Дедушка Изот -- настоящий таежный охотник, медвежатник. Вдоль и поперек, на тысячу верст тайгу исходил: белковать ли, медведей ли бить, первый мастак. А соболь попадет -- срежет за милую душу и соболя. И чего-чего он только не видал в тайге:
-- Ты думаешь, эту просеку люди вели? Нет... Это ураган саданул, ишь, какую широкую дорогу сделал... А меня, парень, почитай, на сотню сажен отмахнуло вихрем-то, сколь без памяти лежал... А молодой еще тогда был, самосильный...
Изот и леших сколько раз в тайге видал:
-- Он хозяин здесь... Только что хрещеному человеку он не душевреден... Иду как-то я с Лыской, а он, падло, нагнул рябину, да и жрет прямо ртом...
Он и тунгусов, и шаманов их, самых страшных, самых могучих, видывал:
-- Тунгусов здесь, в тайге, много. Ух, и шаманы же у них в старину были: посмотришь на него раз, умирать будешь -- и то вспомянешь...
Бродить мне по тайге с Изотом весело. Заговорит-заговорит -- знай слушай.
Да и тайга зимой красоты небывалой. Вся опушенная белым снегом, густая и непролазная, она кажется какой-то завороженной сказкой, каким-то волшебным полусном.
Мы с дедом еле тащим ноги, направляясь на ярко-золотой отблеск вечерней зари.
Жучка, высунув язык, черным пятном ныряет по сугробам и устало тявкает, когда сорвавшаяся с сосны шишка обнаружит притаившегося на вершине зверька.
До нашего зимовья, крохотной лачуги, добрых версты две. Сумрак все настойчивей выползает из берлог и падей, заря гаснет, в небе одна за другой вспыхивают звезды.
-- Ну-ка, паря, приналяжем, -- кряхтит дед и надбавляет шагу.
А вот и зимовье.
Маленькое, пять шагов в длину, пять в ширину, наскоро срубленное и кой-как протыканное мхом, оно нам с дедом милее каменных палат.
Жучка хозяйственно обежала избушку и, полаяв на все четыре стороны, первая шмыгнула в полуоткрытую дверь.
2
Лишь только запылали в каменке лиственничные дрова, мы с дедом повалились на холодный земляной пол и, посматривая на веселый огонек, плакали от едкого дыма, сразу наполнившего всю избенку.
-- Дед, открой, пожалуйста, дверь.
-- Пошто?.. Этак, брат, нам и хаты не согреть. Уткнись, коли так, рылом-то в шубу... Он чичас к потолку подымется... От-та-а-к...
Дед подбросил еще охапку мелко наколотых дров, огонь заболтал о чем-то, затараторил по-своему, и воздух стал быстро нагреваться.
-- Ну, садись, -- скомандовал дед раскатистым своим басом, -- а я дыру открою, надо дым на волю выпустить. -- И, весь окутанный облаками дыма, полез на нары, чтоб открыть под самым потолком задвинутую доской продушину.
Через полчаса мы, усевшись на разбросанные по земле хвои, пили с ржаными сухарями чай, а над нашими головами колеблющимся голубоватым пологом плавал дым.
-- Да-а-а... -- тянет дед, настораживая к костру котелок с оленьим мясом, -- ты говоришь: тайга... Тайга, брат, охо-хо-о-о-о... И народ в ней другой, особый, прямо тебе скажу, дикий народ.
Дед у костра стоит, вдвое перегнувшись и, опаски ради, придерживает левой рукой огромную свою сивую бородищу.
-- Да и вправду молвит, ну кто округ нас есть живой? Медведь да тунгус, вот и свет весь... Куда ни кинься -- тайга... Лес, лес да дыра в небо... И никакой к нам пути-дороги... А все ж таки...
Дед набил трубку, вытащил из костра головешку, закурил.
-- А и промеж нас иным часом бывает... Нет, нет да и... Тьфу! чтоб те пятнало, окаянного! -- вдруг плюнул дед, -- гляди, каку дыру прожег, -- и, зажав дымящийся подол рубахи, принялся сердито ворошить палкой прогоравшие дрова.
-- Что ж промеж вас бывает-то?
-- А как тебе сказать... Ну, быдто сумленье в голову вступит, куда-то поманит человека, душа вроде как скулить начнет... Вот взвился бы птицей, да улетел бы к самому небушку... Да-а-а... А то тайга, тайга, никакого тебе вздыху нет... Скушно... Да вот погоди ужо, я те расскажу, какой случай мог произойти с одним человеком, прямо будем говорить, с моим родителем.
Поужинав и разомлев в тепле, мы стали свежевать с дедом белок: обдирали с них пушистые шкурки и связывали их хвостами вместе по двенадцати штук, в бунты.
Жучка, нажравшись до отвала белок, подсела к огоньку и вскоре, подремывая, стала клевать своим острым носом.
Дед притащил еще охапку дров и сказал:
-- Ну, паря, давай укладываться спать.
-- А случай-то?..
-- А ты ложись, знай: ночь долгая... Поди, намаялся день-то деньской...
3
Мы лежим с дедушкой Изотом на прикрытых оленьими шкурами хвоях. Костер в углу на каменке ярко горит.
Черные, покрытые густой сажей, потолок и стены тихо колышутся в лучах костра, а за крохотным над скамьей оконцем, сквозь вставленную прозрачную льдинку, мерещится голубая таежная ночь.
Дед укрылся шубой, а голые ноги подставил близехонько к костру.
-- Ну, дак вот, я и говорю. На моих памятях это дело-то приключилось, а я в та-поры мальцом был. Да. И вдруг, братец ты мой, начали мы с матерью замечать, что с тятей чего-то неладное доспелось, чего-то тосковать тятя начал. А жили мы, надо тебя упредить, справно. Сядет, бывало, тятя под окошко, подшибется рукой, да и сидит, как статуй, молча. -- "Ты чегой-то, Терентий?" -- мамынька окликнет. -- "Так, ничего". Мамынька на реку сбегает, баню протопит, придет, а он все еще, подшибившись, сидит. -- "Да ты бы хоть поел, на-ка, щербы [густой рыбный суп с крупой] покушай". -- "Нет, не надо". -- "Не брюхо ли у тебя схватило?" А отец этак срыву ответит: "Вот тут у меня болит... вот тут, понимаешь?" -- А сам по сердцу ладонью стукает. "Ну-к иди, не-то, в баньку, похвощись". -- "Дура!" -- крикнет отец, вскочит, сорвет с гвоздя картуз, да марш вон. А мамынька -- выть. Уж ночью придет батя домой, к петухам, почитай. Вот день, вот другой, вот третий... Батя все не в себе. Потом оклемается -- опять за работу... Недели две так продюжит, а потом опять к нему лихо причепится. Ах, ты, Господи. А то пить учнет. И пьет, и пьет, фу ты, пропасть. Так вот и маялся. -- "Да чего это с тобой, Терентий, сделалось?" -- мамынька спросит. -- "Тоскливо мне... Тоска... Понимаешь, тоска"... а у самого слезы. -- "Дык, дай я тебя натру, благословись, сорокапритошником, от сорока приток, сорока болезней способствует". -- "Молчи, дура-баба", -- и весь сказ. И вот, братец ты мой, теперича слушай, кака оказия стряслась. Спишь, нет?
-- Я слушаю.
-- То-то, Ну. вот... Заходит к нам в этако-то время бродяжка, так, мозгляк какой-то, ночевать просится. Ну, что ж, ночевать, так ночевать, места не жалко. Накормили его, значит, напоили. -- "Откуда Бог несет?" -- "По хрещеным хожу, питаюсь. А вот, -- говорит, -- верстах в десяти от вас -- чудо". -- "Какое чудо?!" -- отец обрадовался. "Да, -- говорит, по Нижней Тунгуске из Енисейска города на Лену в каторгу преступников в лодке бичевой тянут, а средь их, -- говорит, знаменитый разбойник Горкин с полюбовницей". -- "А чем же он знаменитый?" -- "Да его, -- говорит, -- никакие цепи, никакие остроги не держут... Слово такое знает, сколь раз убегал... Сам убежит, да еще человек с двадцать уведет с собою". У тятьки и глаза загорелись, аж задрожал весь. -- "Изот! -- кричит мне тятя. -- Оболакайся живчиком, пойдем глядеть". Ну, одначе мамынька умолила тятю, не потрогал меня, один ушел. Вот ждать мы тятеньку, ждать, нету. Опосля того, этак через неделю времени, бряк в окно: "Эй, отворитесь-ка". А ночь была глуха я. "Ну, -- говорит, -- Акулина, вот чудо, так чудо видал я", -- и за чаем начал нам, значит, все по порядку, что и как.
До самого утра я, разиня рот, слушал.
-- Вот, прихожу, -- говорит, -- я на Ерёмину Луку, а там, действительно, костер горит, а возле костра люди. А туман такой стоял, что страсть. Вот поприветствовал я, говорит, народ. Гляжу, все чужие. И вижу, у костра сидит женщина, красным платочком повязана. Как уперлась она в меня глазищами, я так назад и подался: "Чего, -- говорит, -- испужался", -- а сама возьми да улыбнись. Ну, такой женщины сроду, -- говорит, -- не видал, ну, до чего у ней, говорит, глаза удивительные, как стрелой разит, вот как. Ну, из себя тоже шибко хороша. Да. "А главная-то рыбина в лодке, в шитике", -- говорят мне. Я туда. Сидит мужичища, вроде цыгана, нос горбатый, борода черная, цепями весь окован.
Как взглянул я на него, сробел, жуть на меня напала, плюнул я, век, мол, тебя не видеть. Вот начал народ суетиться у лодок, время плыть, коней начали в постромки вчаливать. А женщина встала, отряхнулась, бровью повела, ну, прямо королева: "Дозвольте мне, -- говорит, -- на эту гору подняться. Лодку я догоню". А река тут быстро бежит, лодку супротив воды тянуть трудно, лодка огромадная -- шитик. Старший ей говорит: "Ну, ладно, иди, никуда ты в тайге не скроешься". Вдругорядь улыбнулась женщина, подобрала юбчонку, да айда на гору, а шитик тем временем с разбойником вверх повели. А я стою, -- говорит мой родитель, -- покойна головушка, дожидаюсь ее, прямо ну, вот, скажи на милость, все бы на нее глядел, ну, прямо околдовала, дьявол. Долго ли, коротко ли, говорит, ждал ну, только гляжу: спускается с горы, маячит сквозь туман, сама в веселых мыслях и какой-то цветок в руке держит, травинку: "Вот, -- говорит, -- мужичок: сколь времени я такой цвет искала, нигде не могла найти, опричь этого места. Беги, говорит, мужичок, к лодке, а я с этим цветком под водой пойду, я вас наздогоню". И не успела, батюшка ты мой, вымолвить, подбежала к крутому берегу да чебурах в воду, только гул пошел. Я: "Ай-ай! караул!" да ну по кустам вдоль берега тесать, быдто заяц... А туман страшенный: сколь разов, -- говорит, -- я под берег кубарем летал. Ну, кой-как догонял шитик: "Стой, кричу, стой. Женщина утопла!" Шитик к берегу, я вскочил, говорит, туда, начал все чередом обсказывать, так, мол, и так, и вдруг в это самое времячко, как взыграет вода под кормой, как вынырнет наша красавица-то: "Ну, вот и я!" а сама сухохонька, быдто и в воде не бывала.
Мы все так и осатанели. Шапчонки сдернули, окстились. А она улыбается. А туман того гуще стал, все как в молоке, вся округа. Народ перепугался, шепотком разговоры ведут, боятся, как бы она, колдовка-то, какого худа не сделала: как махнет цветком, да оборотит всех медведями али гадиной какой. А она, братец мой, ровно бы угадала. "Вы меня не пужайтесь". Ну, мы ничего, оправились.
Мой родитель с неделю с ними плавал, она еще разов пяток этаким же побытом под водой ходила. Да...
-- Ну, теперича, паря, давай курнём.
4
Накурившись всласть, дед приподнялся, задвинул дымовую продушину, огладил Жучку и снова лег.
-- Ну, дак вот, парень... На чем, бишь, я остановился-то... Да-а-а... Этово, как ево... Да-а-а...
Наконец, собравшись с мыслями, дед начал;
-- И с этого самого времени родитель мой, покойна головушка, в отделку загрустил, окончательно умом тряхнулся. Самое лето наступило, пора сенокосная, тут только давай-давай. А он как-то утречком: "Ну, прощай, баба... прощай, сынок... А я пойду"... -- "Куда ты, что ты?"... -- "Пойду счастье пытать". -- "Очнись, одумайся"... А он свое. Так, братец ты мой, и скрылся. Плакали мы с мамынькой, плакали: как быть, куда деваться? Объявили миру, стали у мира помочи просить. Вот всей деревней с неделю по тайге шарились, да разве сыщешь: тайга эн кака, конца краю ей нету...
А тут пошел это я с ружьишком линных уток пострелять в Ереме-реке, вот, братец ты мой, подхожу, это, я к берегу, слышу: схлопало что-то по воде. Я испужался, схоронился за сосну, высматриваю. Опосля гляжу: человек посередь реки вынырнул, да к берегу по саженкам чешет. Глядеть-глядеть, Господи, Царь Небесный, да ведь это тятя. Я к нему: "Тятенька, -- кричу, -- тятенька!" Подбежал, повис у него на шее, да ну реветь в голос. "Ты что же это, тятенька, задумал?" -- "А я, сынок, цветки пытаю всякие... Мне колдовской цветок обязательно надо отыскать... Пойдем-ка". И повел меня в кусты. Шалашик у него там сделан, а кусты густущие, век не найти бы... Возле шалаша на козлинах жердочка строганная, а на ней всякие нанизаны травы: "Вот эти все перепробовал, в них силы нету настоящей". -- "Тятенька, мамынька меня за тобой послала... Пойдем". -- "Обожди, сынок. Айда к речке!" Вот повел меня к речке. Разулся опять, разоболокся, взял из кучи один цветок белый, зажал в горсть, разбежался, да бултых в речку, на самое дно. Ну, я стою, разиня рот, дивлюсь. Опять тятя нырк наверх посередь речки, фырчит, отдувается, аж захлебался весь. "Не тот, -- кричит, -- не тот!.. Дай-ко-сь синенький". Да так до самого вечера и нырял все с разными цветками.
Ну, одначе, сговорил я его. Пошли мы с ним домой. Как вошли в тайгу, сели под елочку, я ему и говорю: "Зачем же тебе, тятя, такой цветок?" Он похлопал, это, меня по плечу, вот как сейчас помню, да таково ли ласково вымолвил: "Ах, сынок, сынок... Еще молодой ты, чего знаешь... Скушно человеку, сынок... Вот как скушно... Ты слыхал, -- говорит, сказку, как Иван-царской сын золотых кудрей на колдовском коне за тридевять земель ездил, али про Жар-птицу, али про ковер самолет... Вот то-то и есть, сынок. Да кабы мне такой цветок-то колдовской найти... Ха! Да я бы сквозь все земли прошел, я бы все небушко надзвездное вольной птахой выпорхал... Ух, ты, Господи!.." Обнял это он меня, да таково ли страшно задышал... Я уставился на тятю, а у него слезы так ручьем и хлещут...
Дед пофыркал носом и незаметно смахнул набежавшую слезу. Под нарами тихо взлаивала во сне Жучка. А в костре попискивали и о чем-то шептались золотые угольки.
-- Ну, как ты думаешь, чем же эта вся побывальщина окончилась? -- спросил дед, повернувшись на бок, ко мне лицом.
-- Не знаю.
-- А окончилась она так, милый... Вернулся отец и все нам с мамынькой по хозяйству справил. Вперед всех с поля убрались. Да. И вот, в поздню пору, уж когда деревья начали призадумываться, а в лесу красный лист обозначился, опять тоска к отцу подкатилась. Он мамыньке, царство ей небесное, ни гу-гу, а все со мной больше разговор имел. Как-то раз и говорит: "Я теперича, Изот, по-другому надумал цветы пытать". Не прошло и трех ден, хвать-похвать, тятькин и след простыл. Ну, тут опять и началось у нас с мамынькой. Она и к попу-то ездила, и знахарок-то выпытывала, и шамана-то от тунгусов принимала, нет. Прямо, как канул.
Уж ко Звижению дело подходило, на хребты снег пал. Сидим мы как-то с матерью, сумерничаем... Приходит в избу сусед наш, Онисим. Покрестился на святы, "здорово, -- говорит, -- живете", а сам топчется. У нас с матерью так сердце и захолонуло. "Ох, не с добром ты, я вижу, Онисим", -- мамынька молвила, а он: "Так что Терентий ваш нашелся". -- "Где?!" -- "Известно, в тайге". -- "Ну?!" -- "Зверь его, видно, зашиб, медведь". Матерь моя так с лавки и покатилась. А он: "Ехали мы, -- говорит, -- из кедровника с орехов, глядим, что за оказия! из-под хворосту ноги обудти торчат. Раскидали хворост, а там Терентий вниз лицом лежит, а в горстке у него цветок желтенький зажат быдто".
Дед, помолчав, прибавил:
-- Вот те и все. И весь сказ мой. Вот я и мекаю: однако он, родитель-то мой, покойна головушка, медведя цветком-то покорить хотел, да в поднебесье лететь на нем, навроде Сивки-Бурки... А?
Дед замолк и долго лежал, тяжело вздыхая.
Костер прогорал, в зимовье стоял колеблющийся сумрак, а голубой сноп, льющийся через ледяное оконце, нащупывал что-то под нарами, шарил в темном углу, кого-то выслеживая и карауля.
Возле зимовья вдруг послышался скрип снега, будто грузный человек взад-вперед ходит, и тихий надвигающийся из тайги разговор. Жучка, заблестев глазами, сторожко подняла голову и, потянув ноздрями воздух, октависто заворчала.
-- Дедушка, чуешь?
-- Стой-ко, ужо...
Мы приподнялись, сидим, опершись руками в землю, и чутко прислушиваемся. Да, голоса... Говорят медленно, тихим распевом, много голосов. Все ближе, ближе...
-- Ах, окая-а-нный, а?.. -- испуганно шепчет дед, крестится и тянется тихонько за ружьем. А голоса громче, шумней...
Жучка, вся ощетинившись и рыча, подступает к двери. Кто-то за дверью стоит, торопливо шарится, скобку ищет...
-- Стой, держи... Хватай ружье!..
И уж не разобрать, что творится там, за стеной: все смешалось в еще далеком, но быстро растущем вое.
-- Жучка, узы!..
И вдруг тут, среди нас, застонало, завыло, загайкало, дверь рванули -- гайгага-а-а!.. -- дверь настежь:
-- Свят, свят!..
Ворвалось, ввалилось что-то безликое, все в белом, крутануло, плюнуло, разметало весь костер, холодом глаза залепило, заухало...
-- Аминь, аминь!.. -- взревел дед и грянул из ружья...
-- Сгинь, нечистая сила, сгинь!.. -- и все смолкло.
Я, не попадая зуб на зуб, стоял возле деда в глубокой тьме. Жучка жалась к ногам и испуганно повизгивала. Дед трясущимися руками черкнул спичку, лучину зажег. Весь пол, нары и мы сами были запорошены снегом, а дверь -- плотно закрыта.
Дед перекрестился:
-- Ну-ко, благослови Христос, -- и как-то по особому, с хитринкой улыбаясь, стал разводить костер.
-- Вот они, нечистики-то... Чуешь?.. Ишь, как я его из ружья-то ожег подходяшше.
В двери зияла пробитая пулей дыра.
-- Это ураган... -- заметил я.
Дед круто обернулся ко мне, выпрямился, ударившись головой о потолок, и зло крикнул:
-- Ураган?!.. Как не ураган... Много ты смыслишь... Вот пойдем-ка по дрова.
Мы вышли. Тайга не шелохнется. Полный месяц в мутно-белом кругу высоко стоял над тайгою. Снег на полянке переливался алмазами, и кругом была жуткая тишина.
-- Ну, где ж тебе ураган? А?.. -- подступал ко мне дед.
-- А видишь, как запорошило тропу...
-- Тропу-у-у?!. Толкуй слепой с подлекарем... Вот те и тропу... Тащи дрова-то... Умник!
Вновь засиял костер. Мы вымели набившийся в зимовье снег и стали укладываться спать.
-- Это оттого, что я маху дал, забыл дверь окстить.
И дедушка Изот залез на нары, закрестил торжественно дымовую продушину, потом стал крестить дверь, шепча какие-то тайные слова и сплевывая через левое плечо.
Была глухая полночь. Меня одолевала дрема. Я засыпал под раскатисто-плавный голос деда:
-- Вот так же лег я, не поблагословившись, в зимовье одном, а там, быдто, блазнишо, значит, по ночам рыхало... Да-а-а...
Всю ночь мучили меня страшные сны: то я филином летал над тайгою, то боролся с медведем, то нырял на дно реки за колдовским цветком.