности изменить в ней хотя что-нибудь. Мы сами часть природы, сами последствие ее сил, сами результат тех законов, которым подчиняется материя и которые существовали на земле, когда еще не было человека. Что же поэтому наша свободная воля, злая воля, добрая воля? Что такое наша власть над самими собой, власть над нашими душевными процессами, когда вся наша природа есть результат общих законов, которых мы изменить не можем и которые поэтому мы только в состоянии узнать в их кажущихся нам отношениях и проявлениях. Гордясь своим всемогущим умом, мы должны, однако, сознаться, что он решительно не участвовал в произведении предметов природы и в произведении человека. Наш ум "е создал ни человеческого тела, ни органов чувств, ни нервного аппарата, ни головного мозга. Он сам и вся деятельность человеческой души явились результатом постепенно выработавшейся человеческой формы. Наш разум, наше сознание самостоятельны лишь настолько, насколько органы внешних чувств и воспринимающий психический аппарат дают им средств для работы.
Если в области сознания мы чувствуем себя свободнее, то только потому, что можем сделать себе известные представления о происходящих в нас психических процессах, хотя сущность их мы понимаем столько же, сколько и сущность всех остальных явлений природы. Опыт и наблюдение дали нам целую массу материала, который мы комбинируем известным образом и затем создаем известный результат, в котором мы как-бы властны. Но властность эта все-таки номинальная, а не реальная. Сознание, вырабатывая известные суждения, понятия и проверяя их умозаключениями, не может создать ничего вне того материала, который ему доставлен вниманием, памятью и воображением. Проверяя вывод, оно может сказать только, что он верен лишь как итог из известного числа данных, но верен ли он абсолютно? И здесь, в области мысли мы встречаемся с аналогичным явлением. Как мы не знаем абсолютной природы, а знаем предметы природы только в их главных, внешних, изменяющихся признаках и, по мере опыта и наблюдения, постепенно меняем свои представления, так и в области мысли, где мы считаем себя, повидимому, хозяевами, мы ни на одну минуту не останавливаемся на известных выводах, которые могли бы принять за особенно верные. Опыт постоянно подсовывает нам новые факты, на основании которых мы должны перестраивать свои понятия.
Очень немногие понятия имеют характер неизменяемости и могут быть признаны за абсолютные истины. Сюда принадлежат истины математические. Мы совершенно овладели понятиями математическими и теми отношениями, которые выражаются алгебраическими формулами и геометрическими фигурами. Математика -- единственная область ведения, в которой нет ничего, что бы не имело полной необходимости. Возьмите любую геометрическую фигуру -- треугольник, квадрат, круг; возьмите любое математическое тело -- шар, цилиндр, призму; возьмите любую алгебраическую формулу -- малейшее изменение отношений или признаков уже меняет их в существе и создает другое понятие. Но разве эта невозможность изменяемости существует в других понятиях, выразителями которых являются иные заглавия, иные слова? Мы не можем ничего изменить в квадрате без того, чтобы он не перестал быть квадратом, но разве в каменном угле мы не можем изменить многих признаков и он все-таки останется углем? Разве во всех остальных умственных понятиях мы точно также не можем изменить признаков, причем понятия останутся теми же? Мы говорим: государство, общество, семья, но что же в этих понятиях постоянного? В них все условно, изменчиво, подвижно. И Рим Нерона -- государство, и Северо-Американский союз, под президентством Гранта, -- также государство. И римская семья, где отец мог продавать и убивать своих детей,-- семья, и семья европейская, где этого уже нельзя делать, -- семья; и одноженная семья европейца -- семья, и многоженная семья турецкого султана -- семья.
В понятиях религиозных, в понятиях, обнимающих внутреннюю область души, мы находим еще большую подвижность, большую изменяемость и большее разнообразие, так что каждый человек одним и тем же словом озаглавливает только свои собственные представления, ощущения и понятия.
Пока память человечества не скопила большего запаса опытов и наблюдений, сознание из немногих фактов только и могло выработать небольшое число понятий, именно потому и имевших характер всеобщности, что их было мало. Древний человек превосходно умещался в древне-римском государстве, но разве теперешний американец мог бы жить в древнем Риме? Большею и большего простора требует себе личность, потому что, по мере увеличивающегося запаса общечеловеческой памяти, каждая отдельная личность хочет жить по-своему, вне регламентации, выходящей из чужой души. Вот почему "анархия единоличных произволов" есть тот идеал, к которому стремится личность и из-за которого она ведет свою нескончаемую борьбу с обществом.
Говоря "анархия единоличных произволов", мы именно хотим указать, какую роль в человеческих понятиях играют слова и чисто логические процессы. Мы говорим словами, и каждое произносимое слово мы, конечно, понимаем. Но всегда ли мы понимаем сущность предметов, заглавием которых слова служат? Мы говорим: общество, анархия, свобода, жизнь, душа, религия. Употребляя эти слова, мы большею частью знаем только, каким группам чувств и представлений они соответствуют. Что такое общество? Что такое анархия? Что такое свобода? Если бы сущность предметов и понятий, выражаемых этими словами, была понятна, разве были бы возможны споры, рассуждения? Мы потому только и спорим, что не определили себе значения употребляемых нами слов и взаимного отношения тех понятий и предметов, о которых говорим. В этих чисто умственных предметах именно и выражается полнее всего личная индивидуальность каждого. Рассуждая о подобных предметах, мы рассуждаем не о том, что имеет для всех одинаковую очевидность, а, напротив, о том, что имеет для каждого свою собственную очевидность. Все наши рассуждения об умственных предметах клонятся вовсе не к тому, чтобы понять их сущность: мы стремимся собственно установить условные понятия, которые хотели бы выражать этими словами, и довести их до бесспорности.
Не всем ясно, что понимать слово, служащее известным заглавием, еще вовсе не значит понимать существо предмета, за ним скрывающегося, и проверять силлогизмами отдельные суждения еще не значит добывать истину и понимать вещи. Искусство логических построений никем не было доведено до такого совершенства, как римлянами, и римское право, конечно, может служить образцом превосходнейшею умствования. Но можно ли утверждать, что все римское умствование, все последующие юридические, государственные и социальные суждения, наконец, весь современный юридизм и условные понятия, лежащие в основе европейского общества, -- суждения реальные? Нет. Все господствующие суждения составлены путем логических построений и заключают в себе только условную, номинальную истину, а вовсе не действительную, реальную. Не о том речь, откроем ли мы когда-нибудь всеобщую реальную истину, а речь о том, что в области царящих социальных понятий мы владеем только истинами номинальными, кажущимися. Мы это должны знать, а мы этого не знаем. Гордясь тем, что живем в период реализма, мы даже и не подозреваем, что думаем вовсе не реальным способом. Уже с первой молодости мы приучаем себя к одним логическим процессам, создавая из себя будущих софистов и говорунов. В своих социальных, экономических и юридических отношениях мы удовлетворяемся вполне одними логическими построениями и диалектическим способом доказательств, вовсе даже и не желая знать, что этими доказательствами мы отстаиваем только свою диалектическую изворотливость. Но что же мешает ей быть в действительности ошибкой и даже преднамеренной ложью? Как поступает юрист, готовый и обвинять, и оправдывать одного и того же человека? Как поступал Наполеон I, давивший народ во имя свободы, называвший себя императором республики? Мы не станем спрашивать, честно или бесчестно они поступали. Да и что значит честно? -- французский уголовный суд судил одного известного вора за кражу. Потерпевший показал, что у него украли 800 франков. "Восемьсот! -- возразил вор с видом оскорбленного достоинства, -- у вас было всего четыреста франков. Надо говорить честно". -- Но мы спросим, какую истину преследовали и Наполеон I, и Наполеон III -- логическую, номинальную -- или реальную? Вносили они в свои суждения поправки из реального мира, из новых опытов и наблюдений, освежали они их фактами новой текущей жизни? Нет, они вращались только в круге тех идей и понятий, которые были созданы предшествовавшим юридизмом, были решены чисто номинально. С благородным одушевлением они писали в своих манифестах и произносили в своих речах -- свобода народов, благо граждан, счастье подданных, благоденствие государства, правосудие, милосердие; но, боже, -- какой страшный смысл скрывался за этими словами! А последняя французско-прусская война и принципы государственной необходимости и политического достоинства, которые так ревниво охраняло прусское правительство! Давно уже за старыми словами реальное мышление поставило новый смысл.
Может быть никогда старые слова не расходились так с выраженным ими новым смыслом, как нынче. Люди разных понятий, говоря одними и теми же словами, решительно не понимают друг друга. И отец, подавляющий своих детей и убивающий в них всякую свободу мысли, говорит, что он поступает честно, и дочь, бегущая от такого отца, говорит, что она поступает честно. И защитник, оправдывающий вора, и прокурор, его обвиняющий, поступают честно. Мы говорим: честность, бесчестность, добро, зло, благородство, ум, глупость, счастье, равенство,-- переберите все слова нравственного порядка, разве вы найдете хотя двух людей, которые бы понимали их одинаково? В чем сущность борьбы, которую объявил реализм метафизическому мировоззрению и номинализму? Только в том, что реализм хочет новой проверки старых понятий, на основании нового материала, добытого новым знанием, новым опытом, новым наблюдением. Страшный диссонанс, разъедающий современное европейское общество, происходит только от тою, что в Европе преобладают понятия, составленные и решенные номинально еще бог знает когда. Разве Франция не от того трепещет и бьется целое столетие и не может прийти к соглашению, что католицизм и феодализм не хотят делать ни малейшей уступки реальному мышлению? Лучшие умы, лучшие интеллектуальные силы человечества давно ведут свою пропаганду, давно требуют от мышления жизненности; но перед ними стоит традиция веков и полуцивилизованная образованная масса, вечно выдвигающая свои средневековую мораль и неподвижные логические сооружения, воздвигнутые совершенно при иных условиях жизни, при иных требованиях личности.
В русской жизни можно указать на множество фактов того разделяющего недоразумения, которое так резко обнаружилось в последние пятнадцать лет. "Дети" отделились от "отцов", потому что за старыми словами начали видеть иной внутренний смысл. Вся деятельность новой литературы заключается именно в том, чтобы сделать смотр словам,, сделать их названиями иных вещей, ввести реальное мышление вместо метафизического и номинального, проверить старые понятия новыми фактами и научить думать не словами, а реальным их содержанием.
Необыкновенно туго и медленно идет эта работа, встречая себе сильное противодействие со стороны лиц, выросших на формальном логическом мышлении и удовлетворяющихся одними головными построениями. Юридизм опутывает нас повсюду; личность, стремящаяся жить по-своему и найти свое личное счастье, чувствует еще везде давление юридической одноформенности, не дающей ей простора.
Так называемый "нигилизм" был первой попыткой реального мышления сделать смотр словам и дать им более жизненный смысл. Критическое отношение нигилизма было резко. Шумно и заносчиво взялся он за критику слов и понятий; он повел свое отрицание слишком смело, самоуверенно и последовательно. Но разве можно его в этом обвинить? Уже самая страстность его поведения не доказывала ли его жизненности?
Для большинства нигилизм был только известной формой и за формой не умели рассмотреть его содержания. Нигилизм, как известная форма протеста, уже исчез, но его содержание наполнило всю русскую жизнь, потому что оно исходило из существа свершавшегося у нас экономического переворота и из тесно связанных с "им всех преобразовательных последствий.
Бывают исторические явления, резко обнаруживающиеся в известных очевидных и ясных для всех переменах. Таким было, например, наше освобождение крестьян. Освобождение крестьян есть лишь формальная внешняя перемена известных условий жизни. Оно раздвинуло ее рамки, открыло новые возможности для человеческого поведения, дало ему новый простор. Но оно не могло проникнуть в мир человеческой души, да ему и не было дела до этого внутреннего мира. Освобождение было широким, всеобъемлющим, внешним историческим актом, проверка которого подлежала лишь внутреннему миру освободившейся личности, для которой оно и совершилось. И эта проверка выразилась в том социально-психическом явлении, которое известно у нас под неточным названием нигилизма. Собственно нигилизма теперь уже нет, и запоздалые нападки на него литературы, хотя бы в "Обрыве" г. Гончарова, лучше всею показали, что общественный практический разум не на стороне писателей умирающего русского номинализма.
Освободив нигилизм от его несущественных сторон, тот же самый общественный разум воспользовался лежавшей в нем жизненной правдой и, не давая, даже не пытаясь давать ей никакого заглавия, вступил на путь реального мышления. Как ни мало было число его представителей, но его последствия и влияние на русское общество гораздо шире и глубже, чем это кажется поверхностным наблюдателям. Нигилистический реализм превратился в реальное, практическое здравомыслие и проник всю русскую жизнь во всех ее мелочах. Если вы спросите, в чем сущность освобождения крестьян, вам перечислят все подробности этой великой реформы, все мелочи статистические, административные и хозяйственные, в которых она выразилась и которыми создалась новая форма отношений. Но если вы спросите, в чем сущность влияния и воздействия на русское общество нигилистического реализма, ответ будет труднее. Реализм есть собственно душа или содержимое тех отдельных стремлений личности, простор которой дали новые, более широкие рамки внешней жизни. Освобождение -- внешняя форма; реализм -- ее содержимое. Реализм не выразился ни в какой резкой или своеобразной перемене русской жизни, -- по внешности она осталась почти прежней,-- но он проник повсюду, он зашевелился в каждой отдельной душе. Раскидавшись, повидимому, по мелочам, превратившись в какую-то неуловимость, он в то же время проложил себе дорогу в понятия таких людей, которые, повидимому, были совершенно неспособны идти на какие бы то ни было уступки. Я знаю старцев, которые несколько месяцев назад считали развратом "женский вопрос", а теперь сами рассуждают со своими зрелыми дочерьми о женском труде, женской самостоятельности и т. д. Реализм незаметно, шаг за шагом, подъедает старый русский обычай, изменяет формы жизни, вытесняет рутину и перестраивает общественное мнение в направлении того нового социально-экономического движения, дорогу которому открыло освобождение.
Но мы не скажем, чтобы его влияние на общество было безошибочно. Нигилистический реализм имеет свою специальную односторонность, которая, наконец, должна вызвать поправку.
У нигилистическою реализма были свои ближайшие враги и цели, и на них он устремил свою критическую силу. Он стремится к построению семьи на лучших и более свободных началах, вытесняя из нее прежний ее римский юридизм и заменяя его свободой и простотой. И в этой социальности нигилизм достиг, может быть, наиболее всеобъемлющего результата. Но в социально-экономической области его стремления принесли далеко не те результаты, которых он ожидал. Причину этого нужно искать не в бессилии нигилистическою реализма. Он -- только известный путь мысли, но вовсе не готовый результат. Дать что-нибудь законченное реализм не может, потому что и сам им не владеет. Требуя простоты и свободы в семье, он провозглашает только общий и общепринятый принцип. Но как этот принцип будет приложен во всех частных случаях, на каком компромиссе остановятся заинтересованные стороны -- он не знает, да и знать ему этою не нужно. Литературные попытки создать руководящие образцы не могли иметь никакого всеобщего значения уж потому, что у каждого человека свой собственный внутренний мир, своя собственная душа с своими собственными требованиями и свои собственные житейские обстоятельства. Выходы к свободе и компромиссы, предложенные нигилистическим реализмом, оказались поэтому далеко неудовлетворительными. Вообще нигилизм хотел вести себя больше как организатор, чем как психолог, и потому терпел фиаско именно в тех случаях, когда он забывал, что он собственно путь мысли, а не известная форма жизни. И несмотря на то, влияние его на семью было велико. Все крайнее, неприменимое, втискивающее в известную, готовую общую форму, не было принято жизнью, как не были приняты ею синие очки или известная прическа. Но основное, реально-верное привилось, и принцип свободы водрузил свое знамя в русской семье. Дрогнула даже упорная хранительница домостроевских предании -- семья купеческая. Выставленные на позор общественного мнения Кит Китычи теперь уже не общественная язва, а только последние могикане вымирающего семейного самодурства, последние остатки Московской Руси. Мы можем смело и открыто "признаться, что нигилистический реализм внес в русскую семью идею свободы. А свободная семья подготовит людей, которых у нас не было.
В своих экономических стремлениях нигилизм был менее счастлив. В вопросах семьи он чувствовал себя дома, и именно потому, что относительно семьи, как юридического учреждения, нигилизм владел вполне достаточной, тоже юридической, аргументацией. Здесь мысль была в своей собственной области, в той области условного понимания, где все зависит от соглашения принять тот или другой компромисс. Вы мне предлагаете свое, я, на основании моих личных требований, предлагаю свое, и результат зависит ни от кого больше, как от нас двоих. Это тот естественный путь мысли, которым свершается социальный рост общества: личной зрелостью каждого из ее отдельных членов.
Но сфера социально-экономическая много шире, да и для разрешения ее вопросов у нигилизма недоставало реального материала. Он понимал только требования жизни, но не владел ровно никакими средствами, чтобы им удовлетворить. В этом случае его можно было бы сравнить с страдающей в супружестве женой, которая знает, что для независимости ей нужны деньги, но где их взять -- не знает. Только стремления нигилизма были реальны, но средства, которыми он располагал, были логические, юридические. Понимая социальный экономизм теоретически, он сам, в сущности, не был, да и не мог быть экономическим производителем. Он был критическая сила, головной, логический деятель, но не экономический работник. Он был представителем образованною пролетариата, могшего предложить на экономическом рынке только свой головной труд. И вот рынок наполнился желающими писать, переписывать, переводить, вообще ищущими литературной работы; наполнился учителями, учительницами, медиками, акушерками, адвокатами, юристами; одним словом, только теми лицами, которые нужны для удовлетворения умственных требований страны. Что же касается удовлетворения собственно экономических требований, подъема экономических производительных интеллектуальных сил, развития умственной изобретательности, -- то нигилизм оказался бессильным сделать для них что-нибудь. С одной стороны представители нигилистического реализма ушли в головной труд, с другой, вместо нормальной и здоровой экономической производительности, явились денежная горячка и спекуляция, с особенной силой выразившиеся в биржевой игре и железнодорожном деле. Но где же наши производительные экономические способности? Можно ли сказать, что они в настоящее время выше, чем были двадцать лет назад?
Что такое спекуляция, что такое денежная горячка и погоня за хлебными местами и хлебными профессиями, как не недостаток прямых производительных экономических способностей? В большинстве случаев наш современный экономизм есть ловкое перекладывание денег из одного кармана в другой. Социально-экономическое мышление, вступившее в такой путь, можно ли назвать истинно реальным? Такого ли мышления требует жизнь, общественное благо и процветание страны? Нигилистический реализм, обнаруживший такое сильное влияние на семью, давший толчок к стремлению личности к свободе, в экономической сфере сам подчинился давлению жизни и господствовавшего юридизма. Причина в том, что его средствами были те же головные, логические построения и одностороннее поклонение уму, понятому неверно. От этого нигилистическое мышление образованного пролетария пошло в исключительно экономически-приобретательном направлении и стремившаяся к свободе личность пролетария ушла в экономический индивидуализм и в социальное особнячество. Но реализм не есть односторонняя поправка. Истина, которую хотели найти умом, оказалась не найденной.
Образованный пролетарий, страдавший от нищеты, и не мог поступить иначе. Его тактика и односторонность понятны. Но от кого же ждать поправки, кто должен дать русскому мышлению более верное, реальное содержание? Кто решит эти вопросы? Уж, конечно, не действующие поколения.
СЛОВО
"Музыка, -- говорит Дарвин, -- обладает чудной способностью вызывать в смутной и неопределенной форме те сильные чувства, которые волновали вероятно людей в отдаленные века, когда наши древние прародители привлекали друг друга посредством голосовых звуков". "Привычка издавать музыкальные звуки, -- говорит он дальше, -- развилась впервые, как средство ухаживанья у древних прародителей человека и ассоциировалась таким образом с самыми сильными чувствованиями, к которым они были способны, именно -- сильной любовью, соперничеством, победой". На неясном языке чувства остановились животные, человек -- вырос до слова.
Вникая в характер и действия музыкального языка, мы увидим, что в песнях, как замечает Личфильд, весь эффект выражаемой страсти зависит от усиленной передачи одного или двух характеристических пассажей, которые требуют большого напряжения силы голоса. Если певец обладает сильным голосом и передает эффектные места без всякого для себя усилия, то они не производят впечатления.
И слово производит свой эффект только при душевном напряжении. Нужно, чтобы в произношении его участвовало известное усилие, известное внутреннее душевное движение, и чем напряжение души больше, тем и слово действует сильнее. Гневная речь, произносимая обыкновенным, ровным голосом и не сопровождаемая соответственной мимикой лица и жестов, не может произвести "никакого эффекта. Человек, рассказывающий о своих душевных страданиях спокойным тоном и с невозмутимым выражением лица, никою не заставит верить, что он страдает. Страстная по содержанию речь или объяснение в любви, сказанное веселым тоном, производит впечатление шутки.
Речь только тогда достигает своей цели, когда за каждым словом чувствуется душа говорящего; чувствуется та сила, то душевное состояние, которое ее вызвало. Самая умная лекция или умная книга, прочитанная монотонно, вызывает в слушателях непреодолимую скуку и погружает их иногда в сон, тогда как энергичная, живая или страстная речь человека, говорящего даже с меньшим умственным содержанием, покоряет себе слушателя. За словом должна чувствоваться жизнь, и если этой жизни нет, слово становится менее понятным, оно разносится в пространстве, не достигая души. Даже самые сухие, повидимому, чисто головные вещи становятся нам понятнее, если их говорят с известной силой и музыкальностью. Даже канцелярский доклад понятнее, если его читают энергично. И все это оттого, что мы не можем выделить себя из жизни чувства, оттого, что нет на свете таких мыслей, в которых бы оно не участвовало.
Чем действует хороший чтец и хороший актер? Только тем, что он трогает душу. Но что значит трогать душу? Трогать душу значит возбуждать в ней полные, глубокие и сильные ощущения, вызывать в ней иногда даже и такие ассоциации представлений, существования которых зритель, может быть, в себе и не воображал. Хороший актер изображает разные психические состояния с такой верностью и силой, что пробуждает те же самые душевные процессы и в зрителе. Мочалов, говорят, бледнел на сцене, как полотно; Гаррик, стоя спиной к зрителям и не произнося ни одного слова, производил, при появлении тени в "Гамлете", впечатление сильнейшего ужаса. В одном из наших губернских городов какой-то второстепенный актер, во время представления Ольриджа, возбудил неудержимый смех всего театра. Но уже через две минуты Ольридж, говоривший на языке, которою никто не понимал, овладел вполне вниманием публики. % Одной и той же фразе можно придать множество оттенков и даже совершенно противоположный смысл.
В "Мертвом доме" есть рассказ об умершем в острожной больнице арестанте. Больничные сторожа раздели покойника до нага, но и с мертвого не посмели снять кандалов. Часовой, надвинув кивер на брови, подошел к трупу, молча посмотрел на него и произнес мрачно вполголоса: "тоже ведь мать была"! Острожный майор, "набрасывавшийся" на арестантов, те же слова произнес бы, конечно, иным тоном, под влиянием иного душевного состояния. И разве их нельзя произнести и мрачным, мистическим,, глубоко и сильно захватывающим тоном часового, и тоном презрения, и тоном насмешки, и с досадой, и с слезливым сожалением? Одна негритянка жаловалась мировому судье на негра, который, увидев ее, свистнул очень обидным образом.
Слово -- безразличный звук, без всякою содержания, если оно не действует на душу. Смысл целых фраз может быть совершенно неясен, если неизвестно вызвавшее их ощущение и если они произносятся несоответственно этому ощущению. Крестьянская женщина приходит к писарю и просит написать письмо к ее сыну солдату. "Написал?" спрашивает крестьянка. -- "Написал", отвечает писарь. -- "Ну, читай". -- "Любезный мой сын", читает писарь густым, ровным басом. -- "Ах нет, не так. Напиши:-- любезный мой сын!" произносит баба нараспев, нежно и высоким тоном. "Написал?" -- "Написал".-- "Читай". -- "Любезный мой сын", снова басит писарь. -- "Ах, нет", возражает неудовлетворенная мать... та<к они и не столковались. Язык слова беден, когда ему нужно выражать мир души, и нет на свете таких слов, таких понятий, которыми бы можно было выразить вполне характер, цвет, силу душевных состояний. Каждый чувствует, любит, страдает, радуется по-своему, но не у каждого свои собственные слова для выражения его личных ощущений. Никакими словами нельзя описать чувств, и мы напрасно усиливались бы растолковывать их, если не в состоянии заставить их почувствовать. Средства души громадны, мир ощущений безграничен, и у каждого человека своя душа. Может ли поэтому слово, этот всеобщий, средний, условный знак, выразить одним своим бесстрастным звуком то, что вы чувствуете, и именно так, как вы чувствуете? Нет, если вы произносите "люблю", скажите его так, чтобы слышалась вся сила вашей нежно-сосредоточенной души. Вы говорите "ненавижу", и в усиленном тоне должна слышаться и дрожать не только ваша возмущенная душа, но должна чувствоваться и энергия ваших злых инстинктов. В слове должен выражаться весь нравственный человек, все содержимое его души, должен быть виден весь его внутренний мир. Но такого слова нет на человеческом языке. И вот, на помощь языку слов является язык телодвижений, мимика, сила и интонация звуков. Только в полной совокупности всех этих средств становится нам понятным слово.
Пока человек не владел словом, он выражал внутренний мир своих ощущений телодвижениями, мимикой и звуками. Открывая свою душу другому, первобытный человек, конечно, вначале не знал, какими средствами он действует. Воспринимая чужие ощущения, он подчинялся пассивно-внешнему влиянию, не анализируя его. Для того чтобы воспринять ощущение красного цвета, нам вовсе не нужно знать, что это красный цвет. Видели ли вы человека в состоянии ужаса? Его лицо страшно бледно, волосы стоят дыбом, дыхание затруднено, ноздри широко раздуваются, раскрытые и выступившие из орбит глаза направлены неподвижно на предмет, внушающий ужас; все мышцы приходят в судорожное движение, и, наконец* человек, побуждаемый какой-то непонятной ему силой, бежит в паническом страхе. Разве вами не овладевает то же самое чувство? Разве и вы не замираете, разве и вам не сообщается панический страх? Целые полки бежали с поля битвы, и никакой силой их нельзя было остановить. Радость, горе, любовь, боль имеют тоже свой мимический язык, выражаются в лице, голосе, телодвижениях и действуют на других путем того же нервного сочувствия, каким действовал на зрителя Гаррик, стоявший к нему спиной. Это немой язык души, понятный для всякого человеческого существа.
Даже самые слабые ощущения воспринимаются нашим нервным аппаратом, и мы заражаемся тревожным состоянием другого, когда он даже ничем не выражает своей тревоги. От человека, находящегося в ненормальном состоянии чувствующего организма, как бы отделяются какие-то лучи, отделяется что-то неосязаемое и невидимое, но тем не менее нами воспринимаемое и ощущаемое. Мы невольно подчиняемся чужим душевным движениям и ощущаем веселое или подавленное состояние духа, не умея объяснить себе его причины и даже не подозревая, откуда оно идет. Путем одного нервного сочувствия мы можем страдать чужим страданием совершенно бессознательно, не зная его причины, его мотивов, его состава и ощущая одно тревожное, смутное, непонятное, болевое состояние. Но один немой бессознательный язык нервного сочувствия не мог удовлетворить человека.
Каждое чувство, каждый порыв -- любовь, ласку, зависть, радость, печаль -- первобытный человек выражал известным образом, более или менее шумно -- звуком, мимикой, телодвижением. Но воинственный крик торжествующего воина, крик радости, нежные звуки любви и ласки были не больше, как внешним отражением внутреннего душевного состояния в его настоящем моменте; то был рефлекс, но еще не слово.
Чтобы явилось слово, нужно было заметить, что душевные движения выражаются всегда в известной свойств венной им форме; нужно было точно подметить и определить эту форму. И когда человек совершил эту работу, он дал названия своим чувствам и ощущениям, обозвал их известным словом, приклеил к ним ярлыки. Как рефлекс выражал настоящее состояние чувствующею организма, так слово выразило его прошедшее состояние. Но рефлекс есть как бы само чувство; он -- непосредственное, невольное его выражение, идущее следом. Слово же только представитель, й человек, употребляющий известные слова, произносит одни заглавия чувств. Он может даже стоять совершенно вне тех чувств, названия которых произносит. За словом, как за простым ярлычком, могла скрываться полнейшая пустота чувства, фраза, обман, актерство. G появлением слов для обозначения умственных предметов, язык чувства утратил еще больше свою силу и создалась возможность объективности, т. е. такого отношения к жизни, когда человек держит себя третьим лицом, выгораживает себя из социальных явлений, не переживая их в процессах личного чувства.
Трудным, болевым процессом выработало человечество язык чувств и мыслей. Мы, не участвовавшие в родах слов и получившие уже готовый их лексикон, готовый запас названий, не имеем понятия о трудности этих родов; прежде чем человек сказал слово "люблю" или "ненавижу", он должен был выстрадать целый ряд ощущений, итогом которых явилось произнесенное слово. Каждое слово есть поэтому результат очень трудного и мучительного предыдущею, которое следовало пережить, прежде чем явилось ему название. Язык слова есть психическая история человеческих мучений. Не радость и счастие творили человеческое слово, а юре и страдание. И это горе и страдание история написала на каждой своей странице. История человечества -- это вечная борьба и вечная битва. Самые лучшие, повидимому, праздничные слова созданы вовсе не праздничным состоянием человеческой души. Чтобы придумать слово "человеколюбие", нужно было выстрадать мною мучений, вынести громадную массу жестокосердия и бесчеловечья. Вы думаете это слово -- итог хороших моментов доброго чувства? Нет, оно просто крик отчаяния, взывающего к тем светлым и добрым сторонам души, которые страдающий и угнетенный человек чувствовал в себе и хотел найти в другом. "Человеколюбие" есть только ярлычок того многовекового протеста, который носил в себе подавленный человек и наконец обозвал этим словом. Не человеколюбием началась история, а бесчеловечием, и когда человек воззвал к человеколюбию, он выстрадал уже такую массу безнадежного горя, он сознал уже на столько свое бессилие, что ему оставалось одно -- просить пощады.
А милосердие, прощение, правосудие, беспристрастие, благость, доброта, помилование, помощь и все слова нравственного порядка, обозначающие христианские чувства! Для нас это очень короткие слова, которые мы произносим скоро и легко. Но что же мы знаем из того тяжелого, трудного и продолжительного процесса, которым дочувствовалось и додумалось до них человечество? В этих словах накопились все прошлые исторические чувства человечества, за ними стоит целая история. Да, слова эти не рефлексы, потому что они явились после крика отчаяния, неправосудия, преследования.
Рефлексы исчезли вместе с чувствами и болевыми процессами, которые их вызывали, и если бы не явилось слово, что бы мы знали о прошедших страданиях коллективной и единоличной человеческой души? Слова, которыми мы владеем -- наследство памяти, оставленное нам всей предыдущей историей. Они коротки, они могли бы быть еще короче, но историческое предыдущее, создавшее их, длинно, очень длинно, бесконечно длинно. Говоря словами, мы говорим названиями, не чувствуя их исторического и культурного содержания, не переживая процессов, их создавших, не имея даже приблизительного понятия о труде, каким скопили его наши прародители. Да, немногое мы знаем из истории слов, которыми говорим, и из скорбных процессов души, которыми они были созданы. Легкомысленно играем мы словами, не умея нередко даже близко подойти к душевным процессам, их создавшим.
Много есть слов, которые, конечно, незачем и чувствовать, если изменились сами создавшие их чувства и человеческая душа живет уже иными процессами. Человечество растет и зреет, чувство и мысли его улучшаются; что понималось известным образом в культурный период -- понимается иначе в период исторический, в период пробудившейся критической мысли. Слово "ревность" произносит и турок, и европеец; но разве они выражают этим словом одни и те же душевные процессы? У турка ревность -- дикий, сильный и злой порыв, стремящийся к рефлексу разрушения; у европейца это уже легкое чувство неудовлетворенной солидарности, ассоциирующее с доброжелательством. Если, наконец, осилит доброжелательство -- исчезнет и чувство ревности, а с ним и его название. Месть черкеса и месть цивилизованного англичанина -- названия двух совершенно несходных душевных состояний. Одна выражается в ряде бесконечных убийств; другая -- в объективном, спокойном отношении, не вызывающем никакого злого рефлекса. По мере того, как умягчаются дурные страсти, по мере того, как улучшаются чувства, социальные и личные отношения, меняется и чувственное содержание слов. Но исчезает ли: с этой переменой энергия души, исчезает ли сила страсти и упорство человеческих стремлений, умирает ли чувство, или оно только меняет свою форму, оставаясь в существе тем же? Правда, много слов утратило свой прежний характер, мягче и мягче становится человечество, но сущность его интересов и стремлений та же. Взамен умирающих слов являются только другие. Как прежде человечество выстрадало свои слова, так оно творит их и нынче -и тем же трудным процессом. Новые слова, правда, рассудочнее, но внутренняя история их гораздо многосложнее, а выстрадавшее их чувство, конечно, не меньше.
Слово служит представителем не одних чувств, но и понятий. Слово обнимает весь мир души человека -- отраженную ею природу, социальную жизнь и внутреннее чувство. В слове -- запас всего передуманного и перечувствованного человечеством; понятно, почему к слову может явиться благоговейное, мистическое уважение, как к чему-то таинственному, непостижимому и чудесному. И действительно, нельзя не изумляться механизму души, силе и быстроте ее работающего аппарата.
В словах, обозначающих понятия, заключается такая же многосложная история мысли, как в словах чувства -- история чувства. Слова, обозначающие понятия -- тоже не больше, как названия. Мы говорим "человек", но сколько предварительных понятий, представлений, сравнений, сколько труда мысли было употреблено прежде, чем явилось это слово, скрывающее за собой чрезвычайно сложную сеть постепенно вырабатывавшихся и зревших представлений. Или слова социального порядка -- пауперизм, равноправность, свобода, гражданин и т. д.
Словам этим предшествовал целый ряд процессов страдавшего, бессознательного чувства, затем целый ряд сравнений и оценок социальных условий и положений лица, и только после того, как чувства и понятия выяснились и обособились из других представлений, явились им названия. Если хотите узнать, как велика концентрирующая сила слова, как велик его психический состав, как длинна его история, попробуйте сделать определение хотя бы слову пролетарий. Для полного объяснения его нужно написать целую книгу. Но не меньше изумительна быстрота нашего сознания. Сказав "пролетариат", "пролетарий", "равноправность", "свобода", "равенство", "гражданин", "закон", -- мы в одно мгновение пробегаем мысленно целое необозримое поле понятий, создавших эти слова, и сразу понимаем значение каждого из них, их родство, сходство и различие.
Сопоставляя и группируя известные слова в известном порядке, мы составляем идеи. Идея заключается не в самих словах, которые выражают только понятия, она -- нечто искусственное, составное, независимое от слова, и потому имеет характер некоторой произвольности. Идея есть результат рассудочного процесса, могущественным средством которого является слово. Весь процесс нашего мышления совершается словами, и если бы не было слов, не было бы и законченного мышления. Только от недостатка сознания и непривычки анализировать свои психические процессы, мы не замечаем многосложного процесса мышления посредством слов. Мы говорим: "пролетариат, как социальное явление, есть зло новой истории". Разложите это предложение на части, разберите состав каждого понятия, выражающегося в каждом отдельном слове, и, наконец, идею, заключающуюся в подборе именно этих, а не других слов. Перед вами возникает громадный мир чувств и представлений, постепенно пережитых социальным и единоличным человеком, возникает целая история социальной, коллективной души. Вот где секрет человеческого развития, единоличного ума и социальной пригодности или непригодности отдельного человека; секрет того, что люди говорят одними словами, не понимая и не чувствуя того, что они говорят.
Только то составляет истинно нравственное приобретение человека, в восприятии чего его душа участвовала всеми своими силами. Нельзя воспринимать чувств по их описаниям и нельзя усваивать мыслей или понятий, если они не могут быть обработаны нашим сознанием. Вы говорите ребенку: "пролетариат, как социальное явление, есть зло новейшей истории". Но разве он в силах понять из них что-нибудь! Каждое из этих слов есть сложное понятие, составленное из целой массы простых понятий. И ни одно из них, может быть, еще не известно ребенку. "Пролетариат"... Чтобы ребенок мог понять, что значит пролетариат, он должен знать, что такое бедность, лишение, нужда и пауперизм, как ее обобщение. Ему нужно испытать собственным организмом, что значит голод, когда поесть нечего; что значит холод, когда надеть нечего; ему нужно понять, что такое сознающая себя бедность умственных и физических средств, которые должны остаться неприложенными, потому что на рынке труда слишком много рук. И почему "пролетариат" социальное явление? Что значит социальное? Каким путем мысль из единоличной дорастает до -- обобщения? Когда известные общественные аномалии называются социальным злом? Отчего пролетариат неизвестен кафрам и не был известен Европе 17-го столетия? Отчего он стал язвой новейшей истории? И что такое "история"? Как же вы хотите, чтобы двенадцатилетний ребенок не произносил вашей фразы о пролетариате, как простой подбор слов, даже и внешней красоты которого он представить себе не в состоянии!
Но послушайте, с каким увлечением тот же самый двенадцатилетний гимназист рассказывает историю Христиния Младена, рассказывает о битвах гайдуков с турками. Мальчик точно вырос на два вершка, голос его понизился двумя тонами, помужал; каждое слово он не только отчеканивает, но произносит всеми силами, всем напором своей души. Вы чувствуете, что мальчик -- в сфере чувств и понятий, вполне ему ясных и знакомых; ему все понятно в поведении Младена, он точно сидит вместе с ним в засаде, точно вместе с ним стреляет в турок. Послушайте, каким тоном в другом рассказе он произносит слова Камилла: "Римляне покупают свою свободу (не золотом, а мечом". Конечно, не все в этой фразе ему понятно, но ему понятен ее общий героический тон, ибо ему известны героические чувства, которые ему не раз приходилось переживать в детских потасовках с товарищами. Но вот он говорит отцу: "папа, какой ты смещной, с сигарой, отчего ты не куришь трубки?" И вы видите, что он произносит только слова, или по крайней мере скрывает за ними не тот смысл, который заключается в них для отца, курящего сигару, но не курящего ни трубки, ни папиросы, о которых мальчик, никогда не куривший, не может иметь никакого чувственного представления.
А взрослые разве не те же дети? Многие ли из них не дети? Взрослые точно также говорят одними словами, если им не известен во всей подробности элементарный состав понятий, выражаемых словами. Взрослые произносят: "свобода", "равноправность", "наука", "знание", не понимая состава этих понятий и не нося в душе ощущений, из которых они вышли. Причина этого непонимания заключается в ограниченности представлений, в скудости запасов памяти, в бедности следов души, в бесцветности движущихся панорам воображения. Слово будет всегда пустым звуком для того, кто не знает всего психического и исторического его состава и не воспринял его элементов чувством и мыслию. Только те слова нам вполне ясны, понятия которых имеют для нас жизненное значение. Если бы можно было предохранить вполне детей от понятий, им недоступных, если бы можно было каждое новое для них слово провести через чувства в мысль и сознание -- на свете было бы меньше говорунов.
Привычка к словам является у детей легко, если с ними слишком спешат и дают читать книги не по их умственным средствам. Легче всего оказываются болтунами так называемые "острые" дети. Родители радуются, что их дети говорят умными словами, не понимая что за умным словом нет души и что из ребенка растет будущий софист, юрист и говорун. У простолюдинов гораздо меньше слов, чем у нас, но те, которыми они говорят, они понимают лучше образованных. Болтуны завелись у нас с тех пор, как лет двадцать назад стало входить к нам много новых слов. Но к нам вошли слова, а не их понятия, и мы стали говорить не понятиями, а подбором слов. Баловство словами продолжается и до сих пор; хуже -- оно растет, плодя либеральное филистерство и то жалкое, механическое мышление, которое еще принесет нам много горьких плодов в будущем.
Чем человечество было моложе, тем больше жило оно чувством и говорило языком чувств; чем человечество становится развитее, чем сложнее становятся ею отношения, тем больше язык чувства сменяется языком мысли. Но только что же из этого? Значит ли это, что чувства перестали служить подкладкой мысли и что в основе социальных отношений не лежит попрежнему единоличное бессилие? Мы должны становиться человечнее, язык чувства должен смениться языком мысли, потому что не чувство может развязать гордиев узел всяких неурядиц, а мысль. Но разве филистерство, говорящее словами, говорит социальными мыслями? Оно говорит то, чего оно не знает и, как двенадцатилетний гимназист, повторяет фразы, не понимая их смысла.
Вы только тогда и поймете чужие мысли и стремления, когда поймете душу каждого социального понятия, выражаемого каждым отдельным словом, и его прочувствуете. Русская семья не окажет никакой услуги будущей России, если она, как нынче, будет создавать только холодных резонеров, филистеров, болтунов и софистов.
УМ И ЧУВСТВО
В обиходном представлении чувство всегда противополагают уму; в чувстве видят какую-то неразумную силу, которая вечно все напутает и напортит, если вмешается в дело ума. Неужели чувство -- враг? И откуда явился презрительный взгляд на чувство?
Историческое прошлое не одной России и Европы, но всего человечества не может похвалиться таким спокойным здравомыслием и рассудочным содержанием, которое бы дало человечеству готовую программу для безошибочного коллективного поведения. Но жалеть об этом -- значит желать конца истории. "Если бы бог держал в правой руке всю истину, -- говорит Лессинг, -- а в левой постоянное, живое стремление к ней, с условием, что я буду вечно заблуждаться, и сказал бы мне: выбирай! -- я со смирением бросился бы к его левой руке и воскликнул: Отче, дай! Чистая истина только для тебя одного!" Чистая истина именно только для бога. Сегодня окажись она в руках человечества, -- на завтра ему уже нечего будет делать.
Мыслители, искавшие руководящих истин, были, конечно, правы, когда в голых средствах чувства не находили орудия для отыскания законов мира. Не сердцем, а головой строили они свои логические системы, и думали они, конечно, не чувством, а умом. Но тот же Кант, который видел в чувствах и страстях помеху свободному, независимому мышлению, разве не в чувстве почерпал всю свою силу? Разве не страсть одушевляла мыслителей, когда они отдавали идее, которую преследовали, все свои силы? Разве Аристотель, Платон, Сократ, Галилей, Ньютон, Бэкон, Маккиавелли, Кант, Гегель, Конт -- эти, по-видимому, преимущественно головные организмы, не были самыми страстными людьми? И почему мыслительным способностям следует отвести первое место, а чувству -- второе? Можете ли вы сказать, какое колесо в часовом механизме первое и какое последнее, когда ни одного из них нельзя вынуть без того, чтобы механизм не перестал действовать?
Больше всего, по своей популярности, помог у нас этому воззрению Бокль. "В мире нельзя найти ничего, -- говорит Бокль, -- что менее подвергалось бы изменению, чем великие начала, из которых состоят нравственные системы. Делать добро другим, жертвовать для их пользы своими желаниями, любить ближнего, как самого себя, прощать врагам, сдерживать страсти, чтить родителей, уважать тех, кто стоит выше нас -- в этом и немногом другом состоят существенные начала нравственности. Но они были известны много тысяч лет тому назад, и ни одной йоты, ни одного параграфа не прибавили к ним вое проповеди, поучения и афоризмы, какие только могли произнести моралисты. Сравнив неподвижное положение нравственных истин с -постоянным развитием умственных, мы найдем поразительную разницу. Все нравственные истины, имевшие влияние, b сущности тождественны; все важнейшие умственные системы существенно различны. Умственное начало не только способнее нравственного к "развитию, но еще результаты его прочнее и оно способно к передаче; тогда как нравственные качества отличаются более личным и одинаким характером".
Наше общество, накинувшееся на Бокля, не совсем верно применяло его рассуждения к требованиям русской жизни. Бокль говорит о знании, как о мериле цивилизации. И, конечно, личным чувством и сердечными рефлексами невозможно мерить исторических успехов народов. Успехи эти определяются только видимыми и осязательными последствиями, созданными всеми человеческими способностями. Но мы говорим не о -нравственных правилах и морали, не о прописных сентенциях, которыми хотели управлять общественным поведением; мы говорим не об ошибках моралистов, мы говорим о роли чувств в психических процессах человека, об участии его души в общественной и личной жизни. Мы говорим не об истории, не о результате, а о человеке, как творце общественных порядков и о его личных душевных средствах;, мы говорим о той новой душе, которую открыла новая, опытная психология. Молено ли сказать, что человек не стал лучше, что он не стал добрее, что его чувства не улучшились, что он не стал теперь гуманнее? Уж одно появление этого слова доказывает, что явилось и новое умственное чувство, прежде людям неизвестное. А история разве не указывает на целый ряд фактов, убеждающих, насколько воспиталось теперь чувство! Недавно в Лондоне казнили женщину, и при казни не было никого, кроме официальных лиц. Когда роковая веревка затянулась, шериф и священник упали в обморок. Разве так, в том же Лондоне, свершались казни прежде? Разве свидетели казней падали в обморок? Кто же протестует теперь в Англии против смертной казни, -- ум ли, изыскивающий логические препятствия для ее отмены, или чувство, ее уже отменившее? Лекки, в своей истории рационализма в Европе, приводит целый ряд доказательств против Бокля, отрицающего прогресс чувств.
История ошибок ума едва ли не длиннее истории ошибок чувства. Если, как говорит Льюис, хорошее умствование заключается в уменьи сопоставления фактов и воспроизведении их в уме в порядке их действительной последовательности, то римский юридизм есть, без сомнения, умствование образцовое. Но какой же его конечный практический результат? Что выиграло римское общество и последующая жизнь, кроме отрицательного опыта? Чисто рассудочное движение мысли, т. е. головной, логический процесс, не знает внутри себя никакой сдерживающей силы. Он может идти по избранному им раз направлению до абсурда, если его не исправит чувство. Что может быть негуманнее римского права и, однако, найдите в нем хотя одну логическую ошибку. И почему, спрашивается, отец не может убивать и продавать своих детей, если дитя собственность отца? Какие представите вы юридические опровержения, если признали раз безошибочность римских юридически-экономических принципов? Вот почему идея права и власти достигла, наконец, в римском мировоззрении такого крайнего логического развития, что Диоклетиан вообразил себя Юпитером Олимпийским, Антоний и Клеопатра, воссев на трон египетских фараонов, заставили воздавать себе божеские почести, а в лице Нерона римская идея дошла, наконец, до абсурда.