-- Ну, что же, скоро ты? Вечно копается! - брюзжал муж.
-- А ты вечно горячку порешь, -- возражала досадливо жена.
Букин стоял посреди гостиной и от нетерпенья хлопал себя по руке шапкой. Это был блондин, с нервным, старообразным лицом, во всех складках которого укоренилось хмуро озабоченное выражение, свойственное многим нашим интеллигентам. Он, прищурившись, с досадой глядел на жену сквозь золотые очки и думал о той нескончаемой возне, которую поднимает она каждый раз, как обирается в гости или в театр... Букина, еще молодая и стройная, но болезненная женщина. С бледными от малокровия губами и щеками, торопливо поправляла на себе перед зеркалом платье и с раздражением думала: "Вот стоит за спиной и шапкой хлопает! Вечно торопится, вечно раздражается"!..
-- Восьмой час, -- говорит муж, сердито щелкая часовой крышкой.
-- Ах, боже мой, не могу же я! Надо еще пойти в детскую: распорядиться...
-- Это просто несносно! -- произносит муж, и голос его дрожит от досады.
-- Не бросать же мне детей! -- отвечает жена, и голос ее тоже дрожит.
-- Мы опоздаем в театр! -- кричит муж вслед жене, которая поспешно направляется в детскую.
-- Так поезжай один, -- что за мучение такое! - отзывается уже из детской жена...
В детской за столом сидят трое детей: шестилетняя девочка Нюта, худенькая, бледная, вся в мать, пятилетний Володя, нервный и подвижный, как ртуть, и трехлетний Миша, уродившийся в кого-то толстым крепышом с розовыми щеками. Тут же сидит нянька, толстая старуха, с жирными складками вместо шеи и до смешного маленькой головой. Нюта перечитывает в десятый раз "Красную шапочку", а нянька в десятый раз выслушивает сказку с живейшим вниманием, и ее морщинистое лицо то и дело расплывается в ребяческой улыбке. Миша копошится над кубиками, а Володя рисует огрызком карандаша уродливые фигуры, предназначенные изображать чертей и ангелов; чертей и злых людей он рисует худыми, как лучинки, а ангелов и добрых людей - шарообразными.
-- Ну, смотрите, не шалить без меня, ложиться спать вовремя и не разговаривать в постели. Слышите? А ты, Аграфена, не рассказывай им разных глупостей... да не давай им много есть.
Сказав это, мать наскоро поцеловала детей и поспешила вдогонку за мужем, который уже сходил с лестницы...
-- Барин, куда ехать? Вот извозчик... тепленький!
-- На Театральную площадь.
-- Сорок копеечек.
-- Болван!
-- Дорога-то, барин...
Сторговались, поехали. Шел мокрый, тяжелый снег, прилипавший к лицу. Полозья саней скрежетали по камням. Извозчик повторял: "Ну, ну... полегоньку, полегоньку!" и усердно нахлестывал лошадь.
-- В киятру? -- спросил он, с трудом вынося продолжительное молчание.
-- Да, да... Пошел скорей!.. Отвратительные извозчики! - проворчал Букин.
Извозчик из приличия промолчал, стегнул лошадь и снова заговорил:
-- А вот что я хотел спросить, барин: ежели которые представляют в киятре, плохо представят, что им за это будет? Осрамят?
-- Пошел, пошел скорее! - крикнул вместо ответа Букин.
Молча подъехали они к театру, молча уселись в кресла. Представление уже началось, и они долго не могли понять, в чем дело.
"Бинокль забыла!" -- с досадой подумала жена.
"Очевидно, она забыла бинокль", - тоже не без досады подумал муж.
Весь первый акт пропал для них. Оба чувствовали усталость, как это всегда бывало с ними к вечеру после целого дня забот, тревог, недоразумений и неудовлетворений, и оба от этой усталости были раздражены и неприятно взвинчены; оба в глубине души сознавали, что они несправедливы друг к другу и к окружающим. Что виновата во всем из собственная надорванность, но это только усиливало в них запас глухого раздражения, готового каждую минуту прорваться по самому ничтожному поводу: их раздражали и молодой франт, сидевший перед ними, и чье-то шушуканье сзади, и забытый бинокль, и отсутствие афиши... а больше всего раздражало их то, что они раздражаются от всякой мелочи.
-- Эту госпожу надо бы выпрямить по способу Кало, -- шепнул Букин, кивая жене на актрису, которая играла главную роль в пьесе.
-- Несносно смотреть на нее, как она горбится! -- отозвалась жена.
-- Она воображает, что это трогательно...
Перекинувшись между собой злыми замечаниями по поводу исполнителей, Букины почувствовали некоторое облегчение и со второго акта начали внимательно следить за пьесой. Шла драма Островского, которую Букины когда-то видели на сцене, но почти забыли. Разыгрывалась она хорошо, стройно. Но Букин не столько смотрел на актеров, сколько присматривал за ними, как надзиратель во время дежурства, помышляющий о том, как бы кого поймать, уличить, вывести на свежую воду. Он принадлежал к числу людей, которые бросают строгие взоры на все окружающее... даже на стакан воды, стоящий перед ними.
-- Какая скука! -- сказал он по окончании второго акта. -- Хоть покурить, что ли, пойти...
В третьем акте он сделал брезгливую гримасу, от которой лицо его постарело сразу на десять лет.
-- Старо, старо... да и длинно же, черт побери! -- говорил он на ухо жене. -- Пора Островского сдать в архив.
Жена ничего не имела против этого, но ее физически раздражал голос мужа, брюзжащий над самым ее ухом, и она нервно повела плечом.
-- Не пройтись ли нам? - сказала она, когда занавес опустился при шумных аплодисментах публики.
-- Пожалуй, -- согласился муж, морщась от рукоплесканий.
В фойе, в коридорах тесно. Неуютно...
-- Все ползают, точно полусонные... и ни одного интересного лица! - говорила Букина.
-- Серо, серо! Какая-то мертвечина везде, -- прибавлял муж, прислушиваясь в то же время к разговорам публики.
-- Пьеса - ничего, -- говорит расслабленным голосом полная купчиха, обмахиваясь огромным веером. - Ну, да и жарко же до неприличности!..
-- Я люблю, чтобы сначала было страшно-страшно, а потом свадьба... -- щебечет молоденькая девица, проходя мимо Букиных под руку с другой девицей.
-- Прекрасная пьеса! - басит кто-то...
-- Ну, конечно. Она за него замуж выйдет...
-- Если бы вышла, то не было бы драмы, а ведь это - драма...
-- Но как бесподобно провела она эту сцену! - говорит офицер даме, идущей с ним под руку.
-- Да. Да!.. А вот я видела ее прошлый сезон в пьесе... Забыла, какая пьеса... Так она там выходит в амазонке: чудо, чудо, что такое! Так бы и расцеловала ее!..
-- Господи, как все это глупо! -- ворчит Букин и выпивает для освежения сельтерской воды. -- Ну, и дерут же они за воду!.. Однако. Начинают 4-й акт. Пойдем: надо уж отбыть повинность...
-- И чего они тянут? - чуть не стонет он в 4-м акте. -- Все это можно сказать в двух словах... Уж скорей бы кончали!
-- Да, устала сидеть...
-- А эта госпожа все еще играет молодых барышень? Позвольте, сколько ей теперь лет?
И Букин принялся высчитывать лета актрисы. Но тут занавес опустился, верхи разразились аплодисментами криками: "браво!"
-- Чего они орут? Этакие ослы! -- выбранился Букин и пошел одеваться.
-- Тут неприменно простудишься: со всех сторон дует! - жаловалась жена, боязливо оглядываясь по сторонам. - Какая безобразная толкотня! И чего они бросаются все сразу, как сумасшедшие?
Но Букин не слушал ее; он уже ринулся в середину толпы и кричал жидким от раздражения голосом:
-- Да когда же, наконец, дадут нам платье? Это черт знает что такое! Я давно дожидаюсь!
-- Непременно завтра у меня будет флюс, -- озлобленно говорила Букина, прикрывая щеку рукой.
"Завтра заседание и послезавтра заседание", -- думал со скрежетом зубовным Букин, и лицо его было как у человека, переложившего горчицы.
"Наверное, эта дура Аграфена наговорила без меня детям разных дурацких сказок, -- размышляла Букина, выходя под руку с мужем из театра. -- Что я за несчастная такая, что даже няньки порядочной найти не могу!"
Букин нанимал между тем извозчика...
-- Сорок копеек, барин... без лишнего!
-- Болван!
Оставшись одни с нянькой, дети пришли в наилучшее настроение. Они любили папу и маму, но еще больше любили оставаться одни с нянькой, которая как нельзя больше подходила к их компании: старуха до такой степени оребячилась с детьми, что даже начала картавить.
-- Папа с мамой в театр пошли, -- сказала Нюта.
-- Театру я знаю, -- заметила нянька.
-- И я знаю, -- сказала Нюта.
-- И я! И я! -- закричали Володя с Мишей.
Они имели право утверждать это, потому что у них был собственный картонный театр, где ежедневно по нескольку раз давалась пьеса: "Конек-Горбунок".
-- Нет, это не настоящий театр, -- возразила нянька. -- А я так вот в взаправдашнем была.
-- В живом? - спросил Володя, весь насторожившись.
-- В живом, -- сказала нянька. -- Билет у меня дармовой был: знакомый лампельник дал. Я и пошла.
-- Хорошо было?
-- По началу-то я было испужалась...
-- Страшно?
-- Как пальнули это из ружья, -- Матерь божия! -- у меня инда вольный свет выкатился из глаз.
-- По настоящему пальнули иль понарошку? -- спросил Володя. Глаза его уже блестели.
-- Известно, понарошку... а все же я перетрухнула. Ну, а потом ничего: обошлось. И хорошо же там!
-- Хорошо?
-- Хорошо!.. Тут тебе море, тут тебе облако, тут тебе пожар горит... Хорошо!
И старуха пустилась рассказывать. Нюта слушала, расширив свои и без того большие глаза. Володя от волнения вертелся на стуле, не спуская с няньки блестящих взоров; на его подвижном лице отражались попеременно то страх, то огорченье, то радость. Миша тоже внимательно слушал, а когда нянька кончила рассказ, сказал:
-- Я есть хочу.
Стали ужинать. За ужином беседа была тоже очень оживленная.
-- Когда я вырасту большая, у меня будет миндальная фабрика, -- заявила Нюта. Миндаль в сахаре был ее слабостью.
-- А я буду жить в шоколадном доме, -- сказал Володя.
-- А у меня... у меня будет... -- начал Миша, но так и остановился с раскрытым ртом, потому что еще не придумал, что у него будут.
Воображение детей заработало, стремясь неудержимо в запретную лакомую сторону: мать не баловала их сластями, считая это вредным для детей, и они принуждены были заменить для себя лакомства "сладкими" разговорами, в которых нянька всегда принимала живое участие. Перебрав арбузы, яблоки, апельсины, леденцы, пряники и еще многих всяких сладких вещей, дети пришли в такое веселое настроение, как будто все эти сласти побывали у них во рту, и начали плясать, потому что им так захотелось. Никто так не умел так долго кружиться, как Нюта, и никто не мог так высоко подпрыгивать, как Володя; что касается Миши, то он больше валился на сторону и потому в конце концов рассердился. Тогда нянька объявила, что пора спать, и увела детей в детскую. Но тут-то и началось самое веселое.
Володя задумал представить театр, о котором рассказывала им нянька, и сразу одушевил остальных. Все накрылись платками, полотенцами и стали пугать друг друга. Володя был разбойник и страшно сверкал глазами: он хотел утащить Мишу и так грозно подступил к нему, что тот с перепугу шарахнулся под кровать. Разбойник полез за ним, а Миша от страху брыкался и хохотал: очевидно, он хотел подбодрить себя смехом. Ничто бы не спасло бы его, если бы Нюта не перевязалась крест-накрест полотенцем и не сделалась доброй волшебницей: она-то и закрыла Мишу от разбойника. А затем увела его в пещеру. Разбойник ходил, искал, мычал и не мог найти. В гневе потянул он носом и почуял, что где-то близко русским духом пахнет. Тогда он взял подушку и начал подкрадываться к своей жертве с злою мыслью - придушить ее. Но тут нянька опомнилась и закричала: "Спать, спать! Мисенька, голюбсик, -- бай-бай!" В ответ на это дети бросились к ней и окутали ее простыней. И вдруг стал белый медведь; и это было так страшно, что они в самом деле струхнули. Няньке это понравилось, и она начала рычать. Все запрятались, кто куда мог, и от возбуждения давились смехом. Но Володя, который любил во всем систему, выскочил из своей засады и потребовал, чтобы сначала уговорились хорошенько, кому погибать и кому спасать.Тут-то у всех, не исключая Миши, заиграло воображение: то они плыли по морю и тонули, то взвивались на облака и падали в пропасть, а карлики спасали их оттуда (карликов изображал Миша), то они блуждали в дремучем лесу, который был очень похоже представлен табуретками, перевернутыми вверх ногами. Перед усталыми путниками вдруг вырастала избушка на курьих ножках - избушку изображал картонный театр - а там сидела баба-яга и стучала костяной ногой (нянька затопала ногами так, что мороз по коже подрал)... Вдруг, откуда ни возьмись, король на прекрасном коне в блестящей короне (Володя прогарцевал на палочке), а с ним царская дочь (Нюта накинула на себя одеяло и приняла величественный вид) и маленький принц (Миша от важности раздулся и запыхтел)... И вдруг из лесу выходит атаман с ружьем...
-- Это что такое значит? -- раздался голос матери. -- Аграфена, ты просто из ума выжила!.. Спать, сию же минуту спать!!.
-- Ах, мама, как весело было! Вот весело, вот весело! -- говорила Нюта, раздеваясь и не замечая в возбуждении сердитого лица матери.
-- У нас белый ме...медь был, -- рассказывал Миша, пока нянька, пришипившаяся от гнева барыни, торопливо укладывала его в кровать. -- Он, мама, ба-альшой был... страшный... Мы от него убежали.
Что касается Володи, то он молча юркнул в постель и лежал там с широко раскрытыми блестящими глазами: перед ним проходила нескончаемая вереница королей, разбойников, волшебниц, расстилалось море. Такое большое и глубокое, чернел дремучий лес, скрывающий в своем мраке разные невиданные диковины, и светилось вдали что-то прекрасное, чего Володя не мог разобрать. Он зажмурил глаза, чтобы всмотреться хорошенько в это прекрасное, и перед ним замелькали какие-то золотистые лучи, потом заискрилась разноцветная радуга, а за ней далеко-далеко что-то огромное, сверкающее волновалось и переливалось в разные цвета...
-- Ах, мамочка, мамочка, как хорошо! -- пробормотал Володя невнятным от дремоты голосом.
Но матери давно уже не было в детской. А нянька, и Нюта, и Миша крепко спали.