Однажды вешним утром, когда в кронштадтских гаванях давно уже кипели работы по изготовлению судов к летнему плаванию, в столовую небольшой квартиры капитана второго ранга Василия Михайловича Лузгина вошел денщик, исполнявший обязанности лакея и повара. Звали его Иван Кокорин.
Обдергивая только что надетый поверх форменной матросской рубахи засаленный черный сюртук, Иван доложил своим мягким, вкрадчивым тенорком:
-- Новый денщик явился, барыня. Барин из экипажа прислали.
Барыня, молодая видная блондинка с большими серыми глазами, сидела за самоваром, в голубом капоте, в маленьком чепце на голове, прикрывавшем неубранные, завязанные в узел светло-русые волосы, и пила кофе. Рядом с ней, на высоком стульчике, лениво отхлебывал молоко, болтая ногами, черноглазый мальчик лет семи или восьми, в красной рубашке с золотым позументом. Сзади стояла, держа грудного ребенка на руках, молодая худощавая робкая девушка, босая и в затасканном ситцевом платье. Ее все звали Анюткой. Она была единственной крепостной Лузгиной, отданной ей в числе приданого еще подростком.
-- Как есть грубая матросня! Безо всякого обращения, барыня! -- отвечал Иван, презрительно выпячивая свои толстые, сочные губы.
Сам он вовсе не походил на матроса.
Полнотелый, гладкий и румяный, с рыжеватыми намасленными волосами, с веснушчатым, гладко выбритым лицом человека лет тридцати пяти и с маленькими, заплывшими глазками, он и наружным своим видом и некоторою развязностью манер напоминал собою скорее дворового, привыкшего жить около господ.
Он с первого же года службы попал в денщики и с тех пор постоянно находился на берегу, ни разу не ходивши в море.
У Лузгиных он жил в денщиках вот уже три года и, несмотря на требовательность барыни, умел угождать ей.
-- А не заметно, что он пьяница? -- снова спросила барыня, не любившая пьяных денщиков.
-- Не оказывает будто по личности, а кто его знает? Да вот сами изволите осмотреть и допросить денщика, барыня, -- прибавил Иван.
-- Ну, пошли его сюда.
Иван вышел, бросив на Анютку быстрый нежный взгляд.
Анютка сердито повела бровями.
II
В дверях показался коренастый, маленького роста, чернявый матрос с медною серьгою в ухе. На вид ему было лет пятьдесят. Застегнутый в мундир, высокий воротник которого резал его красно-бурую шею, он казался неуклюжим и весьма неказистым. Переступив осторожно через порог, матрос вытянулся как следует перед начальством, вытаращил на барыню слегка глаза и замер в неподвижной позе, держа по швам здоровенные волосатые руки, жилистые и черные от впитавшейся смолы.
На правой руке недоставало двух пальцев.
Этот черный, как жук, матрос с грубыми чертами некрасивого, рябоватого, с красной кожей лица, сильно заросшего черными как смоль баками и усами, с густыми взъерошенными бровями, которые придавали его типичной физиономии заправского марсового несколько сердитый вид, -- произвел на барыню, видимо, неприятное впечатление.
"Точно лучше не мог найти", -- мысленно произнесла она, досадуя, что муж выбрал такого грубого мужлана.
Она снова оглядела стоявшего неподвижно матроса и обратила внимание и на его слегка изогнутые ноги с большими, точно медвежьими, ступнями, и на отсутствие двух пальцев, и -- главное -- на нос, широкий мясистый нос, малиновый цвет которого внушил ей тревожные подозрения.
-- Здравствуй! -- произнесла, наконец, барыня недовольным, сухим тоном, и ее большие серые глаза стали строги.
-- Здравия желаю, вашескобродие, -- гаркнул в ответ матрос зычным баском, видимо, не сообразив размера комнаты.
-- Не кричи так! -- строго сказала она и оглянулась, не испугался ли ребенок. -- Ты, кажется, не на улице, в комнате. Говори тише.
-- Есть, вашескобродие, -- значительно понижая голос, ответил матрос.
-- Еще тише. Можешь говорить тише?
-- Буду стараться, вашескобродие! -- произнес он совсем тихо и сконфуженно, предчувствуя, что барыня будет "нудить" его.
-- Как тебя зовут?
-- Федосом, вашескобродие.
Барыня поморщилась, точно от зубной боли. Совсем неблагозвучное имя!
-- А фамилия?
-- Чижик, вашескобродие!
-- Как? -- переспросила барыня.
-- Чижик... Федос Чижик!
И барыня и мальчуган, давно уже оставивший молоко и не спускавший любопытных и несколько испуганных глаз с этого волосатого матроса, невольно засмеялись, а Анютка фыркнула в руку, -- до того фамилия эта не подходила к его наружности.
И на серьезном, напряженном лице Федоса Чижика появилась необыкновенно добродушная и приятная улыбка, которая словно подтверждала, что и сам Чижик находит свое прозвище несколько смешным.
Мальчик перехватил эту улыбку, совсем преобразившую суровое выражение лица матроса. И нахмуренные его брови, и усы, и баки не смущали больше мальчика. Он сразу почувствовал, что Чижик добрый, и он ему теперь решительно нравился. Даже и запах смолы, который шел от него, показался ему особенно приятным и значительным.
И он сказал матери:
-- Возьми, мама, Чижика.
-- Taiser-vous! -- заметила мать.
И, принимая серьезный вид, продолжала допрос:
-- У кого ты прежде был денщиком?
-- Вовсе не был в этом звании, вашескобродие.
-- Никогда не был денщиком?
-- Точно так, вашескобродие. По флотской части состоял. Форменным, значит, матросом, вашескобродие...
-- Зови меня просто барыней, а не своим дурацким вашескобродием.
-- Слушаю, вашеско... виноват, барыня!
-- И вестовым никогда не был?
-- Никак нет.
-- Почему же тебя теперь назначили в денщики?
-- По причине пальцев! -- отвечал Федос, опуская глаза на руку, лишенную большого и указательного пальцев. -- Марса-фалом оторвало прошлым летом на "конверте", на "Копчике"...
-- Как муж тебя знает?
-- Три лета с ими на "Копчике" служил под их командой.
Это известие, казалось, несколько успокоило барыню. И она уже менее сердитым тоном спросила:
-- Ты водку пьешь?
-- Употребляю, барыня! -- признался Федос.
-- И... много ее пьешь?
-- В плепорцию, барыня.
Барыня недоверчиво покачала головой.
-- Но отчего же у тебя нос такой красный, а?
-- Сроду такой, барыня.
-- А не от водки?
-- Не должно быть. Я завсегда в своем виде, ежели когда и выпью в праздник.
-- Денщику пить нельзя... Совсем нельзя... Я терпеть не могу пьяниц! Слышишь? -- внушительно прибавила барыня.
Федос повел несколько удивленным взглядом на барыню и промолвил, чтобы подать реплику:
-- Слушаю-с!
-- Помни это.
Федос дипломатически промолчал.
-- Муж говорил, на какую должность тебя берут?
-- Никак нет. Только приказали явиться к вам.
-- Ты будешь ходить вот за этим маленьким барином, -- указала барыня движением головы на мальчика. -- Будешь при нем нянькой.
Федос ласково взглянул на мальчика, а мальчик на Федоса, и оба улыбнулись.
Барыня стала перечислять обязанности денщика-няньки.
Он должен будить маленького барина в восемь часов и одеть его, весь день находиться при нем безотлучно и беречь его как зеницу ока. Каждый день ходить гулять с ним... В свободное время стирать его белье...
-- Ты стирать умеешь?
-- Свое белье сами стираем! -- отвечал Федос и подумал, что барыня, должно быть, не очень башковата, если спрашивает, умеет ли матрос стирать.
-- Подробности всех твоих обязанностей я потом объясню, а теперь отвечай: понял ты, что от тебя требуется?
-- Понял, барыня! -- отвечал Федос, несколько удрученный и этим торжественным тоном, каким говорила барыня, и этими длинными объяснениями, и окончательно решил, что в барыне большого рассудка нет, коли она так зря "языком брешет".
-- Ну, а детей ты любишь?..
-- За что детей не любить, барыня. Известно... дитё. Что с него взять...
-- Иди на кухню теперь и подожди, пока вернется Василий Михайлович... Тогда я окончательно решу: оставлю я тебя или нет.
Находя, что матросу в мундире следует добросовестно исполнить роль понимающего муштру подчиненного, Федос по всем правилам строевой службы повернулся налево кругом, вышел из столовой и прошел на двор покурить трубочку.
III
-- Ну что, Шура, тебе, кажется, понравился этот мужлан?
-- Понравился, мама. И ты его возьми.
-- Вот у папы спросим: не пьяница ли он?
-- Да ведь Чижик говорил тебе, что не пьяница.
-- Ему верить нельзя.
-- Отчего?
-- Он матрос... мужик. Ему ничего не стоит солгать.
-- А он умеет рассказывать сказки? Он будет со мной играть?
-- Верно, умеет и играть должен...
-- А вот Антон не умел и не играл со мной.
-- Антон был лентяй, пьяница и грубиян.
-- За это его и посылали в экипаж, мама?
-- Да.
-- И там секли?
-- Да, милый, чтобы его исправить.
-- А он возвращался из экипажа всегда сердитый... И со мной даже говорить не хотел...
-- Оттого, что Антон был дурной человек. Его ничем нельзя было исправить.
-- Где теперь Антон?
-- Не знаю...
Мальчик примолк, задумавшись, и, наконец, серьезно проговорил:
-- А уж ты, мама, если меня любишь, не посылай Чижика в экипаж, чтобы его там секли, как Антона, а то и Чижик не будет рассказывать мне сказок и будет браниться, как Антон...
-- Он разве смел тебя бранить?
-- Подлым отродьем называл... Это, верно, что-нибудь нехорошее...
-- Ишь, негодяй какой!.. Зачем же ты, Шура, не сказал мне, что он тебя так называл?
-- Ты послала бы его в экипаж, а мне его жалко...
-- Таких людей не стоит жалеть... И ты, Шура, не должен ничего скрывать от матери.
При разговоре об Антоне Анютка подавила вздох.
Этот молодой кудрявый Антон, дерзкий и бесшабашный, любивший выпить и тогда хвастливый и задорный, оставил в Анютке самые приятные воспоминания о тех двух месяцах, что он пробыл в няньках у барчука.
Влюбленная в молодого денщика Анютка нередко проливала слезы, когда барин, по настоянию барыни, отправлял Антона в экипаж для наказания. А это частенько случалось. И до сих пор Анютка с восторгом вспоминает, как хорошо он играл на балалайке и пел песни. И какие у него смелые глаза! Как он не спускал самой барыне, особенно когда выпьет! И Анютка втайне страдала, сознавая безнадежность своей любви. Антон не обращал на нее ни малейшего внимания и ухаживал за соседской горничной.
Куда он милее этого барынина наушника, противного рыжего Ивана, который преследует ее своими любезностями... Тоже воображает о себе, рыжий дьявол! Проходу на кухне не дает...
В эту минуту ребенок, бывший на руках у Анютки, проснулся и залился плачем.
Анютка торопливо заходила по комнате, закачивая ребенка и напевая ему песни звонким, приятным голоском.
Ребенок не унимался. Анютка пугливо взглядывала на барыню.
-- Подай его сюда, Анютка! Совсем ты не умеешь нянчить! -- раздражительно крикнула молодая женщина, расстегивая белою пухлою рукой ворот капота.
Очутившись у груди матери, малютка мгновенно затих и жадно засосал, быстро перебирая губенками и весело глядя перед собою глазами, полными слез.
-- Убирай со стола, да смотри, не разбей чего-нибудь.
Анютка бросилась к столу и стала убирать с бестолковой торопливостью запуганного создания.
IV
В начале первого часа, когда в порту зашабашили, из военной гавани, где вооружался "Копчик", вернулся домой Василий Михайлович Лузгин, довольно полный, представительный брюнет, лет сорока, с небольшим брюшком и лысый, в потертом рабочем сюртуке, усталый и голодный.
В момент его прихода завтрак был на столе.
Моряк звонко поцеловал жену и сына и выпил одну за другой две рюмки водки. Закусив селедкой, он набросился на бифштекс с жадностью сильно проголодавшегося человека. Еще бы! С пяти часов утра, после двух стаканов чая, он ничего не ел.
Утолив голод, он нежно взглянул на свою молодую, приодетую, пригожую жену и спросил:
-- Ну что, Марусенька, понравился новый денщик?
-- Разве такой денщик может понравиться?
В маленьких добродушных темных глазах Василия Михайловича мелькнуло беспокойство.
-- Грубый, неотесанный какой-то... Сейчас видно, что никогда не служил в домах.
-- Это точно, но зато, Маруся, он надежный человек. Я его знаю.
-- И этот подозрительный нос... Он, наверное, пьяница! -- настаивала жена.
-- Он пьет чарку-другую, но уверяю тебя, что не пьяница, -- осторожно и необыкновенно мягко возразил Лузгин.
И, зная хорошо, что Марусенька не любит, когда ей противоречат, считая это кровной обидой, он прибавил:
-- Впрочем, как хочешь. Если не нравится, я приищу другого денщика.
-- Где опять искать?.. Шуре не с кем гулять... Уж бог с ним... Пусть остается, поживет... Я посмотрю, какое это сокровище твой Чижик!
-- Фамилия у него действительно смешная! -- проговорил, смеясь, Лузгин.
-- И имя самое мужицкое... Федос!
-- Что ж, можно его иначе звать, как тебе угодно... Ты, право, Маруся, не раскаешься... Он честный и добросовестный человек... Какой фор-марсовой был!.. Но если ты не хочешь -- отошлем Чижика... Твоя княжая воля...
Марья Ивановна и без уверений мужа знала, что влюбленный в нее простодушный и простоватый Василий Михайлович делал все, что только она хотела, и был покорнейшим ее рабом, ни разу в течение десятилетнего супружества и не помышлявшим о свержении ига своей красивой жены.
Тем не менее она нашла нужным сказать:
-- Хоть мне и не нравится этот Чижик, но я оставлю его, так как ты этого хочешь.
-- Но, Марусенька... Зачем?.. Если ты не хочешь...
-- Я его беру! -- властно произнесла Марья Ивановна.
Василию Михайловичу оставалось только благодарно взглянуть на Марусеньку, оказавшую такое внимание к его желанию. И Шурка был очень доволен, что Чижик будет его нянькой.
Нового денщика опять позвали в столовую. Он снова вытянулся у порога и без особенной радости выслушал объявление Марьи Ивановны, что она его оставляет.
Завтра же утром он переберется к ним со своими вещами. Поместится вместе с поваром.
-- А сегодня в баню сходи... Отмой свои черные руки, -- прибавила молодая женщина, не без брезгливости взглядывая на просмоленные, шершавые руки матроса.
-- Осмелюсь доложить, враз не отмоешь... -- Смола! -- пояснил Федос и, как бы в подтверждение справедливости этих слов, перевел взгляд на бывшего своего командира.
"Дескать, объясни ей, коли она ничего не понимает".
-- Со временем смола выйдет, Маруся... Он постарается ее вывести...
-- Так точно, вашескобродие.
-- И не кричи ты так, Феодосии... Уж я тебе несколько раз говорила...
-- Слышишь, Чижик... Не кричи! -- подтвердил Василий Михайлович.
-- Слушаю, вашескобродие...
-- Да смотри, Чижик, служи в денщиках так же хорошо, как служил на корвете. Береги сына.
-- Есть, вашескобродие!
-- И водки в рот не бери! -- заметила барыня.
-- Да, братец, остерегайся, -- нерешительно поддакнул Василий Михайлович, чувствуя в то же время фальшь и тщету своих слов и уверенный, что Чижик при случае выпьет в меру.
-- Да вот еще что, Феодосии... Слышишь, я тебя буду звать Феодосием...
-- Как угодно, барыня.
-- Ты разных там мерзких слов не говори, особенно при ребенке. И если на улице матросы ругаются, уводи барина.
-- То-то, не ругайся, Чижик. Помни, что ты не на баке, а в комнатах!
-- Не извольте сумлеваться, вашескобродие.
-- И во всем слушайся барыни. Что она прикажет, то и исполняй. Не противоречь.
-- Слушаю, вашескобродие...
-- Боже тебя сохрани, Чижик, осмелиться нагрубить барыне. За малейшую грубость я велю тебе шкуру спустить! -- строго и решительно сказал Василий Михайлович. -- Понял?
-- Понял, вашескобродие.
Наступило молчание.
"Слава богу, конец!" -- подумал Чижик.
-- Он больше тебе не нужен, Марусенька?
-- Нет.
-- Можешь идти, Чижик... Скажи фельдфебелю, что я взял тебя! -- проговорил Василий Михайлович добродушным тоном, словно бы минуту тому назад и не грозил спустить шкуру.
Чижик вышел словно из бани и, признаться, был сильно озадачен поведением бывшего своего командира.
Еще бы!
На корвете он казался орел-орлом, особенно когда стоял на мостике во время авралов или управлялся в свежую погоду, а здесь вот, при жене, совсем другой, "вроде быдто послушливого теленка". И опять же: на службе он был с матросом "добер", драл редко и с рассудком, а не зря; и этот же самый командир из-за своей "белобрысой" шкуру грозит спустить.
"Эта заноза-баба всем здесь командует!" -- подумал Чижик не без некоторого презрительного сожаления к бывшему своему командиру.
"Ей, значит, трафь", -- мысленно проговорил он.
-- К нам перебираетесь, земляк? -- остановил его на кухне Иван.
-- То-то к вам, -- довольно сухо отвечал Чижик, вообще не любивший денщиков и вестовых и считавший их, по сравнению с настоящими матросами, лодырями.
-- Места, небось, хватит... У нас помещение просторное... Не прикажете ли цыгарку?..
-- Спасибо, братец. Я -- трубку... Пока что до свидания.
Дорогой в экипаж Чижик размышлял о том, что в денщиках, да еще с такой "занозой", как Лузгиниха, будет "нудно". Да и вообще жить при господах ему не нравилось.
И он пожалел, что ему оторвало марса-фалом пальцы. Не лишись он пальцев, был бы он по-прежнему форменным матросом до самой отставки.
-- А то: "водки в рот не бери!" Скажи, пожалуйста, что выдумала бабья дурья башка! -- вслух проговорил Чижик, подходя к казармам.
V
К восьми часам следующего утра Федос перебрался к Лузгиным со своими пожитками -- небольшим сундучком, тюфяком, подушкой в чистой наволочке розового ситца, недавно подаренной кумой-боцманшей, и балалайкой. Сложив все это в угол кухни, он снял с себя стесняющий его мундир и, облачившись в матросскую рубаху и надевши башмаки, явился к барыне, готовый вступить в свои новые обязанности няньки.
В свободно сидевшей на нем рубахе с широким отложным воротом, открывавшим крепкую, жилистую шею, и в просторных штанах Федос имел совсем другой -- непринужденный и даже не лишенный некоторой своеобразной приятности -- вид лихого, бывалого матроса, сумеющего найтись при всяких обстоятельствах. Все на нем сидело ловко и производило впечатление опрятности. И пахло от него, по мнению Шурки, как-то особенно приятно: смолой и махоркой.
Барыня, внимательно оглядевшая и Федоса и его костюм, нашла, что новый денщик ничего себе, не так уже безобразен и мужиковат, как казался вчера. И выражение лица не такое суровое.
Только его темные руки все еще смущали госпожу Лузгину, и она спросила, кидая брезгливый взгляд на руки матроса:
-- Ты в бане был?
-- Точно так, барыня. -- И, словно бы оправдываясь, прибавил: -- Сразу смолы не отмыть. Никак невозможно.
-- Ты все-таки чаще руки мой. Держи их чисто.
-- Слушаю-с.
Затем молодая женщина, опустив глаза на парусинные башмаки Федоса, заметила строгим тоном:
-- Смотри... Не вздумай еще босым показываться в комнатах. Здесь не палуба и не матросы...
-- Есть, барыня.
-- Ну, ступай напейся чаю... Вот тебе кусок сахара.
-- Покорно благодарю! -- отвечал матрос, осторожно принимая кусок, чтобы не коснуться своими пальцами белых пальцев барыни.
-- Да долго не сиди на кухне. Приходи к Александру Васильевичу.
-- Приходи поскорей, Чижик! -- попросил и Шурка.
-- Живо обернусь, Лександра Васильич!
С первого же дня Федос вступил с Шуркой в самые приятельские отношения.
Первым делом Шурка повел Федоса в детскую и стал показывать свои многочисленные игрушки. Некоторые из них возбудили удивление в матросе, и он рассматривал их с любопытством, чем доставил мальчику большое удовольствие. Сломанную мельницу и испорченный пароход Федос обещал починить -- будут действовать.
-- Ну? -- недоверчиво спросил Шурка. -- Ты разве сумеешь?
-- То-то попробую.
-- Ты и сказки умеешь, Чижик?
-- И сказки умею.
-- И будешь мне рассказывать?
-- Отчего ж не рассказать? По времени можно и сказку.
-- А я тебя, Чижик, за то любить буду...
Вместо ответа матрос ласково погладил голову мальчика шершавой рукой, улыбаясь при этом необыкновенно мягко и ясно своими глазами из-под нависших бровей.
Такая фамильярность не только не была неприятна Шурке, который слышал от матери, что не следует допускать какой-нибудь короткости с прислугой, но, напротив, еще более расположила его к Федосу.
И он проговорил, понижая голос:
-- И знаешь что, Чижик?
-- Что, барчук?..
-- Я никогда не стану на тебя жаловаться маме...
-- Зачем жаловаться?.. Небось, я не забижу ничем маленького барчука... Дитё забижать не годится. Это самый большой грех... Зверь и тот не забиждает щенят... Ну, а ежели, случаем, промеж нас и выйдет свара какая, -- продолжал Федос, добродушно улыбаясь, -- мы и сами разберемся, без маменьки... Так-то лучше, барчук... А то что кляузы заводить зря?.. Нехорошее это дело, братец ты мой, кляузы... Самое последнее дело! -- прибавил матрос, свято исповедовавший матросские традиции, воспрещающие кляузы.
Шурка согласился, что это нехорошее дело, -- он и от Антона и от Анютки это слышал не раз, -- и поспешил объяснить, что он даже и на Антона не жаловался, когда тот назвал его "подлым отродьем", чтоб его не отправляли сечь в экипаж...
-- И без того его часто посылали... Он маме грубил! И пьяный бывал! -- прибавил мальчик конфиденциальным тоном.
-- Вот это правильно, барчук... Совсем правильно! -- почти нежно проговорил Федос и одобрительно потрепал Шурку по плечу. -- Сердце-то детское умудрило пожалеть человека... Положим, этот Антон, прямо сказать, виноват... Разве можно на дите вымещать сердце?.. Дурак он во всей форме! А вы-то дуракову вину оставили безо внимания, даром что глупого возраста... Молодца, барчук!
Шурка был, видимо, польщен одобрением Чижика, хотя оно и шло вразрез с приказанием матери не скрывать от нее ничего.
А Федос осторожно присел на сундук и продолжал:
-- Скажи вы тогда маменьке про эти самые Антоновы слова, отодрали бы его как Сидорову козу... Сделайте ваше одолжение!
-- А что это значит?.. Какая такая коза, Чижик?..
-- Скверная, барчук, коза, -- усмехнулся Чижик. -- Это так говорится, ежели, значит, очень долго секут матроса... Вроде как до бесчувствия...
-- А тебя секли как Сидорову козу, Чижик?..
-- Меня-то?.. Случалось прежде... Всяко бывало...
-- И очень больно?
-- Небось, несладко...
-- А за что?..
-- За флотскую часть... вот за что... Особенно не разбирали...