Недалеко от нашей деревни было большое село Знаменское, тысячи три душ. Нас, детей, отпускали с гувернерами и гувернантками кататься, и мы всегда просили, чтобы кучеру приказали ехать мимо Знаменского. Там, на горе, был большой белый каменный барский дом с колоннами, с бельведером [терраса, башенка на верху здания] и множеством каких-то беседок и павильонов, очень красиво выглядывавших из темной зелени старинного и обширного сада. К саду примыкал парк, и в этом парке тоже были беседки и павильоны. Дом с усадьбой, сад и парк были на одном -- крутом берегу реки, а на другом, на пологом, деревня -- длинные и сплошные ряды низеньких, грязных мужицких изб.
Когда, катаясь, мы проезжали по деревне, из изб выходили бабы, мужики, ребятишки, становились в ряд и кланялись нам. Наша гувернантка-немка, Анна Карловна, и гувернер-француз, мсье Рамбо, всегда очень важно и милостиво отвечали им на их поклоны. Ни у нас в деревне, ни у кого из соседей этого обыкновения, то есть чтобы мужики выходили и кланялись, не было, и это нас занимало и удивляло.
-- Отчего это только тут так?
-- Оттого, что здесь народ вежливый; его учат этому.
Немка Анна Карловна говорила это таким тоном, что можно было понять, что это ей нравится.
В Знаменском никто не жил, то есть дом с колоннами, и флигеля, и все эти павильоны стояли пустые, с заколоченными окнами и дверями. Знаменское принадлежало какому-то Емельянинову -- это мы знали, -- очень богатому человеку, жившему постоянно в Москве и занимавшему там какой-то важный и почетный пост. Кроме Знаменского, у него были еще и другие имения в соседних губерниях, но на лето он переезжал из Москвы в свое подмосковное, где у него тоже были и дом, и флигеля, и даже свой театр; в прочие имения он не заглядывал. Этими имениями заведовали разные его управляющие и присылали ему с них доходы и оброки.
Знаменское таким пустынным я помню, когда мне было лет двенадцать. Потом, когда мне было уж лет четырнадцать, я помню его оживленным: в усадьбе движение, на дворе видны экипажи, народ, то есть ходят в красных рубашках кучера, конюхи, видны торопливо проходящие куда-то по двору повара в белых куртках и белых колпаках. В доме и флигелях окна уж не заколочены: там везде живут. Я помню даже и то, какие этому оживлению Знаменского предшествовали разговоры. К нам приезжали соседи и рассказывали, что, по слухам, в Знаменское скоро приедет Емельянинов, навсегда покидающий Москву, так как там у него вышла какая-то неприятная и скандальная история, и он поэтому вышел в отставку и поселяется в Знаменском. Он везет с собой свой оркестр, театр, балет.
-- Каких это денег стоит!
-- Но ведь у него и средства огромные. В Знаменском все с ног сбились. Богдана Карловича (управляющий) узнать нельзя; похудел даже.
Этого Богдана Карловича мы знали. Он приезжал к отцу и проходил прямо в кабинет. Когда мы тоже за чем-нибудь в это время приходили туда, мы его там видели. Он так смешно говорил по-русски. С нами он всегда здоровался по-немецки и спрашивал, как мы учимся. Я помню, все говорили про него, что он аккуратный и честный немец, хотя я помню также, что все говорили, что он страшно наживается. В Знаменском были оранжереи, теплицы, и он нередко привозил что-нибудь выращенное в них; привезет вдруг на масленице свежих огурцов, салат. Матушка очень благоволила к нему, и мы часто слышали: "Он славный немец!" Отец добавлял: "Только страшный плут".
Я как сейчас вижу Богдана Карловича. Лысый, плешивый, из-за ушей торчат белые пушистые волосы, лицо нежного, розового цвета, щеки толстые, жирные, большой подбородок, несколько отвислый, красные губы. На шее всегда белый галстук, на пальцах, толстых и коротких, множество колец. Росту он был небольшого и весь совсем круглый; очень большой был у него живот, а ноги короткие и кривые: панталоны на коленках вытянулись и оттого, по крайней мере на четверть от полу, не прикрывали сапог. Когда он шел, часто-часто семенил ногами, а руки держал растопыренными; казалось, что он боится упасть, и потому вот-вот сейчас упадет. Мы его не любили.
II
Был великий пост. В воздухе уж пахло весной; снег уж не был такой ослепительный, блестящий, как зимой, солнце пригревало, дни стали длиннее; нас чаще отпускали кататься; заложат тройку в большие ковровые сани, мы и едем.
-- Мы поедем в Знаменское! Можно?
-- Можно; поезжайте -- все равно.
Однажды во время катанья, когда мы проезжали в Знаменском мимо усадьбы, оттуда выехал в санках в одну лошадь Богдан Карлович, увидал нас и начал что-то кричать нам. Кучер остановил лошадей. Богдан Карлович подъехал к нам, остановился и вступил в разговор с Анной Карловной и мсье Рамбо. Они говорили, а мы слушали.
-- К первому мая непременно приедет. Театр уже приехал; вчера приехали актеры и актрисы, привезли декорации, вещи. Завтра и послезавтра приедет балет, -- рассказывал Богдан Карлович. -- Музыканты после всех приедут, -- добавил он.
-- Все тут, во флигелях, будут жить? -- спрашивала Анна Карловна.
-- Вот тут; в этом вот актрисы, в этом актеры, в этом балетные, -- говорил Богдан Карлович, указывая рукой на тот или на другой флигель. -- Одна есть какая в балете! -- обратился он к мсье Рамбо, сложил пальцы руки в пучочек и поцеловал кончики их.
Мсье Рамбо улыбался. Анна Карловна сказала:
-- Фуй, какой вы!
Богдан Карлович рассмеялся и продолжал:
-- Что ж тут такое есть? Красива девушка: это очень приятно.
-- И большой балет? -- спросил мсье Рамбо.
-- Пятнадцать девиц, и два балетмейстера при них. Будут ставить такие живые картины; летом в саду, под открытым небом, это очень будет приятно. Все девицы из рязанского имения набраны. Там очень красивый народ, особенно девицы -- я там был в прошлом году -- очень красивы. Хотите, приезжайте завтра, -- сказал он мсье Рамбо.
-- В какое время?
-- Когда хотите, все равно.
Анна Карловна брезгливо улыбалась и повторяла:
-- Фуй! Фуй!
M-r Рамбо и Богдан Карлович смеялись.
-- Вот это я все Амалье Ивановне (его жена) скажу, все скажу, -- грозила ему Анна Карловна.
-- Амалье Ивановне? Да разве я ее боюсь? Амалья Ивановна все знает.
-- Хорошо, я ей все расскажу.
-- А я скажу ей, это неправда.
-- Фуй! Фуй!
Мы все это слушали и, ничего не понимая, тоже улыбались, смеялись: Брат, который был еще моложе меня, тоненьким голоском закричал из саней:
-- Богдан Карлович, а когда вы огурцов нам привезете?
-- Огурцов? Завтра, душенька, я у папаши буду и привезу вам.
-- Вы побольше привозите.
-- Привезу много, больших, зеленых.
Богдан Карлович поболтал еще что-то, и мы разъехались.
Когда мы вернулись домой, мы сообщили все эти новости матушке.
-- Он нам завтра огурцов привезет, много, много, -- говорил брат.
-- Мама, он говорил, актрисы уж приехали. Одна, он говорит, такая красавица, такая красавица! M-r Рамбо завтра поедет ее смотреть, -- сообщал я.
Присутствовавшая при этом Анна Карловна говорила, что мы ничего не поняли и теперь рассказываем бог знает что. Матушка, однако, я заметил, несколько раз вопросительно посмотрела на Анну Карловну и сказала, что вовсе не для чего было нам останавливаться и разговаривать с "Богдашкой".
За обедом мы опять начали разговаривать про театр и актрис, но матушка сухо остановила:
-- Довольно уж!
Следующий раз, когда мы начали проситься кататься, нас отпустили, но кучеру велено было ехать не через Знаменское, а по другой дороге.
-- Отчего же не в Знаменское? Там веселее.
-- Там вам нечего делать. Поезжайте в Алексеевку.
Мы надулись и поехали с кислыми лицами по скучной дороге. Сидевшая с нами Анна Карловна говорила:
-- В другой раз не будете болтать чего не следует...
M-r Рамбо в свою очередь говорил:
-- Сидите смирно, не высовывайтесь! На воздухе не следует говорить: можете еще простудиться. Потом еще за вас отвечай...
III
Так через неделю после этого у нас съехалось несколько человек соседей. Дамы сидели в гостиной, мужчины у отца в кабинете. Зачем-то я пошел к отцу и услыхал там такой разговор:
-- Каждый день кто-нибудь ездит смотреть их. Две, говорят, действительно красавицы. Совсем как благородные! И манеры и руки. Руки у всех у них хорошие.
-- Нет, я ездил с Михайлом Васильевичем, и когда Богдашка повел нас показывать их, я просто ахнул, ей-богу! Точно гувернантки какие. К какой ни войдешь в комнату -- обижается. Михайло Васильевич -- ведь вы знаете, какой он -- одну взял за подбородок, так она как вырвется от него: "Кто, говорит, вам это позволил?" Мы просили Богдашку, чтоб он велел им в трико одеться и что-нибудь протанцевать, -- не соглашается, боится, говорит, что, пожалуй, как бы ему за это не досталось; узнает Емельянинов -- беда, он, говорят, страшный ревнивец.
-- А эту вот, Марью Степановну, я бы у него купил, -- сказал один сосед, -- тысяч пять бы ему за нее дал. Совсем, я вам говорю, как благородная, ничего этого хамского, рабьего, и держит себя серьезно, скромно, с таким достоинством.
-- Может, и продаст.
-- Нет, ее он ни за что, говорят, не продаст, это, говорят, у него самая первая актриса; Марию Стюарт так играет, говорят, что хоть бы Рашели [Рашель (1821 -- 1858) -- знаменитая французская актриса. Гастролировала я России. В ее репертуара была роль Марии Стюарт].
Я знал, кто такая Рашель. Отец получал много журналов, и к одному из них был приложен ее портрет; мы его рассматривали, и когда спрашивали, кто такая Рашель, нам говорили, что это великая актриса. Я поэтому знал, кто такая Рашель.
Они продолжали смеяться и говорили всё о том же и в том же роде.
-- А что, господа, -- спросил князь Кундашев, наш ближайший сосед, бывший гусар, уже седой старик, -- видал кто-нибудь из вас Асенкову? [Асенкова Варвара Николаевна (1817 -- 1841) -- замечательная русская актриса, первая исполнительница ролей Софьи ("Горе от ума") и Марьи Антоновны ("Ревизор"). Известно стихотворение Н. А. Некрасова "Памяти Асенковой"] Вот если бы у него была хоть немножко похожая на Асенкову, эту и я бы купил, ничего бы я за нее не пожалел.
Портрет Асенковой, в беленьком платьице, с гладко причесанными волосами, в черной бархатной пелеринке, висел у отца в кабинете, и потому я знал и кто такая Асенкова. Но видавших известную в свое время знаменитую петербургскую актрису никого не оказалось тут...
-- И кончится это все тем, что у него их всех растаскают, вот вы посмотрите.
-- Это как же?
-- Очень просто. Что ж он поделает?
-- Ну вот вздор какой!
-- Ничего не вздор.
-- Конечно, вздор. Ну, вы увезете ее, а потом что ж станете с ней делать, прятать ее?
-- И прятать не стану. Выдам замуж ее за своего кучера или повара -- вот и конец; нельзя же развенчивать.
-- Да, вот так разве...
-- Конечно.
Тот, который был в восторге от Марьи Степановны и сравнивал ее с Рашелью, сказал, что она ему так нравится, что он -- не отвечает за себя -- готов даже сам жениться на ней.
-- С ума вы сошли! -- возражали ему.
-- Устроить мне разве это к приезду его; приедет -- и Рашели нет!
В кабинет я приходил за карандашом, за бумагой, давно достал, что мне было нужно, но продолжал рыться на столе, чтобы иметь предлог оставаться в кабинете и слушать разговоры. Отец наконец заметил меня.
-- Что ты там возишься? Чего ты ищешь?
-- Карандаш.
-- Да карандаш у тебя в руках. Иди; тебе тут нечего слушать.
Я прошел в гостиную, где сидела матушка с дамами, и там разговор о том же.
-- И вы, Екатерина Петровна, представить себе не можете, что это такое там у него! Миша, брат, ездил туда -- ну, молодому человеку все извинительно, -- и что потом он рассказывал! Нет, он может их для себя держать сколько угодно; но зачем же позволять, чтобы они принимали к себе посторонних? Этот старый дурак Богдашка, кто ни приедет, водит всех к ним, показывает их. Но что такое будет летом, говорят! В саду, говорят, будут устраивать живые картины, они все будут в одном трико!
-- Кто же тогда поедет?
-- Все, посмотрите, будут ездить.
-- То есть мужчины?
-- Понятно, не дамы.
-- Найдутся и дамы, поедут... Я понимаю, музыку свою иметь, музыку -- это очень приятно; можно, наконец, устраивать благородные спектакли. Но набрать горничных, лакеев и заставлять их перед собою играть -- я этого не понимаю! Говорят, ему уж под семьдесят лет.
-- Да, что-то около этого.
-- И вот вы увидите, выберут еще в губернские предводители; при его состоянии, да они наверно выберут его!
Но мое присутствие тут было замечено и тоже найдено неудобным.
-- Что ты тут делаешь? Ты бы пошел в детскую или классную. Где m-r Рамбо? Иди, мой друг, тебе нечего тут слушать.
Я успел, однако, составить себе некоторое представление о том, что такое их возмущает там. "Эти актрисы, -- думал я, -- должно быть, что-нибудь нехорошее, они там делают бог знает что. Но зачем же ездят туда смотреть их?.."
Вечером нас укладывали спать всегда в десять часов, так что мы не присутствовали при ужине. Сестры приходили прощаться с отцом и матушкой в сопровождении гувернантки Анны Карловны, а мы, то есть я с братом, -- в сопровождении мсье Рамбо. Уложив нас спать, и гувернантка и гувернер потом приходили к ужину, и когда они ложились спать, мы давно уж спали. Этот день мне с братом пришлось идти прощаться без сопровождения мсье Рамбо: его не было, он куда-то исчез.
-- А где ж мсье Рамбо? -- спросила матушка.
-- Его нет.
-- Где ж он?
-- Мы не знаем.
Она спросила у Анны Карловны. Та сказала, что тоже не знает. Начались справки, и стало известно, что мсье Рамбо уехал: за ним прислали лошадь из Знаменского, и он отправился туда, обещаясь скоро вернуться. Этим известием матушка была страшно возмущена. Она все повторяла:
-- Это ни на что не похоже! Он еще начнет "их" оттуда с собой сюда таскать! Он туда детей когда-нибудь завезет! Они там бог знает чего, всяких мерзостей насмотрятся! -- И наконец после всего объявила: -- Я не желаю, если он даже возвратится оттуда, чтоб после этого он ночевал в одной комнате с детьми.
Нам с братом постлали постель в угловой на диване и уложили там спать.
"Отчего это он не может теперь спать с нами в одной комнате. Что ж, он разве оскверненный какой оттуда приедет?"
IV
Весна быстро приближалась. На реках посинел лед. В полях стали большие проталины, и полосы мокрой черной земли становились все шире и больше. Деревья стояли хотя и голые еще, но кора на них сделалась изжелта-зелено-серой, как всегда это бывает к весне. Грачи давно уж прилетели и по вечерам с криком вились над садом, собираясь усаживаться на ночлег. Везде вода, лужи, ручьи.
Прошло еще совсем уж немного времени, и начали рассказывать, что по вечерам слышали свист пролетавших уток.
-- Прилетели! Теперь уж того гляди реки тронутся.
-- Их не обманешь; раньше времени они не прилетят.
-- Теперь скоро; лога уж прошли, дня через два и реки тронутся.
Вечером на реке услыхали шум. Это дед шумит, это река тронулась. Это самое хорошее время в году. В это время все ходят веселые, у всех на лицах надежда, бодрость, все ждут от будущего всего хорошего. Идут реки и в ясные дни, солнечные, идут и в серенькие, с дождем. Но уж как-то так всегда бывает, что через неделю после полой воды дождик, сильный, крупный, пройдет непременно.
-- Земля омывается, -- говорят мужики. -- У хлеба корни омываются. Без дождя нельзя.
И вдруг сразу после этого дождя станет тепло, и все зазеленеет. Третьего дня вечером еще нигде не было зелени, а теперь уж, оказывается, и на земле что-то зеленеет, и на лес посмотришь -- тоже зеленый стал, хотя сучья и ветки по-прежнему еще голые.
-- Омылись и зазеленели.
В воздухе и на земле тысячи голосов. Слышатся и жаворонки, и воробьиные чириканья, и грачи кричат. На дворе тоже голоса: доносится резкий крик домашней птицы, на скотном дворе мычат коровы. Пахнет сырой, рыхлой, парной землей. Пахнет прелым деревом, сеном, навозом. Откуда-то доносится запах свежего печеного, горячего хлеба. И над всем этим синее, яркое, безоблачное небо.
Весна пришла.
Через неделю было уже совсем тепло. Все зазеленело. Показались листья. В низенькой яркой зеленой траве пестрели синие и желтые первые весенние цветочки. Нас пускали гулять и по цветнику и по саду, где угодно.
Однажды во время такой нашей прогулки, сейчас же после завтрака, мы увидели, что по дороге из Знаменского едет шагом целый ряд экипажей. Дорога у нас проходила через усадьбу, как раз перед домом. Отец в это время ходил по двору с кем-то из начальников -- конюший, староста, наездник и проч., -- тоже заметил приближающиеся экипажи и, продолжая разговаривать, смотрел на них. Мы наблюдали их из цветника.
-- Кто это едет? -- закричал я отцу.
-- Никто не едет. Это едут в город из Знаменского экипажи за Емельяниновым.
Все мы -- брат, сестры, гувернантка, француз-гувернер -- стояли вдоль заборчика, окружающего цветник, и смотрели. Впереди ехала громадных размеров карета на высоких рессорах с козлами, отделанными бархатом и позументом с бахромой. Она была запряжена шестериком, с форейтором, вожжи зеленые, сбруя наборная, армяки на форейторе и на кучере зеленые, на запятках два лакея в длинных зеленых ливреях с позументами и с медными пуговицами. За каретой три тарантаса тройками, потом дроги, линейки, несколько телег. Когда весь этот поезд въехал к нам во двор, карета остановилась, и из нее преважно вылез Богдан Карлович и подошел к отцу. Кучера, лакеи и прочие, участвовавшие в поезде, сняли шляпы и шапки и так оставались с непокрытыми головами, пока не заметил этого отец и не велел им покрыться. Мы видели, отец, разговаривая с Богданом Карловичем, подошел к карете, заглянул в нее через спущенное окно, потом осмотрел лошадей. Богдан Карлович ходил за ним, переваливаясь и растопырив руки. Наконец он раскланялся с отцом и полез в карету. Двое лакеев с боков поддерживали его под руки и помогали ему влезть в нее. Поезд шагом тронулся дальше.
Через три дня, уж поздно вечером, этот же поезд проследовал мимо нашей усадьбы обратно. Было темно, разглядеть никого нельзя было. Видны были только фонари у кареты и огромный фонарь в руках у верхового, скакавшего впереди ее.
Емельянинов ехал к себе в Знаменское.
V
Очень скоро после этого к нам приехал "дядя Миша". "Дядя Миша" -- двоюродный брат отца, высокий, полный мужчина лет сорока пяти, осанистый, несколько вялый на вид, серьезный, даже строгий, в сущности предобрейший человек, которого все в уезде любили и, как только он вышел в отставку, приехал из Петербурга о деревню и поселился в ней, его выбрали предводителем. Он был очень богат и по жене имел какие-то большие связи в Петербурге. К нам он обыкновенно приезжал всегда дня на два, на три, и в это время, мы, дети, не отходили от него.
Я был его крестником, любимцем, баловнем, и так как у него не было своих детей, то он просил и отца и матушку уступить ему меня, то есть чтобы меня отдали к нему жить, он будет меня воспитывать, потом платить за меня в училище правоведения [одно из привилегированных закрытых учебных заведений. Учреждено в 1835 г. В него принимались только дети потомственных дворян. Состояло в ведении министерства юстиции, готовило чиновников суда и прокуратуры. Активно боролось с нравами дореформенного суда и помогало проводить судебную реформу 1864 г. Среди ого выпускников -- П. И. Чайковский, А. Н. Серов, И. С. Аксаков, А. Н. Апухтин, В. В. Стасов], в которое тогда предполагалось меня поместить, и в конце концов сделает меня своим единственным наследником. Этот разговор начинался всякий раз, когда он приезжал к нам или мы бывали у него. Он ничем не кончался. Но некоторые уступки в этом направлении ему, однако же, делались. Так, например, он пожелал, чтобы я обучался английскому языку, и для этого на свой счет выписал для меня еще одну лишнюю гувернантку-англичанку. Меня отпускали с гувернером, мсье Рамбо, иногда недели на две, на три гостить к нему. По его настоянию, отец и матушка согласились на обучение меня верховой езде, чего они ужасно боялись. Он подарил мне пару пони и выписал из Москвы какого-то немца, который ежедневно между завтраком и обедом, в хорошую погоду, по получасу ездил со мной перед домом, обучая этому искусству. Были еще и другие выражения его любви и внимания ко мне.
Этот раз приехав к нам, "дядя Миша" сказал:
-- Я к вам на минутку.
Все удивились.
-- Почему?
-- Надежда Васильевна (его жена) все что-то хандрит и послала меня, чтобы я непременно привез ей Сережу (то есть меня).
Но дядя все-таки остался у нас ночевать, и только на другой день после завтрака мы все втроем, то есть он, я и мсье Рамбо, отправились к нему в Михайловское.
Дорога шла мимо Знаменского. Подъезжая к усадьбе, я выглянул в окно карсты и увидал над барским домом развевающийся по ветру флаг. Это был первый флаг, который я видел не на картинках, а в действительности.
-- Дядя Миша, что это, посмотри, флаг? -- спросил я его.
Дядя лениво выглянул в окошко и проговорил:
-- Флаг.
-- Для чего его выставляют? -- продолжал я.
-- Это значит, что хозяин у себя, дома. А Емельянинов разве уж приехал? -- обратился он к мсье Рамбо.
-- Третьего дня, вечером, -- сказал француз.
-- Ты знаешь, дядя Миша, у него и актрисы, и музыканты, и живописцы, -- начал я.
-- А ты почем это знаешь?
-- Богдан Карлович рассказывал. И все говорят. Ты вот спроси у мсье Рамбо. Как же ты не знаешь? Все знают, все ездят, смотрят их. Они уж давно здесь. Богдан Карлович всем их показывал.
Дядя ничего мне не ответил.
Мы проехали мимо усадьбы, проехали мост, дорога пошла селом. Из низеньких покривившихся избенок, по обыкновению, выходили бабы, мужики, ребятишки, становились в ряд и в пояс кланялись нам. Мы с дядей сидели в глубине кареты на первых местах, а мсье Рамбо перед нами на сиденье, спиной к кучеру; нас не было видно мужикам, но его они видят в окно кареты.
-- Мсье Рамбо, будьте любезны, отвечайте им за меня на поклоны, -- сказал дядя, -- меня они не видят, а вам это удобно.
Мсье Рамбо с достоинством и с серьезной миной начал раскланиваться. Я посматривал то на него, то на дядю.
-- На поклоны всех надо отвечать, -- сказал мне дядя, заметив мои взгляды.
-- Я всегда кланяюсь, -- ответил я.
В конце села надо было проезжать плотину. Она была длинная, узкая, и тут всегда обыкновенно отпрягали пристяжных и выходили из кареты. На плотине навстречу нам попались несколько мужиков, остановились и сняли шапки.
-- Вы емельяниновские? -- спросил дядя.
-- Емельяниновские, -- ответили мужики.
-- Ну что ж, рады барину, что он приехал?
-- Известно, как же, рады.
-- А видали вы его?
-- Где ж его увидишь? Намедни, сказывают, видели, когда он на балкон выходил.
-- А на деревне он у вас не был?
-- Нет.
-- Это самые разоренные мужики во всем уезде, -- сказал дядя, обращаясь к мсье Рамбо. -- Негодяй этот, управляющий его, совсем их доконал.
-- Кто? Богдан Карлович? -- спросил я.
Дядя посмотрел на меня и ничего не ответил.
-- Вместо того, -- продолжал он, -- чтобы заводить балеты и театры, лучше бы Емельянинов избы им новые выстроил. Позорит имя дворянина. Половина деревни у него ходит-побирается Христа ради.
Мы прошли плотину. На конце ее нас ожидала карета, пристяжные были опять заложены. Мы сели и поехали.
VI
Я жил у дяди уж около недели. Однажды, перед обедом, когда мы с мсье Рамбо гуляли в парке, мимо нас (дорога в этом месте проходила парком) на полных рысях проехала, запряженная шестериком, уже знакомая нам емельяниновская карета. На этот раз на запятках ее стояли лакеи, расшитые еще более позументами; на головах какие-то, невиданные мною, трехугольные шляпы.
Вернувшись к обеду домой, мы узнали, что у нас гость. Лакей, который сообщил нам об этом, назвал Емельянинова "тайным советником [Тайный советник -- по Табели о рангах, введенной Петром I, чин 3-го класса, очень высокопоставленный чиновник]", и я живо помню, что я долго ломал себе голову над этим названием, все связывая его с представлением о каких-то тайнах, прежде чем мне объяснили и я понял наконец, что это так, звук пустой.
Хотя дядя и жил открыто, на широкую ногу, постоянно у него был большой съезд и вообще и сам считался аристократом, но появление Емельянинова вызвало в доме все-таки сенсацию. Тетушку я застал в коричневом шелковом платье со шлейфом, необыкновенно шуршавшим, на голове тоже какой-то необыкновенный чепчик с широкими пестрыми лентами. Даже говорила она и отдавала приказания как-то особенно, совсем не так, как всегда, гораздо торжественнее, величественнее. На меня почему-то тоже надели самую новенькую курточку, голову мне напомадили, причесали, и когда лакей пришел и доложил: "Кушать готово-с", мсье Рамбо, тоже освеживший свой туалет и шевелюру, взял меня за руку и повел в залу. Мне показалось, что и он шел при этом как-то особенно -- не шел, а точно танцевал кадриль.
Мы застали дядю, тетушку и "тайного советника" уже сидящими за обеденным столом. Тетушка большой серебряной ложкой наливала из миски суп в тарелки, и мне показалось, что она это делала не так, как всегда, а гораздо торжественнее, как бы совершая какое-то священнодействие -- не суп наливала она, а делала возлияние. Возле нее я увидел остроносого, худого, с слезящимися, мутными голубыми глазами старика, совершенно уж белого, с нежно-розовым лицом. Сухая, деланная улыбка его произвела на меня крайне неприятное впечатление.
-- Это ваш сынок? -- спросил он, увидав меня и повертывая голову то к дяде, то к тетушке.
-- Нет, это мой племянник, -- сказал дядя, -- сын моего брата, вашего ближайшего соседа.
Я шаркнул ножкой и сел на свое место. Мсье Рамбо сделал также какой-то особенный поклон и поместился со мной рядом.
-- Я еще никому не делал визитов, -- продолжал старик. -- У вас я у первого, как у нашего уважаемого предводителя...
В это время салфетка, конец которой у него был заткнут за галстук, свалилась к нему на колени, и я увидал две большие звезды, одна над другой, пришпиленные к левой стороне его фрака. Он торопливо опять закрыл грудь салфеткой и начал есть суп, низко наклонясь над тарелкой. Я смотрел на его розовую лысину, на белые, мертвые, точно на кукле, какие-то отставшие от головы волосы, на худые и костлявые старческие его пальцы с длинными ногтями. Салфетка, должно быть, мешала ему, и он придерживал ее на груди левой рукой; на одном из пальцев этой руки был огромный перстень. Мне не понравилось и то, как он ел. Он часто-часто плескал ложкой суп из тарелки к себе в рот, но суп опять попадал в тарелку. Я с брезгливой гримасой смотрел на него. Дядя заметил это и глазами показал мне, чтобы я не уставлялся так. Когда подали какой-то соус, он опять весь перепачкался.
После жаркого начали разносить шампанское. У дяди его подавали всегда, все равно, был ли кто на обеде посторонний или нет; лакей с бутылкой, обернутой салфеткой, являлся непременно. Когда розлили вино, старик взял свой бокал и, сделав лицо еще более сладким, предложил тост за здоровье тетушки. Потом пили за его здоровье, потом еще, кажется, за дворянство или за дядю, и я заметил, что скоро на розовых, старческих щеках "тайного советника" проступил нежный, юношеский румянец, а глаза увлажнились и посоловели.
Разговор шел о том, как это он решился оставить шумную столичную светскую жизнь и поселиться в деревенском уединении. Он сказал в ответ какое-то четверостишие, где упоминалось о музах, о лире и т. п., и стал объяснять, что высокое положение, которое он занимал до сих пор по службе, все время только лишь тяготило его.
-- Музы! Служение музам! Я всегда окружал себя... Поэты, художники, живопись, музыка, театр...
Тетушка умиленно смотрела на него и слушала, точно он говорил что-то необыкновенно умное.
-- И здесь, в тиши уединения, вдали от света, от которого я бежал... -- продолжал он меланхолично-грустно, то и дело вытягивая паузы и опуская глаза.
Тетушка вздохнула и сказала:
-- У вас, мы слыхали, здесь будет театр свой, балет, оркестр?
-- О, это единственное, что меня может еще занимать! Искусство для меня все!
Тетушка высказала предположение, что это, должно быть, стоит огромных денег.
-- Я ничего для него не жалею, -- отвечал он, -- никаких расходов. Я одинок. После моей смерти, согласно моему завещанию, все принадлежащие мне музыканты, живописцы, актеры и прочие получат волю. Многие из них несомненные таланты и со временем, я убежден, достигнут известности и даже славы. Я утешаю себя тем, что отчасти виновником этого я могу считать себя.
-- О, они этого не забудут, они не забудут того, что вы сделали для них! -- воскликнула тетушка как-то особенно восторженно.
Она вообще была, как все это говорили, глупа. Дядя слушал разговор молча, серьезно, даже строго.
-- А какие есть между ними способные натуры! -- опять воскликнула тетушка. -- Конечно, у кого же есть возможность давать им такое образование!
Дядя, поглядывавший все время молча, с какой-то странной улыбкой, то на нее, то на него, при этих ее словах вдруг сдвинул брови и серьезно проговорил:
-- А вы, ваше превосходительство, -- извините за вопрос, -- были вы у себя в деревне?
Старик поднял на него голову.
-- Нет.
-- Сходите или съездите как-нибудь, посмотрите.
-- Я проезжал. А что?
-- Так, после обеда я вам кое-что расскажу.
Тетушка с удивлением, почти с ужасом, посмотрела на дядю. Старик, очевидно не понимавший, в чем дело, взглядывал то на нее, то па него, наконец спросил по-французски:
"Они" чем-нибудь недовольны?
-- После я вам скажу, -- по-французски же ответил дядя.
Я вспомнил его разговор с мсье Рамбо на плотине и был убежден, что дядя будет с ним говорить именно о том же.
VII
Обед кончился; все встали. Кофе дядя велел подавать в кабинет, куда он пошел вместе с Емельяниновым.
-- Ах, этот Михаил Дмитрич! -- сказала тетушка как бы про себя, провожая их туда глазами.
Мсье Рамбо не расслышал, предположил, что это она к нему обращается, и спросил, что ей нужно.
-- Я говорю, что за странный человек Михаил Дмитрич, -- повторила она, -- Емельянинов у нас первый раз в доме, и он не нашел сказать ему ничего более любезного, как то, что у него мужики разорены. Я ведь знаю, наверно он об этом будет ему говорить.
-- Да, и я то же думаю, -- сказал я.
Она посмотрела на меня с удивлением.
-- Почему?
-- А потому, когда мы ехали, дядя говорил об этом мсье Рамбо.
-- Дядя думает, что распустить их так, как они распущены у него самого, лучше. Первые разбойники в уезде, делают что хотят! Он все ждет от них благодарности; точно это люди! -- добавила тетушка.
Она сделала презрительную гримасу и, шурша своим шлейфом, направилась в гостиную.
-- Это совсем не ваше дело было вмешиваться в этот разговор, -- сказал мне мсье Рамбо. -- Вы еще мальчик, и до вас это нисколько не касается; вы даже понимать этого еще не можете.
Через час или через два после обеда Емельянинов уехал. Проводив его, все собрались на балконе. Тетушка вздумала сделать замечание дяде, зачем он говорил с ним об его мужиках.
-- Точно вы не могли найти другого разговора!
-- Да? -- странно рассмеявшись, спросил дядя. -- А я думал, что это для него самый любопытный разговор. Он ведь такой меценат, благодетель: он должен быть мне благодарен, что я указываю ему на нуждающихся в его помощи, тем более что эти люди так близки ему.
-- Те, которые получили хоть какое-нибудь образование, -- музыканты, живописцы, актеры, -- да, они могут еще его понять, он еще может их к себе допустить, приблизить. Но как же это могут быть близки ему эти? Ведь это же животные! Им что ни делай...
Дядя уже привык к подобным замечаниям тетушки, слушал ее рассеянно-скучно и наконец сказал:
-- Ну, довольно!
Но она что-то опять начала ему возражать.
-- Пожалуйста! Я прошу! Довольно! -- уж с досадой сказал он.
Тетушка не унималась и продолжала.
-- Да ведь это же старый развратник -- и ничего больше! Все эти балеты, театры -- все у него для одного разврата! Неужели ты, матушка, этого не понимаешь?
Дядя встал и, ничего не отвечая ей на ее дальнейшие возражения, направился к ступенькам балкона, спустился по ним и, заложив руки назад, пошел через широкий газон в глубину сада. Наступило общее молчание.
VIII
Наконец мне надо было ехать обратно домой. Сам дядя почему-то не мог ехать со мною, как он этого хотел, и меня отправили одного, то есть с мсье Рамбо.
На этот раз он поместился в карете рядом со мною и устроился притом гораздо комфортабельнее: сел поглубже в угол, а ноги протянул на переднее сиденье. Мы проехали несколько верст, и он заснул. Он спал всю дорогу, только поворачивался с одного бока на другой.
Так мы доехали до Знаменского. Перед плотиной карета остановилась. Кучер с лакеем и форейтором, я слышал, держали какой-то совет. Потом лакей Никифор подошел к окну кареты и сказал, что выходить нам незачем: плотину поправили, сделали шире, и пристяжных отпрягать не будут.
-- Спит, -- сказал Никифор, посмотрев на мсье Рамбо. -- И во что это только он спит! Целый день готов спать. Мусье Рамбо. А мусье!
Я остановил Никифора.
-- Не нужно, пускай спит.
-- Да ведь сейчас домой приедем. Маменька увидит у него заспанное лицо: гневаться, пожалуй, будет, скажет, что никто не смотрел за вами...
Но я все-таки настоял, чтобы мсье Рамбо не потревожили. Мы переехали плотину, от соломы мягкую, как пуховик. Дорога пошла селом. Опять, по обыкновению, из изб торопливо выходили и выстраивались у дверей мужики, бабы и ребятишки и кланялись карсте.
Чтоб кому-нибудь отвечать на их поклоны, я пересел на переднее сиденье и кивал головой направо и налево.
Все Знаменское, я уже сказал, вытянуто в одну длинную улицу. На одном конце его плотина, вот которую мы сейчас переехали, а на другом -- мост, переезжать который нам предстояло. Затем уж начиналась барская усадьба.
На этом мосту никогда пристяжных не отпрягали, из кареты не выходили, а проезжали его обыкновенно рысью; мост был отличный. Но на этот раз, въехав на мост, лошади пошли почему-то не только шагом, но еле-еле с ноги на ногу. Я высунулся в окошко, заглянул вперед и совершенно неожиданно с удивлением увидал совсем непонятную мне картину. Впереди нас, в ширину всего моста, шло целое общество каких-то дам в шляпках, в мантильях, с зонтиками, было между ними и несколько мужчин в пестреньких сюртучках и в соломенных шляпах с широкими полями -- всего человек, я думаю, тридцать, если не больше. В это время в окошечко кареты, которое позади козел, оборачиваясь и нагибаясь ко мне, лакей Никифор, сидевший рядом с кучером, окликнул меня и сказал:
-- Извольте посмотреть: генерал с актерками своими с прогулки идет. В окно извольте посмотреть! Только поосторожнее, не упадите! Мусье Рамбо!
-- Не нужно, не буди его, Никифор, -- сказал я, высовываясь в окошко и заглядывая вперед.
Все общество было шагах в сорока, в пятидесяти впереди нас. Мы ехали за ним, как едет обыкновенно экипаж за господами, которые вышли пройтись, погулять. Некоторые оборачивались на нас и посматривали. На самом уж конце моста все общество разделилось, остановилось и выстроилось вдоль, перил, очевидно чтобы дать дорогу нам проехать. Между молоденькими девушками или дамами, в боленьких кисейных платьицах, в соломенных шляпках с цветами, я, увидал знакомую уже мне фигуру Емельянинова. Он был теперь в светло-палевом летнем костюме, тоже в соломенной шляпе, и на шее его был повязан яркий, пестрый шелковый платок, концы которого висели большим небрежным узлом. Я сел на свое место, откинувшись в угол, и оттуда посматривал, Мсье Рамбо продолжал спать.
Когда карета совсем поравнялась с Емельяниновым, он что-то спросил у кучера -- я это слышал, но не мог разобрать что, -- стал смотреть в карету, увидал меня и, очень любезно улыбаясь и кивая мне, послал рукой поцелуй. Я снял мою матросскую фуражку -- меня водили моряком -- и раскланялся. Емельянинов опять что-то, я услыхал, сказал кучеру, и вслед за тем карета остановилась. Емельянинов шел к нам.
Но было уже поздно: Емельянинов стоял у самого окна.
-- Вы куда это, молодой человек, домой возвращаетесь? -- говорил он.
Я растерянно что-то отвечал ему, путал. Мсье Рамбо, наконец проснувшийся, со сна ничего не понимал, поправлял волосы, тер заспанное лицо и торопливо повторял:
-- Что такое? Что такое? А?
-- Успеете еще домой. Пойдемте ко мне чай пить! Вечер такой чудесный! Заходите, мой юный друг! Что я вам покажу! -- продолжал Емельянинов.
Я не знал, что ему отвечать, смотрел на него, глупо улыбался. Но, я помню, мне ужасно хотелось зайти, посмотреть, что и как это там у него устроено.
-- Пойдемте, мой юный друг! -- опять повторил Емельянинов и сам отворил дверцу кареты.
Мсье Рамбо между тем совсем уже очнулся и что-то скоро начал говорить ему, то и дело называя его "вашим превосходительством ".
-- Ничего! -- отвечал Емельянинов. -- Успеете. Скажете, что это моя вина, что это я настоял. Пойдемте!
Мсье Рамбо и я вышли из кареты.
-- Поезжай на барский двор! -- крикнул нашему кучеру Емельянинов.
Карета поехала, а мы с мсье Рамбо остались с Емельяниновым и его обществом.
-- Ну, идемте! -- сказал Емельянинов, и мы тронулись. -- Вы от Михаила Дмитрича возвращаетесь? -- спросил он.
-- Мы у него прогостили две недели, -- отвечал мсье Рамбо. -- Теперь домой пора; ему заниматься надо.
-- Ну, уж какие это занятия летом! Летом надо дышать воздухом, кататься, купаться. Занятия -- на это есть осень, зима, -- говорил Емельянинов. -- Так ведь? Правду я говорю? -- обратился он ко мне, обнимая меня за талию.
Я что-то отвечал, вроде "конечно", "да".
-- Вы чаще приезжайте ко мне. Ведь это так близко! Два раза в неделю у меня театр, балет. У меня много картин, целая галерея, библиотека. У меня много хорошеньких барышень; за ними можно ухаживать. Вам который год?
-- Четырнадцать, -- проговорил я.
-- А какой вы большой! -- удивился он. -- Я думал, вам лет пятнадцать по крайней мере. Ну, все равно. Вы любите хорошеньких? Ухаживать за ними любите? Вот посмотрите, какие миленькие. Александрин! Нити! Мари! Подойдите сюда, к нам, -- сказал он, оборачиваясь назад.
Две-три девушки в беленьких платьицах приблизились, почтительно улыбаясь.
Я был, может быть, действительно и выше и мужественнее, чем обыкновенно бывают дети в этот возраст; но наивен, неловок и застенчив я был до последней степени. Я растерялся, покраснел и не знал, что мне говорить, куда смотреть. Емельянинов же, оставив меня с девушками, пошел вперед с мсье Рамбо, о чем-то его расспрашивая или рассказывая ему. Девушки шли около меня и задавали мне вопросы, люблю ли я гулять, кататься, собирать цветы, люблю ли я музыку, театр.
Я отвечал: "да", "нет".
-- А в жмурки вы любите играть?
-- Да, -- сказал я.
-- Вот ужо, после чая, будем играть, -- сказала одна из них. -- Я вам завяжу глаза крепко-крепко...