Константин Андреевич Тренев. Любовь Бориса Николаевича
I
Уголок Крыма, куда приехал отдохнуть Борис Николаевич Вязвитинов, представлял еще девственное дачное захолустье. Коричневая гора с обломками скал вверху, похожими на развалины какого-то кремля, опередив группу зеленых спутниц, ушла на сотню саженей в море, а сбоку у ее ног разостлалась маленькая вечно голубая бухта. А на отлогом ее берегу рассыпалось полсотни дач, из желтого и серого камня. Впереди у моря две-три белые, с вышками и парапетами, новые дачки еще не оперились зеленью, и все это -- если с гор смотреть -- будто стайка прикорнувших на берегу желтых гусят с гусынями.
Стоял май. Ласково обступившие бухту небольшие горы и раскинувшийся у их подножья кусок степи были заново окрашены яркой зеленью. И весь уголок, с новыми, кое-где недостроенными дачами, со стуком топоров, был невинно чистый, заново вымытый, как бывает весной в доме, когда раскрыты и празднично вымыты окна и двери... Борис Николаевич поселился на белой даче у моря, только окнами не на море -- не раздражал бы прибой волн,-- а на горы. Рядом на террасе были еще две комнаты: одна пустая, в другой жила дама с мальчиком ле.т семи. Звали ее Марья Сергеевна. По целым дням зажаривала она мальчика в песке на солнце, почернела и обожглась сама, а он оставался все такой же прозрачный и худенький. Нотариус, что занял с женой и тремя мальчиками комнату со стороны моря, иногда подходил к ним и, вздыхая, говорил:
-- Да-а, барыня, мальчик-то ваш все неважно выглядит! Эх-хе-хе! Дай бог, конечно, чтобы я ошибался, но едва ли Крым ему поможет. Попомните мое слово!
Расчесывая тремя пальцами веерообразную с проседью бороду, он говорил ласково-грустным голосом, а в прищуренных мутно-голубых глазах струилось тихое довольство. Фамилия его была Белков. Если Борис Николаевич сидел у себя на веранде, то Белков, проходя мимо, говорил ему:
-- Видом, милый человек, любуетесь? Что ж у вас без моря! Вот у нас -- действительно видик! Вы же сколько за свою келийку платите?.. Хе-хе! Переплатили, родной мой! Мы за свою только пятью рублями больше платим, но какое же, помилуйте, сравнение!.. А в общем, я вам скажу, пошлость -- эти крымские виды! Эта знойная, раскрашенная природа, как мещанка, кричит! Ну можно ли сравнить эти лысые горы с нашими грустными полями, задумчивыми лесами! Вы откуда изволили прибыть?
Борис Николаевич называет большой университетский город.
-- А, город большой, но, сознайтесь, скверный! Пошлость! Во-первых, в санитарном отношении! А я из Ямска. Слыхали, конечно! Уездный городок, но чудный! Во-первых,-- говорил он, загибая пальцы и причмокивая,-- во-первых, по климату, здоровый степной климат... рядом сосновый бор; во-вторых, изволите ли видеть, почти на железной дороге; в-третьих, приходилось, конечно, читать,-- большая торговля местными продуктами, как то: яблоками, кожами, медом, деревянными изделиями и прочее и прочее; в-четвертых, некоторые археологические достопримечательности: изволите ли видеть, в XIII веке через наш город лежал татарский тракт... Да-а! Замечательно!
Перечислив по пальцам преимущества своего города, Белков шел на берег, выворачивая ноги ступнями врозь и самодовольно ворочая бедрами.
Горничная Приська, только что приехавшая из-под Полтавы, в "мереженой" сорочке из домотканого полотна и разноцветной плахте, убирая комнаты, флегматически роняет вслед Белкову:
-- Отто, что пан бесперечь балакает, так барыня молчит.
II
Днями валялся Борис Николаевич на горячем песке у зеленых волн или поднимался в горы и бродил там, любуясь, как здесь вверху яйла уходит вдаль синими волнами, а внизу распахнулась перед ним без предела густоголубая даль моря; где-то над горизонтом поднялась она к небу и слилась с ним в туманной мгле. Будто это на края земли и неба наброшен прозрачный, чуть колыхающийся газ. Тает и ширится душа, уносясь за этот полог, и нет конца-края ей, трепетно растворившейся в этой огромной красоте...
И, бывает, за весь день ни разу не вспомнится пыльный, протухлый город, где камни и выпятившиеся острые углы жизни обнажили, сдавили личность, и болезненно слышишь ее, и слышишь, как она трется об эти углы, будто больная нога в тесном сапоге...
Борис Николаевич был старший врач в казенном учреждении, с большой частной практикой. Поглощенный интересным делом, десять лет не выезжал он из города и не заметил, как прошли эти годы. Но месяц тому назад на приеме у себя, выглянув в переполненную пациентами приемную, почувствовал такое гнетущее бессилие духа, что принять их всех показалось так же трудно, как если бы его заставили нести их на плечах. А за ними, в его больнице, длинный ряд кроватей...
И было такое чувство, что никуда не убежать ему от них; если же остаться здесь в городе и не бежать сегодня, сейчас, то можно задохнуться и умереть.
Борис Николаевич прошел к жене.
-- Наташа, скажи там, что приема сейчас не будет,-- сказал он с тоскою, опускаясь на стул.-- Я не могу... Уеду из города.
Жена посмотрела на него большими умными глазами:
-- Куда, Боря?
-- Куда? Ну... в Крым.
Она подошла, отерла платком холодный пот у него на лбу.
-- Устал? Когда хочешь ехать?
-- Сегодня.
-- И отлично. Вдвоем поедем или один?
Борис Николаевич помолчал.
-- Поезжай один. В больнице Глухов тебя заменит. Ну, бог с тобой, мой дорогой.
Странное дело, как успокаивающе действует на него это ласкающее интеллигентностью и красотою контральто. Стало куда легче. Будто вместе с холодным потом стерла с головы эту налегшую тяжесть.
Хоть и решил Борис Николаевич немедля уехать, больных все же принял. В тот же вечер сидел у него за чаем помощник его, Семен Иванович Глухов. На просьбу заменить Бориса Николаевича на время отпуска он ерошил пальцами жесткую щетину головы и щетками нависшие брови и строго говорил:
-- Я вас заменю, но я люблю называть вещи собственными именами и привык ставить вопросы на почву голых принципов. Извините за откровенность, но этих, так называемых товарищеских услуг я не признаю. Я смотрю на дело только с материальной стороны. Вы уезжаете на два месяца, и ваши обязанности полностью переходят ко мне. В таком случае голая логика гласит, чтобы полностью перешло ко мне и ваше жалованье за эти два месяца...
-- Да, да,-- поспешил Борис Николаевич,-- это само собою разумеется.
-- Прошу извинить за голую откровенность, но я хотел бы это документально оформить.
-- Хорошо, я сейчас дам вам расписочку.
-- Вот именно, пожалуйста, расписочку: деньги по первому требованию и вообще... вообще. Наталья Алексеевна, вы напрасно кусаете ваши нежные губки. Смешного, сударыня, здесь ничего нет! Человек имеет право на получение денег, которые...
-- Семен Иванович, милый, да ведь не получите!
-- То есть почему же, смею знать?
Волосатый нос его побагровел, глаза гневно засверкали. Борис Николаевич поспешил на помощь:
-- Ну что ты, Наташа, конечно же, получит.
-- Извините, сударыня,-- махнул на нее рукой Глухов,-- но это дает мне повод сказать голую и горькую истину о женском уме и... деликатности.
На другой день Наталья Алексеевна и Глухов провожали Бориса Николаевича на вокзал. Глухов крестил его, вытирая обтрепанным рукавом слезы, и, сердито хмурясь, просил помнить там, в Крыму, что здесь за него работает, "как сукин сын", человек, который тоже бы не прочь и в Крым, и на лоно природы, и "всякие фигли-мигли".
III
В июне погода как-то на целую неделю испортилась: с горных долин подули сильные неприятные ветры. Утро вставало ясное и тихое. Не колыхнется лист на дереве, море, спокойное, как река, отразив в голубом зеркале гигантскую черную скалу, чуть плещется о песчаный берег.
Но Приська, подметая террасу, уже заявляет:
-- Отто, что зранку тихо, так днем ветрюга будет.
И точно, в десять часов ветер с воем вырывался откуда-то из-за гор и все срывал, все уносил в море.
Застигнутые им молоденькие тополи трепыхались побелевшими от ужаса листьями, то припадали к земле, то рвались вперед, чтобы спастись бегством... Терраса Бориса Николаевича была с наветренной стороны: несло песок в чай, опрокидывало посуду.
Приходил Белков и, сострадательно причмокивая, говорил:
-- Ай, бедные люди! Какое тут у вас безобразие! А у нас такая тишь да гладь да божья благодать! Да-а, не повезло вам! А вы пожалуйте к нам! Хоть чаю-то без песку напьетесь. Милости просим, сударыня! Доктор, пожалуйте!
Борис Николаевич отказывался, а Белков фамильярно брал его за локти и тащил к себе на террасу.
-- Руку, сударыня!
Манерничая, подавал руку Марье Сергеевне.
-- Погибающих привел! Отпаивай, Верунчик!.. Вера Степановна, супруга, знакомьтесь. А это мои красавцы, сыны -- соколы.
За столом сидели три мальчика с серыми неприятными, как у отца, глазами и с такими же, как у него, раздутыми, будто рваными, ноздрями.
-- Надо же, господа, посильными одолжениями облегчить жизнь обиженному,-- говорил он, потирая руки от удовольствия, что перед ним люди, менее его счастливые.-- Все мы можем очутиться в положении, когда нужна помощь соседа. Не правда ли, Верунчик?
Жена тихо отвечала:
" -- Да... правда.
Она была моложе его лет на пятнадцать. Неловкой, путающейся в юбках походкой ходила с террасы в комнату и обратно. Руки робко брали и ставили вещи и опускались беспомощно.
Молчаливо ухаживала она за гостями, и в ее молчании была искренняя ласка, достаточная для того, чтобы помириться с гостеприимством Белкова.
Она была некрасива. Черты загорелого лица были неправильны, расплывчаты; некрасивые бледные губы, а у краев их легли две старившие ее скорбные складки. Но красили лицо длинные ресницы и под ними карие хорошие глаза. Когда Вера Степановна обращала их к Марье Сергеевне и ее больному мальчику, в них светилась большая любовь и грусть.
-- Ну что, молодой человек? -- хлопал мальчика по плечу Белков.-- Плохо мы поправляемся! Эх-хе-хе! Вероятно, кто-нибудь из родителей не совсем здоров?
IV
Каждый день извозчики привозили из ближайшего города новых дачников; все они были на счету, и легко было узнать их по белому телу, когда, нагие, валялись у берега на горячем песке. И положительно сенсацию произвело, когда на соседней даче поселились художники -- молодой мужчина и старуха. Мужчина был толст, одет в ярко-красную рубаху до пят, и щеки у него такие же, как рубаха, ярко-красные, а волосы по плечи. Старуха-- коротко острижена, в белой поддевке и широких шароварах, запущенных в ботфорты. Прямо с дороги, оставив вещи в комнате, они пошли в горы, он -- молиться солнцу, а она -- делать гимнастику. А Приська уже стояла среди двора, засучив рукава, показывала на художников и докладывала:
-- Отто, что спереду пошел, мужик, так то мать, а что сзаду идет, баба, так то сын.
-- Какая пошлость!-- возмущался Белков.
От него положительно не было спасения на даче, а когда Борис Николаевич выходил на берег, и там далеко разносился блеющий голос Белкова. Облюбовав какого-нибудь больного, Белков, сочувственно вздыхая и сладко причмокивая, говорил:
-- Конечно, дай бог, чтобы я ошибался, но, по-моему, у вас, родной мой, рак!
Возвращаясь с гор на дачи, Борис Николаевич обыкновенно встречал на тропинке у подножья гор Веру Степановну с похожими на Белкова мальчиками. Они хватали его за ноги, щипали, обрывали часовую цепь или пуговицу, а Вера Степановна шла рядом, но слабо замечала это и слабо останавливала их. И непохоже было, что она мать, а не робкая бонна при них.
Свою неприязнь и раздражение переносил Борис Николаевич с ее мужа и детей на нее самое. Это портило отдых, и вместо того, чтоб пожить еще месяц, как он полагал раньше, решил уехать через неделю. Проехать вдоль Южного берега, где понравится -- пожить, да и домой: пора. Соскучился по жене, по работе и по городу; за полтора месяца нажил густой загар и свыше полпуда весу.
V
На склонах ближайшей горы виднелись развалины какого-то древнего храма, и вся эта гора, с молочно-серыми скалами, пронизанными золотым лучом и вознесенными к небу, как купола, была похожа на колоссальный храм, плывущий в голубом воздушном океане. Ближе к морю уходила к облакам другая гора, покрытая лесом, с чьей-то священной могилой на вершине.
Борис Николаевич отправился туда незадолго перед отъездом. Вышел с утра, но поднимался в горы, не торопясь, подолгу останавливался, оглядываясь и отдаваясь голубой волшебной панораме, с каждым шагом развертывающейся все шире. Недалеко от вершины его догнала экскурсия дачников во главе с Белковым. Борис Николаевич хотел было скрыться в кустарник, но опоздал -- Белков уже был подле и блеял:
-- Ага, доктор! Вот мы вас, изволите ли видеть, и догнали! Хе-хе-хе. А ведь вы часика на два раньше вышли... То-то, батенька! Ну, прошу, господа, не отставать.
Взял под руку молодую дачницу, гордо поднял веерообразную бороду и, ворочая бедрами и тонкими ногами -- носки врозь, стал по крутой тропинке взбираться на гору.
-- Гоп-гоп! -- кричал он, останавливаясь на поворотах.
-- Эх вы! Ходоки! "Учились бы, на старших глядя! Мы, например, или Максим Петрович, дядя!" Откуда это, господин студент? Э, что ж это вы так слабо! Я -- "Горе от ума" напрокат... Ну, ну, Борис Николаевич, не отставать! А еще доктор! Не может состязаться!
Борис Николаевич ответил брезгливо:
-- Я менее всего думал о том, чтобы состязаться с вами, господин Белков.
-- Ну да уж ладно, ладно,-- лукаво подмигнул дамам Белков,-- на попятный! Хе-хе-хе.
Борис Николаевич посмотрел на него и почувствовал в руках сильный зуд -- так охватило желание столкнуть его со скалы. Он отстал от экскурсии, и рядом с ним шла только Вера Степановна. Она сняла с головы красную повязку, и богатые волосы, заложенные сзади в косы, выбились и закрыли уши. Шли несколько минут молча. Потом Вера Степановна тихо и серьезно сказала:
-- Мой муж, кажется, вам очень надоел.
Борис Николаевич, не взглянув на нее, спросил:
-- А вам?
Он сел под деревом и стал смотреть вниз на горные уступы. Вера Степановна села рядом.
-- Гоп-гоп! -- донеслось издалека.-- Мезбатез!
Борис Николаевич посмотрел сбоку на Веру Степановну. Серая юбка плотно охватывала ее ногу, открыв чулок. Под белой прозрачной кофточкой волновалась невысокая грудь. Он взял обе ее руки и посмотрел в побледневшее лицо. Она на миг подняла на него затуманенные глаза, закрыла их ресницами и улыбнулась жалкой, просительной улыбкой.
-- Гоп-гоп! Доктор, не отставать! -- докатилось сверху. Борис Николаевич опять почувствовал зуд в руках. Быстро обнял он ее, грубо взял за грудь и, отклонив назад, положил на траву. Вера Степановна не сопротивлялась. Через четверть часа они молча догнали экскурсию у самых развалин храма.
Дамы восторгались колыхающейся далью моря, а Белков торжественным жестом приглашал полюбоваться то со скалы, то с высоты развалин. Всякий раз, действительно, открывался новый вид. Дамы ахали, а Белков самодовольно ронял:
-- Ну еще бы! Я уж знаю, что показать.
Выходило, будто он и есть автор этих картин.
Борис Николаевич удовлетворенно смотрел теперь на его выпяченную грудь и театральные жесты, слушал его козлиный голос. А когда тот обратился к Вере Степановне с каким-то вопросом и та тихо ответила: "Да... правда",-- Борис Николаевич интимно наклонился к Вере Степановне и сказал:
-- Приходи ночью!
На обратном пути Борис Николаевич почти ни слова не сказал с Верой Степановной и только мельком встретил ее спрашивающий взгляд.
А ночью, когда на дачах еще не все заснули, он услышал на террасе тихие шаги, отворил дверь, увидел на закате месяца силуэт Веры Степановны и подумал: "Однако... не заставляет себя ждать..."
Ушла она от него так же молча, как и пришла. Видел в окно, как, наклонив голову, робко прошла по аллее. Села на скамейку, беспомощно опустив одну руку, другою облокотившись о спинку скамьи и подложив ее под растрепавшиеся косы.
Громадной пирамидой вырисовывалась на лунном фоне ближайшая к даче голая гора, сквозь шум ветра слышны мерные раскаты прибоя. Стало неуютно и скучно. Будто в осеннюю распутицу по грязи идешь. Домой бы скорей.
VI
На другой день Борис Николаевич поднимался в горы, как всегда, один. Ветра не было, но по зеленому морю ходили белые гребни; валы, ударяясь о далекие скалы, окутывали их фиолетовой мглой. Ночью разразилась гроза у кавказских берегов, и теперь оттуда бежали, обгоняя друг друга, бледные тучи, будто разбитое войско в паническом ужасе с поля битвы. А внизу Борис Николаевич заметил сквозь деревья медленно поднимающуюся к нему от дач женскую фигуру в сером платье с красной повязкой на голове.
-- Нет, это уж слишком,-- подумал он, всмотревшись, скрылся за кустарниками и пошел дальше в горы.
Он вернулся на дачи с противоположной стороны. Проходя мимо одного из холмов, видел наверху, как художник в красной рубахе молился солнцу, подняв к нему волосатые руки, а мать, взявши руки на бедра, прыгала на одной ноге. Внизу, меж холмов белел, запутавшись в зеленом винограднике, маленький домик с круглыми окнами. Чей-то хрупкий женский голос пел в нем под аккомпанемент пианино. Мелодия стлалась над виноградником прозрачной, но неизбывной грустью, моментами радостно порываясь к солнцу, но быстро увядала и снова скорбно приникала к земле и смутно жаловалась ей на что-то...
Борис Николаевич вернулся на дачу к обеду и, разумеется, встретил у ворот Белкова. Уезжала Марья Сергеевна с мальчиком. В толстом бутузе, почерневшем на солнце, трудно было узнать того хилого, прозрачного мальчика, над которым грустил Белков.
-- Что ж, слава богу,-- нехотя говорил Белков, а лицо его вытянулось, сделалось скучным, глаза смотрели тускло.
Приська принесла обед из "образцовой" столовой и сказала:
-- Отто, что в обед на второе баранину дают, так с вечера козла режут.
-- Не может быть!-- ужаснулся Белков.
-- Чего ж не может быть, когда из Утуз козлов нагнали -- девать некуда!
-- Какая пошлость!
Борис Николаевич вспомнил, что приобрел больше полпуда весу, и сказал, смеясь:
-- Спасибо и горам и козлам!
Он посмотрел на свободное место в экипаже и вдруг, неожиданно для себя, спросил Марью Сергеевну:
-- Меня с собой возьмете?
Через пять минут его чемодан уже был увязан сзади экипажа.
-- До свиданья, Вера Степановна! -- крикнул он, увидев ее на террасе. Встав с экипажа, подошел к ней проститься и не узнал ее. Будто прошли для нее не сутки, а долгий период тяжкой болезни. Она стояла перед ним, как из гроба, бледная, с запекшимися губами, глаза ввалились, большие, пристальные, и глянуло из них столько невысказанного горя, что у Бориса Николаевича остановилось сердце и сам он остановился на полуслове.
-- Уезжаю...
-- Уезжаете... Совсем?
-- Да... Очень жаль... может быть... когда-нибудь...
-- Да?.. Правда...-- тихо сказала она, крепко, чтоб не упасть, держась руками за перекинутую через плечо на грудь большую косу. А сил уже не было, и, путаясь в платье, отступала к стулу.
-- Прощайте... простите, -- сказал Борис Николаевич, целуя маленькую, как у девочки, руку.
Ехали на лошадях сначала меж горами, и казались они слинявшими, серыми, чем-то удрученными. Местами, расступаясь, открывали обиженно ворчавшее море...
Выехали потом в открытое поле, и здесь Борис Николаевич вздохнул свободнее.
Теперь он раздумал ехать по Южному берегу, а решил лучше побывать на Волге.
VII
Он приехал к себе в город в августе под вечер. На улицах легли тени от зданий, и задумчивая вечерняя прохлада была так приятна после крымского зноя. Городская жизнь, расстроенная за лето, уже заметно входила в колею, и это вносило порядок в душу. Хотелось самому работы, привычного распределения времени и комфорта.
Дома встретила его жена, большая, стройная и красивая. Она со звонким грудным смехом обвила его шею белыми руками, из-под тонких бровей, оттенявших красивый, как мраморный, лоб, весело взглянули на него темные глаза ее и засияли немного иронической лаской и проголодавшейся страстью. Стало уютно и весело. Был канун праздника, звонили в большие колокола. Вечером, когда пили чай, пришел Глухов. Борис Николаевич поцеловал его, а он, плохо побеждая радость, ворчал:
-- Разжирели!.. А небось ни разу не вспомнили, каково здесь за вас... И деньгам не рад будешь!
Пахло от него ладаном.
-- Со всенощной, Семен Иванович?
-- Да. И все вот -- до всенощной и после всенощной думаю об этом православии.
И Глухов начал резко рассуждать.
Отвыкнув, тяжело было смотреть на этого странного человека. Жил он где-то в сырой конуре и не каждый день обедал, так как последние гроши отдавал пациентам и уличным нищим. А в интимную минуту жаловался, что благотворительность противна его принципам и совесть его мучит, но не может он воздержаться от этой "пагубной привычки". И только, раздавая деньги, всякий раз требовал "расписочку", где проставлял проценты. Эти расписки он хранил в бумажнике, и, когда бумажник переполнялся, он уничтожал их все, и так опять до нового накопления. В публичных выступлениях он требовал заключения всех нищих в тюрьму и ссылки безнадежно больных на необитаемый остров.
Борис Николаевич представил себе свое общее с Глуховым дело и всю эту жизнь свою: показалась она склеенной, как душа Глухова, из каких-то исключающих друг друга частей. Сдавят они душу, познавшую, было, беспредельность, и, скрипя, будут тереть ее...
Стало сразу скучно и тоскливо. Жаль Глухова и еще чего-то, потерянного у моря.
И эта скука так и пошла за ним на работу, такая же тоскливо-серая, как наступившие осенние дни. И когда, прожив такой день, Борис Николаевич оглядывался на него, то день казался аляповато сшитым из пестрых полинялых и засаленных лоскутков, как кухаркино одеяло, и так же был не нужен для него, как это одеяло. Закончив прием, он рассматривал серебро, золото и бумажки, за которые продал свой день и свою жизнь... Еще недавно эти бумажки занимали, должно сознаться, большое место в его душе и засоряли ее. Лучшая половина жизни ушла на собирание их, и теперь это напоминало ему историю с гоголевским искателем клада, который под видом золота принес домой сор и грязь.
Он окунулся с головой в дело, а в душе где-то сбоку чуть слышно ныла маленькая райка, ныла, отравляя привычное дело. Мимоходом Борис Николаевич пытался "выслушать" свою душу. Тогда ранка как будто переставала сочиться. А стоило вернуться к будням жизни, и опять это начиналось. И эта неуловимая боль разлагала жизнь на мертвые элементы, бессмысленные, ненужные в своей обособленности...
Он сидел за обедом и слушал, как жует жена, прислушивался к собственному жеванию, представлял его как врач. Ах, как это ненужно и некрасиво! И этот обед и два приставленные к нему жевательные аппарата!.. Вот дом себе нажил. Зачем?
Испортятся оба эти жевательные аппарата, вынесут их отсюда с предосторожностями, подальше от дома, и закопают поглубже в землю.
-- Хороший у нас, Наташа, дом... стильный.
-- Хороший.
-- А хорошо бы, Наташа, бросить его...
Наталья Алексеевна посмотрела на него внимательным взглядом и поняла, о чем он говорит.
-- Что ж, давай бросим,-- сказала она.-- Не мы для дома живем, а дом для нас строился.
-- К сожалению, не совсем это так, и, во всяком случае, у нашего дома больше шансов на бессмертие, чем у нас с тобой.
Наталья Алексеевна перестала есть.
-- Боря, ты скажи ясней... Я ведь давно вижу, что у тебя назрело что-то новое. А?
Борис Николаевич ничего не ответил, а Наталья Алексеевна стала говорить искренним, всегда проникавшим в душу голосом, что жизнь их, в сущности, и самой ей начинает казаться скучной и бесцельной.
-- Может быть, оттого еще, что детей у нас нет. Если ты, Боря, нашел новую дорогу, так что же нам мешает пойти по ней!
-- Никакой дороги я не нашел и не ищу.
Видел он, что теплые слова ее, оставаясь за порогом его души, не греют, не нужна ее любовь и дружба. И эта ненужность была для Бориса Николаевича едва ли не самой большой неожиданностью. Когда он и Наталья Алексеевна встретились в жизни и узнали друг друга, оба увидели, что созданы один для другого. Их любовь, страстная и глубокая, была всегда освещена полным взаимным пониманием, тожеством убеждений. Они всегда были чуткими друзьями. И то, что она была практичнее и энергичнее его, создавало покой и удобство в их жизни, делало ее законченной.
Были и невзгоды, тогда он находил в ней сильного товарища и горе переносилось легко, а будущее казалось таким ласковым, светлым, как смех Натальи Алексеевны. Но вошла жизнь в какую-то мертвую полосу и стала тлением, кто-то дохнул на нее -- завяли и осыпались ее цветы. Несчастья не случилось. Но произошло что-то неизмеримо большее, чем пережитые доселе счастье и несчастье, и стало ясно, что дружба и любовь жены уже не помогут: бессильны и скучны они, как этот полный ими дом.
VIII
Поздно ночью возвращался Борис Николаевич от тяжко больного. Была уже зима, морозный ветер гнал по пустынной улице столбы сухого снега; извозчик попался плохой, белая от инея лошаденка бежала мелкой трусцой, запинаясь и дергая, когда полозья саней взвизгивали на обледеневших камнях мостовой. Сидел Борис Николаевич, закутавшись в шубу, в полудремоте, а где-то далеко-далеко запел женский голос. Откуда он сквозь визг полозьев и вой ветра донесся сюда? Может быть, через затененные стены одного из этих спящих домов? Борис Николаевич прислушался--так же скрипят полозья, гудит, мешаясь с вьюгой, электричество в телеграфных проводах, а песни уже нет. Но сразу узнал и голос, и песню: засверкал ослепительный крымский день с зеленой далью, с золоченою горой-храмом, плывущей в лазурных струях, с белым домиком, утонувшем в винограднике... И вот уже Борис Николаевич на горе, усеянной красными маками, а снизу, от моря поднимается еще один маковый цветок, ближе, ближе -- уже не цветок, а красная повязка на голове... Стало ясно, отчего где-то в душе ранка, что сочится смутной, но непреходящей жалостью.
С этой ночи Борис Николаевич замкнулся в себе, перестал бывать в клубе, в гостях. Любил возвращаться от больных домой поздно ночью, когда жена спит; до утра сидел тогда в кабинете у себя недвижно, закрыв глаза. И уходила прочь эта грубо сколоченная жизнь. Приходила жизнь другая, и поднимался он на гору. Чуть слышен в тишине глухой прибой, и стелется внизу голубой полог, без границ вдали, с белыми кружевами у берегов. И мелькает там на мутно-зеленых пригорках белая кофточка и ярко-красная повязка. То скроется в долине, то опять покажется на холме. Вот и скрылась в последний раз. Долго и напрасно ждет он, чтоб поднялась к нему,-- нет. О, как здесь одиноко! Тогда сам он идет вниз, мимо белого домика, слышит: знойно звучит в нем тоскующая мелодия. И ясно теперь, о чем это она так жалобно рассказывает.
-- Правда ли, Вера? -- ждет он подтверждения тому, что слышит в мелодии. А тихий, тихий шепот:
-- Да... правда.
А рассказывает мелодия, как в знойный, благовонный день молодость и красота с робкой лаской ждет, чтобы морем ли приплыло, из-за гор ли прилетело к ней золотое счастье. Пусть спешит, пока поют зеленые волны и смеется красное солнце. Однажды ведь приходит молодость, и однажды к ней счастье прилетает... Но ушло солнце за горы и послало холодную тень вместо счастья, унесло волной молодость, и тихо плачет кто-то в сумерках и жалуется, что молодость не встретилась со счастьем.
А ночь стоит душная, прозрачная. В окно видны цветы сирени и лилии на куртинах. Борис Николаевич ждет, замирая от счастья и страха: придет ли? Она пришла, и, упав на колени, целует он теперь маленькие руки и край платья, а в глазах ее ласка и скорбный вопрос:
-- Да?.. Правда?..
Правда ли, что на эти глаза наступил он грязными ногами?..
Душат и рвутся рыдания.
А за дверью кабинета слышны тревожные шаги жены.
IX
На прием как-то пришла молодая девушка с большими голубыми глазами и слишком ярким румянцем на прозрачных щеках. Борис Николаевич дал ей совет немедленно ехать в Крым.
-- Здесь у нас морозы трещат,-- говорил он,-- а там уже розы цветут и синеют горы. И вот вы, хорошая моя, тихонько поднимайтесь на эти горы. А на горах свежая травка... Развернется и засверкает перед вами море. А внизу дачки, а там зазеленеет скоро виноград, а потом по горам маки покраснеют, а там...
Волнуясь и торопясь, рисовал Борис Николаевич незнакомой барышне знакомые картины, и душа его, замирая, дышала этими картинами и надышаться не могла.
-- Знаете что? Вы, собственно, когда хотите ехать? Хотите -- сегодня? А? Я вас до Ялты довезу. А мне там-дальше немного. Хотите? Вы не бойтесь меня!
Вечером Борис Николаевич уехал в Крым. Устроив больную барышню в Ялте, он пароходом поехал на Феодосию.
Из-за коричневой горы медленно развернулись знакомые места с синими волнами гор на западе; самых дальних не разберешь -- горы то или седые клочья туч на вершинах...
Вот и перламутровый залив с песчаным берегом и опустевшими, заколоченными дачами. Борис Николаевич почувствовал, что та, прежде созданная им жизнь теперь опустела и заколочена, как эти дачи. А с ним здесь большое, как море, счастье. Никогда и не подозревал он о возможности его на земле.
Вот впереди та самая дача, с деревцами, теперь обернутыми соломой... Как много невероятного в человеке! Полгода тому назад здесь он презрительно раздавил ногой что-то такое, что неведомо для него упало в его душу зерном новой жизни.
Ему за сорок лет; думал -- отцвела душа, а она вдруг зазеленела небывалой красоты побегами, как зацветут по весне эти голые деревья.
В Феодосии Борис Николаевич сел в поезд и поехал в Ямск.
Он приехал на рассвете третьего дня. От вокзала до города пришлось ехать полем. Потом -- кривые, занесенные снегом улицы с накренившимися заборами и подслеповатыми домиками. Потом выехал на громадную, как поле, площадь. Белыми привидениями носятся по ней столбы снега, где-то далеко мерцает фонарь. Покажется и снова скроется в сугробе. Извозчик в треухе обернулся и спросил:
-- Вам же, барин, куда?
-- Куда? А гостиница здесь есть?
-- Есть. Постоялый называется.
-- Туда и вези.
-- Ну, вам куда больше желательно: к Пшеничному или к Савоське?
-- А не знаю, право.
-- Да вы благородный господин или так, за шкурами?
-- За какими шкурами?
-- Разве ж вам неизвестно? Сегодня ж среда -- шкурный день называется. Базар же!
-- Нет, мне это не нужно.
-- Значит, к Пшеничному.
Долго стучались они в ворота, над которыми висел затрепанный ветром пук сена. Вышел старик с фонарем. Через двор, заставленный санями, он провел на кухню, а потом в номер -- низенькую комнату с огромной деревянной кроватью и старинным диваном, у которого отвалилась одна ручка и половина спинки.
-- Пачпорт пожалуйте,-- сказал дед, получил паспорт и молча ушел.
Было пять часов. Борис Николаевич лег спать, но спал плохо. Утром разбудил его базарный гул за окном. Взглянув в окно, Борис Николаевич увидел, что громадная площадь теперь полна крестьянскими санями. А посредине площади торговые ряды с развешенными на шестах кожами и какими-то кипами. Тоже, вероятно, кожи.
Борис Николаевич вспомнил разговоры Белкова.
В крестьянских санях были видны деревенские продукты. Шли мимо окон горожане и горожанки с пустыми корзинами и с провизией, и сыпался на них тихий ласковый снег. Долго смотрел на них Борис Николаевич.
Отставной полковник, сердито хмуря белые брови, выбирал в санях новый веник. Дама в капоре и шубке с кенгуровым серым воротником остановилась у саней с битой птицей и молча смотрела, как мужик, подняв из саней гуся, кричал и бил гуся и себя рукавицей.
Баба в зеленом платке тоже остановилась и все смотрела то на гуся, то на даму.
Борис Николаевич взглянул на даму и узнал в ней Веру Степановну. Загар у нее сошел, лицо было бледно, и мороз его не разрумянил.
Борис Николаевич засмеялся, вышел на площадь без шапки, подбежал к ней и за тихим радостным смехом ничего не мог сказать. Она взглянула на него, сразу узнала и не удивилась тому, как он попал сюда и почему стоит здесь зимой без шубы и шапки. А то, что прочел он на ее лице, был ужас и отвращение. Быстро пошла она прочь по сугробам, рядом с дощатым тротуаром, шуба путалась в снегу, и, обессилев, она остановилась.
Остановился и Борис Николаевич и стал говорить ей о своей чистой, большой любви и о том, что величайшее несчастье его жизни -- это воспоминание об отношении к ней в Крыму и что, едучи сюда, он думал, как отдаст жизнь, чтобы загладить это зло.
Снег сделал его голову белой, и слезы текли по мягко вьющейся русой бороде.
Потом Борис Николаевич оделся и пошел к ней на дом. Белков был в конторе, и Вера Степановна говорила, тихо жалуясь, что никого до него не любила, а полюбив его с первого дня знакомства, потеряла волю и все слова; взял он всю ее душу гораздо раньше, чем взял тело, и если бы он приказал ей тогда броситься со скалы, она сделала бы это так же беспрекословно, как отдалась ему. И как это было бы хорошо! Умерла бы не поруганная.
-- Умерла бы я счастливая и благодарная,-- говорила она с мечтательной улыбкой.-- Не знала бы обиды до могилы и не пришла бы, вместо любви, эта физическая брезгливость к вам. Я ведь и теперь думаю, что моя душа родилась только для вас, и когда я вас встретила, тотчас поняла, почему мне всегда так хотелось в Крым...
А вам случилось плюнуть в мою душу... Ах, Борис Николаевич... Научите, как мне это забыть,-- тихо сказала она, вся содрогаясь.-- Сижу вот и чувствую на себе вашу грязь, от которой не отмыться... Господи, какая гадость... Как мне жить? Как жить?..
Борис Николаевич молча вышел и потом долго ходил по базару, останавливаясь иногда; и думал, сквозь крики баб и мужиков, о том, что и его душа, очевидно, родилась для Веры Степановны и любовью к ней чиста теперь, как была чиста только в детстве. И вся новая жизнь его теперь здесь, подле нее.
-- Как странна и загадочна жизнь,-- думал он, кружась между саней.-- Мимолетное животное обладание неизвестной женщиной осквернило ее душу и отняло у нее святыню любви, как будто для того, чтобы передать ее мне и к новой жизни меня возродить.
Деревенская баба с сукнами дергала его за рукав и кричала:
-- Говорю, вертайся! Дешевле, хоть увесь базар обойди, не найдешь! Чудачок барин!
Борис Николаевич остался жить на постоялом дворе, в том же номере. Вечерами он слушал, как воет метель за окном, и дробно стучат вьюшки в печке, и за стенкой старик читает по складам поучение Родиона Путятина. А утром ждал, когда выйдет Вера Степановна с корзиной. Иногда только смотрел на нее в окно, чаще ходил рядом с ней и слушал, как она говорит с торговцами все тем же ровным, обессиленным грустью тоном, каким говорила и с ним, и с мужем.
И так это было просто и хорошо. Иногда она огорченно говорила:
-- Боже, как дорого!
Тогда Борис Николаевич уговаривал торговцев уступить и был рад, если это удавалось. Но обыкновенно Вера Степановна, улыбнувшись, махала на него своими тонкими пальцами и расплачивалась. Это уж и вовсе радостно было.
А когда у Веры Степановны было какое-нибудь горе, Борис Николаевич уже чувствовал это, и не видя ее. Тогда он шел к ней домой.
Встречался он и с Белковым, который, причмокивая, рассказывал о чьем-нибудь несчастье и благодарил бога за то, что у него все так удачно. И в тоне его слов в этих случаях звучала искренняя религиозность.
К Борису Николаевичу он относился сначала вежливо. Но потом выпятил грудь и, ворочая бедрами, сказал:
После этого Борис Николаевич стал еще реже встречать Веру Степановну.
X
Однажды, в конце марта, Борис Николаевич возвращался с Верой Степановной с базара. Шла дружная весенняя росталь, на немощеной базарной площади и на улицах стояла невылазная грязь, перемешанная с навозом. Кругом все разбухло от сырости, забрызгано было грязью. В канавах вдоль тротуаров дружно бежала вода. Чернели, дымясь, поля на горе, и только по ложбинам серели грязные клоки снега. Вера Степановна была в последних месяцах беременности, и Борис Николаевич бережно поддерживал ее рукой, неся в другой руке корзину с провизией. Рассказывал ей о своем раннем детстве, когда в такие же вот весенние дни бродил он по ручьям и так же сквозь согретый воздух весенний трепет далеких потемневших лесов отдавался радостным трепетом в душе.
И так же, как сейчас, казалось тогда, что мир только что сотворен и трепещет от первой радости бытия, и нет меры этой радости, и нельзя поверить, чтобы когда-нибудь наступил ей конец.
Когда подходили к дому Белкова, их обогнала извозчичья пролетка. Дама и мужчина, сидевшие в ней, всмотревшись в Бориса Николаевича, остановили пролетку.
Всмотрелся и Борис Николаевич и с трудом, лишь после того, как его окликнули, узнал под забрызганным грязью платком жену, а с ней рядом Глухова. Бросился к ней с корзиной в руке.
-- Наташа... Ты? Голубка!.. Семен Иванович! Приехали!.. Как хорошо!
Вера Степановна, не останавливаясь, прошла в калитку своего двора.
-- Но как же ты похудела! -- вздохнул Борис Николаевич.
-- Но что же мы, господа, здесь стоим! Идемте ко мне! Тут два шага, на базаре... Великолепно!
-- Виноват,-- угрюмо перебил Глухов,-- вы что же это, на базаре провизией в разнос торгуете?
Борис Николаевич посмотрел на корзину, засмеялся.
-- Это Веры Степановны.
-- Ах в кухонных мужиках! Место ничего себе.
Борис Николаевич отнес корзину на кухню.
Пришли в номер.
Борис Николаевич весело помог жене раздеться, взглянул и руки опустил:
-- Худенькая ты какая!
-- Я уже это слышала.
-- Больна была?.. Сейчас здорова ли?.. Выслушать надо.
Он сел рядом, гладил ее руку и щеку.
Глухов крякнул, взъерошил пальцами свои огромные брови и вытер ими слезы на глазах.
-- Вот что, господин Вязвитинов: насколько я могу понимать смысл настоящего момента в его голом виде, ваша супруга предпочла бы, чтобы вы касались ее рук, щек и там прочее не как врач, а как муж.
-- Семен Иванович! -- сказала Наталья Алексеевна, встав с поломанного дивана; стала ходить по комнате.
-- Я люблю, сударыня, называть вещи собственными именами! Кстати, доктор, это с базара шла ваша любовница или кухарка?
-- Это Вера Степановна.
-- А я было думал, просто Степанида какая-нибудь.
-- Но здесь она мне не любовница. Вижу ее только на улице иногда.
-- Да не может быть, -- засмеялся Глухов.-- Значит, рыцарь Тогенбург:
И душе его унылой
Счастье там одно --
Дожидаться, чтоб у милой
Стукнуло окно!
Ах, черт! И во что вам сия баллада обходится?.. Ах, оставьте, сударыня! Мы здесь не дети. Все стремимся попасть в горизонтальное положение. Но разве не видите, что эта уездная Клеопатра дразнит его! Сладострастно дразнит! А он нюни распустил! Вместо того, чтобы под ножку раз, два и -- мое почтение!
Борис Николаевич взял Глухова за рукав вытертого пальто:
-- Семен Иванович, зачем это со мной? Ведь я вас знаю.
-- То есть?..
-- Я знаю, что вы любите, может быть, лучше и чище моего.
-- М-много вы знаете!
-- Знаю, что всю жизнь любите проститутку, с которой вы только однажды студентом встретились.
-- Позвольте! -- побагровел Глухов.-- На каком основании!
-- И это была у вас единственная встреча с женщиной.
-- Это гнусная сплетня! -- вскочил Глухов.
-- А на груди у вас ее карточка в кудряшках. Это и есть святыня всей жизни. Родной мой...
-- Ложь! -- хрипло кричал Глухов сквозь слезы и весь дрожал от негодования.-- Вообще я не понимаю, сударыня, при чем я здесь? Зачем вы меня сюда привезли?..
-- Что ты, Наташа! Никогда еще не было так хорошо! Только когда созерцаешь счастье, нет ему меры и конца. Цветок все лето цвел бы на полной божьей воле, а человек, грубо сорвав его, прикалывает к груди, и -- завтра нет цветка. Вот так и наше с тобой счастье, Наташа: захватали мы его руками, оно и завяло. Надо бояться полного счастья!
И Борис Николаевич стал, радостно смеясь, сквозь слезы, говорить о своем новом счастье, таком светлом, какое может только в сказке представиться или во сне присниться. Без него, как без солнца на небе, дня теперь не прожил бы.