В сторону Нотр-Дам пейзаж был сизо-голубой. По другую сторону моста, туда, к закату, -- дымно-розовый. Костя подумал:
-- Хорошо розовое, чудесно голубое. Милый Костенька, выбирай любое. Можно сигануть и туда, и сюда. Жил серенько, а умер весь в розовом. Шик. А на этом мосту, между прочим, всегда нищие. Вот бы и мне встать тут и заныть: messieurs, dames, подайте молодому инвалиду, контуженному на полях Врангеля... А вот сегодня есть уже и не хочется. Третьего дня хотелось, а теперь, значит, организм приспособился и сам себя жрет. Ну и жри!
Последние слова он неожиданно произнес громко, совсем во весь голос, так что стоящий неподалеку ажан повернулся и стал медленно и как бы вопросительно подходить.
Костя приподнял шляпу.
-- Вы не знаете -- здесь глубоко?
Ажан подошел еще ближе и тогда ответил:
-- На вас хватит.
Костя подумал мгновенье, что надо как-то отшутиться, но ничего не придумал, снова приподнял шляпу и пошел через мост.
-- Это был глупый разговор. Ну какое мне, в сущности, дело, глубоко здесь или нет. Я должен думать не об одном. Об Жуконокуло. Жуконокуло, семь Quai des Orfèvres {Набережная Орфевр в Париже.}. И говорить с ним я должен просто и спокойно. Он семью нашу знал, значит, знает, что я не жулик. Меня, конечно, не помнит. Когда он был репетитором у братьев, мне было лет восемь. Мама его завтракать оставляла. Хряпал салат. А теперь я хочу есть. Ухвачу его за бороду, он меня и накормит. Нехорошо, однако, что я заранее настраиваю себя враждебно к нему. Может быть, он чудесный малый, узнает, кто я, прослезится, засуетится, потащит в кафе вспомнить старину. И тут неожиданно выяснится, что он был когда-то -- вот когда репетитором был -- влюблен в маму. Безумно и безнадежно. И у него, значит, сохраняется, как святыня, ее портрет. Портрет в медальоне. Он раскроет медальон дрожащей рукой, взглянет на меня и затрепещет.
-- Боже! Какое сходство! Ее глаза! Простите мне, молодой человек, это так, минутная слабость.
И он вытрет слезы.
Я расскажу ему, как мама умирала от сыпняка и не знала, что папа и Володя уже убиты, а Гриша...
Костя остановился.
-- Что такое мучает меня сегодня? Что-то было отвратительное, и не могу вспомнить, что. Особенно трагического в моем положении ничего нет. То есть более трагического, чем, скажем, вчера или третьего дня. В крайнем случае продам сафроновский револьвер, а там видно будет. Пока нужно думать, только о нем, о Жуконокуле. Если он окажется жмотом, скажу, что мне деньги на дорогу нужны, что мне, мол, обещано место в Болгарии или в Чехии. На дорогу все охотнее дают, чем просто на хлеб. На дорогу, значит, раз дал -- и к черту, больше беспокоить не будет. Скажу -- в Чехию, очень определенно, все, мол, уже налажено, и там меня встретят... Что меня мучает? Что меня мучает?
На Quai des Orfèvres собрался кучкой народ. Плотный щетинистый старик в смешном детском берете на круглой голове играл на скрипке и пел ослиным голосом:
"Reviens Colinette et soyons heureux!"*
{* Вернись, Колинетта, и будем счастливы! (фр.).}
Костя улыбнулся и вздохнул глубоким дрожащим, блаженным вздохом, как после плача вздыхают дети.
-- Чего это я обрадовался?
Пищала скрипка, и хрипел старик, но пищали и хрипели они о любви, любовные весенние слова уводили от Жуконокулы, и зацветали от них цветы на вылощенном резиной асфальте, и пронесшийся мимо автомобиль пропел пастушеской свирелью, поднял золотую полевую пыль, прогремел весенней грозой, и некрасивая девушка с картонкой улыбнулась алым маком губ.
-- Отчего вдруг такое счастье? Ах, это молодость моя задрожала во мне. Молодость. Забыл я о ней.
И все еще улыбаясь и дивясь на себя, спросил он у консьержа о Жуконокуле.
-- Третий этаж направо.
Кто-то впереди, шумно дыша, поднимался. И дверь третьего этажа направо хлопнула.
-- Это верно он сам, либо кто-нибудь к нему. Только бы не помешали.
Костя позвонил.
Дверь сразу открыли, но тот, кто открыл, сейчас же метнулся куда-то вбок, в другую комнату.
Что-то вспоминалось, вот то тяжелое, что мучило весь день, забрезжило и, неосознанное, угасло. Что же это?
-- Мосье Жуконокуло?
-- Если ко мне, то входите сюда, -- ответил кто-то, очевидно тот, кто сейчас метнулся.
Костя пошел на голос.
-- Вы что же не закрыли дверь?
И мимо, почти толкнув его, пронесся коротконогий коренастый человек, с огромной головой. На нем была коричневая разлетайка, странная для Парижа, русская, помещичья,
-- Майский жук!
Костю так качнуло, что он ухватился за косяк двери.
-- Майский жук!
Вот что мучило! Вот этот самый поганый сон.
Бывают сны страшные, зловещие, мучительные по своему сюжету, но, отлетев, не оставляют следа ни в памяти, ни в настроении. Но порою приснившаяся самая простая вещь -- коробка из-под папирос, утенок, раскрытое настежь окно -- охватит всю душу таким черным, таким неизбывным ужасом, что долгие дни замутятся тоской и тревогой.
Косте приснился майский жук. Сон, связанный с воспоминанием детства, когда жили на юге в деревне и весь сад гудел весной этими жуками, крупными, жадными, пьяными от солнца, объедавшими молодые листья, прятавшимися в волосах и платьях, с разбега налетавшими и щелкавшими прямо в лоб. Хрущи -- называли их там.
И вот раз садовник набрал их полный передник и понес в свиную закуту.
-- Кабан зъест тай еще спасибо скажет.
Костя маленький пошел за ним и видел, как он высыпал жуков перед хлевом, и они закопошились, наползая друг на друга (они в это время уже не летали), и над ними зачавкало тупоносое рыло розовой бесшерстой свиньи, ткнулось и захрупало. Костю замутило от этого хруста, и видел он еще, как садовник подталкивал ногой расползавшихся жуков и одного из них с хрустом раздавил сапогом. Что-то мягкое, белое, отвратительное, с вдавившимися коричневыми крыльями осталось вместо жука. Костя, громко плача, побежал домой.
И вот теперь приснилось ему, что этот раздавленный жук летел за ним, настигал, гудел все ближе и ближе. Костя бежал, задыхался и знал, что все равно не уйдет, что жук нагонит и ударит его в висок. И тогда он погибнет.
-- Чего же вам надо? Ну?
Человек с широким коричневым лицом, с выпуклыми сердитыми глазами ждал ответа.
-- Простите... я на минуту. Я Коноплев.
-- Ну?
-- Вы когда-то занимались у нас... то есть вообще педагогической деятельностью.
Сердце Кости отчаянно колотилось.
-- Это просто от лестницы, -- подумал он. Он смотрел на Жуконокуло.
-- Раньше он худой был. Не надо думать про сон.
-- Я вас спрашиваю, чего вам от меня надо? -- с бешенством повторил Жуконокуло.
-- Ввиду нашего старинного знакомства, то есть вашего и моих родителей, -- задыхаясь бормотал Костя, -- я уезжаю в Чехию... Там меня встретит покойный брат...
-- Ничего не понимаю! -- развел руками Жуконокуло, и разлетайка его взметнулась, как крылья. -- Ввиду моего знакомства, вы едете в Чехию. Это, извините меня, черт знает, что такое.
-- Я спутался.
Костя хотел улыбнуться, да не вышло.
-- Я один на свете. Я контужен два раза. Работал здесь на заводе, но рука плохо действует.
-- Все это прекрасно, но я-то здесь при чем?
-- Как раз правая рука, -- тупо повторил Костя, точно если правая рука, так уж тут Жуконокуло не отвертится.
-- Я вас в последний раз спрашиваю, чего вам от меня надо, -- растягивая слова, повторил Жуконокуло и покраснел.
-- Может быть, вы могли бы, не отказали бы... немножко денег... взаимообразно на проезд.
Жуконокуло покраснел еще больше, обвел выпученными глазами стены комнаты, точно просил у них объяснения.
-- Вы желаете, чтобы я свои деньги отдавал вам? Простите, но это уже верх наглости. Вламывается к совершенно посторонним людям и заявляет, что они обязаны отдать ему свои деньги. Да ведь этому названья нет. Да какое мне до вас дело!
Костя почувствовал, что надо извиниться и уйти, но странная слабость одеревянила его всего и как в кошмаре, мучась и не умея поступить иначе, он все стоял на том же месте у дверей и тихо говорил.
-- Я бы отдал... У меня есть вот... могу оставить в залог... у меня вот...
Он вынул из кармана револьвер и сделал шаг вперед, чтобы положить его на стол перед Жуконокуло, но тот вдруг так громко и неожиданно взвизгнул, что Костя даже отпрыгнул назад.
-- Вон! -- завизжал Жуконокуло. -- Вон отсюда или я зову полицию!
Он метался от окна к двери, разлетайка надулась выпуклыми твердыми крыльями, надулась и жужжала.
Костя смотрел, завороженный ужасом, и вдруг Жуконокуло подбежал и толкнул его в плечо. Костя вскрикнул от страшного отвращения, такого, как было во сне, и выбежал из квартиры.
Остановился он только у моста. Колени дрожали, и билось сердце неровно и сильно, отбрасывая кровь к вискам.
-- Что же это -- ужас какой. Он не обязан. Нет, жук, ты обязан. Ты обязан! Когда ты вывозил из России свою поганую поклажу, разлетайку свою вывозил и деньги, мы тебя, жук, своей грудью прикрывали, отдавали жизнь, пока ты грузился на пароходы, когда я твою разлетайку отстаивал, меня вот искалечили, контузили. Ты тогда, жук, лебезил передо мной, льстил мне и сочинял про меня стихи, что я герой. А теперь тебе до меня дела нет. Как это так, а? Запоганил ты меня, жук, теперь кончено, крышка. Слабый я и больной, и напрасно ты так раскуражился, и кричал, и пугал, -- с меня и половины того довольно было бы. Нехорошо, жук, нехорошо. Видишь, вот я и не могу больше. Зачем ты меня тогда обманул? Я служил тебе, жук...
Мимо прошел толстый француз и внимательно посмотрел Косте в глаза.
-- Смотрят... надо успокоиться. Ну-с, Костенька, обдумаем все. Работы нет, денег нет, надежды нет. Значит, так. Почему-то казалось, что нужно все это проделывать вечером и непременно за городом. Обычай, что ли, требует. Подумаешь, модник какой. Ладно, и так будет. А вот как быть с револьвером? Он ведь чужой. Записку что ли написать, чтобы отдали Сафронову. Карандаша нет и скучно все это. Вот странно, чтобы у такого небытового обстоятельства и столько мелких бытовых хлопот.
Он подошел к перилам, оперся левым локтем, посмотрел в воду и вынул правой рукой револьвер.
Что-то задрожало в груди мелкой дрожью, будто заплакало.
-- Ах, это она, молодость моя, плачет. Ну что же плачь, плачь. Мне-то что! Нам да жуку до тебя дела нет.
Он поднял голову.
С середины моста медленно подходил к нему ажан.
-- Ne vous déranger pas {Не беспокойтесь! (фр.).}! Я живо! -- крикнул ему Костя, усмехнулся и, с гримасой невыразимого отвращения, неловко и торопливо приставил револьвер к виску.
КОММЕНТАРИИ
Майский жук. Впервые: "Руль". -- 1924. -- 19 июля. -- No 1101. -- С. 5-6.
Нотр Дам -- Собор Парижской Богоматери, заложенный в 1163 г., является одним из самых значительных архитектурных памятников в Европе.
Врангель П. Н. (1878--1928) -- генерал-лейтенант, один из руководителей Белого движения; в 1920 г. Главнокомандующий Русской Армии.