Солнце с утра поднялось зловеще-багровым, словно докрасна накаленное ядро, шаром, предвещая непогоду. Попутный ветер, задувший было сначала, засвежел и с каждым порывом становился все упорнее, настойчивее и словно нетерпеливее. К полудню закрепили брамсели и грот. Через час пришлось взять еще по два рифа у марселей -- к трем часам начался шторм с ливнем. Огромные, как горы, валы высоко поднимали свой белый гребень, вырастая и рушась, как прозрачные, бурливые, клокочущие живые стены. Они распадались и падали с шумящим, стонущим гулом. Снасти скрипели, дерево трещало. Резкий свист ветра не давал отдыха уху. Погода разыгрывалась.
-- Отдать бизань-гитовы! -- громким, молодым, радостным голосом кричал в рупор Литта, чувствуя уже в себе тот восторг, который охватывал его, когда начиналось или могло еще начаться настоящее дело, настоящая борьба с любимою, грозною и давно привычною ему стихией. -- Тя-яни бизань-шхот...
-- Эчеленца {Ваше сиятельство(ит., искаж.). (Здесь и далее прим. автора.) } хочет привести к ветру? -- спросил его старый штурман, приближаясь.
Литта, опустив рупор и придерживаясь и упираясь ногами в скользкую, облитую водою палубу, следил за бросившимися исполнять его приказание матросами.
-- Эчеленца... -- начал было опять штурман.
На этот раз Литта оглянулся на него и удивленно посмотрел, как бы не понимая, зачем был сделан этот лишний вопрос: для штурмана должно было быть ясно и без того, что значит, когда ставят бизань.
Старик сдвинул на сторону губы и прищурил один глаз, но хитрое выражение его лица сейчас же изменилось, потому что в эту минуту качнуло сильнее и он должен был удержаться.
Он всегда относился к распоряжениям командира с каким-то затаенным недоброжелательством. Ему чрезвычайно хотелось, чтобы командир почувствовал наконец необходимость в его, старого штурмана, помощи или указании, хотя он знал при этом, что Литта, несмотря на свою молодость, не нуждается в нем. Но он именно не доверял этой молодости и отваге командира и ревновал его к той власти, которою сам не был облечен.
-- Сходите посмотреть, как работают помпы! -- приказал ему Литта.
-- У меня есть дело у руля, эчеленца, я здесь нужнее, -- попробовал возразить штурман, желая успокоиться хоть на том, что он, по крайней мере, необходим и что без него все-таки не справятся.
-- Ступайте, куда вам велят! -- крикнул Литта. Старик, слегка вздернув плечами и как бы снимая с себя всякую ответственность, повиновался.
Волны между тем поднимались выше прежнего и то поддевали корвет, став вдруг грозною громадой у одного борта его, и, ухнув, разом вырастали у другого, то, сломившись, упадали с размаха и били с шумом палубу, рассыпаясь по ней пеной, брызгами, ручьями и каскадами, и обдавали своею едкою, крепкою соленою водой все, что попадалось им.
Литта, торжествуя свою борьбу, уверенный в своем "Пелегрино", каждый последний гвоздик которого он давно знал и любил, стоял с развевающимися по ветру длинными, мокрыми прядями черных волос и, высоко закинув голову, отдавал приказания, заставляя повиноваться своему голосу не только копошившихся вокруг него людей, но и исполнявший его желания поворотливый, ловкий корвет. В такие минуты его "Пелегрино" всегда казался ему каким-то живым, действующим существом, понимавшим его и связанным с ним одною, неразрывною жизнью. Ему казалось иногда, что он понимает, как человека, скрип и треск своего "Пелегрино", который, трепеща и напрягая снасти, разговаривает с ним, жалуется или ободряет и сознательно борется с ветрами и волнами.
Первый приступ бури становился все грозней и грозней. Ветер, точно порешивший на этот раз доконать-таки "Пелегрино", рвался на него с ожесточенною, злобною яростью. Волны, вторя ему, кидали, охватывали, били и качали корвет, стараясь, словно вдруг выпрыгнув из засады, неожиданно наброситься на него и смыть с палубы бесстрашных, маленьких, почти неприметных в сравнении с их громадой людей.
Литта закрепил веревками двух матросов, ворочавших руль, и себя к палубе. Борьба завязывалась не на шутку.
На передней мачте лопнули два верхних паруса, и лоскутья их трепались, щелкая, как пистолетные выстрелы. Корвет выбивался из сил, но жалобный, просящий стон его все-таки смешивался с по-прежнему бодрым и громким голосом командира.
II. Буря
Старик-штурман, осмотрев помпы и узнав, что вода в трюме прибывает, бросился к борту и с нахмуренным, сосредоточенным лицом, держась правою рукою за вант, послал матроса за "освященными хлебами".
Матрос, оторванный от работы, точно очнувшись, испуганно посмотрел на него.
-- За хлеб... -- начал было он, но нагрянувшая волна не дала ему договорить.
Штурман видел только, как матрос схватился за протянутую по палубе веревку и скользнул. Когда волна, разбившись и журча, раскатилась, его уже не было.
"Смыла, верно", -- решил штурман и невольно взглянул в сторону, где должен был находиться командир, -- не захватила ли и его волна с собою.
Но тот остался на своем месте, у руля. Теперь там происходила заметная и торопливая суетня -- видимо, старались исправить что-то.
"Так и есть -- руль!" -- мелькнуло опять у штурмана, но он не пошел помогать, считая то дело, для которого он остановился здесь, у борта, еще более важным.
Матрос, уцелевший под натиском волны, явился с тремя маленькими хлебцами, бережно прижимая их к груди, чтобы не растерять. Штурман схватил один из них и, усиленно шевеля губами и шепча какие-то слова, перекинул его за борт, потом схватил другой, третий и тоже выкинул их.
-- Что там делает Энцио? Скажите ему, что рано еще -- дело вовсе не дошло до этого! -- закричал Литта, увидел что штурман, по старинному поверью и обычаю, бросает в минуту опасности за борт хлебы, нарочно освященные и приготовленные для этого случая.
-- Энци-о-о! -- сквозь шум и рев бури послышалось на палубе. -- Командир зовет к себе.
Как бы в ответ штурману на его брошенный хлеб новая волна с новою силою накатилась на корвет и, ударив со всего маха, разбила катер в щепы.
-- Мало ему этого! -- проворчал сердито Энцио, стискивая зубы. -- Тоже "рано", как же! -- и он оглянулся, как бы ища, не найдется ли кто-нибудь, кто выразит ему сочувствие.
Но все были заняты своим делом. Казалось, им некогда было раздумывать, каково положение и насколько оно опасно, хотя Энцио со своими хлебами чуть было не заставил опомниться, оглянуться, прийти в себя и, может быть, вследствие этого потерять голову. Однако резкий крик командира о том, что "рано" еще прибегать к крайним средствам, снова дал толчок общему движению.
Сам Литта в увлечении борьбы, требовавшей одновременно и телесной силы, и крайнего умственного напряжения, весь был охвачен этою борьбою и сосредоточенно следил за тем, что нужно было делать, что приказать и где и кто ждал его приказания или ободрения.
-- Не бойся, держись! -- беспрестанно раздавался его звучный голос, и при звуках его матросы работали дружно, смело и споро.
Волны, не унимаясь, громоздясь друг на друга, продолжали швырять несчастный "Пелегрино". Однако их бешеные остервенелые размахи и усилия казались напрасными -- Литта твердо и уверенно вел свой корвет и каждый раз вовремя предупреждал опасность, и "Пелегрино" снова выплывал и качался как бы назло ожесточенному морю.
И вдруг, точно и на этот раз признав свое бессилие и выражая свой гнев безвредною, но страшною бранью, буря сверкнула молнией. За ней раздался трескучий громовой удар раскатившийся по бурному пространству.
Литта поднял голову и улыбнулся, точно поняв, что непогода била теперь отбой.
Самою большою опасностью угрожало показавшееся увеличение воды в трюме. Литта несколько раз посылал к помпам узнать, как они работают. Воды было по-прежнему много. Уровень ее не понижался, хотя и не шел уже на прибыль. И этого было достаточно: течи не оказалось. К вечеру вода стала заметно упадать. Буря унималась.
III. Новая победа
Граф Литта, усталый и измученный, провозившись целый день на палубе, только к вечеру мог успокоиться. Он сам, когда буря пронеслась, осмотрел корвет, велел при себе заменить изорванные паруса запасными, исправить то, что можно, и, отпустив вместе с Энцио большинство экипажа на отдых, остался с выборными охотниками управлять ходом.
Корвет сильно пострадал во время бури. Многое можно было исправить, но требовалась и серьезная починка в гавани. Несмотря на это, Литта решил все-таки идти прямо в Неаполь и, добравшись до этого города, бросить якорь и тогда лишь начать чиниться.
Уже поздним вечером, когда море, совсем утихнув, ласково плескало, как будто не оно целый день бурлило сегодня, и Литта убедился, что всякая опасность исчезла, он разбудил старика Энцио и, сменив людей, ушел в свою каюту. Он вымылся, переоделся, натер целительною мазью свои исцарапанные, распухшие руки и лег на койку, завернувшись легким одеялом.
Всего лет восемь тому назад он в 1780 году, пятнадцатилетним подростком по годам, но по развитию окрепшим уже юношей, поступил в число рыцарей Мальтийского ордена, принеся с собою значительное имение в Северной Италии. С тех пор началась его служба ордену, и мало-помалу, несмотря на свою молодость, он достиг звания командира корвета.
Мальтийский орден, окончив свою долголетнюю, давнишнюю войну с Оттоманскою Портою, не слагал оружия и посылал свои суда на крейсерство по Средиземному морю для поимки турецких пиратов, беспощадно грабивших христианские суда. Одним из таких крейсеров был корвет "Пелегрино", которым командовал граф Литта.
Литта заснул на своей койке не скоро. Он слишком устал. А когда наконец он заснул, сон его был тяжел и неспокоен.
Вдруг он приподнялся, широко раскрыл глаза и протер их. В окно каюты гляделся бело-молочный туман, слабо освещенный, должно быть, еще восходящим солнцем. Светало.
Сколько времени проспал он -- Литта не знал и не мог понять тоже, отчего он так вдруг, словно его толкнул кто, проснулся, и проснулся с каким-то нехорошим, неприятным предчувствием.
Он, не отдавая себе еще хорошенько отчета, что делает, вскочил, бросился к двери и, выйдя на палубу, остановился, невольно пораженный тем, что случилось в его отсутствие.
Энцио, придя на смену и почувствовав себя полным распорядителем корвета, заходил по юту с сознанием всей важности своего положения.
Ночь была лунная, светлая, море не грозило, но послушно расстилалось вширь, и "Пелегрино" скользил при попутном ветре легко и скоро. Энцио ничего не оставалось делать, как добросовестно и спокойно следить за его ходом; но бездействие томило его.
На его счастье, к утру поднялся туман, становившийся все гуще и гуще по мере того, как корвет врезывался в него. Энцио не приказывал сбавлять парусов и шел прежним ходом. Ему казалось веселее управлять, чувствуя возможность опасности и идя, не меняя скорости, не боясь натолкнуться на берег. Он так твердо был уверен в своем знании моря, в своем долгом опыте и в безошибочности курса, которого держался, что желал показать всем и каждому, а главное -- самому себе, будто ему все нипочем и решительно все равно -- туман или не туман, -- и, что бы там ни было, он не только не уступит молодому командиру в уменье управлять судном и вести его, но еще может поучить и тех, кто постарше.
Энцио долго стоял, скрестив руки на груди, и торжествующе улыбался, чувствуя, как скользит ходкий "Пелегрино". Он вспоминал подробности вчерашнего бурного дня и видел себя главным действующим лицом его, твердо уверенный, что буря миновала благополучно благодаря выброшенным им за борт хлебам.
Наступил рассвет. Туман начал редеть. Энцио самодовольно продолжал улыбаться, оглядывался по сторонам, делая вид, что не дает даже себе труда обращать внимание на те пустяки, которые выпали теперь на его обязанность. Он лениво зевал и потягивался, глаза его смыкались несколько раз, и голова опускалась.
С бака в это время неожиданно раздался крик и тотчас замолк. Энцио, вздрогнув, поднял голову. Несколько матросов, стоявших на палубе, замерли, смотря все в одну сторону. Прямо, сквозь быстро редевший туман, виднелся крутой, почти отвесный, каменный берег.
Литта вбежал на палубу как раз в эту минуту. "Пелегрино" несся беззаботно, вольно, как ночная бабочка на огонь, -- на верную гибель, красиво распустив паруса и быстро сокращая расстояние, оставшееся до каменного берега, о который суждено ему было разбиться с налета.
Энцио, бледный, держался за волосы, глаза его были неподвижны, бессмысленны. Остальные люди, притихнув и съежившись, уставились вперед, понимая опасность и чувствуя и зная невозможность избегнуть ее. Время, казалось, было потеряно; повернуть, лавируя, было немыслимо -- не хватало места, и всякий маневр мог только изменить, пожалуй, ту точку, где должен был разбиться корвет, но отнюдь не спасти его.
Этот миг молчаливого, невысказанного, но ясного для всех сознания постепенно, на виду у всех приближавшейся гибели и полного бессилия избежать ее вдруг сменился ужасом и суетней людей, бросившихся в отчаянии к гребным судам, самое большое из которых было, однако, разбито вчерашнею бурею. Еще секунда, и эти люди потеряли бы совсем рассудок, и тогда исчезла бы всякая надежда.
Литта схватил рупор и, широко размахнув рукою, крикнул тем голосом, которым привык бороться с ревом бури:
-- Долой паруса!
Люди дрогнули. Как молния, промелькнуло у Литты впервые в жизни опасение, что они, оробев, не услышат его приказания; но привычка взяла свое: почуяв командира, матросы дрогнули и бросились к мачтам.
-- Лево руля! -- скомандовал Литта, и "Пелегрино", сразу лишенный парусов, но разогнанный прежним своим быстрым ходом и сохраняя его еще, послушно повернулся от берега.
Корвет был спасен, и Литта стал лавировать, отдавая приказания и забыв об Энцио, который сейчас же исчез в своей каюте.
IV. В Неаполе
Литта благополучно довел свой корвет до голубого тихого Неаполитанского залива, и "Пелегрино" вошел в гавань, распустив свою красную мальтийскую хоругвь с большим белым восьмиконечным крестом.
Исполнив береговые формальности, Литта спустился на шлюпке в город. Более месяца провел он в море, ни разу не сходя на берег; впрочем, последний и теперь не особенно тянул его к себе, но нужны были кое-какие закупки для корвета: необходимо было освежить запасы, побывать у банкира и узнать, нет ли каких-нибудь писем с Мальты.
Оказалось, однако, что время было слишком позднее -- все было заперто, и Литта никуда не попал. Только широкая Толедская улица кишела, как всегда, народом праздным, веселым, смеющимся и кричащим на все лады и наречия.
Сначала Литта с удовольствием, как старому знакомому, обрадовался этому вечному, беззаботному шуму и глядел на непрерывный ряд экипажей, гладко катившихся по твердым, пыльным плитам лавы, которою была выложена улица, на мелькавшие носилки со спущенными шторками и на пеструю толпу, откровенно, не стесняясь, показывавшую свою будничную жизнь. Полуголые лаццарони {Нищие (ит.).}, красиво, однако, драпируясь в свои лохмотья, спали тут же на улице; рабочие раскинули балаганы и занимались своим делом, продавцы макарон, жареных каштанов, кукурузы, примостившись у маленьких очагов, беспощадно дымивших, наперерыв стараясь перекричать друг друга, хвалили и предлагали каждый свое. Менялы и публичные писцы выдвинули свои столики; аквай-олы {Разносчики воды (ит.) .} приставали со своею холодною водой, кричали и звенели стаканами.
Все это сразу охватило Литту и перенесло его в совершенно другую, непривычную жизнь, в которой он почувствовал себя чужим; но ему приятно было видеть незнакомые, добродушные лица и слушать вместо плеска и шума однообразной волны этот неумолчный, стоявший теперь вокруг него говор.
Он прошел всю Толедскую улицу и только тогда заметил, что голова его слегка закружилась и глаза устали от двигавшейся все время пред ним пестроты. Но ему хотелось теперь, когда он был уже на берегу, все-таки пройтись по твердой земле, от которой отвыкли его ноги, и размять их. И он повернул в узкий переулок, стараясь придумать себе какую-нибудь цель, куда идти.
Маленькие неправильные улицы и переулки, в лабиринте которых очутился теперь Литта, были в противоположность главной улицы тихи и пустынны. Высокие белые дома с плоскими крышами, с балконами вместо окон сдавливали их, как коридоры, своими стенами. Здесь было душно и грязно. Мостовые никогда не мелись и не чистились.
На набережной в Вилла-Реале было теперь, вероятно, хорошо и дышалось легче, но Литта не шел туда из нежелания встретиться с большинством неаполитанского общества, знакомого ему. Завтра он наденет парадный узкий камзол, стянет горло кружевным жабо и с перчатками и шляпой в руках появится в гостиных; но сегодня он спустился на берег в будничном, простом платье и хотел оставаться сам с собою, свободным... И он нарочно стал выбирать безлюдные, молчаливые улицы.
По странной случайности или просто потому, что он не старался быть внимательным и невольно шел все по прежней дороге, Литта раза два, желая, впрочем, избежать этого, возвращался все на одно и то же место. Оно было знакомо ему.
Домой, на корвет, казалось, рано возвращаться -- там Энцио опять станет надоедать с чем-нибудь, -- и, подумав про Энцио, Литта вспомнил место, где находится теперь.
Пред ним был низенький домик с такою же плоскою, как и остальные, крышею и так же выкрашенный белою краскою. Окна выходили не на улицу, а на противоположную сторону, должно быть, в сад. С улицы были только толстая, обитая железом дверь с каменной приступочкой и небольшое решетчатое квадратное оконце.
Литта устал; ему хотелось пить.
Штурман как-то случайно, в одну из прежних их остановок в Неаполе, говорил ему, что здесь живет старик-француз Лагардин-Нике, давно приобретший некоторую известность своим таинственным даром сибиллических предсказаний людям, совершенно ему незнакомым. Впрочем, и кроме Энцио многие знали Лагардина-Нике и рассказывали про него интересные вещи.
Литта узнал домик француза.
"Во всяком случае, он даст мне кружку воды", -- подумал он и, взявшись за привешенный на цепочке к дверям молоток, ударил им по вделанному в нее железному кругу.
Сухой, резкий стук заставил дверь слегка дрогнуть. Какая-то птица, испуганно чиликнув, слетела с возвышавшегося за каменным забором темного кипариса, и все опять смолкло.
Литта подождал. Никто не шел отворять. Литта, прислушиваясь, постоял еще некоторое время с поднятым молотком. Ему показалось, что по ту сторону двери тоже стоит кто-то и прислушивается. Литта ударил еще два раза. Большой железный засов с лязгом отодвинулся, потом стукнул замок, и дверь, заскрипев петлями, слегка приотворилась.
-- Лагардин-Нике? -- спросил Литта.
Дверь отворилась совсем, и гладко выбритый старик с большими, круглыми серебряными очками на остром носу появился пред посетителем. На нем были довольно потертый от времени черный камзол, высокие черные же чулки и башмаки с серебряными пряжками. Совсем седые его волосы блеснули той белою, ровною, не желтеющею сединой, которая свидетельствует об опрятности, требующей внимания и привычки к ней.
V. Лагардин-Нике
Старик ввел Литту по двум ступенькам прохладных полутемных, узких -- так что два человека не могли пройти рядом -- сеней в небольшую сводчатую комнату, всю заставленную кругом книгами на деревянных полках. Тут были также склянки с разноцветными жидкостями, маленькие, пузатые и большие, длинные, астрологическая сфера, свитки пергамента, глиняные горшки и несколько чучел животных.
От всего веяло внушающей к себе уважение древностью, но на всем лежал тот же отпечаток опрятности, которою белели седые волосы Нике, и вовсе не было заметно запаха пыли, ссохшегося дерева и затхлости, того совсем особенного запаха, который свойствен старинным вещам. Большой дубовый стол на четырех витых ножках, высокие кресла, обтянутые кожей, книги в деревянных и пергаментных переплетах были вычищены, убраны, перетерты и размещены в заботливом порядке. Из-за решеток открытых в сад двух узких окон несло олеандром, яблоками и миртом. В углу, вроде готического очага, возвышался камин с жаровнею.
Литта как рыцарь Мальтийского ордена, знакомый с оккультными науками, с первого же взгляда узнал эту не чуждую ему обстановку и большинство книг библиотеки Нике. Большой том Альберта Великого сейчас же бросился ему в глаза. Единственно уцелевшее творение Тота-Трисмегиста лежало на почетном месте. Платон, Пифагор, Аполлоний Тианский и целый ряд новейших оккультистов были здесь налицо. Литта увидел, что он имеет дело с человеком, которому действительно могло быть известно нечто.
Нике молча указал ему на кресло у стола и сам сел против него, терпеливо сложив руки и смотря сквозь свои большие очки прямо в лицо своему гостю.
-- Говорят, вы способны давать сибиллические ответы? -- начал Литта по-французски, выдавая, однако, произношением свое южное происхождение.
-- Мало ли что говорят! -- ответил старик, пожав слегка плечами и улыбнувшись одними только губами, так что его лицо осталось по-прежнему спокойным.
-- Ну, так вот я пришел спросить у вас...
"Я это знаю", -- сказал взглядом Нике и, продолжая улыбаться одними губами, наклонился над ящиком в столе, достал оттуда пачку квадратных из чистого картона карточек и подал их Литте.
-- Напишите ваш вопрос на латинском языке, если можете, -- пояснил он, -- или на французском, но только по одной букве в каждом квадрате. Если не хватит карточек, я дам еще.
"Что ж мне ему написать?" -- невольно спросил себя Литта, взяв пачку беленьких квадратиков, и, подумав, решил задать самый общий вопрос -- что ему вообще предстоят впереди?
Нике отодвинул свое кресло, встал и, закрыв ящик, отошел к окну.
Литта обмакнул перо в чернильницу и начал ставить на каждом билетике по букве: q, u, i, d, m, а... Он написал таким образом целую фразу:
"Quid manet Julium Pompeium Litta?"
-- Готово? -- спросил Нике от окна.
-- Да!
Написав буквы на билетиках, Литта стал тасовать их, чтобы изменить порядок букв.
Старик опять сел на свое место и, опираясь пальцами повернутой руки на стол, ждал, наклонив голову и уставившись глазами поверх своих очков на своего гостя.
Литта, стасовав билетики, передал их ему.
-- На каком языке вопрос? -- спросил Нике.
-- На латинском.
Нике кивнул головою и, быстро перетасовав, видимо, привычным движением еще раз билетики, начал раскладывать их в большой круг на столе. Буквы были совсем перемешаны. Две i легли рядом, потом m, потом I и так далее, в совершенно произвольном порядке. Обложив круг, Нике взглянул на него, потом точно мельком вскинул взор снова на Литту и, взглянув еще раз на буквы, стал, поспешив, быстро, как бы бессознательно, выбирать их, складывая билетики на ладонь левой руки и прижимая их пальцами. Так он очень скоро собрал почти все карточки. На столе осталось только пять. На них были буквы: q, d, m, p m. Нике взял пачку отобранных им букв и стал раскладывать опять их на столе, но в ряд и в том порядке, в котором отобрал их.
Первые два слова вышли: "Multi limi".
-- Multi limi, -- прочел вслух Литта. -- Это что же: "Много грязи"? Кажется, так? -- спросил он.
-- Да, много всяких неприятностей, гадостей, -- подтвердил Нике, продолжая раскладывать.
"Ну, это -- довольно расплывчатый ответ", -- подумал Литта, следя за тем, как слагаются остальные буквы.
Из них вышло еще два слова: "Nuptiae volutivae".
Литта, прочтя эти слова, вдруг откинулся на спинку кресла и рассмеялся, взявшись рукою за грудь. Это предсказание было неудачно до смешного.
-- Nuptiae volutivae -- желанный брак?! -- повторил он сквозь смех. -- Ну, этого быть не может, этому трудно поверить.
Нике строго взглянул на него и показал на оставшиеся в кругу пять букв.
-- Тут еще остаются пять так называемых "немых" букв q d, m, p m, -- сказал он, еще раз останавливая взглядом смех Литты, и продолжал: -- Они значат: "Quereretur dux: minister primus Malthae", то есть: "Понадобился бы вождь: первый министр Мальты".
Литта перестал смеяться.
-- Позвольте! -- спросил он. -- Кто же это будет первым министром Мальты?
-- Тот, о ком вы задали свой вопрос... я не знаю, -- ответил Нике равнодушно. -- Когда потребуется вождь, он будет избран в трудную минуту министром Мальты.
-- Позвольте! Если вы знаете, что я принадлежу к Мальтийскому ордену, -- иначе как же я могу быть министром? -- то почему же вы предсказываете мне "желанный брак"? Ведь это -- два несовместимых обстоятельства.
-- Я ничего не знаю, -- медленно, качая головою и тихо проговорил старик, -- я не знаю даже, о ком вы спрашивали и в чем состоял ваш вопрос... Я говорю, что вышло...
-- Я спрашивал про себя, -- перебил его Литта. -- Правда, я состою рыцарем ордена Мальты, следовательно, ваше лестное предсказание о моем повышении возможно; но вместе с тем, как член духовного ордена, я должен был дать обет безбрачия и дал его с глубоким убеждением, которое едва ли изменю... Значит, брак, да еще "желанный", едва ли возможен для меня. Положим, настанет время, что я изменюсь... допустим это. Хорошо. Но обстоятельств ведь не изменишь... из ордена выйти нельзя; а если бы я каким-нибудь путем и вышел даже из него, что невозможно, то как же я буду министром?.. Согласитесь, что одно с другим совсем не вяжется.
И Литта, уверенный, что доказал старику-французу всю его несостоятельность и нелепость его слов, встал со своего места. Он убедился, что Нике вовсе не был таким человеком, каким показался ему сначала, и что он годен разве только для суеверного простака Энцио, который может верить ему.
Литта вынул несколько золотых и бросил их на стол.
Востроносое лицо Нике приняло совсем птичье выражение. Круглые очки приподнялись несколько раз.
-- Я у вас не просил этого! -- показал он на золотые. -- Уберите их!
Литта несколько растерянно посмотрел на него.
-- Да, да, уберите их! -- подтвердил Нике кивком головы. "Комедия! Хочет поразить меня бескорыстием", -- решил Литта и, собрав со стола деньги, снова спрятал их в карман.
-- Вот видите ли, молодой друг мой, вы еще очень скоры и горячи, но жизнь научит вас быть осмотрительней, -- проговорил Нике и опять кивнул головою, как бы прощаясь с Литтою.
Он по-прежнему казался спокоен и величав. Литта молча поклонился ему и вышел на улицу.
VI. На Вилла-Реале
-- Мельцони! Мельцони! Вы знаете, Джулио Литта появился в Неаполе, -- сказал молодой дюк {Герцог (ит.).} ди Мирамаре, догоняя приятеля и останавливая его за локоть.
-- Неужели? -- обрадовался Мельцони. -- Когда вы его видели?
-- Сейчас, мельком, по Главной аллее. Ступайте в казино, я приведу его туда! -- и придворный дюк ди Мирамаре быстро повернулся на каблуках, а затем скорыми шажками, покачиваясь и развевая фалды своего шелкового кафтана, побежал на Главную аллею отыскивать Литту.
Мельцони и гулявшие с ним, такие же, как он и дюк, разодетые, блестящие молодые люди, весело направились в казино, довольные приездом мальтийского моряка, которого все они очень любили.
Граф Литта принадлежал к богатой итальянской аристократической фамилии Милана и был не только не чужой в том обществе, к которому принадлежали эти молодые люди, но, напротив, многие из них завидовали ему и подражали.
Аллеи и дорожки живописной Вилла-Реале были полны народом -- не тем, который шумел на Толедской улице, но разодетым в шелк и кружева, блестевшим богатством, вкусом и весельем беззаботной жизни.
Яркое полуденное солнце играло на золоте и каменьях дорогих нарядов, то и дело мелькавших среди зелени высоких акаций, в сквозной тени широких дубов и между стрельчатыми колоннами стройных кипарисов.
Эта Вилла-Реале, привольно и красиво раскинувшаяся по берегу вечно тихого лукоморья, со своими извилистыми дорожками, прямыми аллеями, лужками, куртинами пестрых цветов, причудливыми купами кустарника, мраморными статуями и выдавшимся от берега круглым мыском с чудесною беседкою, -- была любимым сборным пунктом всего лучшего неаполитанского общества.
У казино сейчас же собралась целая толпа вокруг Мельцони, занявшего один из столиков.
Литта подошел к ним вместе с ди Мирамаре, который, несмотря на жару и на толпу, отыскал-таки графа и привел его, улыбающийся и усталый, но довольный тем, что его поиски и хлопоты не пропали даром.
На Литте были теперь богатый кафтан, красный, французского покроя, шляпа с белым пером; большой белый мальтийский крест висел у него на груди на широкой черной ленте. Его загорелое лицо и сильное, крепкое, развитое на море стройное телосложение заметно отличались от худеньких, тощих фигур окружавших его изнеженных баричей, и, хотя видимо было, что он чувствовал себя гораздо больше "дома" в своем простом платье моряка, все-таки кафтан его сидел гладко и красиво, и он носил его с тою уверенностью и простотой, которые достаются лишь долгим опытом светского человека.
-- Граф, здравствуйте!.. Джулио, откуда вы? -- послышалось со всех сторон навстречу Литте, который пожимал руки, кланялся и улыбался при виде этого общего внимания к его появлению.
Дюк ди Мирамаре представлял ему тех, с кем он еще не был знаком.
-- Ну, рассказывай, -- начал Мельцони, -- правда, в гавани говорят, -- вот мне сейчас Беппо сказал, -- кивнул он на скромно сидевшего у стола генуэзца, -- что твой "Пелегрино" чуть не потерпел крушение... про тебя теперь просто чудеса носятся.
Литта поморщился и, дернув плечами, положил ногу на ногу, слегка отвернувшись в сторону. Он терпеть не мог говорить про себя.
-- Кто это? -- спросил он, показав на одну из проходивших мимо по дорожке разодетых дам.
На ней было белое платье на фижмах с крупными букетами розанов, и ее напудренные волосы особенно красиво оттеняли нежность южного лица и, как смоль, черные брови.
Дюк ди Мирамаре сейчас же объяснил, кто такая была дама и кто был у ней кавалер-сервенте.
-- Нет, это что! -- проговорил Мельцони и обратился к Литте: -- Но вот, я тебе скажу, красавица...
-- Послушай, что ж ты ему о красавицах говоришь?.. Разве это его дело? -- перебил один из молодых людей, глазами показывая на крест, висевший на груди Литты.
Ему, собственно, очень хотелось, чтобы граф рассказал что-нибудь из своих приключений на море.
-- Да нужно же его поставить в курс всех наших новостей, -- продолжал Мельцони и снова обратился к Литте: -- В Неаполе появилась северная красавица, такая, каких мы не знавали еще до сих пор... как ангел Божий... Данте забыл бы свою Беатриче, если бы увидел...
-- Ну, однако... -- хотел было возразить один из видимо ярых поклонников поэта, мечтательный юноша, но Мельцони не дал договорить ему.
-- Что-о? -- почти крикнул он на мечтательного юношу, -- По-вашему, синьора Скабронска, не может поспорить с Беатриче?.. Ну, я не знаю, но лучшего создания не было еще на земле...
-- Не Скабронска, а "Skavronskaja" {Скавронская.}, -- поправил его с другого конца стола сидевший там гвардеец, -- я выучил это имя.
Литта рассеянно слушал, сидя по-прежнему нога на ногу и смотря в даль ослепительно игравшего на солнце залива.
-- Жена русского посланника, приехавшего недавно в Неаполь.
-- Скавронский! -- вспомнил Литта. -- Не тот ли, что был в Милане?
-- Да, он лет шесть тому назад ездил и чудил по Италии, -- пояснил знавший, кажется, все и всех дюк ди Мирамаре.
-- С оперой? -- переспросил Литта.
-- Да, страстный любитель музыки. В ней он, правда, ничего не понимает, но у него была страсть писать оперы и ставить их на театре. Что это было -- ужас!
-- Я помню, в Милане, -- сказал Литта.
-- Да что в Милане! Везде он огромные деньги тратил на постановку своих опер; актерам, театру и публике платил -- всем. Богат он, как все русские, пожалуй, даже богаче многих из них... Но, представьте себе, до чего у него доходило! Он не только на сцене заставлял за деньги распевать свои произведения, но вся прислуга у него не иначе разговаривала с ним, как речитативом или ариеттами... входит, например, подеста {Управитель дома (ит.).} и докладывает...
И дюк ди Мирамаре, войдя окончательно в роль, встал со своего места и на песке дорожки картинно изобразил в действии, как входил к Скавронскому подеста и пел ему, что расходов по дому было столько-то и столько-то еще предстоит; потом -- как дворецкий докладывал ему веселой ариеттой, что "кушать подано и стол накрыт, накрыт, на-кры-ы-ыт".
-- Но ведь он не был тогда женат? -- спросил Литта.
-- Нет, это теперь, приехав уже посланником, он явился женатым.
-- Ну, а что же, он и теперь продолжает чудить так? -- проговорил молодой человек, которому сначала хотелось послушать рассказы Литты и который, слушая теперь дюка, не жалел уже о них и смеялся самым звонким смехом. Кругом тоже смеялось несколько молодых голосов.
-- Нет, теперь уже не поют у него! -- с грустью сожаления протянул ди Мирамаре, и это вышло у него очень комично.
-- Но все-таки и на этот раз дело не обошлось без причуд, -- сказал Мельцони. -- Когда Скавронский приехал в Неаполь -- целую гостиницу очистили для него и выгнали из нее всех постояльцев; теперь он переехал уже в свое палаццо, недалеко отсюда.
-- И что ж, молодая русская синьора -- теперь первая красавица Неаполя и наша молодежь у ее ног? -- спросил Литта, прищурясь и смотря на Мельцони.
Последний вздрогнул.
Дюк ди Мирамаре махнул рукой.
-- Нет, -- ответил он, -- ее почти никто не видит: она нигде не показывается. Даже у себя на балах она не выходит. Все приемы делает сам русский посланник, а жены его не видно.
Мечтательный юноша, упорно молчавший после того, как Мельцони остановил его, вдруг заговорил теперь поспешно и живо, боясь, что его опять перебьют и не дадут рассказать то, что он знает и хочет рассказать. И он, торопясь и глотая слова, начал рассказывать о том, что сам слышал от знаменитой художницы, француженки Лебрен, у которой его тетушка заказала себе портрет. Эта Лебрен была в числе лиц, живших в гостинице, которую очищали для приезда русского барина, но осталась там жить, познакомилась со Скавронским и говорит теперь, что русский держит свою жену взаперти, по своему северному обычаю, как деспот, и что бедняжка-красавица томится в неволе.
Оказалось, что на эту тему юноша написал уже стихи и хотел было прочесть их, но его опять перебили. Кому-то пришла в голову мысль попросить Литту позволения приехать к нему на корвет. Литта сейчас же пригласил всех к себе; все поднялись и, шумно и весело разговаривая, направились к Спиаджии ди Киайя, где стояли лодки.
VII. Гороскоп
Починка "Пелегрино" шла успешно вперед; осталось в нем сделать еще некоторые незначительные исправления да запастись свежею водою и припасами, чтобы при первом попутном ветре поднять паруса и снова пуститься в море искать беспокойных алжирцев-грабителей.
Литта торопился покончить свои дела в Неаполе, не имея обыкновения долго засиживаться на одном месте.
Он добросовестно "отбыл повинность", то есть побывал три раза на Вилла-Реале, принял у себя на корвете неаполитанских гостей и узнал все новости, заграничные и местные. Из первых главный интерес представляли события во Франции, где как раз в это время происходила знаменитая история с "ожерельем королевы" {Знаменитая авантюристка графиня де Ламот сообщила парижским ювелирам, что королева Мария Антуанетта желает приобрести у них великолепное бриллиантовое ожерелье, изготовленное ими для Дюбарри, фаворитки Людовика XV. От имени королевы кардинал Роган получил это ожерелье, уплатив всего лишь незначительную часть денег за него. Когда наступил срок платежа за ожерелье, то оказалось, что ни де Ламот, ни Роган не были уполномочены на приобретение ожерелья и что оно попросту было выманено у ювелиров. Возник громкий, скандальный процесс (1785-1786 гг.), разоблачивший дерзкую аферу с ожерельем и запятнавший имя Марии Антуанетты, так как все же не удалось с точностью установить, насколько была причастна ко всему этому несчастная французская королева.}. Относительно вторых -- вся суть сосредоточивалась на разговорах о новом русском посланнике и на его жене-красавице, которую он запирал.
Все это, впрочем, начинало надоедать Литте, а потому он настойчиво торопил работы на корвете, реже съезжал на берег и раньше возвращался оттуда, когда съезжал.
Был тихий вечер. Солнце, отливая по небу розовато-желтыми и золотыми красками, спускалось в бирюзовую даль моря, подернутую золотистым же отблеском, и бросало свои прощальные лучи на седластую гору Везувия, окрашивая своим телесно-розовым ласковым светом ослепительно белую днем ленту громоздящихся друг над другом домов раскинувшегося вдоль берега Неаполя. Литта долго смотрел на дивную панораму, облокотясь о борт неподвижно стоявшего "Пелегрино", и дышал этим легким, чудным воздухом.
Энцио, придя за приказаниями для следующего дня, помешал ему, и он ушел с ним в каюту. Энцио подробно требовал всему объяснений и пускался в длинные рассуждения... Совсем стемнело, когда наконец Литта отделался от надоедливого штурмана.
Там, стоя на палубе, он все время думал о своем почти случайном посещении француза Нике и об его предсказании, пришедшем ему в голову почему-то сегодня.
В самом деле, оно было странно, невероятно и немыслимо.
"Ну что за вздор! -- остановил себя Литта. -- Сказал -- не хочу думать об этом, и не буду! А вдруг, -- сейчас же, однако, пришло ему в голову, -- действительно произойдет такая перемена во мне, и вот когда-нибудь я буду вспоминать, как теперь стоял там, наверху, смотрел и думал?"
Он вынул огниво, высек огонь и зажег маленькую лампочку. Каюта осветилась.
Литта подошел к двери, запер ее, потом достал из кармана ключ и открыл им один из вделанных в стене каюты потайных ящиков, незаметно скрытых между досок. Перебрав несколько лежавших там свитков, он взял один из них, подошел к столу и, отодвинув лежавшие на нем карты и чертежи с выкладками и исчислениями, развернул свиток.
Там был изображен разделенный на двенадцать частей круг со знаками зодиака в каждой из них, знаками семи планет и римскими цифрами.
Этот свой гороскоп Литта составил уже давно и знал подробное его толкование, но он также давно не прикасался к нему и теперь хотел возобновить в своей памяти. Он разложил свой лист на столе и, подперев у висков голову обеими руками, стал вглядываться в таинственные знаки планет, вспоминая их значение.
Луна в Близнецах предвещала ему частые путешествия (это сбылось или сбывалось), хорошие способности умственные, но недостаток осторожности и увлечение, которое может повлечь за собой серьезные неприятности. Марс в "девятом доме" вместе с Юпитером ясно указывал, что он достигнет быстрого возвышения на поприще священного воина, и предостерегал от скрытых врагов, которыми явятся для него духовные лица. Чудесная XI аркана, помещенная в вершине гороскопа, говорила: "Иди вперед с верою, всякое препятствие -- не что иное, как призрак. Для того чтобы мочь, нужно верить, что можешь, для того чтобы стать сильным, нужно утишить слабость сердца, нужно изучить свою обязанность, которая есть начало всякого права, и лелеять справедливость, как единую любовь свою".
Литта помнил, что составлял свой гороскоп, когда был еще недалек в астрологии, и вдруг ему захотелось теперь проверить, все ли было у него вполне точно и нет ли какого-нибудь пропуска. Поэтому он, взяв фатидический круг и сделав снова цифровую выкладку своего имени, принялся внимательно просматривать гороскоп. Он следил "дом" за "домом" и тщательно справлялся, какие планеты должны находиться там. Все знаки, казалось, были на своих местах. Но, дойдя до "седьмого дома", Литта остановился, посмотрел на круг, потом на чертеж гороскопа, проверил цифры; не было сомнения -- в "седьмом доме" оказывался пропуск: там должна была находиться Венера... Литта проверил еще раз -- первоначальная ошибка его была очевидна.
Он невольно вспомнил особенность, издавна замеченную у всех людей, занимавшихся астрологией, а именно: они, как доктор не может лечить себя самого, не могут никогда вполне точно составить свой собственный гороскоп и всегда должны поручать это другому. Но Литта никогда не желал сделать это.
Значение "седьмого дома" ему было, разумеется, известно: это так называемый дом "брака", и при его помощи раскрываются, главным образом, сердечные привязанности, семейные связи и порывы.
Литта предугадывал уже и значение Венеры в этом доме, но, не доверяя своей памяти, взял книгу ключей и отыскал подходящий номер; там стояло прямо: "Завидный брак, хотя поздний. Большое приданое. Долговечность. Мирная старость, окруженная заботами". Это было ясным подтверждением предсказания Лагардина-Нике.
Литта задумался.
Он до сих пор не знал женщин и, приучив себя силой воли побеждать и подчинять себе свои страсти и свою человеческую природу, вышел победителем из борьбы с этой природой, одержал победу, которая принесла ему действительные плоды и дала знания, мощь и степень посвящения в ряду мальтийской иерархии. Воспитанный в традициях таинственного ордена, граф с пятнадцатилетнего возраста привык обуздывать себя и презирать все то, что составляет обыкновенную притягательную силу будничной материальной жизни, и за это получил другое наслаждение в области духа, частица сферы которого была открыта теперь для него, и он не только не хотел покинуть ее, но, напротив, желал все более и более углубляться в нее.
Однако предсказания гороскопа и старика-француза смутили его. Что они значили и могли ли они что-нибудь значить? Лагардину-Нике с его сибиллическим ответом Литта не доверял как-то, да и себе самому и составленному им гороскопу тоже не доверял теперь.
"Когда я ошибся -- тогда ли или теперь, может быть, что-нибудь не так?" -- беспокоился он и снова принялся за проверку цифр.
Совсем уже рассвело, а Литта и не думал еще ложиться спать. Впрочем, ему не в редкость было просиживать целую ночь напролет за чтением или за каким-нибудь занятием. Он мог проводить до двух суток без сна.
С восходом солнца Литта обошел каюту, спрятал книги и, взяв в карман лист с чертежом гороскопа, вышел снова на палубу и велел подать себе шлюпку.
VIII. Больной
Не торопясь доехал Литта по заливу от корвета до берега, любуясь безоблачным небом и синевою ясной воды. Шлюпка причалила к Спиаджии ди Киайя, и Литта, выскочив на берег, стал подниматься в гору.
Тихая теперь, безмолвная Вилла-Реале осталась у него в стороне. Он, минуя большие улицы, прямо направился в тот лабиринт переулков, в котором блуждал в первый день своего появления в Неаполе, и старался вспомнить, где именно был домик Лагардина-Нике, чтобы пройти к нему самым коротким путем. Но это оказалось нелегко. Улицы закруглялись неправильными зигзагами, и приходилось иногда чуть не совсем назад круто поворачивать. Литта пожалел уже, что не пошел прямо по Толедской улице. Наконец он нашел низенький белый домик с дубовою дверью и ударил в нее молотком три раза, то есть нарочно так называемым "треугольным" ударом: сначала один раз и потом, подождав немного, два другие вместе: раз-раз. Из этого стука Лагардин-Нике должен был понять, что не простой гость стучится к нему.
Литта опустил молоток, уверенный, что сейчас отворят ему, но прошло довольно много времени, а дверь оставалась по-прежнему запертою, и никакого движения не слышалось за нею.
Литта ударил еще раз. Опять никого и никакого ответа. Он стал опять ждать, прошел вдоль стены; квадратное оконце было высоко над землею: потом тянулась та же высокая каменная толстая ограда, и затем начинались другие дома, такие же тихие, как и домик Нике.
"Умерли они, что ли, все", -- подумал Литта и, снова подойдя к двери, ударил по ней молотком.
Эхо послушно, как и первый раз, повторило и этот стук, и все опять смолкло.
"Нет, не достучаться!" -- решил Литта и, с неудовольствием уже покосившись на дверь, пошел от нее прочь.
Отойдя несколько шагов, он все-таки оглянулся еще раз, на всякий случай, но, убедившись наконец, что всякое ожидание тут напрасно, решительно двинулся вперед с таким видом, что, отворись теперь дверь, он и тогда, кажется, не вернулся бы.
Он шел, опустив голову, смотря себе под ноги, но не обращая внимания, куда идет, и машинально поворачивая из переулка в переулок. Пустынные и днем, эти переулки теперь были совсем безлюдны, и просыпавшаяся в окружавших их домиках жизнь начиналась пока еще внутри их стен и на дворах, не выходя наружу. Литта мягко ступал по толстому слою отяжелевшей от ночного тумана пыли, густо покрывавшей неровную мозаику лавы, сквозь щели которой и сквозь пыль пробивалась кое-где зеленая травка.
Вдруг он остановился и прислушался. До него ясно долетел протяжный, жалобный стон.
Литта огляделся. С правой стороны от него возвышалась отвесная, гладкая, неказистая, с неправильно расположенными кое-где окошками стена. По ее величине сразу было видно, что это -- задняя сторона какого-нибудь палаццо, выходящего своим противоположным разукрашенным фасадом на Толедскую улицу.
Стон повторился еще явственнее, и на этот раз послышался он откуда-то снизу, словно из-под земли.
Литта нагнулся. Почти у самых его ног, внизу цоколя большой стены виднелось несколько окон подвального этажа, обыкновенно отдаваемого в Неаполе купцам под склады или под кофейни и съестные лавки.
Заглянув в окошко (в нем была одна только железная решетка без рамы), Литта увидел в полумраке совсем пустого подвала, нежилого, в углу, под каменным сводом кучу соломы, на которой слабо копошилось что-то живое. Это "живое" был человек. Он лежал, кажется, на спине, придерживая рукою живот, и, стеная, говорил что-то, словно звал на совсем непонятном для Литты языке.
Литта поднялся от окна и огляделся; не было ли входа где-нибудь? Большие ворота вели, очевидно, во двор. Литта подошел к ним. Они не были заперты. Он вошел. На огромном дворе, у открытого сарая, были экипажи. Какая-то женщина в другом углу вешала белье на веревку. Но на Литту, кажется, никто не обратил внимания, и он, осмотревшись, сам нашел то, что ему было нужно: дверь в подвал с вырытою в земле и обложенною лавою, с забитыми колышками, лестницею была налево, почти у самых ворот.
Литта направился к ней и, отодвинув засов, на котором не было замка, спустился в сырой и темный коридор подвала.
Стоны слышались все сильнее. Он шел на них.
Человек лежал все в том же положении, в каком Литта увидел его в окно. На нем была синяя рубашка, и его голые ноги были прикрыты овчиной. Лицо у него сильно распухло, отекло, вокруг глаз виднелись черные круги, особенно казавшиеся страшными. Он испуганно, недоверчиво, но вместе с тем умоляюще-жалостливо смотрел на неожиданного посетителя, низко нагнувшегося над ним, и продолжал что-то говорить на своем непонятном языке. Толстый нос его распухшего лица и в особенности русая борода резко отличались от типа, который привык видеть Литта у себя в Италии.
-- Расстегни рубашку, я осмотрю тебя, -- приказал Литта больному.
Тот зашевелил чего-то губами и не двинулся, очевидно, не поняв того, что ему говорили.
Литта повторил свои слова по-немецки. Больной опять не понял.
Тогда Литта сам открыл ворот его рубашки, попробовал пульс и приложил руку к голове. На груди больного чернели зловещие большие пятна. Он все прижимал рукой живот показывая, что тут у него болит больше всего.
Литта опустился на одно колено, положил ему опять на голову руку и, не двигаясь, стал смотреть ему прямо в зрачки. Его черные, блестящие глаза вдруг получили совсем стальной оттенок; рука, которую он держал на голове больного, слегка затряслась, но глаза смотрели еще живее, и еще ярче стал блеск их.
-- Водицы бы испить! -- проговорил больной.
Литта опять не понял этих слов, произнесенных на чуждом ему языке. Он оглядел больного еще раз и быстро вышел в коридор, направляясь к двери.
Не успел он дойти еще до нее, как сзади, из темного угла, проскользнул в подвал, где лежал больной, другой человек.
-- Слышь, Митрий! -- шепотом заговорил он. -- Ты жив, что ли?
-- Жив! -- ответил больной.
-- Кто ж это был у тебя?
-- Добрый человек был.
-- Ишь, ведь иностранец, а тоже жалеет... душу имеет человеческую!..
-- И что он сделал со мной... и вовсе не знаю, -- заговорил опять больной, -- но только теперь мне вдруг, братец ты мой, так полегчало, так полегчало!.. -- и больной с улыбкой закрыл глаза и замолк. -- Кузьма, а Кузьма! Ты здесь? -- спросил он, не открывая глаз, через некоторое время.
-- Здесь.
-- Водицы бы испить мне!.. А ты-то как попал? Встретились вы, что ли?
Кузьма поднес больному кружку и заговорил:
-- Иду я к тебе крадучись и вдруг вижу -- тальянец; я и притаился в уголку. . А може, он и дохтур.
Дмитрий опять вздохнул.
Когда Литта вышел из подвала на лесенку, на дворе его уже ждал толстый, бритый неаполитанец в красном жилете и обшитом галунами камзоле. Очевидно, приход Литты был замечен, и о нем сообщили кому следует.
Литта с неудовольствием, почти враждебно взглянул на этого толстого человека, тоже весьма неласково смотревшего на него, и, отбросив слегка плащ, показал ему свой мальтийский крест на груди.
Выражение у обладателя красного жилета сейчас же изменилось.
-- Эчеленца, -- заговорил он, потирая руки, приятно улыбаясь и кланяясь, -- я пришел, собственно, узнать, что угодно эчеленце?
-- Я вижу, мой любезный подеста, что вы очень любопытны, -- перебил его Литта, сдвигая брови.
-- Но я же должен буду доложить графу, что эчеленца посетили его палаццо, -- продолжал подеста, пожимая плечами и весь дергаясь от желания казаться очень учтивым.
-- Какому графу? -- спросил Литта.
-- Графу Скавронскому.
-- А! Это палаццо принадлежит графу Скавронскому?
-- Да, эчеленца, послу ее величества государыни Русской империи, -- с важностью произнес подеста.
-- Так, значит, этот несчастный больной -- русский? -- спросил опять Литта, показывая головою на погреб, откуда только что вышел.
Подеста, как мячик, отпрянул от него и, с ужасом отступая еще дальше, проговорил:
-- Эчеленца были у больного? Литта кивнул головою.
-- Но ведь у него оспа, черная оспа! -- сильно вытягивая губы и чуть выговаривая слова, как бы боясь, что болезнь пристанет к нему от одного ее названия, произнес подеста, сжимая руки и подгибая колена.
-- Я это знаю лучше вас, -- спокойно ответил Литта и, запахнув свой плащ, направился к воротам. -- Я вернусь сейчас с лекарствами, -- добавил он, оборачиваясь, -- может быть, можно еще сделать что-нибудь. Да не бойтесь заразы, я приму нужные меры.
IX. Графиня Скавронская
Из всех многочисленных комнат своего палаццо графиня Екатерина Васильевна Скавронская выбрала одну только небольшую гостиную, выходившую окнами в тенистый сад. Здесь стояла ее любимая кушетка, на которой она проводила полулежа целые дни, одетая в легкий, свободный батистовый шлюмпер и прикрытая собольей шубкой.
Старушка-няня со своим чулком сидела обыкновенно в ногах у нее и по целым часам рассказывала те самые сказки, которыми тешила ее в далеком детстве.
Другою собеседницею молодой Скавронской бывала госпожа Лебрен, знаменитая портретистка, познакомившаяся с нею в Неаполе и подружившаяся.
-- Так вот, Катюша, -- рассказывала няня, -- проходит это он мимо нашего дома и слышит, как Дмитрий стонет в подвале. Остановился это он и прислушался... зашел... На Дмитрия-то все рукой махнули и совсем "собрали" уж его... Тогда у нас переполох было начался, от тебя-то скрыли, а граф хотел уже из дворца-то вашего уезжать. Не ровен час, заразища-то знаешь как хватит, так ведь беда -- ты понять это не можешь. В Питербурхе навидалась я раз, как и выздоровел один, да глаза у него лопнули.
-- Ну да! А что ж он-то? -- перебила графиня, потягиваясь и закидывая свои красивые тонкие руки за голову.
-- Да что! Посмотрел, говорит: "Может, Бог даст, помочь можно", -- так и сказал: "Бог даст". "Я, -- говорит, -- приду с лекарствами", -- и пришел... А к Дмитрию-то тайком конюх Кузьма бегал; так Кузьму-то он научил, что делать. Своего платка не пожалел, намочил и велел к голове прикладывать... это Дмитрию-то.
-- Да уж если себя не пожалел, -- улыбнулась Скавронская, -- так что ж платок...
-- Ну как же, -- протянула няня, -- все-таки батистовый, почитай... И представь ты себе, Дмитрий-то оправляться стал... Он говорит, что мы, может, его тем-то и спасли, что в подвал прохладный положили... "Бог помог, -- говорит, -- а не я". Дмитрий-то теперь опять человеком стал... "И заразы, -- говорит, -- вы не бойтесь, потому что я все окурю", -- и окурил, а что следовало -- уничтожил.