Воронов Михаил Алексеевич
Деревенская почта

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


М. А. Воронов

Деревенская почта

   М. А. Воронов. Повести. Рассказы
   М., ГИХЛ, 1961
  
   Весеннее солнце исправно-таки делает свое дело. Под его лучами скорехонько разрыхляются и тают наметенные в долгую зиму великаны-сугробы, оголяются до земли, с каждым днем все больше и больше плешивея, пригорки и изволочки, не десятками -- сотнями всюду плодятся лужи и колдобины, и, точно вырвавшиеся из тяжкой неволи, с глухим говором катятся веселые ручьи, пенясь и увлекая всякую мелочь, какая попадается на пути. Через неделю пасха красная...
   Весна разбудила даже Бутырскую слободу, долго и мирно спавшую под своими снеговыми сугробами. Куры закудахтали, захрюкали свиньи, с огородов и полей потянуло запахом навоза. Вечерами загудели гармоники и полились песни; уличная жизнь развернулась, стала люднее и шумнее; даже самый свисток на гвоздильном заводе играет сбор на утренней заре как будто радостнее, гулливее, а не по-зимнему, хрипло и жалостливо. "Благодать, мать честная!" -- умиляясь, вопиет чумазый, как эфиоп, гвоздильщик, шваркая шапку оземь.
   Пришел понедельник страстной недели, и кончилась работа на гвоздильном заводе. Рабочие получили из конторы завода расчет ("дачку", как говорят они),-- получили и заволновались. Одни потянулись в баню, другие торопятся сборами, чтобы поскорее схлынуть в деревню, третьи не меньше торопятся закупить и послать с земляками домой "гостинцы", четвертые столь же торопливо спешат к дядюшке Ипату и подобным ему благодетелям "обмыть дачку", пятые уже "обмыли", разнемогли и, словно ветром колыхаемые, шатаются из стороны в сторону, оглашая невинную улицу самыми ожесточенными ругательствами. Болит, ноет сердце будочниково при виде такой неурядицы: "Ох! не накласть ли?" -- сжимая персты, думает он свою вековую административную думу.
   -- Герасим, а Герасим! Ты бы хоть бога побоялся, каторжная твоя душа! -- кричит какая-то молодая бабенка, полуотворив кабацкую дверь и всунувши голову в щель.
   -- Прочь! -- вырывается из кабака возглас в ответ. Женщина минуту стоит в размышлении.
   -- Ну, ежели не для меня, так хоть для родителей для своих... для дней этаких страшных... Гарася! Подь-ка, милый, что я скажу,-- на все лады пытается она выманить своего несговорчивого Герасима.
   Но Герасим упорно твердит "прочь!" и остается непреклонен и к проклятиям и к мольбам, так как влил уже в себя целых пять "махоньких", почему ему теперь не до родителей и страшных дней: он весь отдался увлекательному рассказу о том, что бы из него вышло, если бы да ему, Герасиму, вместо того чтобы "тянуть проволоку" на гвоздильном, пришлось бы пойти "по машинной части".
   -- Распьянюга, пьянюга ты подлая! Тьфу! -- постояв некоторое время в ожидании, плюнула наконец молодица и, с сердцем хлопнув дверью, побежала вдоль улицы.
   Перебежав три-четыре домика, она повернула в какой-то двор и затем шмыгнула в низенькую дверь кособокой избенки, ютившейся в самом дальнем углу этого двора. В избе в первую минуту трудно было разобрать что-нибудь: таким густым облаком стоял в ней табачный дым и так мало света давало единственное оконце, маленькое, запачканное и вдобавок пробитое как-то не у места.
   -- О, черти, трубокуры! Ишь как накурили: до тошноты инда! -- кашляя, выбранилась бабочка и сбросила платок с головы.
   -- Ну, что? -- разом спросили ее несколько голосов.
   -- Известно, что. Разве с вашим братом, с дьяволом, сообразишь, когда вы бельмы-то нальете!
   -- Погоди, Никифоровна, мы и без того сдействуем в настоящем разе,-- послышался еще чей-то голос. -- Ты только говори, как тебе писать: в строгости али по-любезному?-- утешал Никифоровну, как оказалось, писарь, уже сидевший за столом в ожидании работы. Перед писателем лежал сложенный вдвое полулист писчей бумаги и стоял пузырек с чернилами и воткнутым в него гусиным пером; тут же стояла опорожненная косушка и рюмка.
   -- Так как же? -- вопросительно возвел на Никифоровну писарь свои очи.
   Молодуха села к столу, подперла ладонью щеку и задумалась.
   -- Ох, да что я! Разве нам в строгости-то можно писать, когда письмо пойдет к Герасимову отцу с матерью?-- надумала наконец она. -- Ведь это ему бы самому, псу, и сочинять, а он ишь...
   -- Ей по-любезному следует... и горазже-таки! -- подтвердили человека четыре рабочих, находившихся тут же в избе: один из них, сидя в углу, переворачивал какие-то свертки и узелочки, то раскладывал их вдоль лавки поодиночке, то сгребая в одну общую кучу; другие подошли к столу и, затаив дыхание, впились глазами в писаря и ждали.
   -- Так от него писать? -- спросил писарь, взявши перо в руку и устанавливая дрожащие пальцы на бумаге.
   -- Да, от Герасима... а и от меня тоже,-- не совсем еще собравшись с мыслями, пробормотала молодица. -- Но больше от него надоть, потому я, известно, хочь бы и жена, но все-таки ровно бы не то что чужая, а так как будто бы не из ихнего роду,-- распространилась было она.
   -- Как отца-то зовут? -- перебил писарь.
   -- Иваном Харитонычем.
   -- А прозвище?
   -- Залежный.
   -- Как?
   -- Залежный, Залежный,-- хором подсказывали зрители.
   -- Ну, да это, впрочем, к делу нейдет,-- склонив голову над бумагой, произнес писарь и заскрипел пером. Настала мертвая тишина. Все глаза устремились на кончик пера, выводившего на бумаге такие-то хитрые каракули, что и сказать невозможно.
   -- А мать как? -- через минуту спросил писарь, не поднимая головы.
   -- Агафья Омельяновна.
   Писарь снова заскрипел.
   -- Да ты что, какую мать-то спрашиваешь? -- полюбопытствовала молодица.
   -- Известно, про какую. От кого письмо, про того и мать спрашиваю.
   -- Так евонная, Герасимова-то, мать -- Дарья Патрикевна, а Агафья Омельяновна это -- моя,-- добродушно заметила Никифоровна. -- То-то я и подумала: лучше, мол, успросить у Семеныча, про какую он про мать-то спрашивает, чтобы опосля фальши какой не вышло.
   -- Я еще до матери не дописал,-- пробормотал себе под нос Семенович.
   Долго, томительно переступая с ноги на ногу, с любопытством следили зрители за писаньем, долго, подавляя глубокие вздохи, во все глаза смотрела Никифоровна за бегом пера на бумаге и рвалась подсказать, о чем еще следует приписать,-- наконец томление кончилось: писарь остановился, крякнул и коротко проговорил:
   -- Еще что?
   Все встрепенулись.
   -- Ну-ка, почитай-ка, Семеныч, как оно выходит? -- ласково молвила молодица.
   -- Да уж выходит -- одно слово...
   Сочинитель отдалил от себя писанье на приличную дистанцию и, прищуривши левый глаз, прочел:
   -- "Любезнейшему нашему родителю, тятеньке Ивану Харитонычу посылаем мы и с супругой нашею Анною Никифоровною, наше сыновнее почтение и низкий поклон, и с любовью, и испрашиваем вашего родительского благословения, навеки и по гроб нерушимого, а равно и любезнейшей нашей родительнице, маминьке Дарье Патрикевне, и с супругою нашею Анною Никифоровною, посылаем наше сыновнее почтение и низкий поклон, и с любовью, и испрашиваем вашего родительского благословения, навеки и по гроб нерушимого..."
   -- Ловко! -- одобрили слушатели.
   -- Теперича дочке ихней отпишите,-- подсказала Никифоровна.
   -- А как зовут?
   -- Устинья Ивановна. Она еще невеличка, по пятнадцатому году всего,-- пояснила молодуха. -- В деревне-то, бывало, мы всё ее: "Устюшка" да "Устюшка". Ну, и в письме-то уж, известно, величать следует, этак-то не скажешь... запросто, то есть.
   Писарь поместил в письмо и Устинью Ивановну.
   -- Опосля Устиньи вы пропишите теперь про Герасимова брата, который помер, так у его, у упокойника-то, жена осталась, Марья Финогеновна, у ней, у Марьи-то Финогеновны, девчонка Анна Лукьяновна да парнишка -- мужнин крестник, по мужу же ему и имя дадено, Герасимом Лукьянычем,-- этим теперь по поклону отпишите.
   Долго перо Семеныча скакало по бумаге, выписывая Марью Финогеновну с ее девчонкой и парнишкой, наконец и они были введены в письмо.
   -- Написал,-- угрюмо прорычал сочинитель.
   -- А написал, так про мужнину про тетку напишите, про отцову, значит, про Ивана-то Харитоныча сестру Аграфену Харитоновну,-- этой поклон пошли. Только этой попроще пишите: "С супругом, мол, вашим и с чадами",-- вот и всё, потому -- где уж тут всех пересчитывать: у ей, вон, что ни год, то брюхо. Совсем измоталась она, сердечная, с ними, с пострелятами,-- со вздохом добавила Никифоровна,-- да, право!
   -- "...И с чадами",-- изрек писарь.
   -- Написал?
   -- Написал.
   -- Так теперь Пастухову брату, Ефиму Антонычу, пропишите поклон "с супругою, мол, и с чадами". Известно,-- добавила она,-- он нам не родня какая; а только как завсегда они Гарасима как будто заместо родного почитают, потому и им от нас честь.
   -- "И с чадами",-- прописал писарь.
   -- Теперь баушке Лукерье Анисимовне,-- такая у них старушка есть,-- этой: "с единоутробной, мол, дочерью вашей", по поклону отпишите. Настасьей Лукинишной дочь-то зовут.
   Бумага приняла и баушку Лукерью с ее единоутробной дочерью Настасьей.
   -- Дальше! -- не отрываясь от письма, прорычал Семеныч.
   -- Кому бы еще не забыть поклониться? -- задумалась молодуха.
   -- А Ивану-то Митричу,-- тихо подсказал один из рабочих.
   -- Ах, да!-- встрепенулась Никифоровна,-- совсем было я и забыла про него. Это -- дяденька, свекровин брат, Иван-от Митрич. "И с супругой, мол, вашею", так и отпишите ему. Уж, признаться, ей-то и кланяться не стоило бы за ее подлеющий характер,-- рассуждала сама с собой Никифоровна,-- ну да плевать... Нетрог подавится нашим поклоном! Мы зла не помним, кровавыми слезами обливалась из-за её, из-за паскуды!
   -- Еще что будет? -- спросил Семеныч.
   -- Теперь обнаковенно что... Пропишите, что живем, мол, мы во всяком здравии, благополучно, честно, благородно, промежду себя дружно и любовно, глупостями, мол, никакими не занимаемся; еще пропишите, что ему, мол, хозяева поденных прибавили; а обо мне, что, мол, в тягостях ходит с самого с Миколы зимнего. Потом...
   Она быстро поднялась с места, выдвинула из-под кровати сундук и вынула из него гостинцы.
   -- Иван!-- обратилась она к молодому парню, сидевшему одиноко в углу и перебиравшему разные свертки и узелки,-- теперь иди, гляди, что кому.
   Никифоровна опять села к столу; приблизился и Иван.
   -- Так, пишите. Тятеньке посылаем, мол, денег рупь да пять аршин ситцу розового на рубашку. Гляди, Иван: вот эвтот! -- прибавила молодуха и отложила ситец в сторону.-- Мамыньке, Дарье Патрикевне, платок, который ей полюбится из эвтих из двух, а другой платок,-- так и пропишите,-- посылаем, мол, сестрице нашей, Устинье Ивановой, заместо красного яичка. Понял, Иван, как надо сказывать?
   -- Понял.
   -- Теперича отпишите еще, что, мол, сестрице Марье Финогеновне посылаем мы два аршина ситцу белесоватого, кветочками, на рукава, да три аршина миткалю, на стан,-- миткаль-от и у самой бы изошел, да так уж ей... больно баба-то хорошая; а детям ихним по деревянному яичку да по пятиалтынному денег. Ты смотри, Иван, запоминай тверже. Деньги вот тут, в яичках, внутре,-- видишь,-- показала Никифоровна.
   -- Тоже, брат, оделить всех -- начетисто,-- заметил один из стоявших у стола парней.
   -- Да как же, парень, не начетисто? Ты гляди, какая их прорва,-- согласился другой.
   -- По гостинцу, по грошу, скажем так, а то -- жила лопнет! Верное слово.
   -- Ну, не мешай, ребята: опосля наговоритесь,-- строго заметил писарь.
   -- Отпиши, Семеныч, еще, что посылаем мы, дескать, все это по силе-возможности, от трудов своих праведных. А писали, мол, вы, тятенька, что лошадь хотели сменять, так в этом деле, мол, мы вам не укащики и малым своим умом ничего доложить вам не смеем; но только денег, сколько вы просите, нам выслать невмоготу, так как достатки наши малые, а в Москве на все дорожисть -- одни харчи чего стоят; а тут еще фатеры, одежа... на сапогах вон сколько целковых в год-то изобьешь.
   Никифоровна задумалась на минуту.
   -- Еще пропишите, что когда Иван пойдет оборотом в Москву, так прислали бы с ним холста, который поровнее, потому тут без холста совсем туго приходится, а купить -- так приступу к нему нет. Скажи, Иван: тот бы холст прислали, который онамедни тятенька посулился нам отдать, да мы не взяли.
   Никифоровна собрала со стола гостинцы и завернула все их в одну бумагу.
   -- Что же еще писать?-- спросил писарь.
   -- Да что же больше? Надо быть, всё. Живы, мол, здоровы, кланяемся всем... Что же еще-то писать? Разве вон ребята захочут что...
   Ребята переглянулись.
   -- Пиши, пожалуй, от нас по поклону,-- выдвинулся один из них. -- Емельян, мол, с Андреем да Миколай всем кланяются и проздравляют с праздником; а Миколай, мол, окромя того, шлет Устинье Ивановой двугривенный на закуски,-- добавил он и, сконфузившись, положил на стол монету.
   -- О пес, волокида! Засушил девку! -- шутя погрозила Никифоровна Николаю.
   Присутствовавшие захохотали. Николай еще больше переконфузился и отступил в сторону подальше, в глубину избы.
   Письмо окончилось. Оно занимало полулист кругом, и хотя некоторые буквы в нем и валились одна на другую, словно пьяные, а некоторые строчки, вместо того чтобы стоять параллельно, ползли кто в Казань, кто в Рязань, тем не менее письмо было написано складно, так что, когда Семеныч провозгласил перед публикой его содержание, публика умилилась, а Никифоровна даже раза два легонько утерла рукавом слезы. Прочитавши, Семеныч сложил бумагу несколько раз, так приблизительно раз восемь, отчего из полулиста образовался небольшой пакетик, в вершок величиною; затем писарь вынул из кармана кусочек сургуча, вытащил оттуда же медную солдатскую пуговицу с изображением разрывающейся бомбы и принялся печатать письмо этой бомбой. Процесс печатания особенно полюбился зрителям.
   -- Сергуч-от, сергуч-от, гляди, как закипел, подлый!
   -- Вот на том свете, говорят, этаким же сергучом глотки вашему брату заливать будут.
   -- Страсть, братец ты мой.
   -- За грех, известно, не минуют: за грех, парень, и царей в пекло валят, не токмо что простонародье.
   -- Недаром пословица-то говорится: "грех в орех -- спасенья навек": во как его заслужить-то трудно!
   -- На пуговицу, ишь ты, наплевал,-- перебил философов третий парень.
   -- А не наплевать на нее, так она ведь к сургучу-то пристанет, язевый твой лоб! -- вразумил Семеныч.
   -- У всякого, парень, свой струмент,-- добавил один из философов,-- у писаря -- свой, у солдата -- свой, у дохтура -- свой, у попа -- свой. Удивительное, братец, дело!
   -- Кто с письмом пойдет? Принимай!
   -- Иван, подходи!
   Иван подошел и получил из рук писаря письмо.
   -- Уж письмо-то тебе, брат-молодка, супротив других написал,-- сейчас издохнуть! -- похвастался Семеныч.
   -- Так что же: ты нам постарался, Семеныч, и мы тебе также с полною нашею благодарностью. Ряжено было тебе за работу -- косушку да гривенник денег, а мы вот как за твою доброту -- обирай деньги!-- сказала Никифоровна, выкладывая на стол четыре пятака.
   -- Но, дай тебе бог доброго здоровья! Поверь, Никифоровна: ты человеку добро, а человек тебе вдвое,-- истинное слово!
   Семеныч забрал свои струменты, распростился и вышел.
   Иван стал сряжаться в путь. Все посылки он уложил в большой мешок вместе со своим носильным платьем, сапогами и проч.; дно и верхушка мешка были туго скручены веревкой, концы которой при перекидывании мешка за спину связывались на груди. Письма (а их было несколько, так как вести и гостинцы посылали в деревню, кроме Никифоровны, еще и некоторые другие) он опустил было сначала в карман шаровар, потом передумал и засунул их за голенище, потом опять передумал и долго пытался пропихнуть их в шапку, за подкладку; наконец, не удовлетворившись ни тем, ни другим, ни третьим, совершенно растерялся и выложил письма на стол. Письма эти кручинили нашего путешественника больше всего, с одной стороны, потому что он боялся их перемешать, а с другой -- потому что боялся их потерять, тогда как в некоторые из них были вложены деньги и, что главнее всего -- все они представляли, так сказать, ключ к тем посылкам, которые находились в мешке: пропади письмо -- кому что тогда отдашь?
   -- Миколай! которое Аниськино-то письмо? -- спросил Иван, с недоумением переворачивая письма на столе.
   -- А которое оно, парень,-- вот как перед истинным богом! -- я и сам забыл,-- искренне побожился Николай и тоже уставился на письма.
   -- Вот Аниськино, вот! -- вмешался третий земляк. -- Ты только то помни, беспамятный ты человек,-- вразумлял он Ивана,-- что которое письмо ногтем мечено -- вот, видишь! -- то Аниськино, которое пуговицей пропечатано, то Анны Микифоровны -- слышь! которое наперстком заделано, то Климово; у его же, у Климова письма, еще вон и угол зубами обгрызай. Понял?
   -- Понял.
   -- Теперь эвти... Слушай! Махонькое, это -- Трофимово будет, а вот которое побольше, косолапое -- вишь, какое аляпистое! -- это от Василия Большова идет, угластое, это -- Сенькино, а в пакете, ровно бы барственное, это -- иван-иванычево. Ну, понял, что ли?
   -- Теперича понял.
   -- Вполне?
   -- Вполне.
   -- А клади, парень, письма в шаровары, в карман, да карман-от ниткой захлестни,-- вот оно дело-то и без опаски будет,-- присоветовал земляк в заключение.
   -- Андрей, брат Ваня, худому не научит,-- подтвердил Андреевы слова Николай.
   -- Еще бы, паря, мне-то не знать? Слава тебе господи! не один, чай, год в деревню хаживали, да не по эстольку, не по семи, может, по семисот письмов-то носили,-- прихвастнул Андрей,-- да и то, бог милостив, в аккурате все предоставляли. Вот не сойти с места!
   Наконец письма по совету Андрея были вложены в карман шаровар и старательно зашиты. Иван перекинул за спину мешок с гостинцами и собственной утварью и закрепил концы веревкой на груди, взял в одну руку картонку с новым картузом, а в другую палку и, таким образом, был совершенно готов. Все присутствующие по христианскому обычаю предварительно сели, а потом встали, помолились и затем начали прощаться.
   -- Так смотри же, Иванушка: всем, всем, мол, кланяемся, и большим, и махоньким -- всем! -- наказывала молодица, выпроваживая путника за дверь.
   Вышли на двор, потом на улицу.
   -- Письма-то держи в уме, которое кому,-- наставлял Андрей.
   -- Я держу твердо.
   -- То-то. Да на машине не зевай!
   -- Клажу-то держи при себе крепче, чтобы лихой человек какой, грешным делом, не уволок. В оба смотри!
   -- Об холсте-то не забудь, Иванушка, как тебе наказано,-- напомнила Никифоровна.
   -- Ладно.
   Так, наставляя парня уму-разуму, незаметно прошли наши земляки всю Бутырскую слободу, обошли, а то и вброд перешли не один десяток громадных луж, не раз останавливались, чтобы доскональнее внушить тот или другой совет, ту или другую просьбу,-- наконец пахнуло жгучим, холодным ветром с пруда, уж и Бутырская застава вон... рукой подать. Обнялись земляки в последний раз и расстались: почта зашагала на машину.
   На возвратном пути Никифоровна не утерпела-таки и забежала в кабак, откуда, впрочем при помощи земляков, ей удалось теперь выхватить своего вконец развинтившегося Герасима, позабывшего уже о недавнем стремлении к "машинной части" и взамен того в умилении сердца вопиявшего на всю улицу:
   -- Тятенька с мамынькой, басловите меня... штобы некручинно мне век вековать... и с супругою с моею... с дражающею... Забыл как звать. Урра!!!
  

ПРИМЕЧАНИЯ

   Деревенская почта. -- Впервые опубликовано в газете "Русские ведомости", No 267 за 1871 год. Этим рассказом было положено начало циклу "Калейдоскоп" (с подзаголовком "Рассказы, картины, очерки и проч."), куда вошли также рассказы "Свадьба" (1871, No 282), "Лекарка" (1872, No 1), "Легенда о крапивном семени" (1872, No 18), "Пожарный" (1872, No 26), "Беспечальное житье" (1872, No 38) и "Пламенная любовь" (1872, No 177).
   Рассказ печатается в настоящем издании по тексту газеты "Русские ведомости".
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru