Я пишу доклад по вопросу, который кровно интересует меня, а со мною и многих моих сотоварищей, но с первых уже шагов я становлюсь в тупик: на какой из двух съездов следует послать этот доклад -- на съезд писателей или же на съезд по борьбе с проституцией?
Сам я писатель, и то, о чем я пишу, касается в первую голову нашего брата, писателя, и, казалось бы, только к писательскому съезду и надлежало бы обращаться с моей скорбью. А между тем, я чувствую всем своим нутром, что то, на что я жалуюсь, есть проституция и что бороться с этим злом -- значит бороться с проституцией.
В самом деле: что есть писательство и что есть проституция?
Писательство, как я его понимаю, есть свободное и правдивое выражение внутреннего убеждения человека. Такое убеждение есть у всякого мыслящего и незачерствелого человека; но писатель отличается тем, что это убеждение у него назойливо и властно просится наружу, и замалчивание этого убеждения, невысказывание его причиняет нравственное страдание. Нравственно? же страдание причиняет и неполное, неясное, неточное, одним словом, несвободное высказывание своего убеждения.
Настоящее писательство -- как любовь. Его нельзя укрыть, когда оно волнует душу и толкает к перу; его нельзя вызвать искусственно, в нем нельзя фальшивить без того, чтобы вдумчивый читатель не почувствовал этой фальши и искусственности.
А что такое проституция? Проституция в широком смысле слова есть подделка под любовь ради благ жизни, ничего общего с любовью не имеющих. Поддельная любовь ради куска хлеба, поддельная любовь ради роскоши и богатства, поддельная любовь ради семейного уюта при нелюбимом муже, поддельная любовь ради спасения от одиночества и бесцельности.
Но раз писательство, как и любовь, должно опираться на искреннее чувство, на внутреннюю потребность, то и в нем всякое отклонение от этой искренности, всякое соображение о благах, чуждых писательству, как таковому, является такой же проституцией, как и продажная любовь.
Вот почему, болея за современное писательство, за душу современного, честного писателя, оскорбляемую и продаваемую ежечасно опытом и в розницу, я, по совести, не знаю, к кому обратиться с горем моим: к тем ли, кто печется о судьбе писателя, или к тем, кто берется защищать развращаемых и продающих себя.
Вот я, писатель, еще честный, еще не продавший душу свою грязному развратнику, еще не потерявший святую способность болеть чужими скорбями, проклинать за чужие страдания,-- я слежу изо дня в день за жизнью общества, того общества, к которому я прирос самыми чувствительными тканями моей писательской души. И каждый день приносит для меня тяжкие испытания.
Стезею крови и слез тянется передо мной длинная вереница давимых и раздавленных жизнью, той жизнью, что родилась красавицей, а превратилась для них в злобную ведьму. Идут они, неся страшное бремя горя и беспомощности, сгибая спину не столько под тяжестью проклятой ноши, сколько под ярмом собственного бессилия.
И я протягиваю им руки. Я хочу кричать, я хочу разрушить моим криком покой тупых и счастливых, хочу отравить кровью и желчью их звериное самодовольство. Я хватаюсь за перо, и мне кажется, сила слова готова совершить чудеса, как вера, двигающая горами, как любовь, преодолевающая смерть.
Но за моей спиной уже стоит "развратник хилый" -- тот, который уже разучился любить, а потому разучился негодовать и бороться. Он давно уже успокоился на одной ценности жизни -- на власти золота. Он знает только покупную любовь, только покупную мысль, только покупную красоту.
Он дает мне негодовать, кричать, биться головою -- про себя. А когда я изливаю мои страдания на бумагу, он берется за дело. В роли подрядчика газетного дела, "режет" он мои статьи, изгоняя из них душу живую, превращая их в гладкие, прилизанные пошлости. В роли хозяина-издателя он выбрасывает из моих книг все, чем я живу в этих книгах, делая их удобоваримыми для катаральных желудков мещан. А если я все-таки, вопреки ему и помимо его, выйду с криком моего сердца на улицу,-- о, тогда он является в тысячах ипостасей: то как лавочник, не берущий мою книгу на комиссию, то как газетчик, замалчивающий или ругающий ее, то как читатель, бойкотирующий "грубиянскую" литературу.
-- Мне нужно твое тело,-- кричит "развратник хилый" проститутке.-- Мне нужна твоя душа,-- кричит он писателю. Но и тело к душа нужны ему укрощенными, покорными его воле.
-- Прочь ваши страсти, которые будят лишь ненужную тревогу и не дают спокойно наслаждаться. И твое тело, и твоя душа нужны мне для наслаждения, для удовольствия, так приспособляйтесь к моему вкусу.
Проститутки давно приспособили свое тело к его вкусу. Имеется целая "наука" продажной красоты -- как лучше всего нравиться. Теперь он взялся за писателя. За последние годы он достиг большого успеха. Из нашей литературы почти бесследно ушло искреннее творчество, вдохновляемое не рыночным спросом, а внутренней потребностью художника. Газета превратилась в лавочку, бойко торгующую рекламой. Театр стал базаром мещанской глупости. Лирика выродилась в средство возбуждения стариков. Душа писателя превратилась в мелочную лавку, где все можно достать за деньги, но рекомендуется бесстыдно торговаться, ибо бесстыдно запрашивают.
Как же бороться с этим развратом, с этой духовной проституцией? И есть ли средство для борьбы с ней?
Об этом мне хотелось поговорить с заинтересованными лицами, но, повторяю, положительно не знаю, куда обратиться: к съезду писателей или к съезду по борьбе с проституцией?
Профан
"Наше слово",
27 апреля 1910 г.
Съезд писателей происходил в Петербурге с 22 по 28 апреля 1910 г. Одновременно проходил там и съезд по борьбе с проституцией