Ранняя молодость, небольшая квартира в Спасо-Песковском на Арбате.
Вечер. Сижу за самоваром один, жена куда-то ушла. В передней звонок. Отворяю, застегивая студенческую тужурку. Пришел Вячеслав Иванов с дамой, очень пестро и ярко одетой. Сам он высокий, мягко-кудреватый, голубые глаза, несколько воспаленный цвет кожи на щеках. Светлая бородка. Общее впечатление: мягкости, влажности и какой-то кругловатости. Дама -- его жена, поэтесса Зиновьева-Аннибал.
Смущенно и робко приветствую их -- как мило со стороны старшего, уже известного поэта зайти к начинающему писателю, еще колеблющемуся, еще все на волоске... учишься в Университете, только что начал печататься, выйдет из тебя что-нибудь или не выйдет все еще впереди: 1905-й год!
Вячеслава Иванова знал я тогда очень мало, где-то бегло встречались, не у Чулкова ли, моего приятеля, "мистического анархиста?" Оба они принадлежали тогда к течению символизма, но и с особым подразделением -- "мистического анархизма" (и оба кончили христианством: Чулков православием, Иванов принял католичество).
Гость оставляет несколько старомодную крылатку и шляпу в прихожей, мы усаживаем за самоваром -- два странных гостя мои сидят в начинающихся сумерках -- соединение именно некоей старомодности с самым передовым, по теперешнему "авангардным" в искусстве. Я угощаю чем могу (чаем с притыкинским вареньем). Но тут дело не в угощении. Вячеслав Иванович из всякого стакана чая с куском сахара мог -- и устраивал -- некий симпозион. Да, было нечто пышно-пиршественное в его беседе, он говорить любил, сложно, длинно и великолепно: другого такого собеседника не встречал я никогда. Словоохотливых, а то и болтунов -- сколько угодно. Вячеслав же Иванов никогда не был скучен или утомителен, всегда свое, и новое, и острое. Особенно любил и понимал античность. Древне-греческие религии, разные Дионисы, философии того времени, вот где он как дома. Если уж говорить о родственности, то этот уроженец Подмосковья (был он родом, если не ошибаюсь, из Каширского уезда) -- вот он-то и оказался пра-правнуком Платоновых диалогов.
У меня, в сумерках арбатской комнаты, сейчас же начал на тему, более чем скромную: только что вышел в молодом журнале петербургском "Вопросы Жизни" мой рассказ небольшой "Священник Кронид". Рассказ импрессионистический, быстрого темпа, но все дело для Вячеслава Ивановича в имени, названии. Как только наскочил он на имя Кронид, так и понесся: тут и Юпитер, Зевс, громовержец и творец -- утвердитель стихий, земной жизни, природы, радости бытия здешнего и мощи... такое, о чем я и в помыслах не имел, воспевая кряжистого и здоровенного Кронида, у которого пять сыновей, тоже здоровенных, священника благообразного, но и хозяина, отчасти даже помещика.
Нечего скрывать: ни о каких символизмах, ни о какой античности и возношении земной силы я не думал, когда писал эту нехитрую деревенскую поэмку (в прозе). Во всяком случае тогда, у себя за чаем, в своей студенческой тужурке, робко поддакивал известному поэту.
Кажется, подошла потом моя жена, заговорила оживленно с многоцветной Зиновьевой-Аннибал. Но остановить Вячеслава Иванова было трудно, и начав с моего Кронида он прочел нам целую лекцию -- да какую! Так вот и превратился скромный арбатский вечер в небогатой студенческой квартирке в настоящий словесный пир. Но, конечно, на симпозионе этом говорил он один. И слава Богу! Куда нам за ним угнаться.
* * *
Жизнь же шла. Это был предвоенный предгибельный расцвет символизма, импрессионизма -- немало до революции было "измов" в литературе и сама литература кипела. По разному можно относиться к ней, но дух Мачтетов и Баранцевичей, провинцию восьмидесятых и девяностых годов она погребла бесповоротно.
Лишь немногие чувствовали (Блок, Белый), что кипение это предсмертное. Думал ли кто о грядущем убожестве "социалистического реализма", не знаю. Я ни о чем не думал и ни от кого опасений не слыхал. А жили мы тогда литературою во всю.
Часто ездили с женой в Петербург. Там останавливались у Георгия Чулкова. Вячеслав Иванов был тогда как раз соратником его по "мистическому анархизму".
Были у него и "соборность", и разные другие превыспренности. Писал стихи -- громкозвучные, тяжеловесные и в одеждах изукрашенных пышно. Вспоминается нечто вроде парчи, в словаре -- славянизмы и торжественность почти высокопарная. Нельзя сказать, чтобы стихи его тогдашние особенно прельщали. Обаяния непосредственного было в них маловато, но родитель их стоял высоко, на скале. Это не Игорь Северянин для восторженных барышень. Вячеслав Иванов был вообще для мужчин.
Он и считался больше водителем, учителем. Жил тогда в Петербурге, в квартире на верхнем этаже дома в центре города. В квартире этой был какой-то выступ наружу, вроде фонаря, но конечно, по тогдашней моде на "особенное" считалось, что он живет "в башне", а сам он "мэтр" (сколько этих мэтров "невысокого роста" приходилось видеть потом в жизни! Но это звонко, шикарно, и для невзыскательного уха звучит торжественно. Что поделать! В Москве Брюсов считался "магом" -- этот маг заведывал отделом кухни в Литер. Кружке). Такое было время. "Я люблю пышные декадентские наименования", говорил мне один приятель литературный в Москве.
Слxва "мэтр" я всегда не выносил, но надо сказать, что Вячеслав Иванович к облику некоего наставника в глубоком смысле действительно подходил. Человек был великой учености, ученик знаменитого Моммсена и крупнейшего филолога немецкого Вилламовиц-Меллендорфа. Знал древность насквозь, всех Дионисов и религии тех лет, и поэзию, литературу -- да и в нашей литературе был великий знаток, о Достоевском "глаголаше премудро". И главное, вкусом обладал благородным.
Жизнь он вел странную. Вставал около шести вечера, ночью бодрствовал, вечерами устраивались у него собрания на этой самой "башне" (! -- тоже снобизм) и молодые поэты и писатели вроде меня смотрели ему в рот и не зря смотрели: от него действительно можно было чему-то научиться. Да и вообще, я уж об этом упоминал -- собеседник он был исключительный.
Раз, в 1908 г., был я к нему приглашен не на собрание, а как бы давалась аудиенция с глазу на глаз. Тогда только что вышла повесть моя "Аграфена", вызвавшая в печати и бурные похвалы, и бурную брань. Из-за нее он и позвал меня, через Чулкова.
Я пришел часу в седьмом вечера, он забрал меня, увел к себе в кабинет -- и вот начался разбор этой "Аграфены" чуть не строчка за строчкой -- спокойный, благожелательный, но и критический. Продолжалось это часа полтора. Тут и почувствовалось, насколько предан этот человек литературе, как он ею, действительно, живет, какая бездна у него понимания и вкуса. Отнять литературу, он бы и зачах сразу. Я был молод, но не гимназист, а уже довольно известный писатель, но чувствовал себя в этот вечер почти гимназистом. Не таким, однако, кому инспектор долдонит что-то начальственное, а как младший в руках благожелательного, много знающего, но не заискивающего и не боящегося говорить правду старшего. Трудно вспомнить больше чем через полвека, что именно он говорил, но вот это впечатление благожелательного наставничества, не обидного, сочувственного и не дифирамбического, видящего и свет и тени, так и осталось в душе.
Какая там "башня", какой "мэтр", просто замечательный Вячеслав Иванович Иванов.
* * *
На вечерах его многолюдных я бывал редко. Понятно, не Горький, не Бунин и не Куприн посещали его, а совсем другие: Блок, Кузмин, Городецкий, Чулков, Ремизов, Пяст, Верховский, и еще море юнцов, художники "Мира Искусства". Читались стихи, разбирались -- все как полагается. Но это нравилось меньше: мешала манерность и театральность. Отчасти и сам хозяин ей поддавался.
"Дни бегут за годами, годы за днями, от одной туманной бездны к другой". Быстро все это пронеслось. Войны, революции все перебуравили. Подкрашенный Кузмин со своими Александрийскими песнями погибал в Петербурге в убожестве. Городецкий приспособился и проскочил, Вячеслав Иванов, Чулков перебрались в Москву, и уж там не до "башен" и снобистских собраний.
Жил Вячеслав Иванович на Зубовском бульваре, работал в каком-то литературном учреждении, кажется "Лито" называлось. Луначарский, как более грамотный их "них", его поддерживал, покровительствовала и жена Каменева.
Как-будто начинали сбываться давнишние его мечты-учения о "соборности", конце индивидуализма и замкнутости в себе -- но именно только "как-будто". Вот от этой самой соборности он только и мечтал куда-нибудь "утечь".
На Зубовский бульвар жена моя носила молоко его грудному тогда сыну Диме (ныне известный французский журналист) -- не так просто было и доставлять это молоко. Но сын, слава Богу, выжил, несмотря на соборность.
Здравый же смысл все-таки взял у "мэтра" верх: в 1921 г. Вячеслав Иванов со всей семьей уехал в Баку, читал там лекции по классической филологии, но в 1924 г. "утек" в Италию. Это гораздо оказалось прочнее, чем разные Азербайджаны и Баку. Да, Италия более подходящее место для Вячеслава Иванова, чем Кавказ.
В Риме он выступил с публичной лекцией по итальянски. Слышавшие говорят, что читал превосходно, рассыпая всю роскошь старинного, даже старомодного итальянского языка. Видимо, это сразу дало точку опоры, завязались связи и он был приглашен читать в Павии, а потом стал профессором Римского Университета.
Тут долгое время никакой у меня связи с ним не было. Только раз, в тридцатых годах, я послал ему свою книжечку "Валаам". Его ответное письмо покоится теперь в Архиве Колумбийского Университета в Нью-Йорке. (А в отделе редких книг быв. Румянцевского Музея в Москве хранятся мои книги с надписями Вячеславу Иванову).
* * *
В 1949 году наш приятель -- ныне покойный А. П. Рогнедов, антрепренер, в душе артист, любитель Италии, как и мы с женой, некий конквистадор и по жизни своей "Казанова" -- нежданно явился к нам с предложением свезти меня в Италию.
-- У меня там двести пятьдесят тысяч лир, выиграл в рулетку, но вывезти не могу -- проживем их вместе. Со мной едет одна испанка, восходящая звезда испанского синема. Билеты берите сами, жизнь там ничего вам не будет стоить.
Предложение заманчивое. Поколебавшись, поблагодарили и согласились. Съехались в Ницце -- Анита из Мадрида, мы из Парижа, Казанова в Ницце уже заседал. Нас смущало, при неблестящем складе быта нашего соседство "дивы", но Анита оказалась милейшей и простой юной женщиной, сразу подружившейся с моей женой.
Началось наше blitz-tournИe. Оно -- смесь комедии, фарса и поэзии. Мы ураганом пронеслись по Северной Италии, были в Генуе, Милане, Венеции. Казанова то получал деньжонки их банка, раздавал их нам и Аните, то проигрывался в местных казино и занимал вновь у Аниты, но настроение было бодрое и веселое. Теперь мы летели к Риму. Там у Аниты были дела по кино.
Во Флоренции оказалось, что денег в обрез. У нас с женой были обратные билеты. Я сказал Казанове: -- Поезжайте с Анитой, а мы вернемся.
Он даже рассердился.
-- Я вам сказал, что довезу до Рима. Я возил труппу лилипутов на Формозу, неужели не смогу довезти вас с Верой до Рима? Но увы, можно будет остаться всего день.
Помчались. Да, это был всего один день! Мы успели побывать в Ватикане, а после завтрака в кабачке у Берниниевой колоннады, поехали к Вячеславу Иванову, на Авентин.
Авентин моей молодости был еще таинственно-поэтическим местом Рима. Тянулись сады, огороды, заборы.
Рядом с грядками капусты попадались низины, сплошь заросшие камышом. Я любил светлые, задумчивые вечера на Авентине, когда звонят Angelus, прощально золотеют стекла Мальтийской виллы, слепые гуляют в монастырском дворике, полном апельсиновых деревьев с яркими и сочными плодами. Как на райских деревцах старинных фресок.
Тут жили некогда родители Алексея Человека Божия, отсюда и ушел он в нищету, благостность, и сюда вернулся неузнанным.
Теперь известный поэт, столп русского символизма доживал дни свои на этом холме. И вот в Страстную Пятницу, в день смерти Рафаэля, с которым только что повстречались в Ватикане, мы поднялись в четвертый этаж современного безличного дома и позвонили в квартиру Вячеслава Иванова.
Время есть время. Но и Вячеслав Иванов есть Вячеслав Иванов. Да, он изменился конечно, оба мы не такие, как были некогда на Арбате или в Петербурге на "башне", все же в этом слабом, но "значительном" старце в ермолочке, с трудом поднявшемся с кресла, был и настоящий Вячеслав Иванов, пусть с добавлением позднего Тютчева.
Мы обнялись не без волнения, расцеловались.
-- Да, сил мало. Прежде в Университет ездил, читал студентам, потом студенты у меня собирались, а теперь всего два-три шага сделать могу... Теперь уже не читаю.
Но велика отрава писательства. Через несколько минут он сказал мне, что хотел бы вслух прочесть новую свою поэму. "Это не длинно, час, полтора..." "Дорогой Вячеслав Иванович, у нас минуты считаны. Мы на один день в Риме. Нас в Excelsior'e ждет импресарио". "Ну, так я вкратце расскажу вам..."
Не помню содержания поэмы -- нечто фантастическо-символическое, как-будто связанное с древней Сербией, какой-то король... -- но не настаиваю, боюсь ошибиться.
Для меня дело было не в поэме, а в нем самом, отчасти и в моей дальней молодости, в счастливых временах цветения, поэзии, Италии -- тут же был символ расставания. Разумеется, бормотал я какие-то хвалебные слова. Как бы заря разливалась на старческом лице поэта, истомленном, полуушедшем. Все же -- последний отклик былого. "Боевой конь вздрогнул от звука трубы".
Но минуты наши действительно были считаны. Ничего не поделаешь. Пробыли у него полчаса, обнялись и расцеловались. Оба, конечно, понимали, что никогда не увидимся.
Автобус мчал нас чрез Рим. Знакомые места, "там где был счастлив", видениями промелькнули, и вот уже Quattro Fontane, Via Veneto, где жили некогда в пансионе у стены Аврелиана перед виллой Боргезе -- и тот Excelsior, где нетерпеливо ждали уже нас Казанова с Анитой.
На другой день, рано утром, поезд уносил нас обратно, на север.
Месяца через два, летом, в римской жаре, Вячеслав Иванович скончался.