Аннотация: Исторический роман в трех частях.
В новейших переизданиях присутствуют всяческие вольности. Напр. издание 1995 г. озаглавлено как "Польский проходимец, или на рубеже столетий".
А. Шардин (П. П. Сухонин)
Польский проходимец, или на рубеже столетий
Авантюристы: Из эпохи царствования Екатерины Великой / Шардин А. Польский проходимец, или На рубеже столетий. Исторический роман. Данилевский Г. П. Потемкин на Дунае: Исторический роман. Мордовцев Д. Л., Авантюристы: Историческая повесть.-- М.: Современник, 1995. (Золотая летопись России).
Часть первая
ГЛАВА I
УСЫ
Зимнее утро чуть брезжит. От небольшого, но постоянного и сухого мороза скрипит снег. На улицах кое-где догорают тусклые масляные фонари. Никого еще не видно. Не выезжают еще водовозы со своими оледенелыми кадками на дровнях; не сметают еще даже дворники снега ни со старых деревянных мостков, ни с новых каменных панелей. В Зимнем дворце не зажигалось еще свечей на рабочем письменном столе в кабинете государыни; стало быть, нет еще семи часов.
Царила тогда императрица Екатерина II, и уже не первый, не десятый год царила. Состарилась она на престоле, а все еще на нее любовались да заглядывались: такая она была красивая да величественная. Впрочем, и то, кого не украсит ореол сияния русской императорской короны?
Хорошо было при матушке царице вельможам жить; хорошо было и барству хорохориться да случая искать. Авось, нет-нет да и выгорит! Довольны были и купцы; мещанам тяжеловато было, а все же жить было можно. Вот крестьянам... Да те были крепостные, подлый народ, стоило ли о них говорить?
Царствование Екатерины было славное. Оно и громом победы страшило, и татарскую дикость ограничивало. При ней все росло и вперед двигалось. Вон Петербург при ней как вырос и украсился. Настоящим стал городом, да таким, что чужестранцы дивуются...
Давно ли вот по лугу, от самого нового Зимнего дворца и старого Брюсова дома, до царевнина терема, по всей Луговой улице стояли домишки, все маленькие, почитай все деревянные, и взглянуть было не на что. А грязь-то какая между ними была. В вешнюю или осеннюю пору колымаге, бывало, ни за что не проехать, все на Зацепин двор объезжать приходилось.
А теперь, гляди, какие дома, все каменные, трехэтажные. Какая мостовая настлана, а по бокам, для пешеходов, вместо деревянных мостков, что, бывало, и с фонарем идешь так того и гляди ногу сломишь,-- понаделаны каменные тротуары. Что за улица стала! Недаром Миллионной прозвали, и точно что миллионная.
А Неву всю гранитом одели: перила гранитные сделали, уже не упадешь; пристани для лодок и для яликов и со всходами, тоже из гранита. На берегу конную статую царю Петру поставили, просто загляденье. И какая же красавица стала наша река Нева, широкая, чистая, светлая как зеркало, а в нее с обеих сторон каменные палаты смотрятся.
Но и при Екатерине II не всем была масленица, не все в красных сапожках ходили да шапочку-невидимочку носили; и при ней к иным горе нежданное-непрошеное забиралось, нужда в двери стучалась и под бока толкала; особливо тех, кого судьба выбила из колеи; кто, как говорили, от ворон отстал, а к павам не пристал, ни рыбой ни мясом стал.
Вон хотя бы на той же луговой Миллионной улице, в первом этаже одного из богатых каменных домов Царицына камердинера, потемкинский прежде был, Секретаревым зовется. Выдумали же имечко, сейчас видно, что от крапивного семени пошел. Так вот, у него в доме, в квартире хоть небольшой, но порядочной, офицерский денщик изо всех сил бьется и хлопочет около самовара, стараясь заставить его кипеть с помощью лучинок, так как угольев нет.
"Докладывал вчера его благородию, говорил, два раза говорил,-- рассуждал про себя денщик,-- дескать, угольев совсем нет, дескать, и ваксы нет! Так хоть бы денежку выкинул, хоть бы на смех что сказал; и самому в казармы на пропитанье велел идти! Верно, нет! Профершпилился, что ли?.. А тут беда, никак не сладишь,-- ворчал про себя денщик, подбрасывая лучинки.-- Знал бы -- на свои купил, хоть на полушку".
Денщик ворчал и суетился, а через комнату от прихожей, где он раздувал самовар, не то в спальне, не то в кабинете, можно сказать, в спальне-кабинете, несмотря на раннее утро, светился уже огонек.
Там, перед продолговатым, овальным столиком красного дерева с бронзовым ободком, опираясь на него обоими локтями и опустив на руки свою голову, в одной рубашке и рейтузах, задумчиво сидел молодой человек.
Ему не было еще двадцати лет, но он уже сформировался, был бы не дурен собою, если бы не был очень бледен. Белое открытое лицо его было обрамлено густыми темно-каштановыми волосами; облик его представлял весьма приятный овал, не потерявший еще юношеского выражения; цвет кожи сохранял отроческую нежность, покрытую, впрочем, будто болезненною желтизною. Несмотря на то, было видно, что темно-карие глаза его из-под черных бровей могут уже сверкнуть искрой, а тонкие, черные, едва пробивающиеся, но видимо холеные усики начали уже придавать то выражение мужественности его улыбке и тот красивый оттенок его ровным, матовым как жемчуг зубам, который обозначал уже переход из юноши в мужчину.
Молодой человек был видимо расстроен. Глаза его как-то смутно смотрели в стену, руки судорожно сжимали волосы; выражение лица будто замерло от апатии, которую он не в силах был преодолеть.
Комната, в которой молодой человек сидел, его кабинет-спальня, как мы ее назвали, представляла весьма странный вид. Не говоря о беспорядке, столь обыкновенном в комнате юного холостяка, когда он живет сам по себе, смесь предметов не только богатства, но самой изысканной роскоши, и других, обозначающих бедность крайнюю, давящую, роковую, невольно бросалась в глаза. На столе, перед которым молодой человек сидел, стоял великолепный для пяти свечей шандал Севрской фабрики, времен регентства; а в этот шандал была вставлена и горела одна, сильно нагоревшая и оплывшая, семириковая, и не литая, а маканная сальная свечка. Таких свечей теперь, пожалуй, и за большие деньги не сыщешь, а тогда они были долею крайней бедности и продавались разве немногим чем дороже лучины. На мраморном камине, в который было вделано дорогое венецианское зеркало в золоченой оправе, стояли две дорогие китайские вазы и каминные часы, изображавшие льва, держащего в лапах земной шар; а подле шандала на столике лежали две половинки разломанных щипцов и заменявшие их, по случаю слома, большие ножницы. Против окна стоял дорогой письменный стол, а подле стола, на простом, некрашеном стуле был приготовлен для умыванья дрянной глиняный рукомойник с отбитой ручкой и носком. На окнах висела шелковая драпировка из лионского дама, на стульях там и сям были разбросаны шитая золотом гусарская шапка, пятнистый мех леопарда, носимый тогдашними гусарами вместо доломана, и тщательно вычищенный, раззолоченный ментик,-- все богатое и дорогое; в то же время шелковая обивка дивана висела клочьями; на самом хозяине рубашка тонкого голландского полотна была изорвана, а на гусарских полусапожках можно было заметить маленькую латку. Подле великолепного стакана богемского хрусталя стояла вода в простой бутылке из-под квасу; а подле кровати вместо ковра был брошен кусок серого солдатского сукна.
Молодой человек сидел неподвижно. Нагоревшая свеча слабо освещала комнату и оплывала; снятый перед тем ножницами и брошенный нагар еще дымился на полу. Денщик, которому удалось наконец раздуть самовар, принес на старом подносе и поставил на стол стакан крепкого чая и, особо на блюдечке, кусок сахара для прикуски; но молодой человек ничего не видел и не замечал. Он сидел, понурив голову, и даже едва ли о чем-нибудь думал.
Вдруг раздался звонок. Молодой человек вздрогнул.
Через комнату послышался разговор денщика с вошедшим.
-- Чесменский дома?
-- Точно так, ваше благородие!
-- Спит?
-- Никак нет, ваше благородие!
-- Что же, встал?
-- Встали, ваше благородие!
-- Я не о себе, а о барине твоем спрашиваю, дурак!
-- Слушаю, ваше благородие!
-- Слушать нечего, а вот посвети! Ишь, надымил как...
Затем в соседней комнате послышалось бряцанье шпор и сабли, и в спальню вошел, сопровождаемый денщиком с сальным огарком в руках, офицер, одетый как на парад в ментик и с леопардом на плечах.
Офицер был тоже молод, много что годами двумя-тремя постарше Чесменского, но видно было, что он уже обжился, осмотрелся и доверчиво смотрел вперед на свое будущее.
Чтобы объяснить, почему офицер явился в таком параде ранним утром, нужно сказать, что в то время ни венгерок, ни сюртуков, ни вицмундиров в войсках не было. Военные должны были всегда или ходить в полной форме, или надевать гражданское платье, которое носить вне службы им не воспрещалось, за исключением, однако же, лейб-гусар, долженствовавших всегда быть в своем великолепном мундире. Впрочем, и им, особенно нижним чинам из дворян, для присутствования во дворце или на праздниках в частных домах предоставлялось надевать общий дворянский мундир; но как гусары мундир свой любили, и на службу или к начальству в дворянском мундире являться было нельзя, то им и приходилось быть всегда разодетыми именно как на парад.
-- Ты не спишь, Чесменский?-- переспросил вошедший.-- Что у тебя, братец, темь какая, черт и тот себе лоб разобьет, разве рога помешают!
-- Нет, видишь, не сплю!-- отвечал молодой человек, машинально поднимая голову.-- А, Бурцов, это ты?-- проговорил он как-то вяло и нельзя сказать, чтобы особо приветственно.
Видно было, что он ждал не его и что посещение Бурцова было для него совершенною неожиданностью.
-- Я, братец, я, по своей вечной страсти всюду нос свой совать; и видишь, собрался ни свет ни заря, чтобы тебя увидеть. Что у вас там такое с князем Гагариным вышло?
-- Ничего!
-- Как ничего?
-- Ничего особого! Гагарин меня на дуэль вызвал!
-- Гагарин тебя? Ну, нет, брат, извини! Тут именно что-то особое. Гагарин не мальчик, чтобы дуэлями забавляться. Камергер, секунд-майор гвардии, с руки ли ему драться с только что испеченным корнетом? Из-за чего у вас вышло-то?
-- Так, пустяки, из-за усов!
-- Что? Как из-за усов?
-- Да! Он подумал, что я хотел показать неуважение его жене и свояченице, приехав к ним с визитом в усах.
-- Какая же нелегкая тебя к ним понесла?
-- Уж именно нелегкая! Видишь, до моего производства я бывал у них каждую неделю. По средам их день, а я и в другие дни бывал; легонько за свояченицей ухаживал; всегда были ласковы. Вот я и подумал: неважное дело, покажусь.
-- Ну нет, брат, дело важное! Наши к барыням не ездят! И знаешь, скажу прямо, по-гусарски: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Уж если поступил к нам, так и живи по-нашему! Барыни выдумали, что им очень блазно на наши усы смотреть. Это их дело; мы от того не в потере. Перестали к ним ездить вовсе и не плачем. Мы рассуждаем так: пусть эти ферты-шематоны, гвардионцы там разные, на балах фигурируют, нам что? Которая захочет, нам и без менуэта поклонится. К нам просим пожаловать! А ты, видишь, пошел прямо в разрез... Все же, кажется, драться тут не из-за чего!
-- Оно, казалось бы, и так, но что станешь делать? Пришлось... слова за слово. Ведь не отказываться же мне было?
-- Разумеется! И когда решили?
-- А вот я жду Кандалинцева. Он должен был поехать к Дурново и Ильину и уговориться. Князь предоставил мне назначить оружие и время. Оружие я назначил -- шпаги, а время все равно: сегодня или завтра, чем скорее, тем лучше!
-- Что? Шпаги?
-- Да! Я выбрал шпаги!
-- Ты с ума сошел или белены объелся? Разве ты не знаешь, что Гагарин на шпагах дерется как черт. В Лондоне он этому мулату, что с герцогом Орлеанским приезжал, Сен-Жоржем зовут, шагу не уступал. Еще мальчишкой почти, при покойном императоре, он у прусского фехтмейстера рапиру из рук выбивал.
-- Я и сам порядочно дерусь на шпагах.
-- Ты смешишь, милейший. Ты дерешься так, как и все мы деремся! А Гагарин дело иное. На фехтовании он всегда становится один против троих и всех мелом искрестит, прежде чем его кто-нибудь рапирой коснется. С ним, братец, драться на шпагах все равно что вперед себе могилу рыть!
-- Ну что ж, и выроем, коли придется, плакать не станем,-- апатично проговорил Чесменский.
-- Э, любезный, кто станет плакать? Впрочем, и то, плачь не плачь, а от могилы не отвертишься! Но дело не в слезах, а в том, что такой дуэли допустить нельзя. Это будет не дуэль, а убийство! Дуэль по-нашему, по-русскому, по-старинному, это поле -- это Божий суд! И точно, недаром говорят: пуля найдет виноватого! А какой тут Божий суд, когда одному приходится непременно быть убитым? Этого нельзя, этого мы не допустим! Слух распространился, да, признаться, не верилось. Вчера и у Платова, и у Денисова, все говорили. И знаешь, друг, я советую...
-- Советую, советую!-- перебил его нервно Чесменский.-- Эх вы, господа-советники! Все вы, как вас послушаешь, умно рассуждаете. Попробовали бы прежде в чужую кожу влезть, тогда бы и советы давали. А что, если у меня и пистолетов-то нет, с чем я стреляться поеду? Вот на прошлой неделе один разбил; что же, с одним, что ли, ехать?
-- Какой вздор! Я, пожалуй, тебе свои бы дал, да и любого возьми! Наконец, если привык к своим, то поправить не Бог знает что стоит.
-- Поправить! Хорошо вам, богачам, говорить...
-- Ну, богатство тут небольшое нужно. А если ты продулся или прокутился так, что карманы выворотил, то опять мы, слава Богу, не жиды, не звери какие, чтобы дали среди нас товарищу с голоду умирать или из-за пистолетов на смерть идти. Всякий охотно чем может поделится. Ты привык там у себя между этими раздушенными, расфуфыренными бархатниками (мундиры у кавалергардов и конной гвардии были бархатные), у этих юбочных шематонов, что всякий за себя, а Бог за всех! Товарищ хоть пропадай, хоть с голоду умирай, никто не подумает. Все, дескать, это вздор, никто, дескать, никогда с голоду не умирает. Это, дескать, слишком вульгарно, слишком не comme il faut! Нам, дескать, о таком вздоре думать некогда! У графини бал сегодня, у князя завтра маскарад, а в четверг на куртаг во дворец ехать нужно. Там, дескать, весь beau monde будет, до товарища ли тут? Нет, братец, наши гусары не так рассуждают. Коли уж дали надеть свой мундир, приняли в свой кружок, то что есть -- вместе, чего нет -- пополам!
-- Эх, Бурцов, ты все не то говоришь!-- глухо и как бы с укором отвечал Чесменский.-- Кто тебе говорит о гусарах? Кто не знает, что они друг за друга на смерть готовы; делят друг с другом последнее. Да что у них залежи какие есть, что ли? Они, поди, экономию наблюдают да денежки складывают? Положим, что большая часть у нас люди богатые, а все, ты знаешь хорошо, у каждого нет-нет да и нехватки. Каждый нет-нет да и начинает жаться. А если знаешь, то не можешь не понимать, что коли берешь, так думай, чем и как отдать, и отдать вовремя, в нужду. А чем тут я отдам, когда вон щипцы сломал, починить не на что; сапоги разорвал, новые заказать не из чего. Государыня, Бог ей судья, в армию выпустить меня не согласилась, говорит: "Молод, хочу, чтобы он у меня на глазах послужил!" Произвела в гусары. А как тут служить, чем жить? Я тебе вот что скажу, я решил: пусть лучше Гагарин меня насквозь проколет, по крайней мере не придется самому себе пулю в лоб пускать.
-- Ну уж это, брат, пустяки, чтобы от недостатков да от нужды стреляться. Это стыд человеческому имени, бессовестная трусость жизни! Если бедняки будут стреляться от бедности, то придется, пожалуй, перестреляться и всем богачам от богатства! Да отчего вдруг обеднел-то ты? Служил в конной гвардии солдатом, капралом, сержантом и жил, а тут в корнеты произвели и вдруг жить стало нечем. Что же твои неизвестные благотворители?
-- И думать обо мне позабыли! По крайней мере, видимо, не хотят войти в мое положение. Не хотят они сообразить, что не могу же я питаться воздухом! Впрочем, это пустяки! Можно и хлебом с водою быть сытым. Но не хотят они понять, что я в жизни своей связан службою, положением. Не без их же воли я попал в первый гвардейский полк. Когда меня произвели к вам, хоть я просился в армию, я получил полную форму -- богатую, сказать нечего, получил лошадей. Потом, пока я ждал выхода государыни во дворце, чтобы принесть мое благодарение за производство, подошел ко мне ее старый камердинер Захар Константинович Зотов и спрашивает: "А квартирку наняли, ваше новое благородие?" Я отвечаю: "Нет".-- "Так вот, дескать, у его камрада, тоже камердинера государыни, Секретарева, домик недавно выстроил, есть квартирка, как тут для вас! Он уступит дешево и деньгами вас не стеснит. Посмотрите-ка! Я ведь тут не из чего, а только так. И вам польза, и ему помощь!" Поблагодарил и прямо из дворца зашел. Точно, вижу, квартира подходящая. Хочу торговаться, а Секретарев и цены не говорит. "Да что, говорит -- живите, коли понравилась. Мне деньги уж за год вперед уплачены, не ваше дело кем!" На другой день и мебель, и все будто из-под земли выросло! Потом конверт и денег тысяча рублей. Ну, думаю, коли будет все так идти, отчего и в лейб-гусарах не служить? Разумеется, не стал очень экономничать, да вот и сел на бобы. И ведь что досадно! Кажется, меня они и теперь не забывают. Да присылают-то все такое не подходящее, что разве только от большого богатства стал бы я покупать. Вот в прошлом месяце я получил этого льва.-- И Чесменский указал на каминные часы.-- Вещь хорошая и дорогая, бедно рублей триста стоит. А что мне в ней? Я получил их в то время, как мне овса для лошадей купить было не на что, не чем было прачке заплатить! А потом вот кресло шитое прислали. Что же мне с этими подарками на рынок, что ли, идти или лавочку открыть? И так, брегета прислали -- продал; цепь прислали -- тоже продал. Нельзя же мне кресло или вон письменный стол на плечах на продажу тащить. Между тем ведь жить нужно и есть; положим, с голоду как-нибудь все не умрешь, а вот денщика и конюха нужно кормить; лошадям сено и овес покупать; сапоги шить, перчатки заказывать. Нельзя же, служа в гвардии, не иметь хоть дрожек, тем более без сапог и перчаток ходить.
-- Н-да!-- задумчиво проговорил Бурцов.-- А денег так больше и не шлют?
-- Шлют иногда, но уж очень редко и мало, а главное, когда им вздумается, а не тогда, когда мне нужно. Вот я уже десятый месяц корнет, а мне, кроме той тысячи при производстве, прислали раз сто рублей да раз пятьсот. В конной гвардии мне, как солдату, можно было улаживаться и с этим. Там мне не было нужды ни лошадей содержать, ни каких дорогих принадлежностей покупать. А теперь расходы-то идут постоянно; тут вынь да положь, а получки ни гроша, и не знаю, будет ли когда. Вот теперь пятый месяц я хоть бы переломленный пятак видел; дошел до того, что денщику в артель записаться велел; верхового коня в эскадрон отослал; выездных продал и конюха отпустил, дальше не знаю, что и будет. Спасибо еще, что у нас никто не придирается, а в конной гвардии мне просто бы житья не было. И солдатом-то мне приходилось выслушивать такие замечания, что хоть каждый день на дуэли дерись; а теперь вдруг бы заметили: бархат на мундире вытерся или латы переменить нужно; а мне лаку для башмаков купить не на что, а не то что серебряные латы или шишак менять. Оно понятно, все при дворе, все на вытяжке, все в кругу.
-- Что и говорить! Всякий монастырь свой устав наблюдает, всякий полк своим обычаем живет!-- заметил Бурцов.-- У нас в полку обычай, чтобы в строю гусар был настоящий гусар; а там какой он халат дома носит, у какой Акулины Ивановны греется, нам до того никакого нет дела. Ну, а там точно, полк придворный, тонный, хотят, чтобы все по струнке шло.
-- Да! Вот ты и не посмотрел, что я с сальною свечкою сижу, что денщик мой тебя без куртки встретил; а нашел бы меня в таком разгроме конногвардеец или кирасир, да потом и не показывайся. Проходу от насмешек бы не было. Коли офицер не в карете ко дворцу подъедет, так и о том разговор. К тому же, вы знать не хотите, кто был мой отец, да откуда я; вам был бы я исправный офицер да хороший товарищ; а там, это мое неизвестное происхождение, просто от него хоть в воду! Ну дворник так дворник, или конюх там, что ли? Дело ясное. А тут изволь объяснять, какое такое, дескать, дворянство неизвестного происхождения! Теперь, вот ты говоришь: зачем к Гагарину поехал, дескать, наши гусары не ездят, и я этого не знать не мог. А не знаешь ты, да никто и не хочет того знать, что не я поехал, а меня нужда повезла.
-- Какая нужда?
-- Так! Я говорил тебе, что еще до производства своего я бывал у них каждую неделю, а иную неделю и два раза. Ну, шутил, любезничал; свояченица князя, молоденькая Ильина подчас подсмеивалась, тоже шутила. Такая она милая. Князь хотя и смотрел подчас букою, но мне что за дело было. Княгиня всегда была приветлива. Только вот как-то раз деньги у меня были, я сел с ними в берлан играть, а потом в три-три и выиграл у княгини четыре империала. Княгиня их не отдала; сказала -- до следующего раза. Ну что ж, ничего! Она по картам всегда расплачивается аккуратно. Только тут подоспело мое производство. Вот с обмундировкою, с тем-другим возился, у них не был. К тому же ведь не знал, что гусары не ездят, да скоро они в деревню уехали. А вот теперь, как денег-то мне давно не присылали, и я дошел до такой нужды, что именно хоть в воду, я и подумал: "Зайду, будто показаться в новом мундире, авось вспомнят об империалах". Пошел я в такое время, когда знал, что князя, наверно, дома нет. Он, как Преображенский майор и камергер, во дворец, в парад был назначен. Пришел, послал о себе доложить, что вот, мол, гусарский корнет Чесменский. Просят. Я вошел. Сидит княгиня, подле нее -- младшая сестра. Как взглянули на меня, так между собою и переглянулись, будто пересмеиваются. Я делаю вид, что не замечаю, и говорю: дескать, засвидетельствовать свое почтение, надеюсь, не забыли. Они ничего, только все нет-нет да и посмотрят одна на другую. Молоденькая Ильина будто немного покраснела, а княгиня смотрит таково сурово, будто сердита. Вижу, тут не до империалов, хочу уходить. А в это время, будто нарочно, князь Николай Никитич из дворца. Государыня к кому-то обедать поехала и их распустила. Барыни исчезли разом. Началось объяснение, слово за словом и вызов... Ну что же? Если князь считает себя обиженным, я не могу ему отказать в удовлетворении. Что же касается шпаг, то он предоставил мне назначить оружие. Он сказал: на чем угодно, как угодно и когда угодно. Я выбрал шпаги и буду очень рад, если он меня насквозь проколет! По крайности, ни своей нуждою, ни неизвестным дворянством никому глаз мозолить не буду!
-- Нет, брат, постой!-- сказал Бурцов, придвигая стул к столику и мешая в стакане чай, который денщик догадался ему подать и которым Чесменский не угощал, потому что не был уверен, есть ли сахар.-- Если все дело только в усах и ничего более между вами не было, то этой дуэли не будет.
-- Как не будет?
-- Так не будет! Наши не допустят! Такая дуэль была бы всему полку обида, и полк не может ее допустить. Наша форма выдумана не нами. Усы мы не по своей охоте носим. Не сбривать же было их тебе ради чопорности их сиятельств? Ты пришел к его жене по делу, послал вперед о себе доложить. Она же перед тобою виновата, состоит в долгу. Разумеется, она не могла не знать, что если к ней пришел гусарский корнет, то и явится, как корнет гусарский, в своей форме, стало быть и в усах. Если же князю наша униформа уже так не по душе, что он готов резаться, чтобы ее не видеть, то пусть дерется со всеми. Мы шпаг не выберем, а встанем за себя все до одного. Наш полк всегда отличался тем, что мы друг за друга, как братья, стояли; а тут дело справедливое. Разумеется, мы не имеем права дуэль остановить. Ты должен будешь явиться на место. Но если он своего вызова назад не возьмет и отправит тебя к праотцам по всем правилам искусства, то должен будет отвечать перед всеми нами. Смерти товарища мы не простим и не можем простить, особенно когда эта смерть соединена с обидою всего полка. И вот, по общему решению вчера, я сейчас еду и, на первое предупреждение, везу ему десять вызовов и первый от себя.
-- Ну, ты известный забияка!-- улыбнувшись, сказал Чесменский.-- Только, право, не понимаю, с какой стати тут тебе путаться...
-- Как с какой стати? Дело полковое, общее! Вчера у Денисова и у Платова был о том большой разговор, и все говорили одно: "Такой дуэли допустить нельзя. Если, дескать, князь считает для себя обидою наш мундир, пусть и дерется со всеми, которые не только его носят, но считают себе за честь его носить!" И в Европе такой пример был... Ты знаешь, что шотландская гвардия по форме ходит с голыми ногами, не носит, с позволения сказать, ни штанов, ни панталон, никаких другого наименования одежд, закрывающих ноги, никакого нижнего платья. Спереди она прикрывается только короткою римскою туникою. Чопорная английская аристократия, разумеется, не могла помириться с тем, чтобы в ее гостиных являлись люди без штанов. И шотландцы в своем национальном костюме были изгнаны из лондонских сливок света. Они не принимались нигде. Только вот, уж не знаю зачем, молодому Дугласу понадобилось видеть герцогиню Дерби. Он приехал, велел о себе доложить, дескать, капитан шотландской гвардии граф Дуглас. Приказали просить. Он вошел. Герцог и вломился в амбицию. "Как, дескать, к моей жене в таком виде!" Назначили дуэль. Шотландцы все разом поднялись и приняли эту дуэль за личное оскорбление их всех, и один за одним все послали герцогу вызовы. Герцог поневоле должен был извиниться и взять свой вызов назад. Вот и мы вчера все в один голос решили, что прежде всего должно узнать, в чем дело, нет ли другой, скрытой причины дуэли? Если же нет, то, в конце концов, все поручили мне, как младшему, ехать к князю с вызовом от всего полка.
-- Но это будет...
-- Ничего не будет, будет суд нести! Если бы ты был виноват перед ним, если бы ворвался незваный, непрошеный, вошел без доклада -- так! Он мог бы еще претендовать. А то ты сделал все, что от тебя зависело, и вдруг за то, что ты в форме, которой снимать не дозволено... Положим, что против их завитых, припомаженных, раздушенных и распудренных голов наши усатые рожи в глаза кидаются; но это не резон, чтобы обижаться, особенно от тебя, когда и усы-то твои меньше мышиных хвостов. Но дело не в том. Угодно его сиятельству тебя на тот свет отправить -- его дело, пусть забавляется, за то пусть и сам на разделку пожалует.
Чтобы читателям была понятна сцена, которую мы сейчас изобразили, нужно слегка коснуться истории образования и устройства наших гвардейских полков.
Гвардия наша началась, как известно, потешными Петра Великого. Из них образовались два полка: Преображенский и Семеновский -- корень, ядро, основание нашей славной русской армии, прототип ее развития и ее дальнейших подвигов. Оба полка были пехотные. Легкую кавалерию дали нам казаки, а регулярную -- сформирование нескольких армейских драгунских полков, устроенных таким образом, как мог устраивать и обучать свои войска только Петр: пехотные роты были посажены на коней и обучены конному строю, сохраняя в то же время и свое линейное, так сказать, пехотное значение. Гвардейской кавалерии не было вовсе; зато преображенцы были все: нужна кавалерия -- садились на коней; нужна артиллерия -- была бомбардирская рота, в которой капитаном был сам государь; нужно шведские шнявы брать -- те же преображенцы садились на галеры...
С такой-то импровизированной кавалерией Голицын и Меншиков преследовали шведскую армию после Полтавского боя и заставили ее положить оружие.
Потом, когда Петру захотелось короновать свою вторую супругу и он захотел выполнить эту церемонию с полною торжественностью, тем более что таким действием он узаконил и двух своих дочерей, Анну и Елизавету, бывших, по тогдашнему обычаю, привенчанными, то решил, для полноты парада, учредить кавалергардов.
Для выполнения этого желания он сделал то же, что делал и во время военных действий. Он приказал посадить взвод преображенцев на выписанных из Голландии и Германии рослых коней, вооружил их палашами и мушкетонами вместо тесаков и ружей, надел серебряные латы или кирасы. Сперва все это делалось в виде временного учреждения, на время коронации. Но Екатерине учреждение понравилось, и она сделала его постоянным.
Таким образом, образовался первый двухдивизионный кирасирский полк, получивший, по страсти государя к чужеземным названиям, наименование кавалергардов.
Императрице Анне полюбилось это учреждение, и она захотела его усилить. Ее любимец Бирон был страстный конский охотник -- первый, озаботившийся устройством в России конских заводов. По этому желанию государыни из волонтеров-дворян был сформирован второй кавалерийский гвардейский полк, под именем лейб-регимента, который потом и получил наименование конной гвардии.
Полки эти были двухдивизионные. Первые дивизионы были в латах, шишаках, ботфортах; вторые -- без лат и ботфорт, как бы легкая кавалерия.
Оба эти полка состояли. при особе царствующего государя, признавались ближайшими и надежнейшими охранителями его особы.
Такая исключительность службы, красивый мундир и разные присвоенные им преимущества вызвали, разумеется, общее желание в них состоять. Поэтому оба эти кавалерийские полка усиливались ежечасно поступлением в ряды их, можно сказать, цвета русского дворянства. Многочисленность поступающих скоро заставила их разделить. Два из них остались кирасирскими, другие же два составили основание русской регулярной легкой кавалерии, гусар и улан, в подражание сформированной кавалерии в прусских войсках, принесшей королю Фридриху II столько пользы в его первую силезскую войну.
Но если условия службы давали кавалерийским эскадронам некоторые преимущества против пехотных, то они не имели их в легальных узаконениях служебной иерархии. Первым полком все оставался Преображенский и избранная из него Елизаветою рота под наименованием лейб-компании. Гвардейские кавалерийские полки все, в полном составе своем, составляли как бы часть Преображенского полка, который вместе с Семеновским, а потом и Измайловским полком, производством из капралов и сержантов снабжали офицерами всю русскую армию.
С восшествием на престол Екатерины II это устройство получило иной вид.
В 1762 году Алексей Орлов, будучи поручиком, командовал эскадроном гусар, числящихся еще кавалергардами, и занял ими Петергоф во время похода Екатерины на Ораниенбаум.
Это ли обстоятельство, или критическое обсуждение действий супруга, уничтожившего лейб-компанию и не имевшего потому опоры для своей личной зашиты, заставили Екатерину из гвардейской кавалерии сделать как бы гвардию в гвардии. Утвердив разделение их на разные полки, соответственно роду оружия каждого, и приняв роту кавалергардов в свое личное заведование, равно как Преображенский полк, она, можно сказать, учредила иерархию в старшинстве самих полков. Корнет кавалергардов был уравнен с генерал-майором армии и капитаном гвардии, в таком расчете, что государыня сама значится их капитаном и полковником. Подполковник гвардии равнялся генерал-аншефу армии и поручику кавалергардов; майоры гвардии были генералы. Вновь устроенные полки, Лейб-гусарский и Лейб-уланский, шли позади кирасирских, кавалергардского и конной гвардии, причем гусарам была дана та форма, которая, говорят, очень понравилась императрице на одном из адъютантов германского императора, из венгерских гонведов, выехавшем к ней навстречу,-- с предоставлением им права носить усы, подобно тому, как носили их венгерцы.
Из произведенных преобразований произошли, естественно, и взаимные отношения полков между собою, так же как и отношения их к обществу.
Само собою разумеется, что первый дивизион кавалергардов, сформированный Петром Великим, состоял из лучших фамилий в государстве. Рядовые его были молодые князья и графы; шефом -- Голштейн-Бек, владетельный принц гамбургский; командиром или поручиком -- князь Никита Юрьевич Трубецкой. В него поступила большая часть молодых людей, возвратившихся из-за границы, особенно из тех, которые не усвоили каких-либо специальных знаний, но довольствовались общим образованием. Но вместе с общим образованием эти молодые люди усвоили лоск, обычаи, этикет и изящную внешность Западной Европы. Они старались ввести эти новые обычаи, взгляды и этикет в своем полку. Удивительно ли, что они весьма легко могли и несколько утрировать; а от такой утрировки полк, естественно, впадает в некоторую щепетильность, чопорность, изысканность, натянутость, которые прежде всего обозначались общим взглядом на все свысока и с пренебрежением, особенно к простым, обыкновенным формам жизни, которые привыкли теперь называть мещанскими и которые всегда и везде золотая и аристократическая молодежь поставляет себе в заслугу отрицать.
Усиление числа поступавших в гвардейскую кавалерию, давшую возможность сперва сформировать второй и третий дивизионы, а потом образовать из них отдельные полки, разумеется, ослабляло силу их исключительности. Они становились не столь отборными, по крайней мере по внешности, поэтому поневоле должны были уступать первому дивизиону. Таким образом и образовалось, что первый дивизион или кавалергарды держали камертон, а другие ему только вторили.
Это положение было еще усилено постановлением Екатерины, сделавшим из кавалергардов как бы границу доступа к себе. Кавалергардам было предоставлено занимать одну из внутренних залов дворца перед тронной. Всякий дворянин имел право входа во дворец до этой залы, занимаемой кавалергардами и в которую назначались от кавалергардов часовые. Только высшие государственные и придворные чины и тесный кружок лично приятных императрице людей по особым, даваемым ею разрешениям имели право входа за кавалергардов в тронную залу и ее внутренние покои. Это давало кавалергардам вид исключительной стражи спокойствия и безопасности государыни и, разумеется, их возвышало.
Но вот при сформировании отдельных полков образовался гусарский полк, самая форма которого представляла уже дорогую исключительность. Нужно вспомнить, что тогда ни мишуры, ни позолоты не было; нужно было блестеть чистым золотом и серебром. Ясно, что в такой полк должны были поступать только самые богатые люди, именно: золотая молодежь. Но как родовые фамилии в России, вследствие раздела имений между сыновьями и выделов приданого дочерям, были далеко не богаты, то полку поневоле нужно было быть снисходительным к происхождению лиц, в него поступающих. Этим, разумеется, в лейб-гусарах разбивалась сословная замкнутость и исключительность, которые в других полках сохраняли еще преобладание. Другая особенность вновь учрежденного полка была обязательное ношение формы и усвоенные, вместе с этой формой, усы. Первое, впрочем, обусловливалось последним. Нельзя же было явиться во французском кафтане, напудренным и в усах, точно так же, как нельзя было сбривать усы, когда надеваешь кафтан, и отращивать их к тому случаю, как придется надевать мундир. Между тем в обществе того времени руководящая обычаями мода узаконила употребление костюма именно французского покроя. Бархатный или шелковый, весьма редко суконный или кашемировый кафтан, кружевные брыжжи и манжеты, камзол непременно шелковый, светлых цветов и шитый золотом или шелками, по камзолу золотые брелоки и цепочки, французское нижнее платье с шелковыми чулками и башмаками с блестящими пряжками -- это был общий костюм тогдашнего франта, как статского, так и военного. Все были чисто выбриты, все напудрены, а некоторые и в париках, носимых в подражание модам Людовика XIV, признаваемым образцом изящного вкуса образованного общества. В таком костюме являлись военные, как офицеры, так и солдаты, что, само собою разумеется, если и сплачивало между собою общество, то ни в каком случае не могло содействовать укреплению дисциплины в полках. Вдруг, среди этих-то расфранченных и раздушенных петиметров, среди этих напудренных господчиков, балансирующих с ноги на ногу по всем правилам хореографии, с приготовленным мадригалом на языке и золотою табакеркою в руках, должны были явиться гусары в своей богатой, но оригинальной и мужественной форме, и -- о ужас, в усах! Подражательная чопорность и искусственность тогдашних взглядов были настолько велики, что общество признавало самое слово усы неприличным. До нашего времени дошел анекдот о приказе, отданном одним из начальников, разделявшим, впрочем, власть по вверенному ему управлению со своею супругою,-- приказе, последовавшем несравненно позднее, когда гонение на усы потеряло уже свою первоначальную ожесточенность, и усы начали усваиваться и нравиться даже в тех частях войск, где ношение их еще не было разрешено. Начальник не признал возможным в приказе своем употребить столь непристойное слово, каково "усы", и выразился таким образом: "Замечено мною и моею женою, что некоторые из офицеров моего ведомства между носом и верхнею губою носят волоса..." Разумеется, заключение было: брить, брить и брить, под опасностью чуть ли не египетских казней. По этому приказу уже позднейшего времени, можно судить, какое гонение должны были выдержать усы при первоначальном их появлении у одних только гусар.
Притом гусарская форма представляла еще другие отличия против общепринятого французского костюма. Они вместо башмаков должны были быть в гусарских полусапожках, вместо длинного французского кафтана с пристегнутыми полами быть в гусарской куртке. Все это в совокупности производило столь сильное впечатление, что несмотря на то что полк состоял из самых богатых людей и в нем служило много лиц самого избранного общества, гусары увидели себя как бы изолированными. От знакомства с ними уклонялись, их старались не приглашать. Гусары, разумеется, обиделись и перестали вовсе показываться в свете. Это сблизило их в дружеский, товарищеский, частию кутящий, с тем вместе боевой, военный кружок, воспоминание о котором осталось как бы заветным преданием их удали и братства. Это воспоминание о боевых друзьях-удальцах, "испивающих ковшами" и стоящих друг за друга и за честь полка как один человек, и до сих пор можно слышать в преемственных преданиях последующих поколений нашей армии.
В то же время явилось и укоренилось в них желание быть совершенною противоположностью тогдашнего придворного типа, который не только усвоили, но которым желали руководствоваться кавалергарды и конная гвардия, в тоне общего направления французского петиметрства. Стремление противоречить этому направлению заставило гусар принять вместо изысканности и фатовства естественность и простоту; вместо стремлений к этикету, чопорности и подражательности принять тон искренности, прямоты, подчас несколько даже грубоватой, и своеобразное стремление к народности, к руссизму.
Вот это-то направление пылкого товарищества, взаимной помощи и наблюдения друг за другом, в видах охраны традиций и чести полка, и вызвали миссию Бурцова с заявлением от имени всех, что вызов Гагариным Чесменского лейб-гусарский полк признает для себя оскорблением и требует удовлетворения в лице всех его членов от полкового командира до последнего юнкера или вахмистра из дворян.
-- Чесменский мальчишка хороший,-- говорил Денисов, известный рубака, с тем вместе и известный питух,-- из него со временем, может, толк выйдет! Будет настоящий гусар! Особенно коли перестанет за этими mon cher'ами гоняться.
-- Да, его надобно поддержать, а то эти шелкоперы его совсем заклюют с его дворянством неизвестного происхождения,-- сказал другой, ротмистр Платов, суровый, весьма уважаемый офицер, дававший тон гусарским беседам.
-- Какое нам дело до происхождения,-- кричал третий, Мосолов, уже порядочно выливший, как говорили тогда, за галстух.-- Он гусар -- и этого довольно, все должны его уважать!
-- Проучить этих шелкоперов надо, вот что!-- кричал Денисов.-- Чесменский никого не мог обидеть, заехав засвидетельствовать свое почтение.
И вот старые усатые ротмистры, обсудив дело, нашли, что Чесменский ни в чем не виноват, и поручили Бурцову, как младшему в их совете, подняться до свету, заехать сперва к Чесменскому и хорошенько расспросить, нет ли другой причины дуэли; если же нет, если точно все дело вышло только из-за усов, то везти их вызовы Гагарину.
Мы видели, что действительно Бурцов приехал ни свет ни заря.
В Зимнем дворце, в рабочем кабинете государыни, в двух шандалах на большом письменном столе горело восемнадцать восковых свечей.
Государыня императрица Екатерина Алексеевна сидела за этим ярко освещенным столом в белом шелковом гарнитуровом шлафроке, с легкой флеровой накидкой на голове и пришпиленным на груди рододендром. Она писала и, видимо, была увлечена своей работой, потому что не замечала, что она чернилами пачкает подчас гро-гро своего шлафрока и решительно приводит в негодность обшитые кругом его рукавов кружева. В углу комнаты горел камин, затопленный собственноручно ее царственной особой.
Перо ее быстро скользило по бумаге, не успевая следить за быстротой течения ее мыслей. Минутами она останавливалась, прочитывала написанное, хмурилась или улыбалась, вымарывала несколько слов и начинала писать снова.
Государыня любила писать. Она говорила: разве можно прожить целый день, не написав ни строчки. Результатом такой любви ее к письму, кроме целых томов ее переписки, осталось несколько беллетристических и критических ее сочинений в различных родах, преимущественно в драматической форме, но частию и дидактических, на русском, французском и немецком языках. К сожалению, доселе ее сочинения еще не собраны вполне и не изданы; между тем они любопытны уже по одному имени их автора.
Любовь к перу осталась у нее с детства; тем не менее нельзя не сказать, что она далеко не та была, что великой княгиней русские пословицы учила. Теперь не предложила бы она печатать энциклопедистов в России и с русским переводом; не объявила бы свободы мысли и слова, не уничтожила бы самой памяти об ужасах бироновского времени. Что делать? Время берет свое; а сила власти и общее угодничество разбивают даже великие характеры. Но и теперь она сохраняла свой неизменный принцип любви и милости. Не сердцем она пришла к нему, хотя и сердце ее было полно доброжелательности и милосердия, но пришла к нему разумом. Она осознала, что только твердость и милость дают силу и что только соединение этих противоположностей действительно дает власть.
И она хотела соединить в себе и твердость и милость, и о том думала, много думала и писала.
В настоящую минуту она писала о предмете, который, в ее изложении, мог бы иметь не только исторический интерес, но и практическое значение даже для нынешнего времени. Ее сочинение было озаглавлено: "Тайна одного нелепого общества, раскрытая перед целым миром".
Екатерина много затруднялась над этим вопросом, много о нем думала. Ее занимала мысль, каким образом это общество, которое она называет нелепым, могло образоваться, исходя из тех же самых начал мысли, можно сказать, из того же корня разумности, из которого исходило и ее собственное мировоззрение. Между тем какая противоположность... Отчего? Каким образом? Разве у нас не одна логика? Разве строение мысли совершается не по одним и тем же законам разума и истины? А если начало одно, если развитие мысли совершается по одним и тем же законам логики, то и выводы, бесспорно, должны быть одинаковы. Между тем какое противоречие? Одна сторона, думала Екатерина, стоит за порядок, разум, истину, а другая проповедует хаос, разгром, анархию, и все опираясь на те же начала и руководствуясь теми же доводами.
Предлагая к своему разрешению этот вопрос, она невольно вдалась в анализ своего собственного развития. Она вспоминала и свое детство, и мадам, учившую ее французскому языку, и своего отца, прусского коменданта, солдатскую косточку прусского образца, хотя он и был владетельный принц. Вспоминала свою мать, молодую женщину, вышедшую за ее отца замуж, несмотря на разность лет и, разумеется, отсутствие всякой симпатии, потому что немецким принцессам мелких владений было выйти замуж тогда труднее, чем богачу-кулаку попасть в царствие небесное. Помнит она зато при ней молодого, красивого русского варвара, незаконного сына старого, последнего русского боярина, заики, фельдмаршала и андреевского кавалера, князя Ивана Петровича Трубецкого. Этот варвар, однако ж, блистал лоском французской образованности. Он был другом первого maitre de salon своего времени герцога Ришелье. Своею ловкостью, остроумием, блеском он заставил забыть побочность своего происхождения и затмевал собою самые блестящие имена французского петиметрства. Д'Эгриньон и Лозен завидовали его успехам; Кребильон прославлял их в своих посланиях. Живой, веселый, блестящий, он устроился при дворе ее отца, был своим и провожал ее мать, вместе с нею в Россию, по вызову императрицы Елизаветы, чтобы быть объявленной невестой ее племянника, великого князя.
Она помнит свой приезд, встречу ее в России, привет императрицы, праздники, подарки, свою болезнь, наконец, свою уверенность в том, что здесь она должна царствовать.
Затем мысль ее останавливается на ее свадьбе, несчастной жизни ее с мужем, скуке одиночества среди многолюдства двора. Она помнит, как, именно благодаря этому одиночеству, этому уединению в толпе, она полюбила чтение; как отдалась она чтению со всем увлечением своей страстной натуры, со всею силою своих стремлений к деятельности.
И вот она живет, мыслит, анализирует с великими умами века. Перед нею, как тени, мелькают энциклопедисты с Вольтером во главе и обращенными от него к ней льстивыми тирадами. Перед нею Дидерот, этот фантазер философии, оставивший после себя, как фейерверк, только дым фраз. Наконец, д'Аламбер, в одно и то же время точный и мечтательный, философ и утопист. Потом Гельвеций, Бекария, Монтескье. Что осталось в ней от них теперь? А она ими зачитывалась.
Естественно, практическая жизнь взяла свое. Не оставаться же ей было в тех сопляках, которые не сумеют стать на почву действительных требований жизни? Не вдаваться же было в сентиментальность, ради каких-то отвлеченных начал безупречности? Она любит жизнь, а не мечту; любит действительность, а не идеалы. К тому же лишение всегда лишение, а ее супруг не хотел понять высоту величия своего положения -- быть наследником русского престола. Он все, даже в мечте своей, оставался тем же голштинским принцем, каким он был десяти лет.
Жизнь при дворе всегда и для всех хороший урок, тем более для молоденькой принцессы, не любимой своим мужем. Особенно чувствителен должен был быть этот урок при дворе императрицы Елизаветы. Екатерина помнит лица этого двора, с их особенностями и их фавором. Она помнит Разумовских, из коих один, осыпанный всеми дарами счастия, по очереди то вдается в ханжество, в мистицизм, то бушует во хмелю, даже до того, что готов принять в батожье генерал-фельдцейхмейстера Шувалова; и другого -- свое влияние на которого она успела заметить; помнит Бутурлина, который думал, что довольно быть фельдмаршалом, чтобы уметь побеждать неприятелей и брать их крепости; помнит и Шуваловых: Петра Ивановича, считавшего совершенно излишним что-нибудь знать, чему-нибудь учиться, чтобы сочинять всевозможные проекты преобразований и проводить их; Александра Ивановича, повторявшего каждое слово Никиты Юрьевича Трубецкого, как заданный урок; потом пресловутого Ивана Ивановича, гонявшегося за французскою образованностью и желавшего разыгрывать роль русского мецената; наконец, помнит Сиверса, которого никак нельзя было уверить, что главное достоинство человека заключается не в том, чтобы уметь ловко поднести кофе.
Помнит она и тех, которые тогда ее, великую княгиню, окружали, которые пользовались ее расположением. Салтыков, Понятовский, братья Орловы, особенно Григорий, этот гений-самоучка, блестящий красавец, отважный борец, готовый за нее на все. Они некогда занимали ее воображение и были ей действительно и истинно преданы. Но такие ли лица должны были окружать ее, будущую русскую государыню?
В противоречие этой жизни с госпожою Чоглоковою, графинею Брюс, Разумовскою, Дашковою, Нарышкиными, полной бесцельных сплетней, придворных интриг, самодовольного чванства,-- воображение рисовало перед нею картину парижских салонов, этих бюро разума, как они сами себя прозвали, с их пресловутою madame Жоффрен, с которою Екатерина переписывалась. Перспектива дали представляла эти салоны в самом увлекательном свете. Екатерине казалось, что они, эти бюро разума, действительный источник развития мысли, действительно истинный свет, отрицающий все нелепое и освещающий все, достойное человека. Но что же сталось с таким источником света? Где он, и отчего не осветит он пропасть, к которой человечество видимо стремится, особенно тогдашнее французское общество? Вопрос, вопрос и вопрос...
"Чтобы отвечать на этот вопрос, нужно взглянуть на жизнь во всех ее проявлениях, во всех практических метаморфозах мысли",-- думает Екатерина.
И вот несутся перед нею Таннучй и мадам Сталь, митрополит Сеченов и карбонары; иезуиты и прусский король Фридрих; колеблющаяся императрица Мария-Терезия, иллюминаты и самоотрицание раскольников-прыгунов. Ко всему она присматривалась когда-то, все изучала; недаром говорила она князю Никите Юрьевичу Трубецкому, что она не боится труда. Но где же правда жизни, в чем же истина?
И новые картины представляются ей, как бы в ответ на ее вопрос. Она видит вступление свое на престол, начала ее политики, восторг народа, блеск коронации, а затем заговоры, смуты, новые интриги и Пугачев. Неужели все это разумно, неужели все это должно было быть?
"Нет, не могло и не должно было быть! Могли не признать меня; а если признали, то ради самих себя должны были повиноваться. Нельзя говорить и да, и нет, нельзя отрицать то, что сами же установили!"
Опираясь на этот вывод, Екатерина хотела разбить противников своей мысли разумом своего слова, силою своего логического анализа. Но она забыла, что логический анализ редко поддается страстности, а от страстности-то она, будучи представительницею одной из сторон дела, и не могла отрешиться.
Ей вспоминаются: Радищев, с его указаниями несправедливостей, притеснений, обид, всей ненормальности русской жизни, падающей прежде всего на нее саму, как на государыню; Лопухин, со своими финансовыми теориями на мистической подкладке любви и терпения; масоны, с их социальными воззрениями на человечество.
"Не правы ли они?" -- спрашивает себя Екатерина. "Ни в каком случае!-- отвечает она.-- Во всем этом только французская зараза, только яд ума, который горячит, но не укрепляет, отравляет, но не излечивает. Может быть, Державин прав,-- продолжает Екатерина, стараясь разрешить вопрос, который сперва казался ей столь ясным,-- может быть этот упрямый, но восторженный, разумный, но необразованный царедворец, говорящий резкую правду и потом старающийся задобрить выслушание этой правды стихотворною лестью, имел все основания утверждать, что решения мои далеки от справедливости? Нет и опять нет!-- отвечала себе Екатерина, задумываясь над тем, что она слышала от Державина и что заставило ее оттолкнуть его от себя.-- Истина не бывает лестью; а где лесть, там нет истины".
Екатерина готова была верить, что она Фелица, но не могла поверить никогда, чтобы кто-нибудь или что-нибудь могло иметь влияние на ее решения.
"Так кто же, наконец, прав?-- продолжала она спрашивать себя, вдумываясь в свои слова и анализируя свою собственную мысль.-- Новиков, мартинисты со своею подземною деятельностью? Неужели они? Никогда, никогда! - Эта деятельность может философствовать, может интриговать, может красоваться самопожертвованием, самоотрицанием, но никогда не даст разумного вывода, ведущего к общему благу. Их деятельность -- интрига; без интриги они немедленно исчезнут со всею своею деятельностью, полною видимого самоотрицания в то время как в сущности они -- скрытая гордость и полнейший эгоизм. Однако ж,-- вдруг спросила Екатерина себя,-- не эта ли деятельность выдумала, создала сперва Пугачева, а потом самозванку? Нет, не она!-- подумав, отвечала она опять себе.-- Та не касалась идеи, не входила в глубину отношений взаимности. Та опиралась только на внешность и распространялась благодаря только внешности. Она шла только против меня, против моей личности и была создана только лицом. А в деятельности мартинистов нет лица; оно принимает только идею, борется только против принципа. Потому та могла быть уничтожена силою оружия, а чтобы уничтожить эту -- недовольно материальной силы, нужна еще сила мысли".
И вот, приходя невольно к этому выводу, она пишет, пишет со всею страстностью, со всем нетерпением увлекающегося критика.
Ее опровержения, ее доводы, если и не представляют логически несомненных положений отвлеченной мысли, то не менее того очень любопытны. Они заключают в себе столь интересные указания практического взгляда одной из сторон, рассматривающего вопрос в его действительном, реальном значении, в том значении, которое создает ему действительная жизнь, что не могут не останавливать на себе внимания. Екатерина с особой ясностью успела очертить относительность всякого учения в применении его к практике. Она разобрала и рассмотрела ничтожество общих мест, ничтожество фразерства, думающего красивым словом заменить практичность истины. Ей припоминается опять Дидерот, думавший научить ее царствовать в таком виде, чтобы своим царствованием осчастливить полмира. "Если бы,-- вспоминает Екатерина,-- она вздумала принять и осуществить хоть одно из предлагаемых им указаний всеобщего счастия, она, несомненно, залила бы свою империю кровью. Она не поддалась на эту удочку отвлеченных доктрин и была права, объявив, что одно дело -- писать теории абсолютного благоденствия, другое -- управлять государством".-- "Люди не бумага, и не так скоро расстаются со своими убеждениями, даже ошибочными, как та со своей безукоризненной белизной",-- отвечала Екатерина на предложенный Дидеротом вопрос и подумала: "Бедный мечтатель, неужели ты думаешь, что не умела бы и я броситься в отвлеченность, если бы не была обязана стоять на почве действительности, на почве практической жизни? Правда,-- прибавила она затем со вздохом,-- практика-то жизни и убивает иногда строгость логики! Каким же образом их сблизить, чем соединить?" Вот в чем был ее настоящий вопрос...
Остановившись на этом вопросе, государыня взглянула на часы, стоявшие на тумбе против среднего окна ее кабинета, выходящего на Дворцовую площадь, прямо против дома, только что подаренного графу Маркову. Дом этот в настоящее время вошел в состав Генерального штаба и составляет часть, занимаемую министерством иностранных дел; но тогда это был небольшой, но красивый дом, прямо против кабинета Екатерины, так что, пользуясь этим обстоятельством, граф Марков устроил в своем доме прямую и настоящую обсерваторию для наблюдения за всем, что делалось на русском небосклоне того времени в Зимнем дворце.
Часы только начали перезванивать последнюю четверть часа и потом ударили девять; после чего раздалась ария Чимарозы из "Армиды". Государыня в ту же минуту положила перо и подумала: "Приходится отложить! Нужно держать в порядке свое маленькое хозяйство, а чай уж многие собрались и ждут", и она позвонила.
Из-за драпри, прикрывающего дверь из кабинета в уборную, показался бывший камердинер великолепного князя Тавриды Кошечкин, взятый за свою службу при князе, после его смерти, вместе с другим камердинером Секретаревым, в камердинеры государыни, с предоставлением им классного чина и тех прав, которыми обусловливается служба при особе царствующего императора.
Камердинер нес на золотом подносе маленькую чашку знаменитого до сих пор vieux sax, присланную Екатерине в подарок от прусского короля Фридриха из вещей, купленных им после известной графини Кенигсмарк, матери не менее известного графа Морица Саксонского. Чашечка была налита крепким черным отваром мокко. Подле, на золотом же блюдечке, лежал один бисквит.
Государыня взяла чашку с лежащею под нею салфеткою, хлебнула, отпив почти треть принесенного кофе, поставила чашку перед собою, откусила маленький кусочек бисквитки и откинулась на штофную спинку своего стула.
-- Много собралось?-- спросила государыня у камердинера.
-- Как же, Ваше величество. Кроме всегдашних, ожидают Ваше величество их превосходительства: Дмитрий Петрович Трощинский и Андриан Моисеевич Грибовский, его превосходительство Василий Степанович Попов, его сиятельство граф Аркадий Иванович Марков и вице-канцлер его сиятельство граф Иван Андреевич Остерман. Еще прибыли какие-то двое грузин, один предводитель дворянства и смоленский губернатор, по особому Вашего величества высочайшему повелению; а как изволили позвонить, входил, кажется, и его сиятельство господин фельдмаршал граф Александр Васильевич; но ни Льва Александровича, ни графа Александра Сергеевича еще нет!
-- Хорошо. А его светлость князь Платон Александрович еще не изволил пожаловать?
Екатерина любила величать даже заочно полными титулами, особенно тех, которым титулы эти были пожалованы ею самою.
-- Никак нет, Ваше величество, его светлость еще не выходили от себя.
-- К докладу готово?
-- Все готово, Ваше величество!
-- Хорошо. Просить ко мне обер-полицмейстера.
Екатерина в это время допила свою маленькую чашку кофе и докушала бисквит.
ГЛАВА 2
ПРОТИВОРЕЧИЯ
В это время Чесменский горячо спорил с Бурцевым, доказывая, что ни его приятель, ни полк, в котором они оба имеют честь служить, и никто другой в мире не имеют права входить в его дела и принимать на себя разбирательство их личных с князем Гагариным отношений,
-- Он меня вызвал, прекрасно!-- горячо говорил Чесменский.-- Он имел полное право меня вызвать, хотя бы потому, что вот мое лицо ему не нравится. Вызвав, он предоставил мне выбирать оружие; я выбрал шпаги, хорошо! Почему не пистолет, не эспад он, не кинжал, не нож, наконец, как дерутся между собою американские дикари, это тоже мое личное дело; какие же могут быть вопросы, какая может быть опека? Я не мальчик, чтобы был должен, прежде чем плюну, спросить позволения у маменьки. Правда, я моложе всех, но я офицер -- и ни под чьим надзором не состою! Если я хочу быть убитым, какое кому дело?
-- Не горячись, любезный, горячка не годится ни к черту! Как нет дела? Дело есть и еще какое дело! Честь и мундир полка! Ты думаешь, весело нам будет слушать, как будут говорить, что князь Гагарин лейб-гусара Чесменского как муху проколол. Нет, брат, это лейб-гусарам не рука. Вот ты проколи Гагарина, другое дело, мы все рады будем; но как этого не случится наверное, то... Вот выйдешь в отставку и будешь вольный казак. Делай тогда что хочешь, полк не вмешается. А пока ты носишь наш мундир, принадлежишь нашему обществу, до тех пор... извини! Пой что хочешь, а делать должен то, что следует... Ты бы еще вздумал в виду всего полка, да хотя бы при одном только мне, застрелиться, утопиться или повеситься и захотел бы, чтобы мы все зевали на потолок, пока ты надеваешь на себя петлю. Шалишь, любезный! Невмешательство имеет свои пределы, за которыми оно уже преступление.
Молодые люди горячились.
-- В таком случае мне только один выход: повеситься, как Миша Сушков. Его положение было сходно с моим; дядя его, статс-секретарь, записал его в дипломаты. Отправили его в Берлин и не дали ни гроша. Что ему было делать? Да он еще был в чужом городе, где его никто не знал. А я? Помилосердуйте, господа! Из гвардии не выпускают и еще хотят, чтобы я служил в самом дорогом полку, а средств нет никаких. Жди, пока с неба манна упадет! Да еще полк хочет ограничивать: того не делай, туда не ходи, являйся в приличном виде. Иван Петрович Лопухин, проповедуя свою христианскую идею правды и добра, говорит: "Жизнь, горе и труд понимаю, и не прочь ни от того, ни от другого. Только трус боится горя и страданий, только лентяй боится труда". Ну, я не лентяй и не трус! Я не боюсь ни горя, ни труда; готов сейчас хоть камни ворочать, хоть мостовую мостить; но поможет ли мне этот труд? Да и полк что тогда скажет?
-- Выходи из полка и тогда делай что знаешь!-- отвечал Бурцов, покручивая усы,-- любимый прием гусар того времени.
-- Не выпускают, не выпускают, даже просьбы о выходе не принимают,-- горячо отвечал Чесменский.-- В этом-то и состоит ненормальность, неестественность моего положения. Как ни молод я, а все могу понять, что дело неладно! Ко мне приступают, от меня требуют, мне указывают, а я... Что я могу сделать, когда у меня ни за мной, ни предо мной ничего нет? Бросаюсь из стороны в сторону, как угорелый, а толку нет! Вот, думаю, стреляться или вешаться, дело нехристианское... Припомни, что мы клятву перед великим мастером нашей ложи произнесли: никогда не думать о самоумерщвлении, беречь свое тело, как сосуд души... Хорошо! Но если другой застрелит меня или заколет, я не виноват. Грех на его душе! Я клятвы не нарушал, а он не обязан меня беречь и щадить. Вот, думаю, выход! Кажется никому ничем не мешаю. Так и тут нет, полку нужно вмешаться, любезному моему другу и товарищу Бурцеву мое дело покоя не дает. Говорят: во имя товарищества и единства. Да Бог с вами и с вашим единством, когда единство не помогает, а только требует! За тем и в самом деле останется один исход -- Миши Сушкова.
-- Не горячись, почтенный, многоуважаемый. Об этом можно поговорить! Если полк хочет заставить тебя жить, то может найти и средства к жизни...
-- Что же, дадут милостыню! Не хочу я милостыни, не хочу подачек! Мне и те подачки, которые я с детства получал, опротивели до омерзения. Я хочу быть свободным, только свободным, больше ничего! Иметь право хоть с голоду умереть. Жить трудом, но без опеки, без стеснений, без требований. Пожалуй, ничего не иметь, но знать, что зато в мою жизнь не может никто вмешаться.
Спор был прерван приходом еще гусара. Это был Кандалинцев. Он объяснил, что Гагарин принял все условия и что дуэль должна быть завтра со светом, то есть около десяти часов утра, на Каменном острову, за бестужевской дачей, и именно, как Чесменский желал, на шпагах.
-- Ничего не сказал Гагарин об оружии, когда ему сказали, что Чесменский выбирает шпаги?-- спросил Бурцов.
-- Напротив, заметил, что дуэль будет неровна. "Чесменский не может драться на шпагах, как я,-- сказал он, но прибавил:-- Не кланяться же мне ему, дескать, выберите что-нибудь для себя повыгоднее! Выбрал шпаги, прекрасно! Я принимаю! А там его дело думать".
-- Видишь и князь находит, что дуэль неровна будет! Впрочем, посмотрим; что он скажет после моего визита.
-- Не езди, Бурцов, прошу! Он еще подумает, что я нарочно придумал и уговорил...
-- Вот хорошо! Это до тебя не касается вовсе! Я уполномочен от полка, а не от тебя! Ты с ним драться не отказываешься. Он может тебя убить, если хочет! А там дело наше... Будь здоров, да не думай глупостей. Бог даст, все перемелется и мука будет!
-- Не мука, а разве мука.
Но Бурцов уже скрылся, оставив Чесменского глаз на глаз с его секундантом, тоже корнетом лейб-гвардии гусарского гголка Кандалинцевым.
-- Ну говори, ты доволен условиями? Кажется, все по твоему желанию?-- спросил Кандалинцев.
-- Благодарю, друг, сердечно благодарю!..-- задумчиво отвечал Чесменский.-- А кто у него секундант?
-- Его свояк, полковник Ильин и другой Дурново. Он просил, чтобы и ты выбрал другого секунданта, чтобы потом о правильности дуэли и речи не могло быть!
-- Кого же я выберу?
-- А Бурцов, я говорил с ним, он не прочь. А теперь я к нему опять заеду и скажу от тебя!
-- Заезжай, душа моя! Только вот какая неприятность! Ты знаешь, зачем Бурцов приезжал?
-- Нет, а что?
-- Он приезжал объявить, что полк этой дуэли не допускает и что если Гагарин своего вызова назад не возьмет, то ему пришлет вызов весь полк.
-- Полк! Да ему какое дело?
-- Говорят, что им обидно, что дуэль из-за усов, когда они все носят усы!
-- Да кто же вам велит говорить, что дуэль из-за усов; разве нельзя найти другую причину? А то, понятно, они могут на Гагарина обидеться...
-- Какую же причину я мог им сказать?
-- Мало ли? Мог бы сказать, что ты вздумал ухаживать за его молоденькой свояченицей, m-lle Ильиной, что она к тебе благосклонна, и князь потребовал, чтобы ты на ней женился, а ты не хочешь, или что ты в Эрмитаже вздумал сделать ручку его супруге княгине, когда она играла пастушку Альцесту; наконец, поспорил с князем за картами, сказав, что он любит заглядывать в чужие. Мало ли что придумать можно? Тогда никто слова бы не сказал. А то из-за усов! Оно, конечно, полку обидно, а главное -- смешно! Будто усы могут быть причиной дуэли! Всего лучше сказать, что начал ухаживать за свояченицей, и князь, заметив с ее стороны к тебе некоторую склонность, надутый своей родословной и княжеством, не захотел допустить даже возможности своего свойства с тобой, дворянином неизвестного происхождения.
Чесменский промолчал.
Он думал: "Чтобы я позволил себе вмешать ее имя, чтобы я позволил себе лгать, клеветать, и на кого же -- на нее? Грязнить своей клеветой еe чистое имя? Никогда, никогда! Пусть лучше меня разорвут на части, слова не скажу, но такой подлости я не сделаю никогда и ни за что!"
В кабинете Екатерины из-за драпри дверей показалась тучная и довольно неуклюжая фигура санкт-петербургского обер-полицмейстера бригадира Никиты Ивановича Рылеева, в мундире Измайловского полка прежнего покроя, с высоким, шитым золотом, срезным воротником, напоминающим боярский козырь, в белом галстухе, ботфортах, черном шелковом с серебряными полосами шарфе, коротенькой шпаге, торчавшей с левого бока как вертел, и в кресте св. Анны на шее, украшенном бриллиантами.
Показавшись из-за драпри, обер-полицмейстер остановился у дверей и низко поклонился, касаясь рукою пола. Потом он стал тихо приподниматься, выправляя свою тучную фигуру и склоняя в то же время голову, будто боясь вдруг показать государыне свое круглое и красное лицо.
Он знал, что его не похвалят, поэтому всеми мерами старался протянуть время до той минуты, когда придется выслушать выговор, и этой самой протяжкой думал смягчить, если можно, предстоящий гнев.
-- Что это, господин бригадир,-- сурово и строго начала Екатерина.-- Вы с ума сошли, что ли, или сходить было не с чего? Что такое вы там выдумали? Что вы хотели сделать с моим Сутерландом?
-- Виноват, Ваше величество, Вы изволили приказать...-- хриплым голосом начал говорить Рылеев.
-- Что? Я приказать? Вы сумасшедший, совсем сумасшедший! Или вы думаете, что у вас государыня помешанная, или такая кровопийца, что на людей кидается? Который раз я вам говорю: "Не поняли, спросите, а не бросайтесь, будто вас с цепи спустили". Ну скажите, чем теперь вознаградить смятение, испуг, наконец, отчаяние... Ведь это до того глупо, до того глупо, что не верится, чтобы человек с разумом мог такую глупость выдумать! Хорошо же вы думаете о вашей государыне, когда полагали, что она может приказать такую глупость!..
Бригадир и кавалер Никита Иванович Рылеев молчал. Он сам сознавал, что глупости, которую он сделал, не было ни пределов, ни извинения, но... но... ведь он хотел... он думал... он думал, что первое дело исполнить приказание, а потом уже рассуждать. И он пыхтел и краснел от гнева Екатерины, чувствуя себя под грозою, и еще какою грозою!
Холодный пот выступал на его лбу, лицо покрылось пурпуром. Но он молчал, сознавая, что каждое слово его только более рассердит государыню.
Дело в том, что накануне, когда он утром явился во дворец с донесением о происшествиях дня, государыня сказала:
-- Ведь у тебя, Рылеев, при полиции служит, кажется, препаровщик, который умеет чучела из зверей и птиц набивать? Вели, пожалуйста, набить чучелу из Сутерланда и отошли ее от моего имени в кунсткамеру; пусть поберегут как редкость. Особенно тщательно желала бы я сохранить уши и ноги; действительно, такие редко можно встретить. Позаботься!
Рылеев посмотрел на государыню с изумлением, но видя, что она говорит серьезно, не смел возражать.
Его молчание было тем естественнее, что Сутерланд был банкир и на всякий праздник не забывал ни обер-полицмейстера, ни других великих людей мира, так что у обер-полицмейстера, вместе с прочими особами, было, как говорят, "рыльце в пушку". Беда, если сделанным вопросом себя выдашь! Поневоле молчать приходится.
Получив такое приказание, наш бригадир и кавалер, не говоря дурного слова, хотя и с крайним сожалением, но как верный исполнитель сейчас же отправился к своему доброму банкиру. Что делать, служба прежде всего!
Сутерланд принял его почтительно и ласково.
"Зачем бы и так рано?-- подумал он, когда ему доложили о санкт-петербургском обер-полицмейстере.-- Верно, перехватить хочет, просить перед праздниками. Ну что ж? Он человек хороший; если сумма небольшая, можно и дать!"
С этою мыслью он велел просить Рылеева в кабинет и встретил его у дверей. Тут его поразило, что обер-полицмейстер вошел к нему в полной форме и с двумя урядниками, заменявшими тогда нынешних жандармов.
-- Простите, мейн гер,-- начал неопределенно Рылеев, бледнея и потряхивая своею рукою, когда-то раненною под Очаковом,-- простите, что я к вам с тяжким и крайне неприятным поручением. Видит Бог, я не виноват! Я сам чуть не плачу, приступая к столь тяжелому поручению. Знаю, что вы немец добрый, и все мы вам весьма благодарны и очень обязаны, но... но... Не понимаю, что государыне вздумалось... но, вы сами знаете, наше дело не рассуждать, а исполнять. Я готов, со своей стороны, сделать все, что могу, но... но воля государыни должна быть исполнена.
От такого вступления Сутерланд побледнел; он тоже чувствовал за собою грешки. Последние два миллиона, внесенные в его контору из государственного казначейства для перевода в Лондон, переведены еще не были, хотя от времени их взноса прошел целый год. И ему пришло на мысль: "Вдруг узнали?"
-- Что такое, господин бригадир? Что вы хотите сказать? Что такое приказала ваша государыня? Неужели вы, без всякого даже предварительного вопроса, пришли меня арестовать?
-- Эх, мейн гер, об этом не стоило бы и говорить! Ну арестовал бы и опять бы выпустил, а под арестом мы бы похлопотали, чтобы вам не было скучно.
-- Так что же, господин бригадир, неужели так-таки без слова хотите выслать меня из Петербурга, из России?
-- Мейн гер, я не думаю, чтобы такая высылка огорчила вас. С денежками везде хорошо, везде Петербург. А ваша честь, кажется, в денежках не особенно нуждаться изволите! Нет, не о высылке речь, а... а... Я вам сказал, что так как вы человек добрый, нашего брата забывать не изволили, и я вам очень, очень и премного обязан, то я и готов, как я вам докладывал, все, что могу...
-- Так что же? Государыня приказала меня послать в Сибирь, на каторгу?
-- Э, господин банкир, и из Сибири возвращаются, и с каторги прощают! К сожалению, должен вам сказать хуже.
-- Хуже? Так что ж? Неужели она без суда определила мне смертную казнь? Это было бы уже совсем по-турецки. И не думаю, чтобы столь великая и милостивая государыня... Что же, скажите, она приказала: повесить, отрубить голову? Не томите меня, господин бригадир, скажите прямо! Я не боюсь смерти! Но так, без суда...
-- Хуже, мейн гер, еще хуже! Она приказала сделать из вас чучелу.
-- Что? Чучелу?
-- Да, мейн гер,-- слезливо проговорил Рылеев,-- приказала сделать чучелу и препроводить в кунсткамеру, причем особо изволила указать, чтобы в возможной степени сохранить ваши уши и ноги, как редкость. Я, разумеется, верный исполнитель приказаний государыни, но со своей стороны принял все меры, чтобы такой переход ваш из жизни в число редкостей кунсткамеры совершился не только возможно менее для вас мучительно, но даже с некоторою приятностью. Для того я пригласил с собою двух докторов, которые обещают наркотизировать вас опием так, что вы и не заметите, как препаровщик из-под вашей кожи вынет мясо и положит туда вату с опилками и отрубями. Одним словом, поверьте, мейн гер, что от меня зависит -- будет сделано все.
-- Господин бригадир, скажите, вы не сошли с ума?
-- О, мейн гер, я был бы счастлив, если бы на эту минуту был сумасшедшим! Я готов сойти с ума, чтобы только не иметь несчастия видеть потерю столь хорошего и доброго человека, каким считаю я вас, господин банкир. К сожалению, я должен вам сказать, что приказание государыни было столь определенно, что не может быть сомнения, что это именно ее воля; так что если бы в настоящую минуту я действительно с ума сошел, то от этого нисколько не изменилась бы сущность дела и...
-- Когда же вы думаете меня препарировать?
-- Да сию минуту, с вашего дозволения, господин банкир, если вы изволите пожелать. Вы знаете, что высочайшее повеление откладывать нельзя.
-- Как, вы не дозволите мне даже проститься с семейством, написать письма?
-- Об этом государыня ничего не изволила приказывать, поэтому думаю, что если вы не захотите моим дозволением злоупотреблять, то я могу дозволить. Но предупреждаю, что выйти от вас или вас выпустить, не исполнив высочайшего повеления, я не могу. Не забудьте, что завтра утром о доставлении вас в правление академии наук, для помещения в кунсткамере, я должен буду государыне рапортовать, а ведь препарация тоже требует времени.
-- Нет, нет, господин бригадир, я не буду злоупотреблять вашим дозволением; я напишу только два коротеньких письма. Надеюсь, что в ту же минуту получу ответ.
Сутерланд написал действительно два коротеньких письма: одно к князю Платону Александровичу Зубову, а другое -- к французскому посланнику Сегюру, которых именем всего святого умолял разъяснить, действительно ли могло последовать такое приказание государыни, чтобы из него сделали новый препарат для изучения человеческого организма, или обер-полицмейстер просто помешался и таковое приказание слышал в своем расстроенном воображении.
Не прошло четверти часа, в квартиру Сутерланда прибыл церемониймейстер государыни граф Александр Сергеевич Строганов и освободил бедного банкира из его горького положения. Недоумение разъяснилось тем, что несколько месяцев назад банкир преподнес государыне прелестную собачку, с необыкновенно красивыми ножками и необыкновенно длинными ушами. Государыня прозвала эту собачку по имени дарителя -- Сутерланд. Этот маленький Сутерланд вскоре околел. Государыня хотела сохранить хотя внешний его вид и вздумала сделать из него чучелу. Приказание, отданное о приготовлении чучелы, чуть не стоило жизни бедному банкиру. О существовании собачки Сутерланда Рылеев никогда не слыхал.
Государыня очень огорчилась этою историею и постаралась загладить перед банкиром неприятное впечатление приглашением его к вечернему собранию в Эрмитаже. Вместе с тем она сочла своею обязанностью намылить хорошенько обер-полицмейстеру голову, думая в то же время про себя:
"Правда, глуп до нелепости, зато исполнителен до самоотрицания. Поневоле приходится пощадить!"
Несмотря на эту внутреннюю мысль, бригадиру Рылееву пришлось выслушать жестокую нотацию, так что он уже думал:
"Погиб! Кончено! Погиб! Выгонит непременно, а выгонит, так и под суд отдаст! Купцы-шельмецы сейчас с жалобами явятся. Одно слово: "Погиб!"
Однако государыня его не выгнала и после нотации обратилась уже снисходительно с вопросом:
-- Что нового в городе?
У обер-полицмейстера во время нотации вылетело было из головы все, что он полагал докладывать; однако ж он скоро оправился и начал говорить о найденных замерзшими, об опившихся, повесившихся и прочих, хотя и видел, что для государыни его рассказ вовсе не занимателен. Вдруг он вспомнил, что ему говорили о том, что сегодня или завтра должна быть интересная дуэль между корнетом Чесменским и Преображенским секунд-майором князем Гагариным; насмерть, говорят, драться будут! Государыню это заинтересует. И он стал докладывать о дуэли.
-- Что, какая дуэль?
-- Между князем Гагариным и корнетом Чесменским.
-- Из-за чего?
-- Разно говорят, Ваше императорское величество. Одни говорят, что Чесменский приехал к Гагарину одетым не так, как следовало, и князь обиделся; другие рассказывают, что у Гагарина есть свояченица, молодая Ильина, с хорошим приданым девица; Чесменский будто за нею приударил и хотел увезти, а Гагарину досадно стало.
-- На Чесменского, этого мальчика?
-- Он уж офицер, Ваше величество, гусарский корнет!
-- Знаю. Но он мальчик... Помешать! Не допустить! Я не хочу никакой дуэли! Слышишь, я не хочу, чтобы эта дуэль состоялась!
-- Слушаю, Ваше величество.
-- Ну, с Богом, да чтобы дуэли этой не было! Ты понял?
-- Как не понять, Ваше величество! Дуэли не будет.
-- Всего лучше, пришли Гагарина ко мне. С Богом!
Обер-полицмейстер исчез, опять после низкого поклона, касаясь рукою земли, а государыня вошла в спальню.
ГЛАВА 3
ДОКЛАД
В спальне государыни было уже приготовлено все к приему ее первого, утреннего доклада.
Подле самой стены, неподалеку от двери, ведущей из спальни в кабинет, был поставлен стул с высокой спинкой, обитой штофом; к стулу были придвинуты два полуовальные, выгибные столика, поставленные таким образом, что выгибы их приходились один против другого наружу, причем один приходился против стула, приготовленного для государыни, а другой -- против стула докладчика. На каждом из столиков стояли по два шандала с зажженными десятью свечами. Стул для докладчика был с низенькой резной спинкой, и подле него стояла низенькая этажерка. На столике, приходящемся к стулу, приготовленному для государыни, стояла великолепная бронзовая чернильница, лежали перья, карандаши и другие письменные принадлежности; впереди, у самого выгиба, на краю стола, лежала чистая бумага.
Двери из китайской комнаты и уборной в спальню приходились справа против стула, на котором государыня принимала доклад. Прямо против обеих этих дверей, между окнами, была расположена великолепная красного дерева с бронзою киота, с драгоценным образом Казанской Божией Матери, старинного письма, в золотой ризе, осыпанной бриллиантами и яхонтами. Перед образом горела неугасимая лампада и несколько восковых свечей. Стена, противоположная той, подле которой ставился стул государыни, прикрывалась голубой штофной драпировкой, за которой, в алькове, на возвышении стояла широкая кровать с высокими тюфяками в штофных чехлах. По сторонам кровати были поставлены широкие трюмо, за которыми из алькова был виден тоже драпированный шелком проход, ведущий в ванную, гардеробную и другие внутренние комнаты. Против алькова и кровати был расположен небольшой фонтан, состоящий из маленького золотого амура, льющего воду в серебряный бассейн.
Государыня, войдя в спальню, в ту же минуту села на приготовленный для нее стул и позвонила.
Явился по звонку опять тот же камердинер Кошечкин.
Екатерина взглянула на него хмуро. Она полагала, что довольно ее звонка, чтобы угадать, чего она желает.
Но Кошечкину и в голову не приходила такая требовательность, и он стоял перед государыней, уставя глаза и не зная, что сказать.
-- Позови фельдмаршала!-- сказала Екатерина сурово и подумала: "Ну что за радость выбирать себе неспособных и еще как: чем неспособнее, тем лучше, чем скорее, тем соответственнее". Это сказала себе Екатерина, между тем, как служебный выбор вращается именно на этом силлогизме людского тщеславия, желающего всегда видеть кругом себя только тех, которые ниже его во всех отношениях.
Камердинер исчез, вошел Суворов.
Не обращая ни малейшего внимания на императрицу, сидящую на своем стуле устоликов, он прошел мимо, прямо к образу Казанской Божией Матери, и не торопясь, медленно, с чувством и расстановкой положил перед образом три полных земных поклона. После он обратился к императрице и сделал ей также один полный земной поклон.
-- Что ты, Александр Васильевич, не стыдно ли? Ты меня конфузишь!-- сказала государыня.
-- Не тебе, матушка царица, не тебе. Я кланяюсь своей надежде, а надежд у меня одна -- ты!