Туссель Жан
История одного бедняка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (La Mort de petite Blanche = "Смерть маленькой Бланш")
    Рассказы:
    Дитя.
    Юноша.
    Мужчина.
    Конец.
    Немой.
    Перевод Веры Ильиной (1927).


Жан Туссель.
И
стория одного бедняка

Jean Tousseul
La Mort de Petite Blanche

0x01 graphic

Главлит No 33602 * Гиз No 19054. * Тираж 15000 экз.
Типогр. Госмад. Красный Пролетарий. Москва, Пимен, ул., 16.

   

История одного бедняка

Памяти рабочего цинкового завода, -- любимого отца,
с которым мы жили в стране шахт и каменоломен.

Дитя

1

   Пьер Мюрайль родился в февральский полдень. У него болел животик, и он кричал, не переставая, до самой ночи. Первое существо, на котором остановились его бессмысленные глазенки, была бабка по отцу, старуха с трясущейся белой головой и желтым костистым лицом. Левая щека ее, изъеденная раком и присыпанная йодоформом, напоминала ядовитый гриб.
   -- Бедный мальчик, у тебя нет даже чепчика! -- сурово произнесла она, смахнув вместе со слезой желтоватую каплю, повисшую на кончике острого носа. Предложив повитухе понюшку табаку и, по обыкновению, ворча что-то под нос, она вышла из комнаты, далее не осведомившись о состоянии роженицы.
   Мария Мюрайль, бледная, утомленная, с горящими на покрытом желтыми пятнами лице скулами, ждала мужа. Кто-то из соседей вызвался за ним сходить. Ей неодолимо хотелось спать.
   Жак явился чрезвычайно растроганный. Он шумно обнял жену и крепко оперся огромными ручищами о край корзины новорожденного, едва ее не опрокинув. Оп дышал прямо в красное личико ребенка, который залился неудержимым плачем. Не меньший шум производил и отец. Потребовалось вмешательство повитухи.
   Какая она была жалкая и смешная в своем шерстяном чепчике, рваной кофте и четырех юбках, надетых одна на другую! Взгляд поверх очков придавал ей вид святоши.
   Собрались соседки. Беседовали вполголоса, словно в комнате лежал покойник. О новорожденном, похожем па паршивого щенка, отзывались, что он хорош, как божий ангел, и вылитый отец. Мария слабым, как бы издали звучащим голосом сообщила, что намерена назвать сына Пьером. Дядюшка из Бонвиля и старуха Мюрайль будут восприемниками.
   Общее мнение подтвердило, что Пьер -- имя весьма достойное, при чем соседки на некоторое время занялись перебираньем имен, известных им по календарю, а также имен родственников. Кто-то рассказал о случае в Сейле: женщина родила обезьяну, которая тотчас же прыгнула на шкаф. Доктору Боном у удалось ее задушить. Посудачили и о других необыкновенных случаях: о рождении жабы, ящерицы.
   Роженица ощущала, как начинают шевелиться ее опустевшие недра.
   Повитуха не преминула добавить от себя, как однажды ей довелось снять с плеча новорожденного целую сливу, и даже с черешком.
   Жак Мюрайль исчез под предлогом оповестить о событии деревню, и вернулся поздней ночью, мертвецки пьяный. Его палила жажда, но соседки до дна осушили кофейник. Он долго бранился, потом обнаружил желание лечь в постель к жене. Но жалкая повитуха усадила его на стул, и он тотчас же заснул, не взирая на плач ребенка п звон разбитой чашки, выскользнувшей из ревматических рук старой бабки.

2

   Как сладко жить! Как хорошо быть крошечным зверком, сосущим собственный палец или край рубашонки, быть спеленатым в теплую простынку и, чувствуя жажду, ловить кончик материнской груди! Как приятно наблюдать движение собственных рук и ног и -- о чудо! -- убеждаться, что они составляют часть твоего существа, что ими можно двигать по желанию. Слушаешь собственный лепет и знаешь, что в твоей воле -- замолчать! Открываешь и закрываешь глаза, видишь вокруг сильные большие существа, они улыбаются тебе. Слышишь всегда одни только ласковые словечки: "Лягушонок мой... мой исусик... мой голенький задок". А если устанешь, как сладко спится под качанье колыбельки и звуки песенки!
   Неиссякаемая нежность струится от той, что поет. Она всегда здесь, с тобою. Это она дает грудь, постоянно улыбается, это у нее такие прекрасные глаза.
   Какое наслаждение есть л пить, когда чувствуешь голод или жажду, как сладко смеяться, плакать, быть крошечным зверком, которого балуют, как собачку знатной дамы...
   Но всему наступает конец.

3

   Ребенок рос, как сорная трава там, наверху, в полуразрушенной лачуге. В те времена, когда работал свинцовый рудник, лачуга служила конторой. У нее была крыша и четыре стены, как у прочих домов, а также дверь и два окна: одно по передней стене, другое по задней. Последнее освещало спальню.
   Зимой, вскарабкавшись на стол, маленький человечек просиживал целые дин у окна, ерзая носом и губами по стеклу. Мимо проходили рабочие -- на работу или возвращаясь с нее. Они не видели Марию, но мимоходом приветствовали ее, так как знали, что она дома, -- занята стиркой или шитьем.
   -- Добрый день!.. Добрый вечер, мужчины! -- отзывалась она, в зависимости от часа. Ей приходилось повторять свои приветствия больше сотни раз на дню. Она узнавала каждого по голосу и, не выходя из дома, знала все, что творится в деревне: кто болен, кого придавило в каменоломне, кто утонул в шахте или заживо изжарился на заводе в Скленьо. Одни из проходящих мимо рабочих были выпачканы глиной, иные бледны, другие красны. Все работали, -- кто в каменоломне, кто на железном руднике, кто на чугуноплавильном заводе.
   Не раз обегал Пьер ближайшие окрестности лачуги. Он даже запаздывал домой по вечерам, занятый наблюдением и рассматриванием окружающего.
   Домишки в Э-Монне понемногу дряхлели и разрушались. В ветреные ночи обрушивавшаяся внезапно крыша пугала уже лежавшего в постели ребенка.
   Днем, проходя мимо этих обваливающихся зданий, мальчик следил отражение облаков в неправильных окнах. Облака скользили в стекле, словно огромные, то белые, то черные птицы.
   Взгляд ребенка останавливали и высокие кучи шлака, и клочки полей с дрожащими травинками, тонкое острие пли шарообразный купол церкви, рыжий дым, клубящийся над буковой плантацией. Заходящее солнце проплывало позади скелета воздушной железной дороги, похожее на разверстую пасть горна. Лес лиловел, зеленым оставалось в нем только отверстие, откуда выходила дорога.
   Бродя вдоль дороги, окруженной кучами желтой глины, красного песку и голубоватой известки, ребенок собирал кусочки угля и сухие стебли скудно прораставших растений: дикой рябинки, ворсянки, царского скипетра. Всякий новый звук заставлял его боязливо вздрагивать: вот пролетела куропатка... сова улюлюкнула, сидя на старой печной трубе -- у! у! уу!.. по пригорку, преследуемый хорьком, пробежал заяц окриком, похожим на скрип немазаного колеса... Вороны машут крылами, словно черными лоскутьями, улетая с полей под гостеприимную лесную сень... слышится бранчливая болтовня сорок в буковом саженом лесу... бродяги куропатки нежно клохчут, переговариваясь друг с другом... а из таинственных, окружающих плато низин доносятся крики невидимых Пьеру ребятишек.
   На несколько минут солнце, как огромный красный фонарь, повисает над стройкой воздушной железной дороги. Небо окрасилось в цвета и оттенки, которым не подберешь названия. Зеленый луч вырывается порой из отдаленной домны, освещая запряжку, словно выросшую вдруг между двух клочков полей. Лес заголубел (лишь уходящая вглубь его дорога кажется кровавой дырой), и взгляду легко различить в нем: ствол какой-нибудь березы, полуразрушенный остов трубы, вершину сосны, напоминающую кусок покрытой царапинами и трещинами бронзы. Ребенку повсюду мерещатся страшные животные: кусты похожи на гигантских пауков, воздушная железная дорога -- на скелет допотопного чудовища, кучи шлака -- на песьи головы, а у взошедшей луны -- жуткий лик мертвеца.
   Пьер в ужасе роняет свои кусочки угля и сухие стебли и, задыхаясь, сломя голову мчится домой.
   -- Что с тобой? -- спрашивает мать.
   -- Я боюсь...
   -- Чего ты боишься, милый?
   -- Я боюсь... всего!
   И, тем не менее, мальчик каждый вечер выходил из дома, лишь только начинали звонить к вечерне. Звонили сначала в Ланденне, потом отзывался благоразумный голос, колокола в Сейле, к нему присоединялись другие колокола: из Везена, Энжона, Склейна, Анденна, Пти-Варэ, из Сюрлемеза, Бонвилл, Понтильяса. Их бронзовые голоса, то суровые, то хрупкие, то грустные, то лукавые, то ворчливые, то ласкающие, пели в вечернем воздухе, поднимались со дна долин, долетали до высоких горных площадок. Родной дядя Пьера, ломщик шифера, свел однажды мальчугана на Ланденнскую колокольню. И с тех пор, каждый раз как начинали звонить колокола, Пьер представлял себе их разинутые пасти с круглыми языками, пасти, которые то раскрывались, то смыкались над полями, над глыбами угля, над лесом, над нераспаханными участками, над трясинами и всем унылым пейзажем Э-Монне. Ребенок, не смея шевельнуться, сидел где-нибудь в яме до тех пор, пока его не окликала мать:
   -- Пьер, иди ужинать.
   Все раннее детство Пьера протекало в состоянии непрерывного ужаса.

4

   С течением времени кое-какие отчетливые образы начали выступать из мрака детства.
   Отца Пьер видел только по воскресеньям. Почему?..
   В течение недели, по ночам, приоткрыв рот, чтобы лучше слышать, он часто различал, как кто-то бушует, ходит, бьет тарелки, ругается и храпит па кухне. Но, набегавшись за день на ветру, ребенок немедленно засыпал.
   По воскресеньям Жак Мюрайль оставался дома. Это был человек колоссального роста, метка сгорбленный в плечах. У него был угреватый фиолетовый нос, большие мертвые глаза и лысая голова. Он целыми часами сидел неподвижно, не произнося ни слова, жуя табак да скребя мозоли на окруженных заусенцами пальцах. От времени до времени он наливал себе дрожащей рукой чашку кофе и осушал ее одним глотком. Или вдруг поднимался и, нащупав в кармане штанов нож, говорил жене:
   -- Пойду, вырежу себе черенок.
   Такие дни были праздником для ребенка. Робкий и счастливый трусил он возле отца, любуясь гордой походкой колосса и округлым взмахом его свободной руки, -- другой рукой завладевал он сам. Рука была большая и мозолистая. Ребенок с любопытством гладил ее, спрашивая себя, почему присутствие отца делало мать и его, Пьера, такими молчаливыми. Ведь в течение недели они так любили друг друга!
   Иногда мужчина в порыве сердечного волненья поднимал сына к груди и шумно целовал.
   Ободренный лаской ребенок начинал осматриваться вокруг. Горизонт его расширялся. Лаиденн-сюр-Мез тесным кольцом домов окружал колокольню и четырёхугольный замок под византийским куполом. Стекла в окнах его ферм походили на лужицы воды, а ворота риг с красным острием готического свода всегда помещались между двумя башенками. По другую сторону дороги Буа-де-Намюр рассыпал, как зерна, хижины с кровлями, поросшими придорожными травами. Сторлемез расположился на поросшей рыжим вереском поляне.
   Ни слова не говоря, Жак уводил ребенка в лес, всегда под один и тот же ясень или терн. Меж желтых цветов или уксусно-кислых ягод он выбирал одну какую-нибудь ветку, срезал ее, пробовал и щупал движением человека, дробящего камни. Потом делал мальчугану ясеневый свисток. Он вдруг становился болтливым, давал прозвища птицам, подражал улюлюканью совы и воркованью диких голубей и затем так же неожиданно замолкал на всю остальную часть прогулки.
   В одно из воскресений они увидели в лесу несколько расположившихся на земле мужчин, которые окликнули Жака, показывая бутылку. Отпивать от нее стали все по очереди. Высокий рыжий человек с лицом, изуродованным пороховым взрывом, по прозванию Моро, протянул ее и ребенку. Но Жак одним взглядом остановил жест и смех шутника. Когда бутылка трижды обошла по кругу, он отдал Пьеру два вырезанных им черенка и сурово отослал его домой. У него были нехорошие глаза. Мальчуган плакал всю дорогу, сам не зная хорошенько почему.

5

   В одно октябрьское утро Мария отвела малыша в школу. На нем был остроконечный колпачок, ситцевый передник и навощенные деревянные башмаки. Учитель улыбнулся ему, сложив губы сердечком. Это был худенький человек, не снимавший шапку даже во время занятий, облеченный в выцветший костюм с лоснящимися складками. Он говорил в нос и собирал коллекцию цветных камешков.
   Целых две недели ребенок в школе только и делал, что рисовал лестницы да бутылки.
   Под конец его сильно заняло складывание букв, проделываемое старшими учениками, начала мучить тайна книг; однажды он стащил в школе букварь и, прижав его к сердцу, помчался домой. Он теребил мать, прося помочь ему складывать буквы, и вынудил ее признаться, что она не умеет читать. Как упала она в его глазах!.. Просить о помощи учителя ребенок не решался: ведь это значило самому признаться в краже букваря. Он справился с задачей без чужой помощи: по вечерам, лежа в канаве, он вслух выговаривал буквы, водя по ним пальцем, а бабушкина ворона махала подрезанными крыльями и повторяла за ним:
   -- П-а, па...п-а, па... папа!

6

   Наступили каникулы. Мальчуган снова вернулся к своим одиноким прогулкам по плато. Однажды он спросил у матери:
   -- Где работает папа?
   Мария указала на юг, откуда поднимался туман:
   -- Это там... внизу.
   -- Внизу? Но там нет никакого низа!
   Действительно, со стороны Э-Монне казалось, что оба холма слились вплотную.
   Занятый мыслью об этом неведомом ему мире, Пьер отправился прямехонько на юг. Он уже начинал думать, что ничего не увидит, и вдруг остановился, как вкопанный. У него будто сразу отнялись руки и ноги: внизу отверзлась бездна.
   Пьер увидел реку, сверкающую, как расплавленный металл, серые скалы в форме человеческих фигур, глыбы округлых, пористых, как губка, камней, стелющийся по воде дым, несколько сотен лачуг, клочки земли, изрытые лопатой и дождями, трубы...
   Его напугал рев поезда.
   Солнце опускалось к горизонту и сквозь деревья, похожие па средневековые башни, ласкало огненными пальцами реку.
   Ребенок наклонился. Из бездны, как ружейная перестрелка, доносился стук кирок. Наклонившись снова, он увидел зубчатый фасад каменоломни. Вороны с карканьем покидали насиженные гнезда. Круглые пасти печей дымились за земляными насыпями, покрывающими туннели и прикрытия. Неожиданно в отверстиях туннелей показались деревянные вагонетки, подталкиваемые детьми. Пьер едва сообразил, что то были не дети, а взрослые мужчины, и только в этот момент вполне осознал глубину открывшейся под ногами пропасти.
   У него закружилась голова.
   Откинувшись всем телом назад, он с криком бросился прочь. Перед глазами у него все еще плясали земляные насыпи, видом своим напоминающие толстых длинных китов, прикрытия, туннели, огромные каменные монолиты.
   После этого случая отец вырос в глазах Пьера на целых сто локтей.
   Мальчуган снова и снова возвращался сюда. Река в разные часы дня, словно расплавленная лава, отливала то серебром, то золотом, то пурпуром. В сумерках буравы в руках рабочих сверкали красным блеском. Свет фонаря кровяными сгустками ложился на покрытые известковой пылью крыши. Небо принимало оттенок йода, и на нем, словно капля воды, дрожала светлая звезда. Паровоз трубил в вечернем воздухе.
   Ребенок опять и опять наклонялся над пропастью, и прежний ужас заставлял его, не помня себя, убегать домой.

7

   В одну из летних ночей женщину и ребенка разбудил похожий на стон умирающего крик коростеля. Бледные и дрожащие, глотая рыдания, притаились они в постели, ожидая отца.
   Он вошел.
   Пьер ни разу не видал его таким: с круглой, сгорбленной спиной, красными, вылезшими из орбит глазами, с подергивающимся лицом и кривым слюнявым ртом. Жак нещадно поколотил обоих. Крича от страха, ребенок бросился перед ним на колени, но мужчина выкинул его и Марию за дверь.
   Мать и сын провели ужасную ночь. Лягушки в бассейне, напуганные шумом, замолкли, по коростель продолжал стонать и жаловаться.
   Жак перебил и переломал в доме все, несколько раз выходил на крыльцо, осыпая бранью несчастных за то, что они осмелились ожидать его возвращения. Полуголые, умирая от холода и страха, они, крепко обнявшись, просидели всю ночь в рытвине и, когда взошла заря, увидели, что в окнах не осталось ни одного стекла. Мужчина отравился на работу, оставив на стенах красные отпечатай пальцев.
   В это утро рабочие проходили мимо лачуги молча, без обычных приветствий.
   С этого времени Пьер безумно полюбил мать.

8

   Раз ночью Жак совсем не пришел домой. Было около часу, когда Мария разбудила и одела сына. Накинув на себя дождевик с капюшоном, она зажгла фонарь и, взяв ребенка за руку, вышла наружу. Ночь была темная. Фонарь бегло освещал дорогу и росший по бокам ее чертополох. Навстречу км попался человек, крестясь переходивший через пригорок. Мария и Пьер шли по направлению к бездне. Ребенок дрожал, как лист.
   -- Что с тобой? -- спросила Мария.
   -- Я боюсь!..
   -- Чего ты боишься?
   -- Бездны!..
   -- Мой маленький лягушонок, есть вещи пострашнее бездны: это -- кабак.
   Забыв о том, куда идет, Мария начала говорить о своем горе: наконец-то перед ней было существо, которому она могла рассказать все, что перенесла за эти восемь лет.
   Она выбивалась из сил, стараясь прокормить мужа и ребенка. Она с ужасом, со смертельным страхом ждала каждый раз возвращения мужа- домой.
   И ребенок понял. Полный удивления, что мать не сердится на отца, он произнес несколько злых слов по его адресу.
   -- Замолчи, Пьер, -- сказала Мария. -- Твой отец добр. Это водка делает его злым.
   -- Мама, -- промолвил крохотный человечек. -- Скоро я буду большой. Я стану работать для тебя, и мы вместе уйдем от него.
   Но мать не слушала. Растроганная, она громко вспоминала свою молодость, свою любовь и замужество. Скромная история выходила из ее уст как бы обвеянная полевыми ароматами и пеньем птиц, наполненная чудесными событиями и образами.
   В дни юности Мария жила в Сейле. Жак приходил к ней каждый вечер. Однажды, когда он возвращался от нее, ему почудилось какое-то необычайное бренчанье, заставившее его мчаться всю дорогу сломя голову. Стоило ему остановиться передохнуть -- и бренчанье прекращалось, но с первых же шагов оно возобновлялось снова. Жак решил, что это колдовство. Одним духом домчался он от Больтри до Ланденна и только там убедился, что причина колдовства была заключена в собственной его коробке для жевательного табака в виде... полуфранковика, который от самого Сейля гремел об ее металлическое дно.
   Ребенок и женщина, принялись смеяться среди ночного мрака.
   Вдруг Мария вскрикнула и уронила фонарь. Ветка остролиста зацепилась за ее капюшон и кофту.
   Оба бросились обратно, крича, кидаясь из стороны в сторону, падая в ямы. натыкаясь на камни и кучи шлака, оставляя клочки одежды на кустах. Дважды возвращались они к подножью одной и той же скалы и наконец тут и остались.
   Ребенок плакал. Из носу у него текла кровь. Его писк можно было принять за крик пролетающей птицы. Взошедшая заря застала женщину все еще продолжавшую вытирать сочащийся кровью нос мальчугана.
   Они хотели войти в дом. Но на пороге, со сжатыми кулаками, загораживая дорогу, лежал Жак. Спрятавшись за полуразрушенную ограду бассейна, они дождались его ухода. Уходя, он держался очень прямо и гордо, с пустым мешком и кружкой на ремне, плавно размахивая правой рукой.
   -- Боже! Он ничего не ел! -- охнула женщина.

9

   Ребенок рос. Наряду с отдельными картинами в сознании его начали обозначаться фигуры отдельных людей.
   Вот бабушка Мюрайль, о которой в деревне иначе не говорили, как шепотам. Она вечно бродила среди деревьев, покрывавших плато, присаживаясь отдыхать на упавший когда-то с неба на середину поля камень. У камня был вид угольного обломка, покрытого смолой и мохом. Скрючившись на своем сиденье, старуха сортировала разложенные на коленях лекарственные травы и от времени до времени оживляла безумными жестами: горизонт, осыпан бранью никогда ее не покидавшую ворону.
   Вот медник-француз в очках, монотонно выкрикивающий: "Кому чинить, паять!"
   Вот бедняк, неведомо откуда родом, по прозванию: "Шарль Годайль со своим мелочным товаром". Его карманы были вечно набиты черепками тарелок п чашек, которые гремели в такт быстрой его походке. Однажды, напуганный тиканьем собственных часов, он утопил их в пруде Пти-Варэ.
   Вот высокий рыжий человек из Понтильяса, даже в середине августа обутый в штиблеты. Он воровал собак, проходя по деревням.

10

   Пьеру исполнилось одиннадцать лет. Он уже бегло читал и писал.
   Однажды вечером он спросил у матери:
   -- Папа умеет читать? (В ответе он, впрочем, не сомневался: его отец должен уметь читать.)
   -- Да. А что?
   -- Так...
   Он тайком нацарапал на грифельной доске несколько слов:
   "Папа, не заставляй больше страдать маму и не пугай меня. Мы тебя так любим. Пьер".
   Доску он оставил возле лампы.
   Лежа в постели, мальчик весь насторожился, открыв по привычке рот, глотая слюну, прислушиваясь к биению собственного сердца и ворчанью кишок.
   Отец пришел и сразу начал бушевать и ругаться. Потом вдруг замолк. Пьеру показалось, что он плачет.
   Мальчик вскочил с постели и, собрав все свое мужество, вышел в кухню. Мужчина притянул его к себе на колени и, дыша пьяным перегаром в лицо счастливого и испуганного мальчугана, крепко его обнял.
   -- Маленький мой лягушонок... маленький мой лягушонок... -- лепетал Жак. Он еще не вполне протрезвился и заревел, как теленок.
   Прибежала женщина с отупелым взором и умоляюще сложенными руками. Она не знала, что нужно делать: радоваться пли защищать ребенка, и опустилась перед мужчиной па колени. Он прижал их к сердцу обоих, умоляя простить, обещая не пить больше.
   -- Никогда! -- лепетал он, пытаясь клятвенно воздеть руку.
   Потом он спел песню:
   "Не говори, о Роза, умоляю".
   И заснул.
   Мария и Пьер осторожно высвободились из его объятий. Утром Жак Мюрайль ушел пристыженный. Но слово свое сдержал. Каждый день возвращался он домой к шести часам, с опущенной головой и неуверенными движениями. Он приметно таял: щеки ввалились, глаза потускнели, руки тряслись.
   Он теперь брался за тысячу вещей. Вскапывал сланцевые породы кишащего черными и розовыми саламандрами сада, расчистил под пашню поросль позади дома. Наткнувшись здесь на расселину в земле, он рассказал Пьеру мрачную историю Сейльских и Ланденнских шахтеров, которых, как крыс, затопило водой в вырытых под плато шахтах.
   Однажды вечером Жак принес домой кошку, которая целыми днями щелкала пастью на воробьев, чирикающих на вершине грушевого дерева. В другой раз это был голубь, будивший ребенка шумом и царапаньем по крыше. Потом последовала квакша в бутылке: предсказатель погоды, зверок с вывернутыми лапками, белыми глазами и смеющейся пастью. Потом -- улитки и твердые, как камень, плоды.
   Каждый вечер Жак вытаскивал из кармана что-нибудь новое, намеренно медля, улыбаясь нетерпеливому любопытству мальчугана.
   Как хорошо, несмотря на печальную немоту каменоломни, прожили они эти шесть месяцев на высокой горной площадке! Но вот однажды, в послеполуденную пору, Пьер возвратился из школы необычайно веселый: он получил свою первую награду. Спеша сообщить радостную весть отцу, он побежал к нему навстречу. Он его действительно встретил: четыре каменотеса несли носилки, на которых покоился Жак. Случайно сорвавшийся камень, от которого не успели унести его дрожащие и неуверенные ноги, настиг Жака и расплющил ему голову, как спелый плод. Водка за себя отомстила.

11

   Мария, которой никогда не изменяла бодрость, старалась свести концы с концами. Мальчуган ей помогал. По утрам вместе с ланденнскими женщинами он отправлялся в ближайший лес за сухими листьями и привозил их на чьей-нибудь запряженной коровой тележке. Он собирал куски угля возле так сильно пугавшей его в прежние времена воздушной железной дороги и вязанки сучьев в перелеске.
   Мария непрестанно и любовно вспоминала умершего мужа.
   Раз вечером над Трейлем появилась комета. Казалось, ветви тополей рассекают ее золотой хвост.
   Деревня пережила ночь, полную трепета и ужаса. Бабушка Мюрайль всю ночь грозила кулаком светилу. Оно исчезло через несколько дней. А спустя день после его исчезновения сгорела старухина лачуга. Мария нашла среди дымящихся обломков лишь обуглившийся труп "колдуньи". Ворона сидела и каркала на поросшей розовым шиповником стене двора. Мария унесла ее с собой.
   Еще две недели спустя брошенный кем-то камень, пробив стекло, упал на постель к Пьеру. Потом школьники поколотили мальчугана. А так как он не остался в долгу, то его исключили из школы. Нотариус, на которого стирала Мария, заявил, что больше не нуждается в ее услугах. Служанка священника не заплатала ей за пару связанных чулок.
   В результате всего этого в августе того же года Мария, и Пьер на ручной тележке повезли по направлению к Сейлю, -- старой деревушке с древней, обвитой плющом колокольней, -- свою жалкую, наполовину исковерканную Жаком мебель. Сейль! Старинные со скульптурными украшениями дома из белого известняка и красного песчаника, дороги, прорезанные в глинистом сланце, фермы, построенные в форме замков с башенками, кишащими совами, ивовые кустарники, где слышен дрожащий крик бекасов. Таков этот край дряхлых вещей и старинных легенд. Он тих и светел.
   -- А все же, ведь это не то, что Э-Монне, маленький Пьер? Совсем не то, что Э-Монне, где осталась бабушкина ворона?!.

Юноша

1

   Искривленная трудом спина Марии и грустная ее улыбка возбуждали к ней участие. Она снова нашла работу: стирку, починку, вязанье. Это была мужественная женщина.
   Пьер посещал школу в Сейле. Учитель, -- обладатель топорщившейся бороденки, грубого голоса и отвислой влажной нижней губы, -- пил водку и грыз карандаши. Малыш Мюрайль стал его другом. В первый же день наставник несколько роз ударил его линейкой по пальцам и дал пинка в зад. Стоило ему произнести: "Мюрайль, к доске!" -- как ребенок начинал дрожать веем телом, неся всякий вздор, хотя уроки готовил он всегда превосходно. Но на другой же день после спроса холостяк-учитель приглашал малыша к себе на дом, был ласков и общителен, -- совсем не такой, как в школе. От него Пьер узнал, что кроме школьных учебников существуют другие книги, что есть страницы, рассказывающие о бедняках и рабочих, о красоте природы.
   Ребенок полюбил мир и людей.

2

   Раз ночью Пьер почувствовал сильный жар. Закрыв руками голову и лицо, он начал кричать и бредить:
   -- Папа, мне страшно!.. Не бей маму! Зачем здесь этот большой паук? И колокола со своей открытой пастью?.. Папа, прогони бабушку, мне страшно! Вон звезда с хвостом... и пропасть... я не хочу туда, вниз!.. О, папа, у тебя голова красная, как щегленок! Я берегу твои ясеневые свистульки... теперь мы успокоимся, кабак горит...
   Он вскакивал и, стуча зубами, метался по постели:
   -- Мне холодно... холодно...
   Обезумевшая от страха Мария набросила на мальчугана все, что нашлось в доме: собственное одеяло, разное тряпье, мешки. А больной продолжал метаться и хрипеть:
   -- Холодно...
   Тогда Мария легла с ним рядом, согревая его собственным телом. На рассвете пришел врач. У мальчугана оказалась оспа.
   Обезображенный, с закрытыми влажными глазами, Пьер бредил, не переставая, в продолжение двух недель. Мать не отходила от него ни днем, ни ночью. Наконец к нему вернулось сознание.
   Сладкие, благословенные часы выздоровления! Светлые минуты воскресения к жизни! Несказанное блаженство существа, уже занесшего ногу за край могилы и отдернувшего ее! Как хорошо жить!..
   Пьер полюбил даже жужжавших в комнате мух, а у себя на одеяле устраивал сражения между пуговицами разных цветов, ни капли не смущаясь, когда его заставали за этим занятием.
   Лежа в постели, мальчуган следил за скользящими по беленому известью потолку тенями прохожих. По воскресеньям, когда раздавался последний удар колокола, по потолку беглыми пятнами быстро мелькали экипажи спешивших к обедне местных богачей.
   К Пьеру заходили посетители: мадам Байльи приносила ему шоколад и бисквиты, а школьный учитель -- картинки. Болезнь становилась приятной.
   Мария вновь начала ходить па работу. Однажды она сказала:
   -- Пьер! Мадам Байльи принесла тебе колокольчиков.
   Колокольчики!.. Мальчугану сразу пришла на ум лошадь пивовара, бубенчики которой так чудно пели. Он размечтался, как привяжет к крюку в потолке веревку, к веревке -- колокольчики и будет вызванивать, подражая большим сельским колоколам.
   -- Дай мне их поскорей, мама!
   Какое разочарование! Колокольчики оказались всего только злаками-трясунками с дрожащими колосками цветов.
   -- Ведь они из Э-Монне!
   Тогда, схватив цветы, Пьер начал встряхивать их и целовать, вдыхать их запах. Вместе с этим запахом в тело его вливалась жизнь. Цветы пахли западным ветром, плесенью прозеленевшего бассейна, бальзамическим ароматом сосен, густой сладостью царского скипетра. Под их нелепую дрожь вспоминался хор астматических лягушек, свист и щебет лесных пташек. Ведь это тот песок заставил порыжеть их стебли. Они оттуда.
   Цветы оживили Пьера.
   На следующий день он уже в первый раз сидел у окна, сжимая в руке колокольчики, а еще через день Мария обвязала его вокруг пояса полотенцем, и четырнадцатилетний мальчуган снова начал учиться ходить. Проходя мимо зеркала, он заметил, что. лицо его, как дуршлаг, сплошь покрыто ямками и впадинами. Он удивился.
   -- Это пройдет, -- сказала мать.
   Но рябины не сильно огорчили Пьера: до него еще не коснулась любовь.

3

   Несколько месяцев спустя Пьер поступил работать в каменоломню. За рубцы, которые оставила на нем оспа, его прозвали Пугачом.
   Сначала он был занят при печах для обжигания извести. Стояла зима, и работать было хорошо. Небольшой киркой Пьер вынимал из огня камни, которые пламя только лизало. Пасти печей горели ослепительным пожаром, изрыгая в темноту каменных переходов огненные рубины. Люди с обожженными, сморщенными лицами, кашляя, как чахоточные, потому что их рты, глаза и уши были полны горячей пыли, разгребали и мешали огонь, который обжигал им волосы, покрывал пузырями кожу, словно экзема разъедал руки.
   Дьявольские тени этих людей мелькали взад и вперед, дразнили раскаленные пасти своими ломами и кочергами, то и дело прикладывались к ведру с водой, попутно похлопывая себя по бедрам, чтобы стряхнуть насевшую пыль.
   Мальчугана вечно мучила жажда, и, чтобы как-нибудь ее утолить, он начал жевать табак.
   Однажды камень под его киркой раздробился и обломок отскочил в правый глаз. Кровавая влага хлынула, казалось, из самого зрачка, заполняя твердую оболочку глаза. Пьер почувствовал себя плохо. Пришлось отвести его к доктору. По дороге он потерял сознание. Врач после беглого осмотра наложил на глаз повязку и нацарапал записку, с которой отослал Пьера в Намюр.
   Мальчик и не подумал предупредить о случившемся мать. В поезде он не ездил ни разу и потому чуть не попал под паровоз.
   О самом городе Пьер не сохранил никаких воспоминаний. Ему запомнились лишь две девицы па вокзале, громко смеявшиеся над пыльной одеждой и деревянными башмаками маленького человечка, путешествующего с непокрытой головой.
   Но клиника с красными стеклами, врач в маске и в одежде клоуна, странный запах, витавший в комнате, напоминавший изъеденную раком щеку бабушки Мюрайль, сестры с фиолетовыми лицами, очень занятые и озабоченные, отливающие желтизной йода инструменты, все это навсегда запечатлелось в его памяти.
   Ему казалось, что он сейчас умрет от ужаса.
   Потом пришла его навестить мать, и оба долго плакали в этом адском доме.
   Кое-как подлеченный, Пьер вышел из больницы с синими очками на носу, одетый в чистенькую, короткую куртку и чересчур широкие штанишки, привезенные матерью. Рабочее платье и деревянные сабо он засунул в наволочку, вместе с подушкой.
   Две девицы снова оказались на вокзале и громко над ним хохотали. Пьер обернулся, сделав непристойный жест. Это был первый в его жизни бунт.
   Две недели мальчик ходил в синих очках. Он выглядел очень некрасивым со своими рябинами и двумя синими впадинами пониже лба. Но он гордился тем, что был ранен и носит очки, и говорил об этом с улыбкой. Кроме того, вначале ему казалось забавным смотреть на окружающее сквозь цветные стекла. Мир представлялся стоящим на краю гибели, а у людей были лица заболевших холерой.
   Предприятие оплатило матери Пьера расходы по его болезни. Требовать же вознаграждения он не имел права. потому что слишком скоро после несчастного происшествия перестал носить прописанные ему очки.
   Мальчуган снова встал на работу и попытался вновь надеть прописанные очки. Стоило два раза пройти мимо рабочим с наполненными известью тачками, как очки покрылись слоем пыли. Пришлось вытирать их взмокшей от пота блузой, пыль размазалась, и в очки стало совершенно ничего не видно. При каждом ударе кирки Пьер испуганно отворачивал лицо. Приходилось проситься на другую работу. А при печах для гашения извести он вырабатывал не меньше пятидесяти сантимов в день! Кому из папенькиных сынков дано испытать огромное счастье принести матери, в день первой получки, целых шесть с половиной франков!

4

   Пьера перевели работать на доменные колосники, под начало к обжигальщику извести, славному малому, -- тощему, высокому, страдающему одышкой человеку. Пьер носил воду в ямы и мешал гребком уголь. Но вода частенько попадала в деревянные башмаки и замерзала.
   Мужчина широкими, размеренными взмахами лопаты покрывал слой песчаниковых камней мокрыми угольями. Порой какой-нибудь камень с грохотом срывался вниз.
   Из колосников все время поднималось облако газа, от которого мальчуган чувствовал себя совершенно пьяным. У него слабели ноги, пересыхало небо, а язык становился твердым, как камень.
   Над его головой надоедливо громыхал элеватор. Стоя около печей для обжигания, Пьер мог видеть всю каменоломню и ту самую бездну, о которой не хотел раньше ничего знать. На покрытых травой откосах каркали вороны: расселины в скалах служили им приютом. Несколько дней мальчугана тревожили взрывы мин, потом он к ним привык.
   Перекусить уходили обыкновенно под железный свод, некогда служивший крышкой печи для обжигания извести. Здесь было удобно. Случалось, рабочие выводили Пьера из себя, издеваясь над его рябой физиономией. Обжигальщик всегда выступал на его защиту, прерываемый припадками кашля, раздиравшими его бронхи и легкие.
   Раз вечером мужчина и мальчуган задержались на работе, выравнивая шестами слой камней над доменным колосником: дожди последних дней сильно этот слой размыли. Розовый дым сочился из-под поредевшего каменного нароста. Обжигальщик тихонько пережевывал табак и, казалось, был занят собственными мыслями. Внезапно он провалился прямо в огненное устье, откуда тотчас же пахнуло смрадом. Пьер с воем нагнулся, заглядывая вниз. Он увидел, как между двумя облаками дыма пламя раздевало старика, целовало его, лизало, кусало, судорогами сводило живот, душило. Оглушенный падением человек пришел в себя, но достигнув как бы лягушиными прыжками раскаленного камня, весь съежился, как от холода. Потом, сваренный заживо, он затвердел и больше не шевелился. Новое облако дыма поднялось снизу и скрыло его от глаз мальчугана. Когда подошли другие рабочие, внутри раскаленного устья они увидели лишь останки человека, похожие на большое, костистое, пережженное животное.
   Падая, обжигальщик обронил на край колосника один деревянный башмак. Пьер унес его с собою и бредил этим событием целую неделю.

5

   Пьер не хотел больше оставаться при домнах. Его отослали на мельницу для размола известняка. Это была отвратительная тюрьма, состоящая из прилепленных друг к другу бараков. Белая пыль летела с железных крыш, словно строения горели. Медлительный и грохочущий сортировочный барабан поигрывал мелкими каменьями. Челюсти дробилки дико грызли большие камни. Блоки кричали от жажды. Гигантские жернова превращали в порошок падающие из толкача ядра. Валы хлестали воздух. Все это производило адский шум. Первые ночи Пьер не мог заснуть: в ночной тишине в ушах продолжал стоять дневной грохот.
   Белые, словно клоуны, с тяжелым желудком и меловым вкусом во рту, Пьер и его товарищи открывали щиты деревянных ларей, подставляя под их отверстия мешки. Мешки наполнялись с легким шумом, будто их кто-то раздувал. Рабочие уступами складывали эти мешки за собой. Скопление в трубах перемолотого камня не давало им особенно мешкать: приходилось изо всех сил поспевать за старым развинченным зверем с громыхающими, расшатанными, деревянными и железными частями, за зверем, лишенным разума, который не знает, что такое усталость, но знает, что имеет дело с людьми из плоти и тестей. По счастью, этот зловещий перемалыватель камней был дряхл, и перебои в его работе давали короткую передышку юным каторжникам.
   Чем дальше тянулся день, тем работа становилась тяжелее. Приходилось карабкаться все выше и выше, держа на коленях весом в шестьдесят кило. Два дня такой работы, -- и Пьер стер себе все руки и бедра. Есть он не мог: полный каменной пыли желудок не принимал пищи.
   На мельнице юноша проработал два года. Когда он покинул ее, спина его горбилась, зад отвис и руки беспомощно болтались. Он ушел с мельницы потому, что зарабатывал всего франк в день, а у мамы Мюрайль распухли от стирки руки, и долг в мелочную лавку вырос до ста франков.
   Постаревшая раньше времени, без родных и друзей, перестав верить в бога, -- разве бог когда-нибудь заботился об умирающих с голода бедняках? -- Мария плакала по целым дням, растирая бедные больные пальцы. Она сама купила для сына первую пару кожаных башмаков: в них он должен был спуститься в бездну, которой так боялся.

6

   В прилипшей к животу блузе Пьер подталкивал вагонетку. Он был весел и насвистывал песенку. Но как только ноги начинали скользить по глине, он ругался (порок всех бедняков), рычал и орал, подталкивая вагонетку головой. Все его тело напрягалось, как у животного, тянущегося к деревянной кормушке.
   "Бодрись, Пьер! Нынче вечером ты заработаешь два с половиной франка и завтра, все послеобеденное время, старая мать сможет растирать свои больные пальцы!.. Мужайся, браток! Два с половиной франка далеки от россыпей Перу, но это все же втрое больше того, что ты получал в покинутой тобой ужасной тюрьме. С этими деньгами можно себе позволить ежедневно есть хлеб и через каждые два дня -- масло. Правда, у богачей, которые бездельничают всю свою жизнь, есть ко всему прочему мясо и другие удовольствия, но это тебя не касается, Пьер, братишка!.. Куда ты суешь нос? Занимайся, бога ради, собственными делами! Го! Гей!.. Вот ты и на месте".
   Покрытая трещинами и расселинами скала нависала над грудами каменных обломков. Сверху исподтишка сползала глина и то стремительно низвергалась, то скользила отдельными катышками. Кружа над каменоломней, переговаривались хлопотливые вороны. Порой лапы этих черных дьяволиц выпускали зажатый в mix маленький камешек, который, упав с высоты ста пятидесяти футов, был способен убить человека.
   Крак!.. Мюрайль дробил пополам каменную глыбу.
   Крак!.. Он вскрывал темницу тысячу лет назад существовавшей лягушки, замурованной в яшмовую породу.
   Крак!.. Камень сочился кровью.
   Крак!.. Белые, красные и голубые кристаллы брызгали осколками из-под твердой стальной кирки.
   Прозвучала труба.
   Пьер опрокинул на бок тележку и укрылся за лей. В дверях одного из бараков появился надсмотрщик и начал ударять в трещотку, широко открытым ртом выкрикивая тоскливое предупреждение:
   -- Эй!.. Эй!..
   Минер, с мешком за спиной, вскарабкался на обрушенное зодчество вчерашнего обвала, сидя скользнул немного ниже, вскарабкался на другой обломок, украдкой кинув взгляд на только что оставленную глыбу, и снова затрубил. В дверях прикрытия опять показалось лицо надсмотрщика.
   -- Эй!.. Эй!..
   Внезапно каменный покров вздулся, покривился, пополз. Пугач смело, глазами старого ветерана, смотрел на катящиеся к его ногам камни. Наконец весь район взрыва словно закипел и обрушился целым каскадом. Холмы обоих берегов Мааса через головы травянистых откосов и гигантских фасадов цирка перебросили друг другу эхо взрыва, повторив его десять, пятнадцать раз. Отголоски достигли верхушки каменоломни и наполнили цирк.
   Стая вспугнутых ворон, чернея, заслонила небо и снова скрылась в расселинах скалы.
   Мюрайль еще раз наполнил вагонетку. Колокол пробил девять часов.
   Рабочие закусывали под старым навесом из железных листов и хвороста, укрепленном на нескольких нагроможденных друг на друга каменных глыбах. Трещины в хижине были заткнуты обрывками рубах и лохмотьями шляп.
   В хижине раздавался смех. Тазьо, у которого на место раздробленной теменной кости была вставлена серебряная, с гордостью показывал сохраненные им после операции костяные кусочки, которые он, как амулет, носил постоянно в жилетном кармане. Борга подшучивал над своей пустой глазницей, Марте -- над своей деревянной ногой, помешивая ею угли костра. Молчал только Кролле с посипевшим от холода лицом. Он был безобразен: пороховой взрыв глубокими шрамами разрисовал ему щеки и лоб.
   Вспоминали тех, кто умер, и тех, кто болен. Часто вспоминали мрачного Жака Мюрайля. Рабочие показывали юноше тропинку, еле намеченную по краю пропасти, по которой каждую ночь на четвереньках карабкался его отец. Показали ему и стоящий между двух откосов кабак, высасывавший каждую двухнедельную получку несчастного.
   Гнев душил Пьера. Но чувство ненависти недолго владело им. Он и мать продолжали любить покойного. Они теперь были кое-как сыты. Остальное забылось.
   Выходя из-под навеса на работу, Пьер думал лишь о Кролле, молча, с опущенной головой перевязывавшем свой выпачканный в глине фартук.
   "Чем он страдает?" -- спрашивал себя юноша.

7

   Любовь, как змея, укусила сердце Пьера.
   Он лежал па животе на пригорке, поросшем заячьей капустой, и сосал палец, из которого сочилась кровь.
   Ящерица грелась на солнце у входа в норку. Убежище ее находилось под черным камнем, словно извергнутым преисподней еще во времена сотворения мира. Пьер устремил исступленный взгляд в сверкающие глаза пресмыкающегося. Он знал зверька шесть месяцев и всегда любил его.
   Хороша и сладка любовь, когда можно наедине с собой, как молитву, повторять слова любимой: "Мне приятно вас видеть", когда в душе -- один только образ, когда губы надушены медом ее поцелуев, а пальцы хранят полноту ее ласк, когда при виде ее дрожит тело и сами преклоняются колени, потому что она прекрасна, -- любимая женщина всегда прекрасна! -- когда огромное, красное сердце, полное ею, рвется выскочить из груди!..
   Но, увы! Любовь горька Пьеру.
   Вчера, проходя мимо него, она сказала своему другу, несшему вместе с ней обед в каменоломню:
   -- Пугач надоел мне! Он чересчур безобразен.
   Из своего убежища Пьер услыхал эти слова.
   Почему не назвала она его Пьером? Это так жестоко, звать его Пугачом! И почему он ей надоел? Что он ей сделал?.. -- Он чересчур безобразен!..
   Слезы застыли, наполнив глазные орбиты. Какая мука, как невыносимо горько любить!
   Другой будет владеть ее белым телом, покрывать поцелуями глаза, лоб и рот, слушать ее певучий голос. И ни разу не вспомнит она о том, кто живет только мыслью о ней одной: "Крошка Ева! Мне дурно говорили про тебя. И я верю всему, но все- таки люблю. Ты заставляешь меня страдать, но я люблю. Что я тебе сделал, что ты так зло обошлась со мной? Разве это преступление -- быть некрасивым? Преступление -- некрасивому осмелиться любить тебя? О, надо пить, пить, -- и не думать больше о тебе, лить, -- и спокойно спать без грез о тебе, не страшиться ни веревки, ни воды, ни ножа, вырвать сердце и бросить его бродячим собакам, чтобы нечему было истекать кровью там, внутри!.. Если свалившийся камень раздавит меня, как спелую фигу, -- заплачет ли она обо мне? А люди, вместо всяких надгробных речей, разумеется, скажут: "В свои двадцать лет он пил, как бочка! Он это унаследовал от отца".
   И Пьер спрашивал себя: "Разве отцу тоже нужно было от чего-то забыться?".
   Он грыз, полный отчаяния, листья заячьей капусты и ударом камня раздробил хвост своему другу -- ящерице. Ящерица с жалобным ворчаньем скользнула в норку.

8

   Однажды вечером Пьер вернулся домой сильно навеселе, с глупой улыбкой на бессмысленной физиономии. Он обнял мать и сделал несколько неверных па вальса. На Марию пахнуло запахом водки. Она заставила себя улыбнуться и, осторожно освободившись из объятий сына, позвала его ужинать. Но он ее уже не слышал. Он бухнулся на стул, вытянув ноги и болтая руками, начал напевать песенку:
   "Не говори, о Роза, умоляю".
   Потом пробормотал несколько бессвязных слов.
   Умоляюще сложив руки, Мария бессильно опустилась на противоположный стул. Перед пей был покойный Жак! Тот же лысый, морщинистый лоб, рот кривой и слюнявый, восковая бледность и влажные веки, желтые от глины ногти и пальцы в бахроме заусениц. Пьер бормотал те самые слова, которые она услыхала от мужа на другой же день после свадьбы, ту непристойную ругань, которую мужчины обычно произносят в присутствии распутниц.
   Ребенок никогда не слыхал подобных слов. Неужели же они были заложены в него от самого рождения?!.
   Да, это он, Жак, кивает головой в такт непристойным куплетам. При виде этого жалкого привидения, этого выходца с того света, Мария обезумела. Она вскочила п снова села.
   Нет! Это Пьер...
   С плачем бегала она взад и вперед по кухне, кусая руки.
   -- Мой маленький лягушонок! Неужели ты хочешь снова заставить меня пережить забытую Голгофу?..
   Опустившись на колени, Мария начала снимать ботинки со своего маленького, которого тут же вырвало, прямо на нее.

9

   Крак!.. Крак!..
   Накануне шел дождь.
   Вероломный камень, сорвался с вершины и со звоном ударил в стальные рельсы.
   Люди отскочили. Кирки замерли в воздухе на половине взмаха. Какой-то новичок застыл на месте, растерянно скребя голову обеими руками; Другой -- подпрыгнул и, перегнувшись пополам, бросился бежать. Только старые рабочие сейчас же снова принялись за работу.
   Крак!.. Крак!..
   Это длилось часами. Когда же яма освобождалась от камней, в нее закладывали порох.
   На кого они работали?!.
   Порой мимо проходил директор, зимой в шубе, летом -- под зонтом. Он представлял здесь хозяев.
   Куда деваются, куда уходят добытые камни? Столяр делает тачку, кузнец выковывает решетку -- определенные вещи. Но здесь люди работают, как скоты, и работе нет конца.

10

   Колокол звонил без перерыва. Готовились к взрыву мины на Черной Земле. Рабочие лихорадочно опоражнивали вагонетки и подвое уносили их, как носилки, чтобы опустить на землю по общему сигналу. Цирк наполнился гулом железа.
   Стал ворон металась между скалами с человеческими очертаниями. Крохотный издали минер, словно часовой, трубил на краю пропасти в сторону Мааса: Ту-ту-ту!.. Другой, затерянный среди терновника и падуба, -- размахивал красной тряпкой, крича:
   -- Эй! Эй! Берегись мины!
   Его голос был слышен повсюду: в Склейне, в Бонвиле, в Анденне, в Сейле. А колокол продолжал звонить.
   Всклокоченные, голодные люди уселись в прикрытиях. Цирк опустел. Исчезли далее вороны. Только смутный и отдаленный, доносился шум мельницы для перемалывания известняка, да колокол звонил, звонил так, что делалось дурно.
   Внезапно почва заколебалась. Целый столб камней со свистом, похожим на свист птичьей стаи, взвился вверх, рассекая воздух. Белое облако заполнило весь цирк. Его сменило облако желтой пыли. Запахло порохом. Почти десять минут колебалась и рушилась гигантская стена, словно здание, встряхиваемое землетрясением. Грохот взрыва и обвала перекатывался по обоим холмам, заставляя дрожать стекла строений.
   Грохот прекратился. Взорам предстала чудовищная масса камней, вывороченных динамитом.
   Терновник в цвету, отливающий металлом падуб, гирлянды вьюнков и плюща покрывали эти развалины. Вместе с камнями обвалилось два куска земли, обнажив наверху алую и голубую рану, готовую, казалось, вот-вот затянуться.
   Гул возобновился. Земля дрогнула. Вершина обвалилась на пятьдесят метров в длину. Желтое облако покрыло обвал, который будто грозил продолжаться вечно.
   Люди вылезли из своих нор и вновь появились вороны.
   Крак!.. Крак!.. Крак!..
   В полдень наспех закусывали. На еду отпускалось всего полчаса. А потом до вечера приходилось сгибаться вдвое над тяжелыми вагонетками и неподатливыми камнями.
   У Мюрайля горел пищевод, и рот был полон кислой слюны. Он думал о конторских писцах, которые часами занимались подрезыванием ногтей, прежде чем приняться за свое легкое орудие -- перо. Он думал также о богачах, имеющих возможность долго отдыхать после сытного п питательного обеда.
   "Это несправедливо" -- думал Пьер.
   Много же времени понадобилось тебе, мой мальчик, чтобы заметить эту несправедливость!..
   Цирк снова принял обычный вид. Наверху рабочие-бурильщики, крохотные и подвижные, сгибаясь по пояс, словно кланялись друг другу. Какой-то юноша весело насвистывал, стоя в телеге, которая спускалась вниз по отлогой дороге и скрылась в туннеле. Человек в красной блузе приставил лестницу к огромному монолиту, по которому уже расхаживали двое других. Бурильщик, оседлав камень, сверлил его буравом у себя между ног. Деревянная Нога, с масленкой, полной масла, исследовал колеса вагонеток. Когда он наклонялся, ветхие штаны трещали на его остро выдавшемся заде. Человек с серебряной теменной костью сидел на куче известкового песка, гревшего ему ноги, наблюдал, как шевелились и обваливались глинистые вершины и от времени до времени кричал, широко округлив рот:
   -- Эй! Эй!
   Не поднимая головы, каменщики отпрыгивали в сторону.
   Медлительно и гордо мимо проходил минер с змеей белого фитиля на перевязи, с узкой лопаткой и штревелем из красной меди.
   Люди, -- словно отлитые из чугуна, -- делали друг другу знаки с одного уступа на другой. Порой какая-нибудь телега, скользнув по наклонной плоскости, опрокидывалась, и колеса ее сверкали в солнечных лучах.
   Вагонетки были сплошь покрыты надписями. Они пестрели просьбами одолжить какой-нибудь пустяк: пачку жевательного табаку, на полфранка можжевеловой водки, кусочек мелу, капельку йода. Порой кто-нибудь адресовал соленое словцо Деревянной Ноге пли надсмотрщику.
   Прикрытия попыхивали дымом. Трещали камни, охали лебедки. Вороны каркали. Стрекотали кузнечики. В гороховнике пел соловей. Заяц спустился по фасаду скалы с высоты двухсот футов и почти с той же быстротой снова взобрался наверх. В покинутой части каменоломни, под карнизом болтали ласточки. Среди обвалов, на зелени падуба золотистым пятном выделялся растерявшийся щегленок.
   От времени до времени с уступов доносились звуки рожка, окрики: "Эй! Эй!", грохот взрывов и похожие на взлет вспугнутой птичьей стаи взлеты камней.
   Пьер зашел за вагонетку, выплюнул в горсть табачную жвачку и достал спрятанную в куче глины бутылку. Он обтер рот рукавом, отхлебнул и позвал Кролле. Кролле все время следил глазами за Пьером и подошел сейчас же, оправляя фартук. Между ними установилась большая, хотя и молчаливая дружба.

11

   Выпить!.. Всего один глоток...
   Первый глоток горяч и кисел. Но какое это отличное прижигание для воспаленного неба, пищевода и желудка! У него есть даже своя приятность, -- разве лишь чуть-чуть поморщишься.
   Потом следует второй, третий... Вплоть до шестого, это -- льющаяся из бутылки веселость, прополаскиванье мыслей и рассудка. Нет забот, они исчезли. В подошвах и суставах такая упругость, что хочется допрыгнуть до луны. Старик молодеет, юноша -- превращается в ребенка.
   Седьмой, восьмой... до десятого глотка.
   Они ставят человека в ряды неопасных безумцев. Он слушает собственный лепет, язык у него плохо ворочается, окружающие кажутся все пьяными. Нервы напряжены. Глаза сузились и запали, как после брачной ночи. Десять выпитых глотков распирают мочевой пузырь. Потом внезапный холод пробегает по спине... нет, это просто нервная дрожь! Люди и мебель начинают кружиться в медлительном танце, то приближаясь, то удаляясь. Человек ищет на кого бы излить свою любовь, он готов броситься на шею первому встречному. Еще несколько глотков, и он будет в состоянии кого-нибудь задушить, но пока, если у него есть деньги, он отдает их в общее пользование, если их нет, -- он пьет и угощает всех в кредит.
   Одиннадцатый глоток -- скверный глоток, двенадцатый -- еще хуже. Но человек продолжает пить, потому что не может остановиться. Желудок наполнен бульканьем водки. Это час излияний, час публичной исповеди. До сих пор все шло хорошо, или, вернее, не очень дурно. Человек смеялся над окружающими, над собой, над воспоминаниями, смеялся по-всякому и по никакому поводу: просто было смешно. Правда, у него уже болела селезенка и сильная усталость чувствовалась в руках и ногах. Но рассудок еще оставался свежим, как желатиновая таблетка.
   Но тринадцатый и четырнадцатый глотки, сделанные в зловонном от дыма, харканья и отрыжек воздухе, убивают. Нервная дрожь прекратилась, по человек теряет уверенность в себе. Круг зрения сокращается. Из беспорядочной болтовни можно разобрать лишь отдельные фразы.
   Двадцатый глоток окончательно опустошает рассудок. В человеческом существовании появляется черный провал, зияние. Это не сон, а отупение, моментальная смерть памяти, пустота, которую завтра человеку помогут восполнить, которую он станет отрицать, не захочет признать, так как в это именно время он совершает наихудшие глупости.
   Братья мои, рабочие, когда наконец спалите вы все винокурни и кабаки?..
   Пьер Мюрайль вернулся домой на заре. Рот его был полон древесных опилок. Где он шел? Кто его привел? Может быть он заснул дорогой? Ничего этого он не помнил. -Он видел мысленно только надпись на стене кабака: "Просят здесь не ругаться" п дверь собственного дома. У пьяного -- инстинкт голубя.
   Мария ждала сына. Это его разозлило.
   -- Это ты причина моего уродства! Зачем не дала ты мне умереть? Почему не запретила скрести лицо во время оспы? Ты сама урод! Ты -- грязная, и дом твой грязный! Ты мне противна, я ненавижу тебя, как чесотку! Ты полоумная, -- вот отчего пил мой отец.
   Мать рыдала.
   -- Бедный маленький лягушонок! Кто тебя сделал таким?
   А Пьер, слыша ее стоны, готов был пригвоздить ее к стене.

12

   На следующий вечер Пьер был уже на одиннадцатом глотке, переступая порог трактира Пекэ. Он смотрел исподлобья, словно только что совершил злое дело.
   В трактире находился сам Пекэ, старый каменотес, живущий в настоящее время доходами с улыбок жены и дочери, с выставленной на стойке отравы и красующейся в окне бакалеи.
   Был здесь и Мати, пропивающий каждую двухнедельную получку, а по ночам избивающий вечно голодную жену и семерых девочек, и Берто, терзавший свою старую мать, Бозьо, который был способен разглагольствовать сорок восемь часов подряд и которому нужно было три дня, чтобы добраться до собственной лачуги на краю деревни, были: Водо, Парфон и еще один, все молчали. Только Бозьо готовил свою фантастическую речь. У всех были одинаковые глаза и носы, одинаковая растерянная и жалкая улыбка. У вымазанных в пепле рабочих цинкового завода влажные губы казались кровавыми на черных с белыми глазами лицах. Минеры из Склэньо были красны: они харкали красным, их локти красили стол, а башмаки -- дорогу и пол. Каменотесы сидели перепачканные в глине и крови.
   Пекэ -- круглый коротышка, с круглыми же глазами -- с улыбкой посасывал трубку. Его жена -- ее звали мадам Супир [Супир -- буквально звучит "вздох"] -- целый день жеманилась, а дочка визжала.
   Пьер Мюрайль спросил водки. После первого же глотка мускулы его ослабли.
   -- Пекэ, -- сказал он, не поднимая головы, -- правда ли, что мой отец напивался здесь каждый вечер? Правда ли, что ты хохотал, глядя, как он на четвереньках карабкался через каменоломню, и надеялся услышать о том, что он свалился в пропасть?
   Кабатчик вынул трубку изо рта и, продолжая улыбаться, что-то пробормотал.
   -- Слушай ты, общественный отравитель, подлец и бездельник! -- продолжал Пьер. -- Поведение твоей жены и дочери дает тебе возможность жрать свиное сало. А знаешь ли ты, чем становятся все эти люди по возвращении отсюда? Знаешь ли, что выстрадали мы с матерью при жизни отца? Ты знаешь, что я вчера побил мою мать?!..
   Бледный, с искаженным гневом лицом, на котором еще резче обозначились рябины, Пьер встал.
   Пекэ струсил. Женщины принялись кричать.
   Эти крики окончательно вывели из себя Мюрайля. Ударом ноги он опрокинул стойку -- он был силен, как Геркулес -- начал вышвыривать наружу мебель и пинками в зад прогнал оглушенных посетителей.
   Один Мати сделал вид, что хочет протестовать, но грубый кулак Пьера пригвоздил его к стене. Одновременно, обернувшись назад, он отразил локтем удар печной заслонкой, предназначенный ему Пекэ.
   Полузадушенный Мати, как тряпка, свалился на пол. Катавшегося до сего дня, как сыр в масле, кабатчика Пьер ухватил за оба уха и начал стукать головой об пол, приминая ему коленями живот. Голова Пекэ покраснела от выступившей крови. Он стонал.
   Юноша выпустил его и снова принялся за мебель, летевшую предмет за предметом в дверь и окно.
   Пекэ спрятался на лестнице.
   Упавший с полки осколок стекла порезал Мюрайлю руку. Он взревел и прошел на кухню. Разбитая лампа потухла. В темноте он с размаха налетел на мешок.
   Наверху выли женщины. Пьер полез туда.
   С перепугу женщины выпрыгнули в окно, но домишко не был высок, и вреда они себе не причиняли.
   Шум еще продолжался с полчаса, потом Мюрайль удалился, с презрением глядя на собравшихся зевак, шептавших вслед:
   -- Это Пугач! Сынок пошел в отца!..
   На другой день Пьера схватила полиция. Его приговорили к. шести месяцам тюрьмы и двум тысячам франков штрафа, потому что он отомстил за отца, за мать, за себя и хотел очистить деревню от отравителя, получившего между тем вознаграждение за потерю трудоспособности.
   Иногда несчастье имеет свою хорошую сторону: по выходе из тюрьмы Пьер навсегда бросил пить.
   Но Мария умерла... говорят, -- от голода.

Мужчина

1

   Пьер Мюрайль возвращался с работы домой. Мысли его все вертелись вокруг одного: вокруг собственной нищеты и одиночества. Он перебирал в уме все, что претерпел в жизни и что ещё осталось претерпевать.
   Сегодня целый день холод щипал ему глаза, щеки и нос, пронизывал сквозь рукавицы руки и -- сквозь слипшуюся от пота рубашку -- спину. В обеденный перерыв он бегал греться на край доменного колосника и пил замерзший кофе. Его руки потрескались, и кровь сочилась из всех царапин. От ревматизма у него болела шея, скрипели суставы колеи и кистей, стоило наступить па маленький камешек, как начинали ныть ноги -- от ногтей до тазовых костей.
   Полуденное таяние пугало Мюрайля: оно отрывало и скидывало вниз вероломные камни. А летом, в цирке, через который не проносилось ни малейшего дыхания ветерка, солнце даже через шляпу накаляло ему череп. и он усиленно принимался жевать табак, стараясь забыть томящую жажду. От жары раны загнивали.
   В дождливые дни, весь мокрый от пота и воды, он кашлял, покрытый шишками и кровью, а вечером возвращался домой с головой и пальцами, обмотанными выпачканными в глине повязками, -- словно только что покинул поле битвы.
   Он уставал, тупел, как попало кидался в постель и утром просыпался в том же положении, с болью в легких с онемевшими членами.
   По воскресеньям усталость мешала ему чем-нибудь заняться, а бедность не позволяла оплатить даже часового развлечения.
   А ведь существуют люди, которые встают с заранее выигранным днем, с сотней и даже тысячей франков на расходы. И все это -- без необходимости работать, без иного риска, кроме риска получить удар, подагру или несварение желудка!..
   Справедливо ли это? Может ли так долго продолжаться? Все люди -- люди, почему же у них такая разная судьба?..
   Снова окидывал Пьер мысленным взглядом пустоту и холод собственной лачуги.
   Внезапно его ушей достиг звук чьих-то рыданий.
   Пьер насторожился.
   Как грустно звучат в вечернем воздухе рыдания! Мюрайль остановился, охваченный тоской. Он шарю глазами темноту, ему показалось, что он различает человеческую тень. Он подошел ближе: это была женщина. Она дрожала, скорчившись на мерзлой траве. Он заметил, как засияли ему навстречу ее большие глаза, похожие на глаза утопающей.
   -- Женщина, что с вами? -- спросил он почтительно.
   -- Ох, как я озябла! -- пробормотала она, протягивая к нему распухшие руки.
   -- Пойдемте со мной.
   Она с трудом поднялась, так онемели ноги, и снова упала на откос. Пьер обхватил ее за талию и приподнял. Он не спросил ни как ее зовут, ни откуда она, -- это было не важно. Достаточно того, что она озябла.
   Они шли, а северный ветер щипал их. Они шли молча, минуя переулок за переулком. Их можно было принять за пьяных: женщина еле держалась на ногах.
   Осторожно выпустив из объятий спутницу, Пьер остановился перед своей лачугой и открыл запор. В темноте он нашел ей стул, потом зажег лампу и оглядел гостью.
   Какое несчастное лицо! Синее, распухшее, лицо утопленницы или загнанного животного. Отупелая, жалкая, полуголая, она тряслась на скрипучем стуле, стучала зубами и, сжавшись в комочек, зажав между колен руки, следила глазами за движениями мужчины, разжигавшего огонь.
   -- Сейчас вы согреетесь, -- сказал он. -- А потом мы будем ужинать.
   -- Ужинать! -- вздохнула она.
   Уже три дня как она ощущала большую холодную дыру в животе и тяжесть в черепе.
   В печке шипело сало. Глядя на него, женщину тошнило от голода, а есть она принялась с жадностью, без передышки, с плотоядными вскриками.
   -- Ах, как вкусно!.. Как вкусно!.. Спасибо... еще немножко... Как мне хорошо!..
   Потом она расплакалась, и Пьер тоже. Он чувствовал, что больше никогда не станет жаловаться на судьбу.
   И между двумя глотками, чувствуя, как ласкает ей спину огонь, женщина сказала умоляюще:
   -- Не гоните меня сегодня!
   Прогнать? Ее?..
   Пьер тупо взглянул на нее, словно пробуждаясь от сна.
   -- Да нет же, нет! Вы переночуете здесь. Разве вам здесь плохо?
   Успокоенная, она, в знак благодарности, хотела рассказать свою историю:
   -- Меня зовут Мария...
   -- Это меня не касается. Согревайтесь хорошенько! -- сказал он.
   Чтобы женщина почувствовала себя спокойнее, Пьер взял из шкафа книгу. Но он не читал, а лишь время от времени перелистывал страницы, украдкой наблюдая гостью. Голова ее тряслась, словно от старости. Погруженная в задумчивость, она пристально смотрела на свои деревянные сабо. На вид ей было лет тридцать. У нее были сильно развитые челюсти п выдающиеся скулы. Пьеру опять припомнились ее глаза... Он заметил, что она дремлет, и тронул ее за плечо.
   -- Послушайте, вы будете спать в постели!..
   Она привскочила на стуле и покорно улыбнулась. Здесь ей было хорошо, но нужно повиноваться. Она готова оплатить хозяину приют привычной женской податью.
   Пьер помог ей взобраться на лестницу.
   -- Вот ваша комната, -- сказал он. -- Эта комната принадлежала моей матери. Спите хорошенько! До завтра.
   Женщина не верила своим ушам. Она упала перед мужчиной на колени и, рыдая, целовала его руки.
   -- Ну, ну!.. -- сказал он, потрясенный. -- Ложитесь. Вы до смерти хотите спать.
   Он сошел вниз.
   Всю ночь Пьер просидел в кухне на стуле, сгорбившись, опустив голову на руки. Он крикнул разок, подойдя к подножию лестницы:
   -- Тепло ли вам?
   Но женщина не ответила, и он тоже наконец заснул.
   При первых звуках гудка оп вскочил, затопил печь, согрел кофе, нарезал тартинки и пошел послушать у двери в верхнюю комнату, не проснулась ли гостья.
   Женщина спала. Он позвал:
   -- Послушайте!.. Послушайте!..
   -- Что вам угодно?
   -- Я ухожу на работу. Вы ведь меня подождете, да?
   Она помолчала. Но, побежденная теплом постели, ответила:
   -- Да, сударь.

2

   Вечером Пьера ожидал яркий огонь. Из дому выйти женщина не осмелилась и потому ужин не приготовила. Она просила извинить ее. Пьер принес несколько сосисок. Женщина сварила их, и они сели за стол.
   Она умылась и пригладилась, вид у нее был смиренный и в то же время веселый. Не решившись днем дотронуться до оставленной еды, она теперь дала себе полную волю.
   -- Завтра утром я уйду, -- сказала она. -- Вы были очень добры. Я никогда вас не забуду. Как вас зовут?
   -- Пьер... Пьер Мюрайль.
   Эту ночь она снова спала в комнате матери. А в соседней комнате мужчина всю ночь проворочался без сна. Утром, услыхав, что она встала, он сошел в кухню.
   -- Вы хотите уйти? -- спросил он, шагая взад и вперед, как зверь в клетке.
   -- Да.
   -- Куда вы пойдете?
   -- Я не знаю.
   -- Хотите остаться здесь?
   -- О! -- воскликнула она, молитвенно сложив руки. И торопливо прибавила: -- Нет!.. Нет!..
   -- Почему?
   -- Если бы вы только знали, Пьер, кто я!..
   -- Это меня не касается. Оставайтесь.
   И он прослезился.
   Так прожили они две недели. Мюрайль уговорил Марию надеть платье его матери: она была хорошая женщина и целыми днями наводила всюду порядок, бегала, терла, скребла. Об уходе она больше не заговаривала, но и обещания остаться не давала.
   Однажды в воскресенье, в сумерках кончающегося дня, сидя у печки, Мария рассказала свою историю, -- очень обыкновенную историю. Муж ее, пьяница и игрок, заставлял ее голодать и нещадно колотил. Она от него ушла. Раз ночью, в Шарлеруа, изнемогая от усталости, она опустилась на чей-то порог. Подошедший мужчина отвел ее в публичный дом, накормил ужином н потребовал обычной платы. Он вернулся к ней и на следующий день, а потом исчез. За первым последовал второй, потом третий... В течение трех лет она за деньги отдавала свое тело пьяницам и чесоточным, уродам и старикам. Страстной она вообще никогда не была, а от всей этой жизни и подавно испытывала одно отвращение. В один прекрасный день она отказала в ласках гнилому сифилитику, и ее вышвырнули за дверь. Она шла вдоль течения Мааса, пробираясь в Льеж, где жила ее тетка. По дороге туда и нашел ее Пьер, полумертвую от голода и холода.
   Мюрайль в ответ рассказал ей свою жизнь.
   Одиночество и нищета сблизили их. В эту ночь Пьер разделил ложе с Марией. Они до зари сжимали друг друга в объятиях. Посетители лупанария научили Марию искусным ласкам, но она скрыла свою опытность от Пьера: она была просто преданной и благодарной женщиной, которая плотью своей платит за хлеб и кров.
   Как сладко, будто погружаясь куда-то, обмереть на миг, насладиться короткой передышкой в страданиях! Единственная радость зверей и бедняков!

3

   Б следующее воскресенье к ним зашел дряхлый, жалкого вида приходский священник. Мария чинила носки, а Пьер любовался только что сделанной им новой рукояткой для кирки. Священник заговорил о наложничестве, о браке и о вечном осуждении.
   -- Мы не можем жениться, -- сказал Пьер. -- Муж Марии еще жив.
   -- Тогда почему же вы не отправитесь к мужу? -- обратился аббат к женщине.
   В ответ она рассказала свою одиссею, Захватив пальцами щепоть табаку, священник втянул его в себя и вытер нос и глаза.
   -- А вы, Пьер? Ведь вы всегда были славным малым... вы не имеете права жить по-супружески с женой другого. Всеблагой бог...
   -- Запомните раз и навсегда, -- прервал его Пьер. -- Никакого всеблагого бога нет. Для богатых -- это пышность церковных служб и пожертвований, о которых будет написано в газетах. Для злых -- это губка, которую можно выжимать до бесконечности. Для бедняков -- это старый глухарь, чурбан и лежебока, потому что вот эта женщина, недавно едва не умерла от голода и холода.
   И, не обращая внимания на негодующие жесты священника, Мюрайль продолжал:
   -- Или я не такой же человек, как другие? Какая другая женщина захочет меня? К кому же должны итти все уроды, горбатые и бродяги, чтобы найти немного счастья?
   -- А кто другой захочет меня? -- смиренно спросила Мария.
   -- Я никогда не думал о таких вещах, -- признался священник, вставая. Уходя, он прибавил: -- Будьте счастливы.
   Вечером они спокойно уселись возле огня. Вдруг под окном послышался сначала звук трубы, потом звон ламповых стекол, грохот кастрюль и стук кочерги о котел наполнили уличку. Все это звучало зловеще: им устроили кошачий концерт.
   Пьер и Мария плакали, крепко прижавшись друг к другу. Среди гиканья и свиста Пьер узнал голоса некоторых из зубоскалов. То были: корзинщик, обманывающий свою жену, кабатчик, молодой любовник замужней женщины и матери, старый рантье, устроивший всю эту манифестацию, который приставал с ласками к собственной служанке, вернувшийся из полка с дурной болезнью сын булочника, проворовавшийся банкир... Банда бездельников и негодяев позорила двух несчастных: проститутку и урода.

4

   Шли месяцы.
   Раз утром, первого апреля, на свет появилась малютка Бланш.
   Славная рыбка! В целых девять фунтов весом!.. Появление ее не слишком изумило Пьера и Марию. В течение долгих месяцев они к нему приготовились.
   Мюрайль поранил себе голову о тележку и потому сидел дома, баюкая дитя. Малютка Бланш пускала пузыри и улыбалась, устремив любопытные глазенки на высокое, обмотанное тряпичной повязкой существо. Пьер напевал ребенку песенку собственного сочинения. Он выводил:
   -- Одни любят смотреть, как прорастают брошенные ими в землю зерна, другие -- следить за кольцами дыма, пускаемыми ими из трубки, третьи испытывают счастье, увидя в печати родившуюся в их голове мысль. А я. бедный человек, сделал себе ребенка, -- живую пггучку, которая смеется н поет, а потом научится и говорить. Значит я и есть -- всемогущий бог! Я -- это малютка Бланш, мой исусик, мой голенький малыш. Я -- улыбаюсь в ней и щебечу, лежа ь колыбельке.
   Потом, взяв детские ручки в свои, он подражал движениям пильщика.
   Ребенок заливался смехом и на его голеньком животике появлялись ямочки.
   Семейство было вполне счастливо.

5

   Несколько ночей Мария страдала бессонницей, а раз утром встала с постели сильно взволнованная. Недавно у нее на подбородке появились два прыща, она их сковырнула ногтем. Теперь прыщи уже усыпали всю шею. Для Марии все стало понято.
   -- Я заразилась, -- простонала она, умоляюще глядя на Пьера.
   -- Что?!..
   У нее был сифилис.
   Пьер Мюрайль совершенно не знал отличительных свойств этой болезни, и Марин пришлось описать ему все потрясающие случаи, которые ей довелось видеть в госпиталях за период ее первого изгнания. Она рассказала о физиономиях, покрытых присыпанными мукой лишаями, о пухнущих, рассеченных язвами губах, о провалившихся носах и вытекших глазах, о похожих на кору веках и сочащихся кровью ртах, о покрытых струпьями головах, изъеденных подбородках, отгнивших языках и окаменевших ногтях. Она рассказала о чудовищной женщине с изогнутыми в виде сабельных лезвий ногами, которая садилась только на одну ягодицу. У этой женщины не было ни носа, ни нёба: сквозь косоугольное отверстие несуществующего носа было видно, как шевелится язык и как, -- с внутренней стороны. -- плачут глаза.
   Вскоре все тело Марии покрылось красными пятками с медным оттенком посередке.
   Она перестала сидеть дома, стараясь избавить Пьера от своего присутствия. Когда она проходила неуверенной поступью, с вздрагивающими челюстями, мужчины говорили про нее:
   -- Она линяет!..
   А сколькие из этих мерзавцев не погнушались бы ее ласками в те дни, когда она была молода и красива!
   Но однажды она уже не смогла подняться с постели: оказалось поражено сердце. Только лицо осталось неповрежденным: угадывалось, что когда-то оно было красиво, и глаза, -- большие глаза утопающей, -- не потеряли своего блеска. Но все горло внутри было глубоко изъязвлено.
   Три дня просидела она в постели, не переставая раскачивать толовой... Когда ей хотелось открыть глаза, лицо ее мучительно корчилось.
   Пьер сидел у ней в ногах.
   -- Вы не станете меня бояться, когда я умру? -- ежеминутно спрашивала она. И еще: -- Наденьте тогда на меня мои башмаки и пелерину, чтобы мне не было слишком холодно.
   От поцелуев мужа и ребенка она отказывалась.
   -- Нет, пет! Вы заразитесь! Я люблю вас, Пьер. И тебя тоже, моя малютка... Я никому не сделала зла и так была счастлива эти несколько месяцев. Угождала ли я вам, муж мой?
   Она умерла.
   Попытались закрыть ей глаза, но они упорно оставались широко открытыми. Чтобы сохранить положение век, соседка вставляла ей в глазницы спички, но через пять минут, спички, как от щелчка, выскакивали вон
   На похоронах присутствовало с десяток человек. Среди них плелся Пьер, еле живой от горя.
   -- У меня была мама, -- где она? -- спросила однажды малютка Бланш. Ей к этому времени уже исполнилось пять лет.
   -- В ящике, под землей, -- глухо ответил Пьер.
   -- А ей там не холодно, папа?
   Мужчина сделал неопределенный жест.

6

   Пьер поручил ребенка соседке. Сам он теперь никогда не заглядывал на порог кабака, изо всех сил торопясь вечером домой. Он давал малютке сала -- она его обожала, -- позволял ей взбираться к себе на усталые колени и болтать обо всем, что приходило в ее крохотную головенку.
   -- Папа, я вижу себя в твоих глазах! А почему там нет тебя?
   Пьер, как и в прежние дни, сам сочинял дочке песенки.
   -- Какое счастье, -- пел он, -- когда у тебя на коленях, приютившись у твоей груди, сидит маленькое, живое существо. Оно -- твое. Оно любит тебя, несмотря на твое уродство, оно никогда не согласилось бы получить другого лапу, оно целует тебе блузу и руки и надоедает, желая развеселить. Крохотное, дорогое существо, для которого я еще живу, -- тебе посвящен каждый удар моей кирки, для тебя я тружусь, истекая кровью и каждый момент рискуя жизнью. Ради тебя только затаил я страдания на дне души и не кинулся в Маас. Ради тебя прячу в карман сжатые кулаки и не убиваю. Для одной тебя воздерживаюсь я от водки, которая принесла бы мне такое облегчение, ради тебя боюсь заболеть, милое маленькое созданье, моя повелительница! Ты можешь сделать со мной все, что захочешь. Узнаешь ли ты когда-нибудь об этом? Поймешь ли мою любовь?..
   Однажды вечером малютка Бланш заболела.
   Пьер от нее не отходил. Сам он есть ничего не мог, а ребенок глотал только лекарство. К чему было работать?
   Несмотря на. уход врача, малютка Бланш быстро таяла. Недуг ее был органический: ребенку не хватало жизненных сил.
   Капризная и угрюмая, с осунувшимся личиком, красными веками и заострившимся носом, девочка, поводила большими, как у матери, глазами, похожими ла глаза утопающей.
   Она ничего и никого больше не любила. Не любила даже отца, то и дело отходившего к окошку, чтобы поплакать, уткнувшись носом в стекло.
   Как-то утром девочка заметила проходящую мимо погребальную процессию и позвала отца. На лице ее лежало выражение озабоченности.
   -- Папа, Катерина сказала, что я умру. Значит и меня положат в ящик и зароют в яму в земле? Мне там не будет холодно?
   -- Нет, пет, моя маленькая! Ты не умрешь... И потом, когда кто-нибудь умирает, он идет прямо в рай.
   -- А это где?
   Мюрайль усталым жестом показал на серое февральское небо.
   -- О маме ты этого не говорил. Нет, ты лжешь, пала! Никогда не надо лгать. Мне страшно итти в черную яму!
   Она лепетала все это с видом взрослой. Приходили соседки послушать ее воркотню и уходили с глазами, полными слез.
   -- Этому ребенку не жить! Она слишком умна для своих лет!
   Малютка Бланш ежеминутно повторяла;
   -- Папа, я боюсь итти в яму!
   Она умерла, вздыхая, как взрослая женщина. Ее тело маленькой старушки положили в белый ящик. На похороны собралось не меньше двадцати человек. Из них по крайней мере десяток Мюрайль готов был убить без малейших угрызений совести.

8

   Много дней бегал Пьер с бессмысленным смехом по полям, разыскивая любимых. Но безумию его настал конец, и он снова вернулся к каменоломне. Он сел на покрытый травой откос, опустил голову па руки и думал, думал... Звук взорвавшейся петарды вернул его к действительности.
   Он вспомнил запальщика, которому снесло голову, когда он закреплял фитиль; Беро, подпалившего при зажигании трубки просыпанный в скалистую трещину порох: он взлетел вверх, дергаясь и корчась, как тритон; Малена, свалившегося со скалы головой вниз и увлекшего за собой при падении товарища, который -- метров на десять ниже -- лепился на кривизне утеса: оба разбились насмерть. Другие тени прошли перед Мюрайлем: Порто, который надорвался, толкая тяжелую вагонетку и умер; уже захлебываясь кровью он все еще повторял: "Моя жена и дети ничего не получат с хозяина"... Погребенный под обвалом камней Саврен, живые лохмотья которого шагают под скрип собственных костылей по деревням. Человек с серебряной теменной костью, Деревянная Нога. Наконец, родной отец Пьера, -- Жак Мюрайль.
   Пьер злобно протянул кулак по направлению каменоломни.
   -- Что за проклятая жизнь!..

9

   Пьер Мюрайль уехал. Когда он вернулся, мне так возвестили об этом:
   -- Индейский Пугач вернулся!..
   Никто не знал достоверно, какие страны он объехал, но в рассказах своих он описывал порой диковинные пейзажи: смуглые пустыни, целые города, высеченных из камня зверей, поля белых и фиолетовых маков. Он подражал крикам насекомых: то гигантских и багровых, то круглых и блестящих, как шарики ртути, крикам шарообразных жаб, огромных крыс, двум жалобным нотам, издаваемым плоскими ящерицами, пронзительному свисту летучих мышей, писку комаров со слюдяными крылышками. Он говорил, что в тех местах, которые он посетил, есть цветы, похожие на сведенный судорогой рот, перламутровые черепахи и жемчужные бабочки, попугаи, которых трудно отличить от окружающей листвы, тигры, слоны, верблюды и очковые змеи.
   Люди слушали Пьера, разинув рот, снедаемые завистью.
   Но он никогда не говорил о том, что он там делал, и как его приняли люди тех стран.

10

   Однажды перед вечером мы с ним встретились. Его покрытое рябинами лицо было багрово, из-под шапки, похожей на шишковатую тыкву, виднелись косматые волосы и большая белая борода, за спиной болтался мешок. Он быстрыми шагами поднимался к Ланденну.
   Ребятишки бежали за ним, швыряясь вдогонку камнями и крича:
   -- Старый Пугач!.. Старый вшивец!..
   Один из камней задел его левое ухо, из которого засочилась кровь. Он вытер кровь рукавом блузы и сел на откосе.
   -- Дети, -- сказал он. -- Оставьте меня в покое. Ведь я здешний. Я беден и был очень несчастлив. Всегда ли будут живы ваши отцы, и всегда ли будут они в состоянии работать? И всегда ли останутся при вас ваши матери, чтобы напоминать вам, что нужно любить все: и людей, и животных, и природу, что самые уродливые -- это и есть самые несчастные. Люди бывают злы порой, животные -- никогда, -- ведь они не понимают. что делают. Какое вы имеете право брать сейчас в руки этот камень? Ведь если бы он мог заговорить, он отказался бы быть вашим соучастником. Дети! Нужно любить людей, потому что люди -- братья.
   С этими словами он поднялся и снова пустился в путь. Я последовал за пим.
   -- Брат, -- сказал я, -- вы славный человек! Кто научил вас таким словам?
   -- Жизнь, -- ответил он, не глядя.
   -- Но ведь вы не были счастливы?
   -- Несчастье делает добрым.
   -- Пьер Мюрайль, вы должны рассказать мне свою жизнь!
   -- К чему? -- глухо ответил он.
   Шагая бок-о-бок, мы молча дошли до Э-Монне.

11

   Мы присели на развалины заплесневевшего бассейна. Пьер Мюрайль плакал.
   Спускался вечер. Со дна Сейльской долины поднималась кисея тумана, а. с лугов Ланденна доносился печальный и звонкий хор древесных лягушек.
   Листья прыгали по дороге, как большие рыжие жабы. Лебо с закатной стороны принимало самые неожиданные оттенки.
   Мне на память пришли: Шарль Годайль, утопивший собственные часы, француз-паяльщик, рыжий человек из Понтильяса, воровавший собак, проходя по деревням, колдуньи, вызывавшая на бой комету, мой дед -- ткач и мой прадед -- батрак с фермы, о которых не раз рассказывала мне мать.
   Я подумал также о моей малютке дочери, которая в свои пять лет уже перелистывает букварь, дарит всех поцелуями, делит свой хлеб с птицами и украдкой гладит цветы.
   Пьер Мюрайль закашлял.
   -- Брат, -- повторил я, -- расскажите мне вашу жизнь.
   Опустив голову на руки, он начал...

Конец

   Однажды какие-то бедняки подобрали Пьера Мюрайля на большой дороге, ведущей из моей деревни в долину.
   Это был конец.
   Я пошел взглянуть на него. Он сидел, положив голову на стол.
   -- Пугач! Эй, Пугач! -- окликнул я.
   Большие, водянистые на рябом лице глаза уставились на меня. Кажется, он меня узнал и начал что-то лепетать. Я наклонился, пытаясь хоть что-нибудь понять, -- немыслимо! Язык был парализован. Он что-то повторял, делая усилия выговаривать отдельные слоги...
   -- Произнести... -- наконец выговорил он.
   Свесившаяся рука сердито пошевелилась, но голова снова упала и вторая рука, словно мышь, начала скрести по столу. Правая нога беспрерывно раскачивалась. Так продолжалось около получаса: рука скребла, а нога качалась.
   -- Вам тепло, Пугач? -- снова позвал я.
   -- Совсем... мало... не...
   Хозяйка дала мне какое-то старое платье, и я покрыл им старого бродягу. Рука его слегка оперлась на карниз печи, так что скрюченная кисть задела за заслонку. С гримасой боли он приподнял ее и сжал другой рукой. И снова что-то заболтал. Я наклонился и уловил лишь отдельные слова:
   -- Колокола... отец... Мария... Бланш... пауки...
   Дальше шел непереводимый, бессмысленный лепет, который скоро замер окончательно. Рука снова начала скрести стол. У всех прочих больных есть хоть одеяло, которое они могут перебирать пальцами. Он же мог лишь царапать дерево да качать, как маятником, ногой.
   Мне пришло в голову, что быть может он голоден. У хозяйки нашлось немного супа, который я ему и предложил. Он выпил его с жадностью, обсасывая, между глотками, бороду и усы. Потом пробормотал еще что-то, но мы ничего не поняли. Тогда, нетерпеливо мотнув головой, он знаком показал, что хочет выловить остатки со дна чашки. Ему дали ложку.
   -- Чистая? -- спросил он.
   -- Да.
   Он осушил все содержимое чашки, часто не видя, куда тычет ложку, и черпая пустоту.
   Новый лепет заставил меня |вновь над ним наклониться: казалось, он хотел обратиться с чем-то именно ко мне и делал руками неопределенные движения.
   -- Там... Там... -- произносил он с невероятным усилием.
   Вероятно, ему хотелось передать мне нечто, запрятанное у него в одежде.
   -- Постарайтесь повторить, Пугач!
   Усталый и удрученный, он, наконец, выговорил:
   -- Сейчас...
   Рот его широко открылся... и он умер. Обшарив одежду моего друга, я нашел в жилетном кармане, около самого сердца, ветхий кожаный бумажник. В нем лежала прядка волос и ясеневый свисток.

Немой

   Он всегда приходил по пятницам, к девяти часам утра, -- сейчас же после отъезда мясника Ахилла.
   К Марии-Жозефе ходило много нищих: им никогда не отказывали в хорошем ломте полупшеничного хлеба, сдобренном маслом н слоем патоки в палец толщины. В Ланденне не было в ходу денежное подаяние, это годилось только для богатых.
   Да, к старой Марии-Жозефе ходило много бедняков. Но этот был на особом счету: он был немой.
   Положив на стол обычный фунт сыра, мясник Ахилл справлялся у хозяйки дома о здоровье -- вопрос по существу праздный, уж кто-кто, а она-то была здорова, эта старуха, -- потом шел отвязывать свою тележку от окрашенного в сурик забора. Внезапно собака его заливалась озлобленным лаем. Ахилл оглядывался на дорогу и кричал:
   -- Эй, Мария-Жозефа! Немой уже около виноградников!
   Старуха торопливой рысцой подбегала к шкафу и доставала остатки вчерашнего ужина. Я говорю: ужин, хотя собственно это было все вместе -- и завтрак, п обед, и полдник, -- неизменный суп из овощей и всяких остатков, "зеленый суп", как его называют в Валлонии.
   Разогрев суп, Мария-Жозефа шла нацедить пива в горшочек небесно-голубого цвета, на котором был нарисован поедающий вишни Пьерро. Она отлично знала, что немому не выпить такого количества пива, и все же боялась его смутить: а вдруг ему недостанет.
   Сильно, словно молодая, нарезала она хлеб. Ломти были толстые, их хватило бы вволю для всякого. А потом доставала стеклянный бокал, когда-то принадлежавший одному из ее сыновей, и наполняла его вишнями собственного заготовления.
   Суп мурлыкал, как старая кошка. Тарелка белым пятном лежала па клеенке, по которой зайцы гонялись друг за дружкой, показывая зад. Стеклянная банка с водой отливала в солнечных лучах румяным огнем. Лучи нескромно шарили между цветочными горшками, скользили по деревенскому бокалу и вдоль водопада хлебных ломтей. Покончив с хлопотами, Мария- Жозефа в ожидании прихода немого опускалась в свое ивовое кресло, охавшее порой, как паралитик.
   Марии-Жозефе было много лет. Так много, что никто не мог сказать, сколько именно, да и она сама вряд ли это знала.
   Ее доброе лицо, опаленное солнцем Валлонии, походило на пергамент, оно было угловатое и сморщенное, как прошлогодняя картофелина, и несколько волосков вились на нем там и тут.
   Волосы ее были красивы и белы, словно сплошь состояли из серебряных нитей, глаза смотрели благодушно из морщинистых век. Вот только нос с годам все уменьшался в размере, будто таял от соприкосновения с наружным воздухом.
   А какая она была чистенькая, эта старушка. Она отличалась той робкой старческой чистотой, которая делает стариков похожими на сохранившиеся в уксусе вишни...
   Мария носила платье неизменного серого цвета, темно-синий передник в клетку и снежно-белый платок, уложенный на голове в виде шляпки. От всей ее маленькой фигурки исходило благоухание лаванды: она добросовестно смачивала ею неподрубленный кусок беленого полотна, служивший ей носовым платком.
   У Марии-Жозефы было много детей -- все сыновья, двенадцать или тринадцать человек. Но смерть посидела у ее очага, и огромный завод неумолимо поглотил их всех, одного за другим. Большой завод стоял внизу, в долине.
   А теперь старуха жила одна со своими воспоминаниями. Но воспоминания были смутны, -- ее бедная голова под тяжестью потока годов и несчастий путала события и сыновей, путала их лица и имена.
   После гибели последнего сына Мария- Жозефа усыновила маленькую девочку. Но когда той исполнилось двадцать лет, она ушла с возлюбленным и навсегда покинула старуху. Для Марии-Жозефы это был последний удар. Ее рассудок окончательно поколебался, и она даже сама порой ловила себя на том, что разговаривает вслух, сидя одна в кресле.
   А между тем у нее хватило бы любви на всех сыновей, если бы они были живы. Эта любовь переполняла ее всю, до боли в сердце.
   Но вот однажды у ее двери постучал немой...
   С этих пор он приходил каждую пятницу, не пропустив ни одной, отвешивал поклон и садился на оплетенный соломой стул к столу, всегда на одно и то же место.
   Мария-Жозефа с первого взгляда полюбила юношу. Какое было бы счастье, если бы он мог стать ей вместо сына! Но эта мечта казалась слишком прекрасной и потому неосуществимой. Она ни разу не заикнулась ему об этом, так мало у нее было надежды получить согласие. Ведь ее всю жизнь преследовало несчастье.
   А между тем им жилось бы вместе неплохо.
   Мария-Жозефа небогата. Но в милом, старом Ланденне все таковы. У нее есть несколько клочков земли, несколько экю в сберегательной кассе п столько же в собственном сундуке. У нее есть небольшой домик, корова в стойле и поросенок в хлеву. Положительно можно бы хорошо устроиться.
   Мария-Жозефа думала об этом каждую пятницу. Остальную часть недели она ни о чем не помнила: память у нее была очень слаба.
   В пятницу она вставала раньше обычного и шла рыться в пучках трав и растений, которые ей постепенно наносил немой. Она всегда их складывала аккуратно в сундук, и каждая травинка была для нее священна.
   Потом, беглым взором окинув выстроившиеся в ровную шеренгу на полке шкафа им же принесенные яблоки и груши, с удовлетворенным видом отходила.
   Когда собака начинала лаять, а мясник Ахилл кричал свое предупреждение, она накрывала стол и садилась в свое безутешное ивовое кресло, чтобы точно так же встретить немого в эту пятницу, как во все предыдущие и во все последующие. Кто может сказать, сколько времени уже это продолжается? Да и не все ли равно, -- раз он непременно должен прийти.
   Вот он, наконец, входит, приветствует старуху глубоким поклоном и слабо улыбается.
   Это нескладный парень, сухой, как копченая селедка, с большим болезненным животом, который оттягивает ему балахон. Красные скулы так остры, что, кажется, вот-вот прорвут его серую кожу чахоточного. У нею узкий, худой подбородок и сильно выдающееся адамово яблоко. Он далеко не красив, бедняга, но глаза его так серьезны и печальны, что больно на него смотреть.
   И летом, и весной немой обычно приносил с собой связки растений и, прежде чем заняться едой, тщательно раскладывал их на столе.
   Парень был настоящий, живой календарь.
   В апреле он приносил Марии-Жозефе огромный букет фиалок. Значит, земля уже дымилась весенним паром, и птицы тихо и нежно щебетали под сплетенными ветвями. А сам немой в эту пору не выпускал изо рта какого-нибудь стебелька, красного или зеленого: веточки боярышника, пли рябины, пли дрока.
   В августе он приносил пучок колосьев, тщательно обравняв ножом стебли на придорожном камне. Это говорило о том, что на жнивьях изнывают от зноя жнецы, а ребятишки в Фонтенелле украдкой купаются за ивняками. В эти дни лицо немого было покрыто потом и пылью.
   Когда приходил октябрь, немой вытаскивал из карманов яблоки, красные, как его щеки чахоточного, или твердые, как камень, груши, которые старуха тотчас же ставила в шкаф. Наступало время длительных закатов в стороне Больтри и Э-Монне, когда небо отливает всеми тонами: розовым, золотистым, зеленым, цвета мальвы. Тополя осыпали глянцевитые листья, похожие на пятифранковые монеты из картона. Немой уже надел на себя верхнее платье, -- старую монашескую рясу, неизвестно от кого ему доставшуюся, которая болталась вокруг его худых ног. В уголке губ он держал крохотную соломинку.
   Наконец в декабре немой уже ничего не приносил, кроме снега на башмаках. Он добросовестно отплевывался и отхаркивался у порога и прямо направлялся к розово-пылающему очагу. Значит, кругом было бело от снега. Дети с ферм играли на замерзших рыбных сажалках. А рыболовные колья около Гран-Пре нарядились в меховые шапочки, на которые белыми бабочками продолжает садиться снег.
   Время от времени немой отрывался от еды и с наивным вожделением обозревал окружающее. Он чувствовал блаженное восхищение перед всей этой старой мебелью. Он разглядывал одну вещь за другой: низкий шкаф с медными украшениями, почти черный от покрывающих его бесчисленных слоев лака; краевые вазы для цветов, поставленные в кружок; другие вазы, из которых торчат головки трубок; пожелтевшие портреты в узких соломенных рамках; часы, что-то бормочущие в своем углу, словно впадающий в детство старик; коробки для кофе и цикория на камине с изображением китайцев, дергающих друг друга за косы; сухую веточку буксуса и рядом толстый будильник на топких широко расставленных ножках.
   Досыта наглядевшись, немой снова принимался за прерванную еду.
   Он ел и пил до отвала и со вкусом лакомился сочными вишнями, заготовляемыми Марией-Жозефой ежегодно в одно время. Потом он брался за принесенные растения.
   Отбирал царский скипетр, тысячелистник, живокость, немой начинал отчаянно кашлять, а когда ему попадался репейник пли лихорадочная трава, -- показывал на живот. Вытаскивая паслен, он свирепо тер себе рукавом лоб, а раскладывая листья шильника, царапал ногтями кожу. Так пояснял он старухе целебные свойства принесенных трав.
   Но Мария-Жозефа никогда не пользовалась его рецептами: она никогда не хворала, да и вряд ли бы вообще вынесла какую-либо болезнь: первый же приступ кашля вывихнул бы ей все члены. Казалось, у нее нет внутренностей, и вся кровь ее тела давно изошла потом.
   Мария-Жозефа ни разу ни с одним словом не обращалась к немому: о чем ей было говорить? О ком?.. Сам немой здесь, и снова сюда вернется. Время года ее не интересовало, -- у нее на это имелся календарь. Спрашивать новости из внешнего мира... Какое ей до них дело?
   Но во все время посещения немого улыбка не сходила с беззубого рта старухи.
   Когда немой уходил, лицо его выражало полное эгоистическое удовольствие и растягивалось в сплошной рот от долгого, беззвучного смеха.
   Приход мясника Ахилла, ожесточенный лай его собаки, наконец, появление немого -- все это представляло настоящие события в спокойной старческой жизни Марии-Жозефы.
   В одну из пятниц немой не пришел. Собака. как всегда, долго заливалась под окном Марии-Жозефы беспричинным лаем, но мясник Ахилл так и не крикнул своего обычного предупреждения.
   В следующую пятницу дело обстояло так же.
   А через несколько дней почтальон передал Марин-Жозефе письмо. Старуха уже по могла больше читать даже сквозь очки и потому, не теряя времени, отправилась к соседям. Она предчувствовала, что это -- весть от ее последнего дитяти. -- от немого.
   Письмо было действительно о нем: немой умер. "Перед смертью он все время вспоминал Марию-Жозефу и просил написать ей. Дальняя родственница..."
   Дальше старуха не могла слушать. Она закрыла глаза и страшное видение, -- последнее яркое и отчетливое видение, -- встало в ее бедном, тронутом уме. Она видела огромный завод, пожирающий у нее сына, -- воплощение всех остальных...
   Она вышла, шатаясь, как пьяная, и, пока шла вдоль виноградных шпалер, в ее маленькой, крепко стиснутой руке, нитка за ниткой распускался благоухающий лавандой кусок беленого полотна...
   Однажды, -- тоже в пятницу, -- ее нашли мертвой, с охапкой трав и растений на коленях. Вся комната была пропитана их ароматом.
   На бескровных губах Марии-Жозефы играла улыбка, а взгляд был устремлен на дверь.
   На столе стоял бокал, полный вишен, тарелка остывшего супа, ломоть хлеба и наполовину съеденное яблоко.

-------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Туссель Ж. История одного бедняка. Рассказы / Пер. с фр. Веры Ильиной. -- Москва; Ленинград: Гос. изд-во, 1927 (Москва: тип. "Красный пролетарий"). -- 91 с., [5] с. объявл.; 14в10 см. -- (Универсальная библиотека; No 248--249)
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru