Предлагаемая книга названа мною "Италия". Это значит лишь, что все в ней -- об Италии. Но не надо ждать исчерпывающего от заметок и воспоминаний, написанных в уединении и, преимущественно, для себя.
Очерки -- разного времени. Есть очень юные, большинство же недавние. Потому в книге и неровно слово, и кое-что вообще по-другому написалось бы теперь. Автор оставил, однако, почти неизмененным прежнее. Излишне говорить здесь, чем обязан он Италии.
11 сентября 1922 г.
Венеция
На твоей зыбкой, таинственной земле, Венеция, впервые слышит путник голос, видит облик, ощущает дух Италии. К тебе приходишь ночью. Увитая туманом легким, в безоблачности каналов, ты -- чудо задремавшее. Твоя стихия-божество, вода, нежно струится за веслом гондольера; узкая, черная гондола! Образ изящества, траурной женщины, темного призрака, в туман бредущего. Стройный ее повелитель, дож гондолы, налегает на корме, гибким силуэтом на весло гибкое; лишь влажное шуршание воды, да смутно проплывающие очерки домов дадут понять, что ты в движении.
Вот мостик. Мы проходим под него; по нему, слегка постукивая каблучками, пробегают ножки; увидишь две фигуры в шалях, знаменитых zendaletto. Это девушки венецианские, династия такая ж древняя, как древен гондольер. Там, неподалеку, таверна с розовыми фонарями; и заезжие матросы, рыбаки, ремесленники веселятся в ней и пляшут под раскаты тамбурина.
Снова тихо. Канал сонный; сонный плеск встречной гондолы, мягкий оклик, мягкий ответ, черный и тонкий гриф, будто приветствующий кивком плавным. Деревцо, нежданно свесившееся из расщелины; новый мост, жаркая перебранка на нем -- и запах влаги, плесени, дыхание морей, тонкое плетение тумана, смутные видения домов, плывущих, все плывущих, медленно-беззвучно.
Таков первый твой покров -- Ночи.
* * *
Но солнце его снимет. Солнце разоденет тебя, ранним утром, в золотые облачения, и весь день будешь ты сиять, искриться и переливаться нежно-пламенными тонами, под нежной бирюзою неба.
* * *
Утро в Венеции это -- -- -- -- -- -- -- -- -- --
Низкая комната старенькой гостиницы, времен Гольдони, беленькие занавески, кисейный полог над постелью; золотой луч, выбившийся в щелку жалюзи, два-три москита, севшие на кисею, жаждущие к тебе приникнуть.
Отворенное окно прямо на крышу. Старые черепицы с кустиками травы; кот, выгнувший хвост, бредущий между черепицами за утреннею птичкой. Белье, сияющее в солнце, на веревке, на острой синеве неба. Утренняя свежесть, и прохладно-влажная голубизна воздушного напитка. Легкий очерк северной кампаниллы.
Утро продолжается. Сойдешь на площадь и под Прокурациями сядешь перед столиком кафе, на вольном воздухе, под золотым венецианским солнцем. Будешь пить там кофе из огромной чашки. Легкая толпа снует вокруг. Две стройные венецианки, все в тех же черных шалях, пробегают через площадь, к Torre del Orologio, где два великана ежечасно ударяют в колокол. Знаменитые голуби сизою стайкой толпятся перед входом ко Святому Марку, и всегдашняя иностранка, в белом платье и шляпе соломенной, кормит их. Голуби вьются легко, беззаботно! Это маленькие божества Венеции, скромные покровители города, смутно и бесконечно воркующие; мягко отблескивающие шелками крыл своих, с сухим треском взлетающие.
А за ними пятикупольный, древне-великолепный, выложенный мозаиками, золотом, драгоценностями, в голубом утреннем тумане сияет Св. Марк, полуготический, полувизантийский, запутанный, роскошный, столь венецианский... но насколько христианский? Это нам неведомо. Но его ризы солнечны; его камни отливают радугой; он воплощенный пышный храм, облик Венеции, древний, но и живой, лишенный холода. Все в нем живое -- и сама прохлада, будто влажность воздуха под его сводами, и выхоженные мозаики полов, и в старине своей седеющие паникадила, тонущие в тяжкой роскоши; и гигантская мозаика по стенам, как ковры растопленного золота; и таинственный, и разноцветный сумрак грандиознейшей розетки.
На зыбях стоит Сан-Марко, на зыбучих хлябях. Кой-где он осел, его поддерживают. Не совсем полы ровны, и иной раз покажется -- да не выступит ли влага из-под плит каменных; и не рухнет ли обветшалый старец, в ризах самоцветных и тиаре?
Но старец непоколебим. Купола его побелели, как седеют волосы. Шпили их вознеслись. Бронзовые кони на портале все летят, летят, и сквозь голубое утро все слепят в лучах мозаики фасада.
Сиятельная Венеция! Город давнего великолепия, слав отшумевших, вкушенных наслаждений, сыгранных торжеств. Светлым маревом ты вознесся над тиарами дожей, над парчой, жемчугами, пышностью Веронеза и величием Тициана.
* * *
Золотой мед с золотистых цветов собирали художники Венеции. Только и знали: негу глаза, переливы шелков, блеск камней, теплоту тела светлого, радость и пестроблестящий наряд бытия. Если и души звучали -- Джорджионе -- то во мгле жаркой, златонасыщенной. И меланхолия Джорджионе вся в раме Венеции, в ее тонах, ее плывучести. Тициан непоколебим. Никакой гром не смутит его Зевесову голову, Зевесово изобилие и плодородие. Как стихийный сеятель, великан живого он проходит в жизни и развеивает свет свой, и свою улыбку, ясную и полновесную. Ни смерти нет, ни драмы, ни элегии. Легендарный он старик со светлыми, прохладными в прозрачности глазами. Веронез расстилает шелка -- бледно-зеленеющие, и синеющие, персиковые, жемчуговые. И лишь Тинторетто закипает. Лишь его дух бурливый не вполне вошел в золотой дым Венеции. Кажется, чрезмерно умны дожи бородатые, и сенаторы его портретов.
* * *
На картинах Карпаччио зеленоваты воды Венеции. Гондолы у него, мост Риальто (тогда деревянный), с подземною серединой. Сколько труб над домами! В тихой комнате Академии тихий, простой и славный Карпаччио, еще не пышно процветавший, но влажный, морской, свой Венецианский Карпаччио.
Я знаю, и люблю его Георгия, разящего, в церкви S. Giorgio degli Schiavoni. За что люблю, не знаю. Мне он мил, как сама церковка, день вечереющий, светло-золотеющий, как молодость моя.
* * *
Кто бы ни писал Венецию, скромные, мощные, бурные, золотые, точные -- никто не мог не писать празднеств ее и нарядов. В нарядах родилась Венеция, в нарядах смертный час свой встретит. Бедный, богатый ли, роскошь, простота -- все здесь не любят, думается, будничного. Все живет светом, блеском; изяществом, лаской любви, песней, мгновением. Бывает дождь в Венеции; смутно купается она в тумане, но лишь затем, чтоб ярче возблеснуть при солнце. И хмурости не угнетут народа мягко-сладострастного, изящного, о, сколь живого!
Зимою месяцами длились карнавалы в Венеции умершей. Умерла, но жива. За одной выросла другая, и путешественник узнает сразу, что весь смысл, девиз и пафос города есть празднество.
Как для Венеции подходит -- кого-нибудь встречать, приветствовать, устраивать банкеты, торжества, балы! Некогда дожи выезжали на море, на Буцентавре, в драгоценных облачениях, с пестрою флотилией патрициев -- обручаться с Адриатикой. Дож представлял собой Венецию. Он заключал таинственный союз с божеством влаги, именем златоволосой царицы. Теперь нет дожей, нет и обручений. Но я помню пальбу пушек, реющие флаги на белеющих крейсерах, разукрашенную набережную, разубранные катеры, и музыку, гремевшую и днем и ночью в честь сиятельных каких-то лиц, приехавших в Венецию.
Если б и никого не было, все равно -- яркая, праздничная толпа без устали блуждает в Прокурациях, по Мерчерии узенькой, живейшей улочке, перед витринами ювелиров, знаменитыми хрусталями, бокалами, кружевными сервизами; ожерельями и браслетами, зеркалами с Амурами, жемчугами, злато-тисненными кожами, нежносияющими раковинами. Красота, роскошь, женщина -- все для нее. И верно, самый даже Дворец Дожей, в каменных сквозных узорах, так же возрастает для женщины, как и тончайшие туманы, млечные пути из кружев, что вяжутся венецианскими плетельщицами.
И вновь: златонасыщена Венеция! Какими сложными, изящными разводами вплетает она золото в шагрень, в рисунки на бокалах, в вазы хрустальные; как нежно выковала из него ухищренные ожерелья, как блестит оно на ручках кресел и в извивах рам на потускневших, все еще прекрасных зеркалах. Не им ли залиты прически тех прославленных красавиц Тициана, Пальмы, Джорджионе?
Сиять, лучиться, таять в свете! Вот дыхание Венеции. Блистать -- и насладиться лучезарностью.
* * *
Если и нет пышных празднеств, то на Лидо, узенькой косе песчаной, где отмели, купальни, целый день под бело-вскипающий, темно-лазурный плеск моря та же плещет толпа, та же молодость, красота, тени шляп гигантских, кружева, белизна, смех... Мягкий ветр, мощно-соленый, душит ласково; вздымает снеговых коней, обдает тонкою пылью водной. Парус оранжевый ныряет в море. У канатов пляшут на волнах купальщики, мелькают красные чепцы, наряды женщин, бороды мужчин. В кабинки входят и выходят; и тела юные, веселясь, резво вбегают в волны, с хохотом, навстречу светлым божествам прозрачности, в царство Тритонов, Амфитрит, винокипящих Посейдонов с грозными трезубцами.
Под вечер пароходики, по водам розовеющим лагуны, от морского шума, брызг Нереид, пены шампанского в ресторане, на пляже, от золота ликеров, блеска глаз несут к Венеции, мимо задумчивого островка Сан-Джорджио с тонкою, остроугольной кампаниллой.
И в этот вечер, как и во вчерашний, завтрашний, сине-синеющая ночь сойдет к Венеции, оденет площадь Марка, кружевной Палаццо Дожей, и всегдашний праздник засветит кафе под Прокурациями, как раму для иллюминации. Ночь. Столики полны. Беломраморна площадь, оцепленная дворцами, с уснувшим храмом Марка. Толпа легкая, беззаботная, в белых платьях, снует под синим небом со звездами, толпа полупризрачная в смешенье белых, синих, фиолетовых тонов. Музыка на эстраде.
Что ощущает человек, в синий вечер венецианский, проходя по площади Святого Марка? О чем скажет ему напев скрипок, благоухание духов, звезд мерцанье? Отчего нежная меланхолия, слабый стон все ясней слышится в словах, и горькой складкой проникает душу? Душа взволнована, легко возбуждена, но среди блеска празднества сочит сердце грусть вечную. Привет, привет! Промчатся дни, часы очарований, и от колдовской Венеции слабый след забелеет, как в небе серебро за пролетевшею кометою. А та комета -- жизнь -- уносит, все уносит.
О, сколь мгновенно, и сколь бледны тени, что в июньский, милый вечер ходят, разговаривая, в праздничной толпе Пьяцетты!
Еще при Гете был обычай -- гондольеры пели стихи Тассо, Ариосто. Они чередовались. Один подхватывал конец другого, и цепляясь цепью бесконечной, звуки отдавались из конца в конец Канале Гранде.
Этого нет больше. Но как всегда, и теперь теми ж вечерами везут влюбленных легонькие гондолы; гондольер напевает, и бывают разукрашены тела сирен скользящих -- и концерты на ночной воде Венеции -- не редкость.
Выплывает маленькая барка на Большой Канал. Может быть, приукрашена цветами. И наверно уж иллюминована. Разноцветные фонарики, бумажные, или стеклянные, образуют издали сиянье дымно-розовеющее, слабо отблескивающее. Скрипки, тамбурины, и напевы простых песен итальянских, столь любезных ночью, на воде, или в гитаре певца уличного, звуки нехитрые, к себе сзывают. Из далеких мест, с Риальто и Джудекки, Сан Джиорджио и Рива Скиавони выползают гондолы, стремятся к освещенному плоту. Гондольеры окликаются негромко. Молчаливы иностранцы, парами, глубоко заседающие на сиденьях. А просмоленные бока и металлические грифы все кланяются на водах, кивают, слабо, нежно, шелестя, позванивая.
Концерт окончен. И соскочит древний комедиант с плота, с чашкою артиста странствующего, и креня гондолы, легко перебегает от одной к другой, сбирая -- подаяние ль? Иль гонорар?
Но, наконец, дань собрана. Певцы уехали, разбрелись слушатели -- путями водными. Если теперь сказать: "На Лидо!" или: "к Сан Джорджио!", то черно-бархатная, как бы похоронная ладья путем неверным, зыбким, станет отдаляться от Венеции, на лоно вод. От пения, огней, одушевления ничего уж не останется. Все дальше, дальше замерцают отражения огней, все шире развернется небо с звездами, и дальний, влажный донесется вздох морей -- веяньем сыро-пахучим. Ничего нет! Ни дворцов, ни роскоши, ни празднеств, ни людей, ни легких их любвей, ни обаяний светлого покрова. Темною мантией ночь раскинулась. Где ж ты, прозрачная, улыбчивая?
Нет острее ночной меланхолии Венеции, как нет ярче дневного ее очарования. Нет пронзительнее контраста, между золотом Тициана и волной хаоса, меж вихрем бала, блеском роскоши и молодости, красоты, плесками пенящегося вина, игрой улыбок, нежностью движений и великой безглагольностью полночных вод.
Венеция, двуликая, остро-разящая, радостно-скорбная -- memento mori [помни о смерти (лат.); форма приветствия у монахов-траппистов как напоминание о скоротечности жизни] над всегдашним карнавалом жизни.
15 июля 1920
Комментарии
Печ. по первому и единственному изд.: Зайцев Б. Собр. соч. Кн. 7. Берлин; Пб.; М, 1923. Очерки, составившие книгу, писались в 1907--1920 гг. и впервые публиковались в московских изданиях -- еженедельнике литературы и искусства "Литературно-художественная неделя", "Московском альманахе", сборнике "Слово", альманахе "Кольцо", а также в берлинской газете А. Ф. Керенского "Дни" и др. П. П. Муратов, посвящая свой знаменитый трехтомник "Образы. Италии" Зайцеву ("в воспоминанье о счастливых днях"), в предисловии написал:
"В одном из русских писателей новейшего времени, Б. Зайцеве, Италия и особенно Флоренция пробудила строй мыслей и чувств, напоминающих по своей напряженности, по высоте звучащей в них душевной ноты разве только одного Гоголя из всей нашей литературы. Зайцев писал об Италии в рассказе "Спокойствие" и в очерках "Флоренция", "Сиена", "Пиза", "Фьезоле", рассеянных в разных журналах. И во всем, что он писал, есть, по его же словам, "вечное опьянение сердца" Италией.
Как и Гоголь, еще проезжая Швейцарией, он уже чувствует "играние в груди" и повторяет: "Скоро уж, скоро она". Как и для Гоголя, для него светел первый итальянский вечер, и воздух Италии -- это "дивный Божий воздух, изумительная легкость духа". И только "звезда" его это не Рим, а "чудный город Флоренция", "светлая, розовая, божественная Флоренция, Килрида Боттичелли с гениями ветров и золотымн волосами". Дни во Флоренции -- это особенные дни для него: "предстоит блаженное процветание в свете, художестве и нерассказываемой прелести. Не позабудешь их". -- "Тлен не может коснуться этого города, ибо какая-то нетленная объединяющая идея воплотилась в нем и несет жизнь". -- "Память о вечерах во Флоренции связана с лучшими часами жизни. В них та острая сладость, которая на грани смерти; и когда человеческий дух потрясен и расплавлен настолько, что он, как двугранный меч, равно чуток к восторгу и гибели. "Хорошо умереть во Флоренции", ибо больше всего любил ее при жизни. И она несет тебе экстаз и тень могилы".
Путешественник по Италии встретит многое из того, о чем писал Зайцев. Он разделит это чувство осенней ясности, звонкости и просторности, внушенное улицами Пизы, и его думы об исторической судьбе этого старого города. "О, гордость, предательство, беда и даже унижение, и в то же время величие какое-то природное нигде не чувствуется так, как здесь".
"Со смутным чувством покидаешь Пизу; кого-то полюбил здесь и что-то навсегда в ней поразило -- никогда этого не забудешь. Точно заглянул в озера некие -- глубокие и скорбные, на дне которых нечто нерассказываемое". Он испытывает вместе с ним, как на высотах Фьезоле "от ширины веселеет дух, взыгрывает светлой радостью; что-то божеское в этом ослепительном расстилании мира у ног; точно дано видеть его весь, и кажется, что стоишь на высотах не только физических. Так пьянеют, вероятно, птицы, летя с гор". И вместе с героем его "Спокойствия" он узнает близость чужой страны, Италии, говоря вместе с ним: "Да, я чужой, но и в своей стране, -- потому что все страны одного хозяина, и везде он является моему сердцу. И здесь я его чувствую"" (Муратов П. П. Образы Италии. Т. 1. М.: Научное слово, 1911. С. 14--15, а также: М.: Галарт, 1993. Т. 1. Предисловие к первому изданию. С. 14--15).
О Зайцеве и его "Италии" не менее восторженные воспоминания оставил известный итальянский славист Эгторе Ло Гапто (1890--1983) в мемуарах "Мои встречи с Россией" (его очерк публикуется в Приложении). Зайцев и после выхода книги писал об Италии; пять своих новых очерков он включил во вторую часть мемуаров "Далекое" (1965): "1908 -- Рим", "Латинское небо", "Конец Петрарки", "Повесть о двух городах" и "Чего уже не увидишь" (они будут опубликованы в дополнительном томе нашего собрания "Мои современники"). К семидесятилетию Зайцева Литературный фонд в Нью-Йорке издал в 1951 г. новую книгу "Италия", в которой факсимильно воспроизведены три очерка: "Венеция", "Флоренция" и "Вновь в Риме".
Венеция
...времен Годьдони... -- Карло Гольдони (1707--1793) -- классик итальянской драматургии, создатель национальной комедии, написавший 267 пьес.
...Прокурациями... -- Старые и Новые Прокурации -- трехэтажные арочные здания в Венеции, построенные в XV--XVI вв. для прокураторов -- смотрителей собора св. Марка и ответственных за расходование его казны.
...пышностью Веронеза и величием Тициана. -- Паоло Веронезе (наст, имя Кальяри; 1528--1588) -- итальянский живописец эпохи Возрождения; его картины, панно и росписи изысканны, праздничны. Тициан (Тициано Вечеллио; ок. 1476--1477 или 1489-1490-1576) -- вождь венецианской школы Высокого и Позднего Возрождения.
Джорджионе -- Джорджоне (наст, имя и фам. Джорджо Барбарелли да Кастельфранко; 1476 или 1477--1510) -- представитель венецианской школы живописи, один из основоположников искусства Высокого Возрождения.
Илишь Тинторетто закипает... -- Якопо Тииторетто (наст. фам. Робусти; 1518--1594) -- представитель венецианской школы Позднего Возрождения.
Накартинах Карпаччио зеленоваты воды Венеции. -- Витторе Карпаччо (ок. 1455-- ок. 1526) -- представитель венецианской школы живописи Раннего Возрождения.
...дожи выезжали на море, на Буцентавре... -- Обладавшие некогда неограниченной властью дожи к XIV в. ее растеряли: венецианцы поручили им представительствовать только в отношениях с... морем. Средневековая Венеция ежегодно справляла обряд обручения с морем, дававшим ей жизнь. В этот день "дож всходил на роскошно изукрашенный корабль, называвшийся "Буцентавр", выплывал в открытое море и с борта бросал в волны драгоценный перстень, произнося при этом по-латыни сакраментальную фразу: "Мы обручены с тобой, море, в знак истинной и вечной власти"" (Федорова Е. В. Знаменитые города Италии. М.: МГУ, 1985. С. 271.).
...красавиц... Пальмы... -- Якопо Пальма Старший (наст. фам. Негретти; ок. 1480--1528) -- живописец венецианской школы; семь написанных им мадонн хранятся в крупнейших музеях мира, в том числе в Санкт-Петербурге (Эрмитаж).
...в царство Тритонов, Амфитрит, винокипящих Посейдонов... -- Амфитрита и ее супруг Посейдон -- властелины моря; их сын Тритон, являвшийся морским божеством, изображался с рыбьим хвостом вместо ног, с трезубцем и раковиной в руках.
...в праздничной толпе Пьяцетты! -- Пьяцетта -- небольшая прибрежная площадь в Венеции, примыкающая к Дворцу Дожей.
Еще при Гете был обычай -- гондольеры пели стихи Тассо, Ариосто. -- Торквато Тассо (1544--1595) -- итальянский поэт Возрождения и барокко. Лудовико Ариосто (1474--1533) -- итальянский поэт Возрождения, автор героической рыцарской поэмы "Неистовый Роланд". В автобиографической книге "Итальянское путешествие" Гете рассказывает: "На сегодняшний вечер я заказал для себя прославленное пение гондольеров, которые поют Тассо и Ариосто на собственные мелодии. Это пение поневоле приходится заказывать, ибо оно стало редкостью, сродни наполовину отзвучавшим преданиям старины. При лунном свете я сел в гондолу, один певец встал впереди, другой сзади. Они затянули свою песню и пели поочередно, строфу за строфой. <...> Это песнь одинокого человека, несущаяся вдаль и вширь, дабы другой, тоже одинокий, услышал ее и на нее ответил" (Гете И. В. Собр. соч.: В 10 т. Т. 9. М, 1980. С. 47--48).
Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 3. Звезда над Булонью. Романы. Повести. Рассказы. Книга странствия. -- М: "Русская книга". -- 1999. -- 571 с.