Арба с сеном въезжала в ворота Качкиного двора, а работник Хома лежал на верху арбы, протянувшись во весь громадный рост, свесив голову вниз, и тихо да жалобно пел:
Мамаша сплять,
Свеча сгорета,
Я у вакошечка сидю!
Дед Качка бежал из глубины двора навстречу, с граблями в руках, тряс серенькой бородой и сипло кричал:
-- Слазь с гарбы, бо зачепишься! Лодыряка!
Хома сел на возу, глянул вниз и нехотя ответил:
-- Кто там зачепится!.. Цобе, цобе!..
-- Бери, мерщий, за налыгач! Гаспид!
Арба застряла в воротах. Хома, не слезая, крикнул:
-- Цоб!
Волы рванули, арба затрещала и села на переднюю ось.
-- Ну, не скаженная ж ты собака! -- хрипло завизжал дед Качка.-- Люшню поломал!..
-- Зробили ворота -- штанями закрыть! -- сердито ворчал Хома, подставляя под арбу громадные плечи.-- Тут хоть сам анхирей, так и то зачепится! Кабы сделали ворота, как у пана Яловацкого на Деркуне...
-- Да я тебе, пройдисвету, голову развалю, как ты мне каждый день струмент ломаешь!
Хома, ворча, как медведь, стал освобождать поломанную арбу, а дед, тощий, согнутый в пояснице, метался вокруг, охрипнув от крику, оскалив зубы, брызгаясь слюной на узенькую бороду.
Подъехал на другой арбе старший сын Тихон, услышал брань -- рябое лицо его стало печально. Подошел к отцу, снял большой соломенный бриль с оторванными краями и поклонился так низко, что черные с проседью волосы, длинные, как у монаха, закрыли глаза.
-- Простите его, тату, ради Христа... Не гневайтеся... Брат Хома, аще обидел старого человека, попроси прощения со смирением...
Хома лениво смерил Качку с ног до головы и сказал:
-- Еще хуже жабой в очи запрыгает...
-- Ах, брат Хома,-- сказал Тихон, подставляя спину под арбу,-- побеждай беса гордыни...
-- Тоже, справа называется! -- усмехнулся Хома, посмотрев на сломанную люшню с тем же презрением, что и на деда.-- Вот у пана Яловацкого, ну это верно, справа! Там, брат, вся чисто на железном ходу. Оккуратность!
-- Да что ты, идолова худоба, с паном носишься! -- подскочил дед.-- Что ты все панькаешься!
На той стороне балки степь утопала в золотой пыли от заходящего солнца, и красная круча бросила тень на пруд, на вербы и на огороды внизу.
-- Тату,-- сказал Тихон,-- в писании сказано: "Да не зайдет солнце во гневе вашем".
Но дед не слушал писание и продолжал браниться, пока не подъехал на другой арбе младший сын, Серега, и не сказал коротко и спокойно:
-- Годи!
Дед и Хома сразу замолчали. Стали все освобождать застрявшую в воротах арбу.
Показались на выгоне коровы, а с другого конца улицы ревели телята: по всему хутору вспыхнула бабья тревога. Женские крики смешались с ревом телят и коров. Качкины невестки несли с огородов на коромыслах полотно. Заслышав тревогу, бросили полотно на току и побежали за ворота. Старшая, Одарка, как утка, переваливаясь на бедрах, спешила навстречу коровам, а младшая, Ганна, стройно и легко бежала наперерез телятам.
Через пять минут тревога упала, и по дворам слышны были в сумерках только спокойные окрики на телят да запах парного молока, смешанный со свежим сеном.
Хутор тянулся вдоль оврага и назывался Мокрая балка. Было в степи выше Мокрой балки еще две: Сухая, в которой не было ни речки, ни плесов, а пруд высыхал к середине лета, и еще Куцая балка, коротенькая, закрытая рыжими обрывами.
Где-то, верстах в двадцати к югу, Мокрая балка впадала в степную речку, и там, по речке, уже начинались казачьи хутора и станицы с вишневыми садами.
А здесь -- на далекое расстояние вокруг балки -- голая холмистая степь, да в трех верстах от хутора курган -- Красная Могила. Земля тут, верно, красная и, если пахать не плугом, а сохой, плохо родит. В вершине кургана заросшая травою впадина: кто-то раскапывал его, но давно-давно, и впадина стала такой же целиной, как и весь курган.
Весной, в половодье, когда стоявшие по обе стороны балки горы снега трогались в далекий путь, вода в балке весело играла, с ревом разрывая плотины, обрушивая на себя нависшие с круч белые громады, и, могучая от буйного весеннего восторга, катила и быстро уносила их в мутных волнах. Но, отшумев три дня, убегали вешние воды, умолкало журчание ручьев в маленьких разбросанных среди полей балочках, а по следам их вырастали лопухи да щавель; и поля, под горячим дыханием степного ветра, начинали свою летнюю работу: укрывались зеленями, потом рядились в колос, потом золотили колос на огне южного солнца. А от вешних вод оставались только пруд перед хутором да пониже -- три плеса, окруженные конопляниками, спрятанные в вербах и сизо-зеленых камышах. Плеса назывались: Малое, Среднее
и Бездонное. В Малом и Среднем бабы мочили коноплю, к Бездонному же никто близко не подходил: позапрошлым летом по шпилю, что как раз над Бездонным плесом, бахчи были; спустился бахчевник, дед Говорюшко, от куреня к плесу с кувшином и только было зачерпнул, а рядом, с левой руки, из воды -- гульк... Лик длинный, белый как мел. Село на кладку и ногами в воде хлюпощется...
-- Господи Сусе...
А оно: ляп-ляп руками, а дале как зарегочет да в воду -- бульк... Только и видал!
По эту сторону балки жили хохлы из разных губерний, а по ту -- елецкие. Приходом хохлы были в Колодези, за восемнадцать верст, а елецкие в Калитву -- за двадцать. Тем и другим нужно было ездить через балки, и весною, как раз в пост, добраться & церковь нельзя. Многие так и умирали, не говевши по нескольку лет. И стала хлопотать Мокрая балка, вместе с Куцей и Сухой, чтобы разрешили свою церковь выстроить. Три года не разрешали, потому что слишком мало было собственников, все больше арендаторы. Наконец, по осени, отвезли благочинному двух кабанов и воз пшеницы, и к весне вышло разрешение построить церковь на Мокрой балке, только потребовалось семьдесят десятин земли в обеспечение. Землю отрезали хохлы и елецкие на Мокрой балке. А Сухая и Куцая и Криничкин хутор, сидевшие на аренде да на скопщине у больших и маленьких панов, обязались помогать деньгами.
У Качки было шестьдесят десятин собственной земли, да арендовал за курганом пятьдесят, и выходило так, что под церковь надо пожертвовать пять десятин.
Но когда узнал об этом Серега, то сверкнул маленькими черными глазами и сказал:
-- Цего не будет! Земля такая, что есть ее хочется, а тут режь пять десятин!.. Не дам.
-- Братуха! -- всплеснул руками Тихон.-- Не гневи царя небесного! Все мы -- земля и в землю отыдем. Нев-же ж ты дом божий на пять десятин променяешь!
Дед сердито крякнул и сказал:
-- У бога и без нашей земли церков богато.
-- Тату,-- сказал Тихон,-- все под богом ходим! А вам седьмой десяток... Не дай же, господи, да без покаяния! Тогда и на своей земле не сразу заховают!
Дед испугался и подписал четыре десятины.
II
Вставал летний праздничный день. В хатах варили праздничные обеды -- борщи с курицей, молочные каши, и тянулся по балке синий кизячный дым. Внизу по леваде и огородам, в тени от хат и сараев еще лежала роса. А на заставленной возами и бричками площади подле лавки уже припекало июньское солнце. Лавка помещалась в маленькой деревянной коморе, приподнятой на камнях, но товару всякого -- и красного, и бакалейного -- было в ней достаточно; только водкой, конечно, нельзя было торговать. Лавочник был солдат с Передериных хуторов, Кузьма Охрименко. А из уважения мужики звали его -- Кузя Федотович. В тени еще не окрашенной церкви было бурное собрание прихожан: еще в прошлое воскресенье нужно было, согласно договору, заплатить рядчику тысячу рублей, а их и двухсот не собрали. А все Куцая балка и Кринички виной: не внесли условленной суммы. Мокрая и Сухая балки -- хохлы и елецкие -- бранили их и требовали деньги. А денег не было, потому что купцы, ввиду неурожая, под хлеб вперед не дают, а хлеб еще в поле стоит. Да и снимешь его -- продавать все равно нечего.
-- Значит так? Нашармака? -- сипел, как селезень, дед Качка, оскалив зубы.-- Мы и землю вырежь, да мы ж и гроши плати!
-- На то ж вы вешняки! -- кричала Куцая балка.-- А мы -- сегодня тут, а завтра где бог даст.
-- Голота идолова!
-- Ну снимай с нас последние штанци! На! -- подскочил к нему, дергая себя за штанину, маленький Оврам Крикун с Куцей балки.-- На! Снимай, когда ты такой богатырщик!
-- Господа старички! -- внушительно взывал сотский Нетипа.-- Прошу вас беспрекословно: не бунтуйтеся и не клементуйтеся! А то господин заседатель сходящую пришлет!
Дед Качка, обидевшись, ушел со схода и до вечера ходил по двору и сипел:
-- Им, голодранцам, с длинной рукой под церквою стоять, а они туда ж: церкву строить!.. С старцями свяжешься, и сам старцювать пойдешь!
-- А оно дуже нужно было класть шею в чужое ярмо!--хмуро сказал Серега, заплетая оброть.-- Как четыре десятины земли отрезали, так лучше б я каждый праздник пешком в обе церкви ходил...
Когда солнце поднялось в уровень с церковными крестами, вокруг лавки Кузи Федотовича на сожженной пожелтевшей траве валялись пьяные мужики изо всех балок. А мирошник Левко Иванович лез на коленях от лавки через площадь к церкви и кричал:
-- Жертвую на святой колокол пять четвертей пшеничной муки первый сорт! Запишите, кто грамотный!
Солнце стояло уже низко над балкой, а на восточной стороне горизонта мягко синела далекая туча и незаметно слилась бы с густой синевой неба, если бы не опоясалась отрезком радуги. Тень от церкви легла через площадь, достав до зеленой пшеницы, что стелется рядом с выгоном. В пшенице бил перепел, а с выгона, от Левкиного ветряка, неслись песни парубков и дивчат. У Бадаевой землянки, поросшей на крыше молочаем и сурепой, мужики и бабы праздничной толпой заслушались рассказов Бадая: с семью малолетними детьми он объездил в крытой рогожей бричке всю Россию -- от Бессарабии до Амура -- все искал лучшей жизни. Бадай сухощав, немного сутуловат в широких плечах; черты лица тонкие, смуглые, на груди окладистая черная, как вороново крыло, борода. О своих мытарствах, о том, как живут люди в разных губерниях и городах, Бадай рассказывает так хорошо, что по праздникам возле его хаты всегда толпа.
Сотский Нетипа тоже любил, чтобы его слушали, и все порывался рассказать о том, как в прошлом году, по весне, он вместе с заседателем разыскивал по хуторам конокрадов.
-- На Передерином хуторе украдено, беспрекословно, восемь процентов лошадей. Так что из девяти голов остался только один процент, да и тот жеребый; для работы нейдет. И вот заседатель присылает мне сходящую бумагу...
Но рассказы Бадая льются вольной и неудержимой рекой, захватившей и детей и стариков. Нетипу никто не стал слушать.
Обиженный невниманием, он стал, закинув одну ногу за другую и расчесывая пальцами наполовину вырванную бороду. С ядовитой торжественностью в запуганно-бегающих глазах, спросил Бадая, стараясь говорить по-русски:
-- Ну хорошо! Однажды когда ты такой беспрекословно вумной, то почему ж ты семь годов не говел?
-- Я, братуха, що день с семьей говею,-- отвечал Бадай.-- У бога каждый день праздник, а у Бадая каждый день пост. В четвертом годе, как зазимовал я в оренбургском степу с одним мешком муки, к рождеству двое деток с голодухи и помри... Схоронил я их в снегу. Жинка голосит да до снегу припадает, как та чайка при битой дороге, а я говорю: разговляйтесь же, детки, там -- у бога за столом, а мы тут -- обождем.
Вечерело. Солнце уже ушло из балки за красную кручу и блестело только на церковных крестах. Одарка в красном очипке, в праздничной, вышитой сорочке, подтыкав на бедрах юбку, так что видны полные икры, поливала огород. Воду брала в вербах, из криницы, где на траве лежал Шейнин солдат. Говорил он что-то смешное и несуразное, и Одарка тихо смеялась, показывая блестящие зубы и ямочку на толстом подбородке, и воровато косилась на хату узкими, смеющимися глазами.
А в хате баба Палочка, тоненькая, прозрачная, только кожей обтянута, рассказывала Тихону и Ганне о киевских Печерах, куда она ходила семнадцать раз, о Почаеве и лубенском Афанасии Сидящем. И Тихон, слушая, плакал от умиления и скорби, что седеет уже голова, а он еще не сподобился побывать ни у печерских угодников, ни у Сидящего Афанасия: не пускают батько с Серегой... Потом раскрывал псальмы и начинал петь тихим жалующимся тенором, а баба Палочка и Ганна подпевали:
С другом я вчера сидел,
Ныне смерти зрю предел...
Ой, горе ж, горе мне великое!
Плоть мою во гроб кладут,
Душу же на суд ведут...
Ой, горе, горе ж мне великое!
Слышно было, как на дворе дед спорил с зятем, сапожником Василем, который жил в Колодезях и по праздникам приходил считаться с тестем.
-- Богатый тесть называется! -- говорил Василь.-- А за дочкой яловую корову да беззубую кобылу дал! Приданое называется, чтоб ему черт!
-- Да ты ж, разбышака! -- сипел дед.-- Отдай товар! Я ж тебе на пять пар набор дал, а ты и пары черевиков не сшил!
-- Товар я тогда ж на приданое за Ульяной повернул.
-- Да ты тогда еще и зятем не был! Харцызяка!
-- Нет, был!
-- Товар ты еще перед покровой забрал, а Ульяну за тебя, скаженную собаку, только перед масляной отдали!
-- Так я ж еще до покровы, в возовицу, с нею стал жить, все равно как с женою...
-- Отто зять называется? За то, что ты мне, гаспид, дочку спортил да ославил, так я ж тебе еще и сапожного товару давай?!
-- Ну а раз это дело венец покрыл!
Со двора шли браниться в амбар и в конюшню, голоса удалялись, а баба Палочка продолжала рассказывать, как печерские святые все лежат под землей рядышком, запечатанные, а которые -- за склом. Ганна благоговейно слушает, и недоумение на ее грустном лице, в больших синих глазах: отчего это все святое лежит спрятанное под землею да запечатанное, а злое по земле гуляет, и никто его не спрячет и не запечатает?
III
-- Вставайте, жинки, вставайте проворней, а то коровы хлев разломают!-- суетился старый Качка, бегая из хаты во двор и обратно.-- Вон уже Чепига [Большая Медведица. (Примеч. авт.)] куда повернула!
За церковью уже белел восток, а степь еще только серела, догорали звезды вверху, и темнел молча непроснувшийся хутор, кричали только петухи по балке.
Ганна с Одаркой взяли подойники и пошли к коровам. На ходу у Ганны слипались глаза, стоял в груди приснившийся на рассвете сладкий сон, и так хотелось вернуться к нему...
-- Ой!-- споткнулась об оглоблю и ушибла ногу.
Петривочка -- мала ничка:
Не выспалась молодичка --
смеясь, спела ей Одарка. Ганна улыбнулась сонно -- не то песне Одарки, не то сладкому сну. Спали они вместе, под поветью в розвальнях, и когда в полночь рядом в конюшне запел петух и разбудил Ганну, то Одарки в санях не было. Ганна не слыхала и того, как она вернулась лишь на рассвете. Но теперь Одарка была свежа и румяна; только губы запеклись. Среди двора Хома запрягал лошадей в косилку и, не проснувшись еще, одной рукой чесался, а другой тщетно пытался набросить хомут на Буланого. Одарка мимоходом схватила шлею и ловким броском надела ее на Хому.
-- Тю, скаженная! -- кинулся было вдруг проснувшийся Хома, чтобы ударить ее ладонью по спине. Но Одарка хохотала уже в коровнике.
Тихон, вставший вместе с дедом, стоял в хате перед темнеющими в углу образами и читал утренние молитвы с каноном Ивану Предтече. Дед уже несколько раз вбегал в хату и хрипел про себя:
-- Вже мне эти ченци! [монахи -- Примеч. авт.] Уверились да усвирепились...
Уже Хома поехал по выгону с косилкой; Серега запряг быков в мажару, а дед, отпустив пшено, запирал амбары; бабы, управившись с коровами и птицей и забрав харчи и грабли, сидели на мажаре; а Тихон все молился.
-- Годи, годи! -- сердито вбежал дед. -- На то будет пилиповка, а не петровка.
Когда выезжали из хутора мимо церкви в поле, было уже светло, но солнце еще не всходило. Кое-где в других дворах тоже запрягали, и далеко слышен был в утренней тишине всякий звук. За ветряком, в поле, где мешались запахи налившейся пшеницы и созревшей ржи, встретился церковный маляр Чекалка, маленький, приседающий на одну ногу; он что-то говорил и размахивал длинными тонкими руками. Поравнявшись с возом, снял рваную касторовую шляпу и, широко размахивая ею, закричал:
-- Да процветает земледелие и искусство!
-- Ха-ха-ха! -- грохнула Одарка, взглянув на щуплую, всю в пятнах краски, фигуру Чекалки. -- Вот смаленый геробец!
Чекалка посмотрел в смущенное лицо Ганны, и на его бледном безусом лице засветилась мягкая, как у ребенка, улыбка.
Из-за кургана веером брызнули по небу розовые лучи.
-- Украсилась твоя чистая краса сиянием небесным!-- воскликнул Чекалка и бросился бежать по меже рядом с возом, но запутался хромой ногой в высокой росистой траве и упал. Одарка от смеха повалилась на воз.
-- Улю-лю! -- закричал Хома. -- Вот самошедший!
-- Шалапут! -- сказал Серега, брезгливо скривив широкие скулы.
Рожь выросла высокая, в рост человека, но при наливе три дня дул жгучий юго-восточный ветер, и захваченный им колос вышел пустой. Так что некоторые загоны пришлось скосить на зеленую солому.
Качкин большой лан, подле кургана, был посеян под плуг, налился раньше других и от захвата ушел: колос здесь был полный.
Затрещала косилка на лану. Работали на ней дед с Хомой, а сыновья с женами гребли жито в копны.
-- Не иначе как приберечь теперь жито до весны,-- говорил Серега,-- в цене будет! На весь хутор только у нас да у Савотиных и вышла с зерном!
-- Господи, господи! -- вздыхал Тихон. -- Чем-то бедный народ божий храм достроит!.. Невже ж у нас и в этом году не зазвонят?..
Медленно поднималось солнце в бездонную синеву, но быстро накалялся горячий летний день. Сухо трещала косилка, и сквозь ее шум доносилась нескончаемая перебранка деда с Хомой. Когда солнце стало над головою, сварила Одарка кашу с таранью, выпрягли лошадей из косилки и сели обедать в короткой тени под возом.
-- В третьем годе, как умер старый пан Яловацкий, так всем миром поминали!--рассказывает Хома с полным ртом.-- Вот поминали! Брат ты мой!.. Вывезли из никономии прямо на плац семь хур с салом, а семь с хранцузскими булками... Вышел молодой пан: "Поминайти, каже, мужички, скоропостижного папашу!"
-- А чего ж он скоропостижно помер?
-- Живот лопнул. Роспирацию в Харькове сделали и два железных обруча наложили -- ну, не сдержали.
-- Да не вылавливай рыбу! -- захрипел на него дед.
-- Я не вылавливаю.
-- Как то не вылавливаешь, когда саму тарань тягнешь?
-- Ежли сама в ложку попадается, так что ж мне? Назад в казанок выкидать чи тебе в рот нести?
-- На работу -- лодыряка, а ест за пьятёх!
-- Тату, бросьте, -- сказал Тихон.-- Всех господь напитает! Брат Хома, бери с мого краю.
-- Как это -- бросьте! Он работник, а я -- хозяин! Значит, нет ему такого правила, чтоб поперед меня с ложкой в казанок лезть!..
-- А чего ж я тебя ждать буду?
-- Годи,-- коротко сказал Серега, и дед и Хома сразу умолкли. Только после обеда дед сказал Хоме наставительно:
-- Ты кирпу не гни, а сполняй, потому -- ты мне раб!
-- Я такой тебе раб, как ты мне -- покойница двоюродная кума!--лениво проворчал Хома и полез спать в тень под платформу косилки.
Дед и Серега тоже легли соснуть под возом. Тихон поехал в хутор лошадей поить. Одарка пошла по направлению к Шейнину возу и затерялась где-то в долине меж копен. Ганна поднялась на Красный курган. Как далеко оттуда видно! Зеленой лентой протянулась внизу Мокрая балка в вербах и камышах, а дальше, вправо -- Сухая с темной кучкой хат; за ней -- Куцая: видна только желтая круча да уснувший над ней ветряк с поломанным крылом. Под этой кручей Ганна родилась и выросла и нигде, кроме степи и Куцей балки, не была, пока вдова-мать не выдала ее замуж в Качкину семью. Вот по той дороге, что вьется по косогору, и везли... А за косогором, под мутно-зеленым крестом, мать лежит...
Перед хутором, на выбитой дочерна толоке, дремлет стадо коров. Ближе -- остановился, распластавшись вверху, степной ястреб, такой же бурый, как и сожженная степь, и этот побуревший хлеб, как и вся жизнь. Сухо шелестит ветер в траве. Откуда он прилетел? О чем шепчет?.. Метнулся ястреб вдаль, и тень его поплыла за ним по бесконечным волнам хлебов... Далеко-далеко в степи дым поезда и два красных домика -- глухой полустанок. А на горизонте, в балках, перелески синеют. Что там, за этой синей далью? Сняться бы с кургана, полететь туда, как этот ястреб...
Но стоит Ганна недвижно, стройная да беспомощная, как вот рядом сожженная солнцем былинка, и даже воображение не приходит ей на помощь. Только скучнее становится серая, глухая жизнь.
Под самым курганом Бадай с Бадайкой накладывают прямо с покосов на воз невязаную рожь. Поодаль -- Лука Полтавец с семьей. Подошла Ганна к его возу -- двое детей ползают в горячей пыли. Худые, голодные. А двое старших снопы таскают: возьмут вдвоем один сноп и, пыхтя, долго ползут к копне, как жуки. Ганна подержала на руках самого маленького, вздохнула тяжело: три года замужем, а не дает бог детей, да и не даст, видно, как не дал Тихону с Одаркой.
На лану опять затрещала косилка. Хома, играя вилами, сбрасывал тяжелую рожь с платформы и, стараясь придать своему реву девичью нежность, запел романс:
Зачем вы, Миша, изменили!
Я ж не надеялась на вас!
А Тихон псальму:
Из пустыни старец
В царский дом приходит.
Он принес с собою
Свят, прекрасный и любезный
Златой камень.
А Серега, смуглый, коренастый, будто в землю врос, все говорил хрипло о том, что жито нужно приберечь до весны.
-- Небеспременно в тот закром ссыпать, где пшеница была, а пшеницу, как скосим,-- в новую коморю. До осени.
В синих грустных глазах Ганны стоят синие края степи, и кажется ей, что не пшеницу, а ее, Ганну, скосил Серега и запер в коморю до осени.
-- До обеда сонечко на волах едет,-- говорит Одарка,-- с обеда до полудней -- на конях, а с полудней до вечера -- на зайчику!
И действительно, после обеда день пошел быстрее.
Перед вечером, когда солнце ушло за курган и струило из-за него горячий голубой воздух, вдруг донесся оттуда страшный женский вопль: Бадайка кричала подле воза, подняв руки вверх. С ближних ланов бросились на крик. На жниве лежал навзничь мертвый Бадай, с обрывком в руке, с кровавой пеной на черной бороде: наложивши воз, начал, стоя вверху, стягивать его веревкой. Но веревка лопнула, и Бадай, слетев, со всей силой ударился затылком о землю.
IV
По распоряжению Нетипы три ночи лежал Бадай в поле, пока приехал заседатель, и в это время в хуторе мало кто спал от страха: знали, что Бадай семь лет не говел и с Бадайкой не венчался, и оттого умер такой смертью, и оттого так страшно выла теперь его серая собака, которую он привел из Темрюка. В первую ночь пришли стеречь его у кургана Нетипа, Карпо Рябой и два парня. Ночь была душная, тихая, только трещали кузнечики в стерне. Где-то сзади кургана всходил месяц, и длинная тень от кургана закрыла собою Бадая и его сторожей. Было жутко, страшен был Бадай, в полутьме такой огромный. Чтобы ободрить себя, Карпо стал передавать одно из тех приключений с Бадаем, о которых без конца рассказывал, бывало, сам Бадай в праздники на ночлегах.
К полночи высоко поднялся месяц, и далеко открылась в серебряной мгле уснувшая степь. Забелела колокольня на хуторе. Стало менее жутко. Притихший было Нетипа перебил Карпа и стал важно рассказывать о том, как ездили с заседателем сусликов выливать и как заседатель ударил его и посадил на три дня при своей квартире.
-- Вытребовует меня заседатель: "Ты соцкий Нетепин?" -- "Беспрекословно, я самый господин Нетепин".-- "Ах ты сукин сын!" -- да обома руками за бороду... "Почему хавражки жито поедают?"
Сделал паузу, чтоб затянуться цигаркой, но не донес ее до рта: в кургане послышалось тихое похоронное пение. Прислушались -- пение ясно слышно, и все ближе, уже раздались глухие шаги... Сторожа вскочили на ноги. Нетипа отбежал к дороге и закричал оттуда:
-- Стережить тело, а я скомандую на хуторе, чтоб с образами вышли!
Вдруг из вершины кургана вынырнула маленькая человеческая фигура. Остановилась на мгновение и запела:
-- Небесного кру-у-га верхотворче го-о-споди-и!
Нетипа срыву бросился вниз по дороге и дробно застучал большими сапогами по направлению к хутору. Остальные, крестясь, полезли за копну.
-- Да здравствуют живые! Да воскреснут мертвые!-- закричало привидение, размахивая шляпой, и сразу все узнали Чекалку. Один за другим вылезли из-за копны. Только Нетипа долго не мог остановиться.
-- Эй, убегающий в даль туманную! -- закричал ему Чекалка.-- Обратись возвратно.
-- Фу-у,-- пришел в себя Карпо,-- да и глупой ты человек! А еще богомаз!
Пришел и Нетипа, бледный, не отдышавшийся. Закинул ногу за ногу и стал кричать:
-- Ты какое право!.. Людей пужать, когда при сполнении службы?.. Га? Ты знаешь, что за это бувает от господина заседателя четвертого участка?..
-- Собственно, я не пугать. Проведать,-- мягко сказал Чекалка.
-- Да чего ж ты не спишь?
-- А у меня, друг, с полночи сна не бувает. Только с вечера. А с полночи я сквозь хожу.
-- Чего ж ты ходишь? -- сурово спросил Нетипа.
-- Так. В мечтах о вечной человеческой жизни... Сюда, на курган прихожу.
-- Зачем?
-- А здесь самая возвышенная точка зрения. И вот я обращаю полное внимание.
-- Это как же?
-- А так вот: стану здесь, и сразу мне вполне отлично видать, что кругом и что в кургане.
-- Что ж в кургане?
-- А в кургане лежит хан Турухтан с двенадцатью конями, с семью супругами, с золотыми струменами, с шелковыми подпругами... А рядом булатное да золотое оружие, серебряные латы, а в казане мильён злата...
-- Почем же ты знаешь?
-- Знаю... А при луне даже вполне видать, как татарское войско сарматов кругом идет! Вот когда не была рожь скошена -- закроешь глаза вот так: ясно слыхать издалека по степу говор народный и шум походный... Идет, идет... Боже мой!--воскликнул Чекалка, закрыв глаза рукой и восторженно тряся головой.-- А вот уже подошли которые и палатки разбили... Видите? Кругом, кругом...
-- Ну да это ж копны,-- ответил Нетипа,-- что ты мелешь!
Чекалка досадливо отмахнулся рукой:
-- Что такое копны? Видимость соломенная! Сегодня их накосили, а завтрашнего числа свезут, и опять нет. А это, друг, веками здесь! Сколько народу прошло!.. Никогда не помрет!
-- Ну, а коли ты знаешь, что в кургане мильён,-- сказал Карпо,-- так чего ж ты его не достанешь?
-- Это мне без надобности.
-- Так добрым людям сгодилось бы! Дурной!
-- Пусть добрые люди и достают, ежели не рассыплется. А у меня его, друг, не отнимут! Нет!
-- Чи ты себе дурной, чи брехун, чи, может, яретник...
-- Яретник...
-- Гляди, чтоб тебя господь не покарал такою смертью, как Бадая...
-- Бадай убился оттого, что духу в себе не имел!.. Когда я летел с колокольни, так в ней высоты было сто сажен диаметру, но я мыслию, как орел по ветру,-- крылами парил и только ножку повредил.
Чекалка посмотрел на свою ногу и грустно задумался. Светало. Вдали по балкам тянулся легкий туман. Кругом на жниве и на Бадае упала роса, и были влажны лица сторожей. Чекалка зябко повел плечами и, хромая, пошел межою к хутору. Внизу, у самого хутора, показалась на дороге кучка людей: шла к кургану Бадайка с детьми.
V
На спаса в Мокрой балке было два события. Первое -- ночью обокрали Кузю Федотовича. Вор, забравшись под лавку, выпилил в половице дыру и взял, кроме кассы -- жестяной шкатулки с двадцатью рублями,-- еще бакалейного и мануфактурного товару на сто рублей, а может, и больше.
Нетипа ходил е понятыми из хаты в хату -- весь хутор обыскали, но ничего не нашли.
Второе событие -- выбирали церковного старосту. Было на эту должность два желающих: от елецких, поддерживаемых Криничкиным хутором,-- Савотин, огромный мужик с черной бородой и седой, впереди совершенно лысой, головой. От хохлов всех трех балок был дед Качка. С обеда до вечера спорили и бранились, а ни к чему не пришли.
Перед вечером Микитай Разволока, чистосердечный и глупый мужик из елецких, волоча обе ноги, будто загребая ими землю, подошел к хохлам и сказал:
-- Ребята, давайте полюбовно: первый черед наш, второй ваш. Справит церква-матушка хозяйство Осипа Яковлева, тады уж Савела Герасимова! Ежели согласие имеете, значит, помоля богу...
И уже, сняв шапку, начал было креститься.
Но Маленький Оврам Крикун выскочил вперед и, яростно дергая себя за штанину, закричал высоким тенором:
-- У нас у самих через ту церкву последние штанци остались! Нате!.. Снимайте!
-- Брат,-- сказал ему Савотин с тихой задушевностью в голосе и положив волосатую руку на сердце Овраму.-- Брат, зачем мне твои штаны?
-- Да ты, пожалуйста, за петельки не хватай!-- закричал Оврам, подпрыгивая под бороду Савотина.-- А то я тоже как хватну какого старика! Ишь, хват какой!
-- Брат, утишься.
Савотин положил было свою громадную руку на голову Овраму. Но тот выпрыгнул из-под нее и закричал:
-- Калавурь!..
И это послужило сигналом к бою.
-- Беспрекословно!-- закричал было Нетипа, устанавливая порядок.
Но драка уже началась, и в первую голову побили именно Нетипу. Хохлов было больше, и они погнали елецких вниз по переулку, мимо колодца. Те, добежав до плотины, приняли бой. А с той стороны, по огородам, уже бежала подмога: парни с кольями и бабы с граблями и ухватами. Деда Качку сбили с ног и выбили у него много гнилых зубов. Когда драка кончилась и толпа схлынула, Качка хотел было подняться, но Нетипа, у которого оборвали, кроме бороды, оба рукава и полы кругом, так что из чинарки вышел жилет, подбежал и закричал:
-- Лежи, Герасимович, без движения до приезда господина заседателя! Для сходящей бумаги!
Потом побежал по улице и, размахивая руками, громко кричал:
-- Качку на гребле до смерти убили! И чинарку беспрекословно знистожили!.. Я им покажу на основании уголовной статьи сорок девятой категории!
Тихон подошел к деду и со слезами стал умолять:
-- Тату, простите их, ради Христа, и вернитесь до дому... Да не зайдет солнце во гневе вашем...
-- Убью!--захрипел на него дед, подползая к камню.
Ночь и утро пролежал он на плотине, пока не вернулся Серега, ездивший за сорок верст в казачьи хутора, на водяную мельницу.
-- Годи,-- сказал он деду,-- треба ячмень веять.
Дед встал и, бранясь, пошел на ток ячмень веять.
Потом хохлы с елецкими три дня мирились, валяясь пьяные подле лавки Кузи Федотовича, и выбрали его старостой.
А ссоры и драки по праздникам продолжались, так как нечем было платить подрядчику. Наступали черные дни.
VI
Чекалка сидел на скамейке в тени Качкиной хаты, писал портрет Ганны и говорил собравшейся кучке мужиков и баб:
-- На Капказе, друг, бедности нет! Там пшеница три колоса со стебля дает!
-- Вот брехун!--заметил Хома.-- Скажи лучше, как там харч: доходит?
-- Там, брат, все доходит! Уравнение земли идет! Ни помещика, ни мужика! Всем поровну!
-- Ты про землю брось,-- мрачно сказал подошедший Серега.
Чекалка рассеянно взглянул на него и продолжал:
-- Когда я был в горах капказских, поднялся на вершину синих гор -- внизу люди, как комашки, по горам ползают, рядом розовые облака плывут, а вдали море голубое, бурнопламенное, зеленая волна -- тридцать пять сажен высоты...
Стемнело. Чекалка бросил писать портрет и долго еще рассказывал о своих приключениях в кавказских горах...
Ночь была темная, душная, далеко в степи вспыхивали зарницы. Хутор засыпал, и где-то на другом конце его лаяли собаки. Серега с Хомой погнали на ночь лошадей и быков в степь. А дед спал на току, на ворохе невеяной пшеницы. Из хаты была слышна вечерняя молитва Тихона. Ганна лежала под поветкой в санях--не спалось. Широко открытыми глазами смотрела в темноту крыши и видела мягкую синеву гор, уходящих с Чекалкой в небо, зеленое море с белыми кораблями и высоко вздымающимися валами... И высоко вздымается грудь Ганны от непонятной, небывалой еще радости, и счастливые слезы текут по горячим щекам.
Тихон, помолившись, тоже пошел на ток. Слышит -- тихонько затрещал плетень в огороде. Должно, опять сосед Карпо не запер, скушение, бычка! Настанет ночь -- так по чужим огородам и ходит! Людей на зло выводит. Поспешил Тихон вниз по тропинке меж капусты. Вдруг кто-то выскочил из-за пасленового куста и, пригнувшись, побежал подсолнухами вверх, мимо Карповой соломы.
-- Кто тут? -- позвал Тихон. Глянул -- за кустом Одарка, нагнулась над капустой, запахивает рубаху на груди.
-- Чего ты здесь?
-- Да вышла капустного листу нарвать. Завтра хлеб печь.
-- А то кто побежал?
-- Где? Не знаю... Кто-сь спрашивал: чи дома Серега? Я говорю: нету... А темно -- на обличье не угадала.
-- Чего ж он побежал?
-- Не знаю. Может, спужался, чтоб за вора не посчитали?
Одарка, мурлыча песню, пошла во двор. А Тихон долго стоял недвижным силуэтом на сером фоне капусты. Наконец вздохнул и прошептал, перекрестившись:
-- О господи, прости мое блудное помышление!
Потом пошел под поветку и сел рядом с Одаркой на грядку саней. Одарка уже крепко спала и порывисто всхрапывала. Но вдруг проснулась и вскрикнула испуганно:
-- Ой, кто тут?
-- Это я,-- виновато сказал Тихон..
-- Чего тебе?
-- Прости меня, Христа ради: нехорошо я об тебе подумал на огороде...
-- А что?
-- Да вот... увидал тебя с чужим человеком...
-- Тю, дурной! -- удивилась Одарка. -- Чи ты ж не сдурел?
VII
А церковь все строили, со слезами, с драками, и за лето кончили. На вторую пречистую состоялось освящение. Над земляными лачугами, поросшими бурьяном, заваленными темными кучами кизяков, стояла она, белая, прекрасная, с синими главами, с сиянием золотых крестов на солнце, -- как сон, как дивное видение в этой бедной юдоли.
И когда первые певучие звуки благовеста поплыли вверх по Мокрой балке, разостлались по степи и мягко растаяли в Куцей и Сухой балках, казалось -- само небо ласково заговорило с обнищавшей, насыщенной горем землею смирения. И на зов его шли через площадь и Оврам Крикун в новых штанах, и Лука Полтавец в синей чинарке, подпоясанной красным поясом; одного ребенка вел, другого на руках нес; остальные следом бежали.
В церкви смотрели на хуторян написанные Чекалкой святые, у которых были такие же ласковые, мечтательные глаза, как у Чекалки. А на святых -- яркие разноцветные одежды, расшитые золотом, и, глядя на них, забылось теперь, с какими скорбями и злобой собирали по грошам на эти одежды. Помолодели сегодня корявые, с детства состарившиеся лица.
Тихон теперь прислуживал в алтаре и тихо смеялся от радости. А когда запели херувимскую, он воскликнул:
-- Да невже ж это в Мокрой балке!..
А сам зарыдал и подал дьякону кадило без угля.
-- Дурак! -- сказал чахоточный дьякон.-- Что ж я тебя кадилом по голове должен бить, чтоб огонь высечь?
После обедни столпились у амвона калеки и недужные. Откуда набралось их так много? А между тем почти все они были здешнего прихода.