Первый сборник рассказов г-жи Гиппиус ("Новые люди") появился в 1896 г.; второй, "Зеркала" -- в 1898 г. Сравнивая оба эти сборника, нельзя не заметить, во-первых, того, что творчество молодой писательницы стало если и не плодотворнее, то во всяком случае плодовитее, во-вторых, что она не стоит на месте, все еще развивается и движется, хотя в высшей степени неправильно, делая два шага вперед и несколько в сторону, и, в-третьих, что г-жа Гиппиус роковым образом идет к полной специализации в области явлений патологических, психиатрических, экстраординарных, в высокой степени исключительных и едва ли в высокой степени характерных. Можем даже положительно и без колебаний утверждать, что она заметно подпала под влияние Достоевского и, подражая ему -- между прочим, в настойчивых и тщетных попытках правдиво и ярко изобразить "мучительную" женщину, -- делает это не всегда умело и отчасти даже по-рабски.
Тех, кто помнит "Новых людей", сборник "Зеркала" приятно удивит некоторым, хотя и недостаточно энергичным стремлением к сравнительной простоте языка и к отрешению от вычурных слов -- преимущественно эпитетов. Это особенно заметно в последнем рассказе "Златоцвет" -- вообще говоря, бледном, худосочном и подражательном, но страницами хорошо написанном. Попадаются, правда, такие выражения, как "скользящий голос", "злой запах", "властный луч луны" и "стальной луч месяца", но это редко и с ними можно примириться. Еще приятнее будет удивлен читатель "Зеркал" тем, что г-жа Гиппиус дает хотя сравнительно-больший простор своему гуманному настроению, заставляет нас жалеть, напр., несчастную гувернантку в рассказе "Ведьма", или бедненькую белобрысую бонну в рассказе "Родина". Словом, она местами становится проще, понятнее, человечнее и, по-видимому, отказалась произвести литературное пронунциаменто, о котором так решительно и высокомерно заявила в предисловии к "Новым людям".
Но указанным и исчерпываются два шага вперед; идут далее шаги в сторону, заранее намеченные и, пожалуй, предопределенные. Мы видим настойчивое и обостренное искание вычурных сюжетов (напр., "Среди мертвых"), боязнь перед обыденным, пристрастие к болезненным настроениям, непонятым и мало понятным натурам и вообще к тому, чтобы "у меня было не так, как у всех прочих". Любимые герои и героини г-жи Гиппиус, в сущности, перепевают четверостишие ее собственной серенады: "Я счастье ненавижу, -- / я радость не терплю. / О, пусть тебя не вижу, / тем глубже я люблю", а их единственная молитва к Началу жизни как нельзя более соответствует молитве самого автора: "Прежнее дай мне безмолвие, /о, возврати меня вечности... / дай погрузиться в безмолвие, / дай отдохнуть в бесконечности". Оба настроения довольно однообразны, узки, анемичны, и естественно, что г-жа Гиппиус постоянно повторяется и, истощившись в повторениях, разнообразит свои унылые темы заимствованиями у Достоевского! Фигура Фомушки ("Луна"), до глубины души опустошенного циника, его язык, его привычка не говорить, а "взвизгивать", его наглость -- очевидные сколки с "карамазовщины"; сюжет "Златоцвета" взят из "Идиота", и некоторые страницы, особенно же развязка и последняя сцена -- убийство любимой женщины, как бы прямо списаны оттуда. Повторения же бесчисленны. Возлюбив почему-то впавших в детство стариков и старух и приписывая их шамканью некоторое как бы даже мистическое значение и загробную интуицию, г-жа Гиппиус "украшает" ими почти каждый свой рассказ. Бабушка в "Зеркалах", дедушка в "Утре дней", старик швейцар в "Родине", гувернантка в "Ведьме" -- дряхлые, беззубые, живые покойники "говорят с вечностью" и обладают способностью проникать в тайну сущего. Ту же способность приписывает г-жа Гиппиус и сумасшедшим, напр. Вере в "Зеркалах", которая все поняла и даже самое важное -- то именно, что человеческая жизнь есть как в зеркале отраженный, единый, великий, бессмертный дух.
За однообразными стариками и старухами следуют непонятые и непонятные натуры. Их много, но различаются они не столько по существу, сколько по внешности. "Существо" остается неизменным, возьмете ли вы Раису в "Зеркалах", Валентину в "Златоцвете", Марфушу в "Ведьме", и сводится оно к "скуке жизни", к утомлению ее пошлостью, к порыву "к прежнему безмолвию", а значит, к экстраординарным поступкам и ощущениям. Раиса рассказывает про себя: "Я была еще совсем девочка. И я хотела сделать что-нибудь великое, но такое... беспримерное. Л потом вижу, что не могу -- и думаю: дай что-нибудь дурное сделаю, но очень, очень дурное, до дна дурное. Ведь все равно, лишь бы до дна? У меня была сестренка маленькая, годовалая, любила меня... Я взяла ее на руки, пошла по лестнице -- и она упала по ступенькам вниз". В жестоком мучительстве других Раиса находит "дно души своей", то же "дно" открывается милой и добродушной Марфуше в "самоубийстве". Когда она столкнулась с гувернанткой m-me Лико, которую искренно почитала за ведьму, она как-то сразу утеряла вкус жизни, затосковала и похудела. Ее не привлекает больше ни любовь к лакею Аркадию, ни перспектива зажить в Питере барыней, заведя собственные меблированные комнаты. Истолкователем ее новых затаенных дум является "несообразный" кучер Феогност, который, вполне соглашаясь с Марфушей, что радоваться в жизни нечему, настойчиво повторяет все один и тот же пессимистический монолог: "Верно ты, дочка, рассуждаешь. Вот как верно. Скука, она матушка неизбытная. Экую скуку Господь сотворил! Сила! Тут не то что замуж, тут вот соберись сейчас народ, наряди меня в золотую митру, начни кричать: условляемся мы, Феогност, чтобы ты от века был фон-пере-маршал-гоф раван, его светлейшее возвышение, и даем тебе над нами, человеками, власть жизнеотъемную. И вот мне на это решительно наплевать. Скука-то, господи милостивый". Сила скуки заставляет Марфушу броситься в озеро, чтобы стать ведьмой и носиться вокруг месяца. На то же жалуется аккуратненькая немка Елена Германовна на самом "утре своих дней": "Ничего, ничего в жизни нету! Когда я была маленькая, я все волшебников и фей ждала... Ну, положим, фей нету... Отчего же теперь воры вместо разбойников, драка Трофима кучера -- вместо войны, а вместо рыцаря -- наш становой Иван Данилович? Тогда было страшнее, но лучше"... В чем найдет "дно души" Елена Германовна -- мы не знаем, но, вероятно, тоже отправится летать куда-нибудь к месяцу.
Но заветнейшее свое настроение и, пожалуй, даже жизнепонимание г-жа Гиппиус воплотила в большом рассказе "Златоцвет". Жаль, что рассказ, почти роман по размерам, так неудачен, и в нем три четверти лишнего, а остальная четверть -- малопонятного. Но, разбираясь в намеках, символах, а подчас прямо психологических ужимках главного персонажа -- Валентины, этого "Златоцвета", гибкого, ломкого, "слишком невинного, чтобы благоухать", можно сказать, что г-жа Гиппиус особенно облюбовала в своих героинях именно отвращение к пошлому и обыденному в жизни, порыв к чистоте безусловной и искание ее, несколько мстительное отношение к мужчине и полную неудовлетворенность, вызывающую жажду мучительства, которая, в свою очередь, разрешается тоской и унынием. Сложно все это вроде китайской грамоты, а в сущности просто до элементарности, как просты и китайские иероглифы. Валентина -- богатая вдова, не знавшая любви дилетантка, вечно лежащая или полулежащая, гипнотизирующая и одуряющая себя бесконечным чтением, в то же время даровитая и талантливая, очень чувственная, но настолько гордая, что всегда "держит в руках своего зверя", одинаково ищет человека или дела, которые открыли бы "дно ее души". Конечно, ни человека, ни дела не оказывается. С развинченным литератором Звягиным она сходится внутренне, но физически он ей противен; толстый фельетонист Двоекуров "невероятно" тянет ее к себе физически, но она горделиво и презрительно подавляет в себе это влечение; благоразумное счастье, которое предлагает ей московский профессор Кириллов, кажется ей отталкивающе пошлым и неразрывно связывается в ее представлении с запахом "остывающей кулебяки", "слишком сладким чаем", "низкими комнатами", "котом Васькой" -- словом, со всем, что она видела в доме Кириллова на Остоженке. Нет рыцаря Вольдемара -- и все тут, хотя и рыцарь Вольдемар едва ли помог бы горю именно вследствие странной смеси белоснежной чистоты и похотливой грязи в душе Валентины, и она все время играет с огнем, т. е. любовью и влюбленностью, пока Звягин не убивает ее. Как заветнейшее создание г-жи Гиппиус, она глубже других презирает счастье, не терпит радости и рвется к месяцу, безмолвию, чувствуя в то же время всю тяготу плоти и чувственности. Она и одевается по этой программе -- в белое платье с черными крылышками, что делает ее похожей на ангела и сатану.
Мораль рассказа тяжелая, пессимистическая, так как, с точки зрения г-жи Гиппиус, только смерть может уничтожить томительное противоречие плоти и духа, а наша земная жизнь, семья, общество, труд не могут дать ни малейшего удовлетворения талантливым, рвущимся к полной свободе и метафизически настроенным натурам.
Если кто-нибудь скажет, что героинь г-жи Гиппиус, особенно Раису и Валентину, следовало бы выкупать в холодной воде -- мы ничего бы не возразили. Но обе они искренно страдают, потому что в жизни вошли "вор вместо разбойника" и "становой вместо рыцаря". Незаметно и невольно подкупает эта искренность муки и порою прямо трогателен этот порыв улетать к месяцу, потому что -- говоря словами Горбунова -- "от хорошей жизни нешто полетишь?.." А что Раиса и Валентина имеют полное право считать нашу жизнь "не совсем хорошей" -- это несомненно. Но и сумбурны в то же время все эти настроения, и освещены они лунным капризным лучом, а не солнечным светом, и немало тут придуманного только для того, чтобы было не как "у всех прочих".
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Русское Богатство. 1898. No 5. Отд. II. С. 36--39.
Соловьев Евгений Андреевич (1867--1905) -- критик и публицист.