Тарасов-Родионов Александр Игнатьевич (1885--1938) -- русский советский писатель. До революции окончил университет. В 1905 г. вступил в партию большевиков. В 1-ю мировую войну офицер-подпоручик. Принимал активное участие в Февральской и Октябрьской революциях. В октябре 1917 г. арестовывал генерала Краснова, о чем Краснов пишет в своих мемуарах "На внутреннем фронте".
В гражданскую войну Тарасов-Родионов был красным командиром, в 1920 г. командовал 53-й стрелковой дивизией.
После гражданской войны до 1924 г. служил в Верховном суде СССР.
В начале 20-х годов стал профессиональным писателем пролетарского направления. Участвовал в литературных группировках "Кузница" и "Октябрь". Затем был одним из активных членов РАППа. Пользовался доверием и поддержкой коммунистического руководства страны, выезжал за границу. По этому поводу привожу отрывок из книги Брайана Бойда "Владимир Набоков. Русские годы", в нем же говорится и о дальнейшей судьбе Тарасова-Родионова:
"Той же зимой в Западной Европе побывали и такие советские писатели, как Алексей Толстой и Михаил Зощенко. В противовес этим набегам на Запад писателей-"попутчиков" с "буржуазным уклоном" Советы посылали в Европу и своих культурных представителей -- пролеткультовцев. Одним из них был Александр Тарасов-Родионов.
В своей знаменитой повести "Шоколад" (1922) Тарасов-Родионов одобряет решение партии расстрелять одного из верных коммунистов, арестованного по явно ложному обвинению, для того лишь -- мораль весьма воодушевляющая, -- чтобы продемонстрировать массам, что революция может себе позволить не щадить никого (в 1937 году Тарасов-Родионов сам стал жертвой этого принципа: он был арестован по доносу и через год умер в лагере). В декабре 1931 года в Берлине он оставил Набокову записку в книжном магазине Лясковского, куда тот часто заходил полистать новинки. Сирин из спортивного любопытства согласился с ним встретиться. За столиком в русско-немецком кафе Тарасов-Родионов уговаривал Набокова вернуться на родину, чтобы воспевать там радости жизни -- колхозной, партийной, деревенской. Сирин ответил, что с радостью вернется при условии, что в России "он будет пользоваться такой же неограниченной свободой творчества, как и за границей. "Разумеется, -- уверил его Тарасов, -- мы можем гарантировать вам лучшую из всех возможных свобод -- свободу в границах, установленных коммунистической партией"". Когда к ним обратился по-русски бывший белый офицер -- он всего-навсего предложил им купить у него шнурки для ботинок, -- сталинский приспешник задрожал от страха, заподозрив слежку: "Так вот какую игру вы со мной затеяли".
После XX съезда КПСС А. И. Тарасов-Родионов был реабилитирован.
Эл. версия "Шоколада" сделана по 5-му изданию книги, выпущенной издательством "Пролетарий" в 1930 г. в г. Харькове (в то время он был столицей Украинской Советской Республики). Тираж издания 4000 экз. Цена 1 руб. 25 коп.-- Ю. Ш.
А. ТАРАСОВ-РОДИОНОВ
ШОКОЛАД
ИЗДАНИЕ ПЯТОЕ
ИЗДАТЕЛЬСТВО "ПРОЛЕТАРИЙ"
г. Харьков
1930
I
Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико-понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрипами. Да где-то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.
И стало жутко-жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая-то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.
"Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать",-- пронеслось в мозгу.
Но какой-то другой голосок, откуда-то из-под светло-каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: "Как не думать?! Как не думать -- а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!"
И снова мокрая дрожь пронизала Елену.
За стеной, коридором, чьи-то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто-то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот -- мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по-прежнему храпят лежащие по углам мужчины.
"Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, -- думает Елена. -- Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!"
А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто-то когда-то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.
"Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, -- пронеслось в ее сознаньи. -- Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!" -- подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный, с бессмысленным, пристальным взглядом куда-то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.
"И фамилия его какая-то странная,-- подумала Елена,-- Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что-то приторно-сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой-то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?"
-- Фиников,-- пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: -- квак? квак? квак?
-- Фи-ни-ков! -- отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.
"Неужели же он -- Коваленский?-- подумала Елена. -- Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман... накачался гражданского долга и... несчастненький, бедненький... Страшно даже подумать,-- содрогнулась она внезапно, -- с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!"
"И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка-режиссер, кумир молодых инженюшек... Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?" -- задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально, пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой.
"Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!" -- стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.
"Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой". -- Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели... а может быть, это уже не постель, а... лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка... А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро-пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он -- милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе-шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза.-- Господи! Как это страшно. Это -- не Эдуард. Это -- какой-то другой, бритый, с огромным лицом, -- шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это -- Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.
-- Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..
Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья... Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.
Главное -- это какой-то Брюнетик. "Должно быть, еврейчик", -- мелькнуло в сознаньи Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.
-- Возьмите все с собой! -- поправил Брюнетик, и -- жестом на лавку.
-- Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!?-- и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться,-- ах, будь, что будет,-- подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. "Будь, что будет, но только б скорей". И стало вдруг жарко-прежарко, и щеки огнем запылали.
Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.
-- Вы здесь побудьте! -- Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.
Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей-то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.
-- Вот Елена Вальц, -- сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.
-- Садитесь. Вот здесь, -- пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.
Наконец, Блондин кончил писанье, промокнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что-то пометил и грустно, тихонько спросил:
-- Ваше имя, звание, профессия и адрес?
-- Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.
-- Что заставило вас быть вчера у Гитанова?
-- Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь... буквально...-- и слезы непрошенным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.
"Да, да, -- она сейчас успокоится".
"Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает".
-- Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!
Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.
"Нет, она его никогда не видала и видит впервые".
"Как он мог очутиться у стола под ковром возле того места, где она сидела, на квартире Гитанова во время ареста?"
"Ах, почем она знает?!"
Какой-то железный клубок -- не нитей, нет -- а огромных чугунных цепей, канатов, сжимает ее хрупкую маленькую фигурку.
"Погибла!"-- сверлится в мозгу.
-- Погибла! -- шепчут побледневшие губы.
Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух -- спокойного Блондина и нервного Брюнетика -- колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось.
... Опять усталый, скучающий голос:
-- Успокойтесь!
Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла. Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну, да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.
-- Скажите, -- неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском,-- кто был около вас перед тем, как вас оцепили и вошли в комнату агенты чека?
"О, да, она помнит. Сейчас она скажет... Неужели сказать?! Выдать?! подло... преступно и мерзко".
-- Имейте в виду,-- говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье,-- мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал. Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно. Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!
"Так это он, сам страшный Горст!"-- Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.
"Нет, она ничего, ничего не будет скрывать... Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было,-- ах, если бы вы захотели мне только поверить,-- никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете..."
-- Даже жизнью своею клянетесь?-- оборвал вдруг Блондин.
-- Ну, а кто же был рядом с Коваленским?
-- Рядом?
-- Да, рядом!
-- Рядом... Не было никого... а так немножечко дальше, шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его?.. Фиников.
-- Будто бы вы раньше его не встречали?-- смеется на этот раз уже Брюнетик.
-- О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..
-- Прекрасно. Что можете добавить еще?
-- Ничего.
-- Ничего?
-- Ничего.
Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.
-- Слушайте!
Ну, да, она слушает -- но ничего не слышит и думает только: "Что ж дальше?"
-- Распишитесь!
Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой: Вальц, получилось клочкастое -- Вальу.
-- Посидите немного.
Блондин уплывает куда-то в боковую дверь, унося все бумаги.
Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом,-- как это раньше она не заметила? -- достает портсигар с большой золотой монограммой.
Щелкнул небрежно:
-- Вы не курите?
-- Нет,-- соврала ему злобно Елена.
Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и... острыми ногтями... "Боже мой! -- как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня,-- подумала она вслед за этим.-- Воображаю, что я за рожа!.."
Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.
-- Пожалуйте,-- вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.
Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки. С испуганным взглядом, Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистый портьеры. За ней впереди густо-синий, остриженный строгими стрелками кверху, готический кабинет. У окна стоит кто-то высокий, темнеющий тенью... Качнулся к столу -- и сел.
-- Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минуту и скажите товарищу Липшаевичу, что, пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал. Никого,-- пусть так и скажет курьеру.
"Что он хочет?"-- мелькнуло брезгливой искрой в уме Елены.
А голос приятный, грудной, задушевный...
Горст вышел, защелкнулась дверь.
-- Я -- председатель здешней чека, Зудин, гражданка Вальц: вот кто я,-- говорит незнакомец. Но почему-то Елене не страшно. Будто кто-то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым тускнеющим шелком оконных портьер. Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет. Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.
"О чем говорит он так долго?" -- Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх ее черный пиджак.
"Должно быть, из рабочих,-- грезит Елена.-- Так вот он какой, этот... Зудин! Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно!.. Ах, да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами?.. Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор... Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!"
-- Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.
-- Что должна рассказать я?
-- То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда были вы в близких сношениях?
Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.
-- Ни за что! Никогда! Как он смеет! Если она балерина...
И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.
Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит, как сидел, неподвижно.
-- Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь, как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.
Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!
-- Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В том письме, что нашли под ковром, возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем... писем от вас... Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос...
Но Елена молчала.
"Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! -- подумала она.-- И как это они уже все, все успели узнать?.. Мои письма?.. у кого же... они их забрали?.."
Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну. Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо... лучше не женщина. Женщина этого не поймет.
-- Ах, как это ужасно! -- подумала вслух Елена.
-- Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! -- ободрил поласковей Зудин.-- Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой. Я нарочно велел закрыть все двери.
Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну, да, офицер Коваленский, но... это было давно-давно, в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру... а потом, а потом... они долго не встречались. Он был на фронте... Теперь же... теперь? да, он был у нее как-то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.
-- Кто еще?
-- Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот... Гитанов... Он долго, долго домогался ее любви... Он такой... задушевный, сердечный, смешной... он хорошо зарабатывал также...
-- Еще?.. еще... как будто б в числе арестованных не было из таких никого.
-- А Фиников?
-- Фиников?! нет!.. говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Гитанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.
"Получала ли она от мужчин деньги?"
Снова краска и слезы к глазам.
-- Как? и это надо тоже вам знать?! Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?
"Получала ли она деньги?.."
-- Д-д-да... получала... немного... от всех... Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин...
"Ах боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?"
-- Нет, нет, нет! -- кричит исступлено Елена кому-то.
-- Если бы вы только знали, товарищ Зудин, -- и слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь.-- Если б только вы знали всю жизнь балерины, когда ей с пятнадцати лет... уже приходится... да, да, приходится! -- этой традиции держится прочно балет,-- ей приходится... продавать свое тело грязным вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи... Липкая жизнь... липкая жизнь... нас залапала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!.. Если б... если б дали мне возможность заработать... кусочек, честный кусочек... разве б я стала?!.. Ах, что говорить вам!.. Ведь вы не знаете бездны, всей бездны паденья!! Ведь меня вызвал к себе Гитанов, чтоб свести вот с этим, как его?-- Финиковым!.. Он сказал: будут деньги... хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья... Милый... родной мой, товва-а-рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой... пять классов!.. Немножечко жизни... Не рабства, а жизни... Честной жизни... кусочка... прошу... я у вас!.. Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?! Проституточка! -- вот мне оценка!..
С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое далекое безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина, и что она глубоко несчастна.
И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.
-- Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!
Это говорил Зудин. И как жадно-жадно хотелось ей слушать его милый голос.
-- Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит -- за счастье таких, как и вы... Поднимитесь и успокойтесь. А если хотите, так вот, приходите сюда... хотя б послезавтра... в час дня. Я вам помогу, как товарищу... Ну, а пока оправьтесь, оденьтесь и идите,-- вы свободны.
Зудин нажал кнопку стола, и за дверью раздался громкий, трескучий, звонок.
II
Носится в воздухе солнце. Ярчит косяк киноварью. Бьет и ликует и пляшет в вальсах веселых пылинок. Нежно крадется к щеке и мягкою теплою лапкой ласкает опушку ресниц. Сенью весенней, снующим бесшумьем сыплется солнышко сном.
-- Кто такой?.. Вальц?.. По какому делу?.. Я просил?.. не помню. Хорошо, пропустите!
Страшно хочется спать. Руки падают. Глаза слипаются, а мысли не держатся. Надо бы съездить домой и проспаться. А вечером -- снова опять за работу.
-- Позовите товарища Кацмана!.. Вальц? пусть пока обождет!
-- Товарищ Пластов, товарищ Пластов! На минутку! Получены ли вами сведения от Дынина, относительно этого -- как его?..-- морского офицера, что ездил в Финляндию?.. Нет?.. Очень странно!.. Запросите вторично и срочно... Засада, конечно, не снята?.. Прекрасно... Пусть летчика француза перешлют как можно скорее сюда для допроса... Уже невозможно?.. Как жаль!.. Ну, так во всяком случае последите сами, чтобы моряк у нас не улизнул...
-- Вот что, Абрам!..
... Вы, товарищ Пластов, больше мне не нужны, а завтра утром доложите мне о моряке поподробней.
... Вот что, Абрам!.. затвори-ка дверь поплотней... Ну, как дела?.. Не нашел англичан?.. Вот хитрейшие Були!.. Ну, да ладно, надолго не спрячутся: где-нибудь вынырнут... Что сообщает Планшетт?.. Как его фамилия?.. Мистер Хеккей?.. Мистер Хеккей!.. Превосходно! Долой миндали -- это не Локкарт: лишь бы попался!.. Вот что еще, дружище Абрам... подал мне Павлов свое заключенье по делу о карточном притоне. Там он говорит об освобождении такого кита, как Бочаркин. Мне что-то не совсем понятно. Разберись-ка ты в этом деле, как будто бы так, между прочим... Вот и все!.. Я вернуся, наверное, часам к шести. Если Горст отоспался, пусть к этому времени приготовит мне дело Квашниных. Я, пожалуй, прощупаю младшего лично... Да!.. а тебе не докладывал Дагнис?.. Ну, как он там с Финиковым?.. Ликвидирован? когда?.. нынче на рассвете?.. Хорошо. Составь телеграмму в Москву за моей подписью. Отправь только срочно... Ну, пока больше ничего... Так о Бочаркине, пожалуйста, выясни. Понял меня?.. Хорошо... до свиданья, до вечера!..
... Алло, барышня: 22-48...
... Погодите, товарищ! Дайте кончить по телефону, тогда и впускайте!..
... 22-48. Спасибо.-- Это вы, товарищ Игнатьев?-- Это я, Зудин. Доброго здоровья! Спасибо... Прекрасно... Я хотел сообщить вам, что все так и подтвердилось, как мы оба с вами предполагали... Ну, конечно: от него, от Савинкова! Нить нашли через бабу. Хитрая была путаница!.. Сегодня утром убили. Да?.. да?.. хорошо!.. Ну, пока до свиданья!.. Вечером буду. А днем можно звонить по домашнему. Решил отоспаться. Адье!
Опустился устало на стул. Глаза закрываются сами. А тут еще солнце! Как будто весеннее солнце! Бьет и слепит, и играет, и лезет назойливым криком в окошки. Столбами до самых углов расфеерило светлую пыль. Сквозь ее золотистый туман ничего не видать. А на липких ресницах цветут лучеперые радуги.
-- Готова ль машина?-- я иду... Ах, да... Вальц.-- Проси!
Словно картинка: в яркой лилово-коричневой шотландке. Уж очень крикливо, расписно. Да еще в лучах солнца! В ореоле сухих столбов пыли. Локоны -- будто огни.
-- Садитесь!.. Какой прелестный день, не правда ль?.. Вы простите меня, я так утомился... Вы хотите работы?.. Что ж?.. хорошо, хорошо...
"Как досадно, что нет здесь спускных штор. Непременно к весне надо будет достать, а то красные пятна в глазах зеленеют от белой бумаги".
-- Хорошо, мы дадим вам работу... Сумеете вести алфавит? Вот и прекрасно!
"Фу, черррт, какой бодрый звонок, словно душ".
-- Вот что, товарищ Липшаевич... Надо зачислить товарища Вальц на службу переписчицей. Попробуем дать ей веденье алфавитов всех оконченных дел: нумерация дел и занесенье фамилий. Снегиреву можно переместить на текущие дела к Шаленко, будет прекрасно! -- Где посадить? Посадить можно здесь, в серенькой боковой комнатке. Пускай будет архив... на отскочке. Ну-с, вот и все! -- А теперь я вас оставлю. Вы, товарищ, введите ее в курс работы. Так значит приведенье в порядок архива.-- Ну-с, до свиданья! В добрый час!
Улетел -- как циклон, разметав и скрутив золотые снопы солнце-пыли. Лишь внизу загудела машина и... ушла.
И этот кабинет? Он вовсе не похож на подземелье Великого Инквизитора. Ай да солнце! Ай да солнце! Янтарной смородиной брызжет...
-- Хорошо, пойдемте! Вы мне покажете?.. Ваша фамилия Липшаевич?.. товарищ Липшаевич?.. Меня зовут: Елена Валентиновна Вальц. Ах, впрочем, вы ведь все знаете!..
***
Мотор ныряет в ухабах -- хочет выбросить вон. Сбило шапку, и портфель расстегнуло. По бокам мельтешат, словно изгородь, зайчики окон, окошек и стеклышек. Капает с крыш. Тротуары осклизли. А тени -- словно лиловые доски: нарисовать -- не поверишь. И даже на лицах прохожих как будто фиалковый цвет, как будто вуальки в фиалках. А как тепло! Как тепло! Даже лед на реке побурел.
Остановились у серого дома в сине-багровой тени.
-- К шести! -- и отхлопнулся дверцей. Бегом вверх по освещенным в окна с двора ступеням. Хрупкий звонок.
-- Это я, Лиза!.. Знаешь, я только поспать. Нет ни минутки. Башка расклеилась. На обед -- пятнадцать минут. Когда соберешь -- разбуди! Что на сегодня?.. горох?.. превосходно!.. Ерунда. Сойдет и без масла... Ну, Лиза, уволь: поговорим в другой раз. Дай отоспаться.
"Эка, сегодня какая весна! В спальне нет места от солнца. Ну, ничего: пусть полощет. Лишь бы стащить сапоги".
-- Нет, я легонько: одеяла не замараю... Митя, голубчик, шел бы ты с Машей в столовую. Я на минуту посплю... Лизанька, позови к себе Машу; только на минутку; а засну, пускай ерундят,-- хоть из пушек. Ну, ладно, целуйте. Только не сильно давите...-- Прохудилась ботинка?-- ладно достану новые... к Пасхе...
-- Тс-с-с!
-- Спит.
-- Митенька, штору спусти. Иди с книжкой в столовую: дай папе поспать. Папа очень много работал... Машу возьми: позабавь ее какой-нибудь картинкой. А я пока накрою на стол. Скоро поспеет обед.
Медленно, четко чеканят часы -- частокол уходящих мгновений.
Медленным шипом шуршат, дребезжа, отбивая удары.
Вот уже -- три.
-- Леша, вставай!
-- А?.. кто... потом... уезжайте!
-- Леша? Заспался. Вставай: пообедаем! Маша, тяни отца за ногу. Митя, не прыгай!..
"Как неохота подняться! Бр-р-р... дрожь!.."
-- Что-то прохладно. Иль это со сна?.. Ну, побредем, побредем.
-- Ну, и проказница Машка! -- рада стащить мою ложку.
-- Э! Да у нас словно праздник: суп будто с мясом!
-- Знаешь, я побоялась, как бы конина не испортилась за окном. Вон как сегодня тепло: все снега растворило, с крыш так и льет.
-- Так ты ее всю и сварила? Эх, Лизок, сверх пайка просить неудобно. Ну, делать нечего, давай -- поедим. А горчицы к ней нет?
-- Ишь буржуй!
-- Ну, и буржуй?
-- Когда ж на заводе ел раньше горчицу?!
-- Тогда и без нее было горько!
-- А теперь засластило?
-- Ну, а все же не так.
-- Так, не так, а привольнее было: масло в любой лавчонке. А теперь вот...
-- Ну, пошла, а еще -- коммунистка!
-- Что ж, коммунистка? Идея -- идеей. Я не ворчу: все понимаю... Только, Леша, голубчик, ты не сердись! Нельзя ж ведь совсем без жиров! А ведь Митя и Маша растут. Посмотри, как они бледны: кожа да кости. Так ли им нужно питаться? Сами хоть мы из нужды, а в их годы все же куда лучше ели!.. Вот и болит мое сердце. Наши ведь дети! Ну, а к тебе приступиться нельзя.
-- Что ж, тебе сразу молочные реки?!
-- Вот как с тобой говорить тяжело!
-- Митя, не балуйся вилкой!
-- Реки не реки, а мог бы к Игнатьеву позвонить. Просто бы даже к секретарю. Эки, подумаешь, страсти! Все получают сверх нормы. Да и сам посуди: на кого сам ты теперь стал похож? В ссылке и то был свежее. Да и смешно, в самом деле: работать, как вол,-- ночь не в ночь,-- а питаться, как воробей -- чечевицей, А туда ж диктатура пролетариата! Как бы с вашего горохового киселя не сделалась бы она у вас кисельной!
-- Ишь, каламбурка какая! Ты утри-ка Машутке вон нос, а то она его диктатурой твоей заклеила. А по существу, вся твоя прыть -- ерунда! Не одни мы этак живем. Сотни тысяч и того не видят. Что же скажут они, коли ты пироги будешь маслить? И то по заводам ворчат: комиссарам, как у бога на печке! -- В городе нет ни полена, а у нас?..
-- Разве с тобой сговоришь? Мыла ни кусочка два месяца нет: все вон ходим в нестиранном. Хоть с фунт бы достал, если б слушал...
-- Если б слушал, если б слушал... Вон, сегодня приперлась буржуйка одна, балерина. Ведь себя за кусок первому встречному была рада... Чуть не влипла в один шпионажный кружок: на волосок была от расстрела. Не успела сойтись. И ведь только за корочку хлеба, за гроши. Дал ей место у себя: сфилантропил... Чего смотришь?.. Серьезно!
-- Ну, смотри, как бы она там вас не обошла.
-- Не объедет... Митька, пострел, принеси-ка папироску из кармана пиджака! А впрочем, я сам...
Солнце свернуло с кровати лучи и полезло походом на стенку, оконным кося переплетом, в медный тумпак перекрасив обои.
-- Кто же это с телефона снял трубку? Эх, ребятишки, наказанье мне с вами: кто-нибудь мог позвонить на квартиру, а звонка не слыхать.
-- Не сердись, Леша: это я удружила, я сняла. Надо ж дать человеку покой... А самоварчик поставить?
-- Ставь. Только знаешь, я еще подремлю: ночью много работы. А как машина придет, ты меня разбуди... Ах, Машутка, Машутка! Ты опять забралась? Вон, на валенке протерла уж дырку, а сама без чулок...
-- Я давно ведь тебе говорила, что у ребят нет чулок.
-- Да, да, да... Ну, как же быть, Лиза? Вот, разрушим блокаду... Э-е-ах!..
-- Ну, усни: я потом разбужу.
-- Мамочка, что такое блокада?
-- Тише! Папа спит.
Папа спит, а детишки тихонько залезли к окошку, чтоб смотреть, как тускнеющий шар заползает за крышу, и розово-красно вокруг него зацвели небеса. Маленький, крошечный двор грязным дном кумачево зарделся весь отсветом солнца, от улыбки прощальной его, скользнувшей со стен. Дует от форточки. Ветер усилился: щиплет из облачков перышки по небу. Тоненьким голосом в кухонке песню запел самовар.
Небо темнеет. И в темени робко мигнула дрожащая звездочка, словно алмазинка-капелька на кончике тоненькой ниточки нежно и зябко тревожится, как бы ей вниз не упасть: к Мите и Маше, разинувшим ротики перед запотевшим окном.
***
Вальц собрала все бумаги, оделась в манто и стала спускаться.
На площадке ее караулил Липшаевич.
-- Нам не по пути? Где живете?-- на Капитанской? Да ведь это совсем от меня недалеко. Если я не стесню?..
И пошли, колыхаясь вместе, по скользким панелям в свежеющий вечер. Играя сверкающим перстнем, в больших галифе и в венгерках, щеголяя покроем пальто, Липшаевич завел разговор о театрах, о драме, балете. На каком-то углу, когда Вальц поскользнулась, взял ее под руку и с тех пор не отпускал до самого дома, тяжело дыша прямо ей в ухо; а глазки его маслянели. Наконец, у ворот распростились, и Вальц быстролетно юркнула в подъезд, пробегла загрязненным двором, все любуясь зеленеющей звездочкой неба. По знакомым ступенькам к себе поднялась, постучала и на шамканье туфель ответила бодро:
-- Это я!
-- А у вас был давнишний знакомый, -- ей сказала хозяйка, пыхтя папиросой впотьмах.
-- Был знакомый?! -- и мгновенно умчалася яркая сказка пролетевшего дня.
-- Тот, что часто бывал прошлый год. И оставил пакет и письмо. Интересовался ужасно о вас: я ему все рассказала.
Быстро выхватив ключ у хозяйки, Вальц, не слушая, мчится к себе. Там, действительно, на столе большая посылка в бумаге и лиловый конверт. Торопливо зажегши свечу, Вальц дрожащей рукой рвет бечевку посылки.
"Боже мой, шоколад! Никак целых полпуда!"
Режется шпилькой конверт:
"Моя милая Нелли!
Я приехал случайно сюда, привезя кое-что для вас. Я не мог, разумеется, так быстро забыть, что моя кошечка любит сосать шоколад и как долго пришлось ей скучать без него. Но сейчас от хозяйки узнал я, что зверек мой ушел поступать прямо к тиграм на службу. Что ж? В добрый час!
Если это серьезно и бесповоротно,-- пусть последнею памятью здесь обо мне вам останется мой шоколад.
Если ж это опять мимолетный каприз, такой дерзкий и очень опасный, и моя кошечка по-прежнему осталась моим игривым беспечным зверьком,-- тогда (в тот момент, как читаете вы этот лист, я слежу со двора незаметно за вашим окном) вы можете мне сообщить ваш ответ. Вы должны перенесть ваш огонь со стола на окно и тотчас задуть, после этого тихо пройти к черной двери, чтоб мне отпереть. Хозяйка не должна знать о приходе моем ничего. До свиданья. Я жду: или -- или; или с тиграми против меня, иль со мной, вашим нежным
Эдвардом.
P. S. Промедленья с ответом ожидать я не буду и быстро уйду навсегда.
Э. X."
Листик валится из ручек Вальц.
Как же быть? Быстро так? За окном -- Эдвард, бритый, чистый, опрятный, с учтивой и нежной заботой. На столе перед ней ведь его шоколад. Как же быть? Сделать знак?.. Ну, а там, в кабинете большом, рыже-синем,-- он, властитель ее новых дум, такой чуткий к ней, страшный всем Зудин. Как же быть?
"Промедленья с ответом ожидать я не буду..."
Ах, пускай, будь, что будет. Ведь она не позволит себе ничего. Так нельзя же теперь из-за этого, в самом деле, отказать себе даже в праве перемолвиться словом с Эдвардом, оказаться такой неучтивой, неблагодарной.
"Милый, нежный Эдвард! Он рискует собой у нее под окном, а она?!"
Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды -- и сразу все стало темно.
III
Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзший капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда-то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо...
-- Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!
-- Посерьезней? Значит это не фраза, что ваша задача завоевать целый мир?
И опять не ответ, а загадка:
-- А что вы считаете миром?
-- Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай,-- ну, словом, все страны!
Но он положительно нынче не в духе:
-- Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.
Вальц неловко -- она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:
-- А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили, и что мы -- Россия!
-- Чепуха, нам таких завоеваний не надо!
-- Так каких же, каких, Алексей Иванович?!
Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом, как прежде -- в глухой полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых прямодушных, серьезных рабочих таких же, как он, как когда-то бывало. То -- свой брат: нутром понимает, с полслова.
А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку-женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она -- нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.
-- Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!
Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем-то своем, взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.