Зайцев Борис Константинович
Соседи

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Борис Зайцев

Соседи

I

   В конторе, где служила Мэри, ее не любили. Особенно не любили сослуживцы-барышни. Говорили, что она гордячка, "фантазерка", аристократка -- и мало с ней разговарили. Но Мэри мало обижалась и глядела, по обыкновению, безучастно по сторонам своими огромными, бледно-зелеными глазами с тяжелыми темными веками. Это был красивый бордюр для глаз -- они казались светлее и бездоннее, но барышни простить ей этих глаз не. могли. Не прощали и стройной фигуры.
   Раздражало еще и то, что когда, например, на перерыве сходили вниз пить чай, Мэри сидела за своим стаканом, "как истукан", глядела при этом не на то, на что полагалось, и не слушала совсем того, что было интересно. Глядела она так себе, куда-то -- в сторону, как будто там за окном и стенами был кто-то нужный для нее, -- а этих как будто не было. И слушала она тоже что-то свое, особенное, а иногда улыбалась -- опять неизвестно было чему. Когда холодно звали ее к начальству: "Марья Сергеевна", она шла лениво и не торопясь, и стояла, пока начальство кипятилось и разносило.
   - Рассеянны мы очень, мечтаний-с в нас много этих, фантазий, -- не от пира сего, видите ли мы... Здесь работницы нужны, сударыня, а не фантазерки. Да-с, работницы. Зарубите это себе на носу.
   Начальство захлебывалось, а Мэри поворачивалась и шла назад. И совершенно у ней не было такого вида, -- будто ее высекли, какой бывал вообще у барышень в таких случаях.
   Это опять раздражало.
   - Она думает, -- шептались барышни, -- что если у нее отец генералом был, так ее и пальцем тронуть нельзя. Посмотрим!
   Но так же равнодушна была Мэри и на улице, где никто не знал, что умерший ее отец был генералом. Когда она в шестом часу вечера проходила из конторы домой по бойкой, шумной улице, поношенные и наглые мужчины в длинных, балахонами, пальто и с подсученными брюками с азартом заглядывали ей сбоку в лицо, стаями ходили сзади и бормотали что-то, как глухари на току.
   И раз, когда один, особенно усердный, залез ей чуть не прямо в лицо неприличными распушенными усами, она так длинно и самоуверенно высунула ему язык, и так оскорбительно долго не прятала его в себя, что даже распушенные усы сконфузились и отстали.
   По утрам, каждое воскресенье, Мэри выбиралась из строгой маленькой своей комнатки, на четвертом этаже, и уходила бродить -- уходила надолго и возвращалась домой усталая и побледневшая.
   Ни знакомых, ни родных у нее не было тут, и, наверное, она знала, что ни за что не столкнется в этих своих скитаниях ни с кем, кто приподнял бы шляпу и сказал: "Здравствуйте".
   Дул ли мокрый ветер, летел ли снег или стромкий осенний ветерок подхватывал с панели и крутил воронкой желтые зубчатые листья, -- всегда она, без мысли и цели, как белая птица чайка, которую ветер кидает то туда, то сюда над морем, блуждала то по одному и тому же месту взад и вперед, то вдруг уходила далеко на взморье, как будто что-нибудь нужно ей было там, и слушала, как шуршат и поют волны. Пела она и сама. Напевала бродя, под грохот и шум экипажей, и голос ее казался ей чистым, верным-верным и тонким, как ниточка с катушки.
   Ничего не было слышно даже идущим с ней рядом, но ей это было все равно: сама она слышала и любила те звуки, которые шли из нее -- и этого довольно было; глаза у ней в это время были остановившиеся, водяные, и людей она тогда не видала: как будто тянули у ней перед глазами пеструю ленту, а из чего она состояла, -- нельзя было разобрать. Но иногда в толпе ее зацепляли, или кучер кричал на нее, когда она переходила улицу, и тогда она вздрагивала, ворочала своими глазищами и бормотала: "Мерзавцы".
   А вечерами сидела дома в своей каменной клетке и бесконечно пила чай и читала. Когда же надоедало, ходила из угла в угол и опять пела -- длинно и нежно. Так жила она -- и раз, когда пела в угрюмые зимние сумерки, -- услыхала ответ. Она остановилась, потом села. Но это был ответ. Почему ответ? Неизвестно было почему, но это было так.
   - Кто он? Кто он? -- мелькало в ее голове, пока она слушала. Он был как будто далеко, как будто был запрятан в подвале и завален камнем, но был и близко, и это чувствовалось.
   Мэри сидела и слушала.
   Вся она как будто развернулась, и как будто открылись в ней новые входы, куда вливались эти звуки, важные, нежитейские, и укладывались близко, стройно и понятно, как будто заранее там было все для них приготовлено.
   - Как хорошо! -- твердила она по временам и качала головой. -- Как чудесно! Как чудесно!

II

   С этого дня чуть не каждый вечер перекликались они из своих каменных нор. Пела Мэри -- он молчал, но потом как будто тянуло и его сказать из стены ей что-то свое, и начинал играть он, а Мэри знала, что это он играет ей, то есть себе, и когда он кончал, пела ему, то есть опять же себе.
   - Я молода, -- думала Мэри; -- но он не молод. Он очень не молод. Он строг и нежен, чист и одинок.
   Насчет самих звуков она скоро сообразила, что это хорошая старая фисгармония; но какой и кто сам он, такой близкий уже и понятный ей, только значительнее и суровее, -- она совсем не представляла; казалось ей только, что лучший, сокровеннейший угол ее души -- угол, в котором жило уже божество, пересажен в другую клетку и оттуда тянется к ней.
   Как-то она спросила хозяйку, чья квартира там за толстой стеной и кто ее сосед. Хозяйка ухмыльнулась, и толстая рожа у ней расползлась по всем швам.
   - Кто живет? -- переспросила она. -- Мешают вам должно очень, барышня. Сказать-то им неловко, конечно... У них квартира своя, даже ход с другого подъезда. Чудачина один, старичок такой там живет... не знаю, поп ли их немецкий, что ли. При кирхе он при ихней жил прежде, ну, а теперь старость, вот и забавляется. Неугомонный такой, чтоб ему. Каждый вечер в дуду свою дудит.
   - Это не дуда, -- сказала мрачно Мэри, -- это фисгармония. Скоро Мэри решила пойти к нему. Долго она волновалась
   и прикидывала, но потом решила, что ничего, и пошла.
   - Что я ему скажу? И для чего это все? -- думала она, пока подымалась по лестнице, но поздно уж было думать: она звонила и через полминуты ее вели по темному, чадному коридорчику в комнату старика.
   - Здесь, -- сказала седая чухонка в очках и толкнула дверь. -- Герр Тернер дома.
   Мэри вошла.
   Комната была большая, полупустая, и холодная: какой-то особенный запах -- пустоты, ветхости и въевшегося табачного дыма стоял в ней, и один цвет господствовал: пыльно-серый.
   Герр Тернер в больших железных очках сидел в высоком кресле и читал.
   - Кто там? -- спросил он и поднял на Мэри глаза. -- Я почти слеп и потому извиняюсь, приблизьтесь, прошу вас.
   Глаза у него глядели прямо и уверенно из-за круглых стекол очков, и что-то вечное и немое было в этих пустых местах, где переливалась прежде и била жизнь.
   - Я пришла к вам, я к вам пришла, герр Тернер... -- начала Мэри, сбиваясь и теряя обычную холодноватость. -- Я вас слушаю, и каждый вечер сама тоже... пою. Вы меня простите, -- она вдруг сдавленно и неестественно засмеялась, -- я хотела вас видеть... Кто вы такой... почему такой, такой...
   - Сядьте, барышня. Здесь стул. Я рад, что вы пришли. Я знаю вас. Я плохо вижу, но ничего.
   Герр Тернер говорил задумчиво, и голос у него был глухой и тусклый, как будто шедший из давних веков, из строгих и бедных монастырей.
   - Я знаю даже, зачем пришли вы, хотя знаю, что вы не можете рассказать этого. Я знаю вас. То есть... душу вашу знаю. А это все, сударыня. Да.
   Он помолчал.
   - Сорок лет, о-о, целых сорок лет был я органистом в кирхе, сударыня, и служил духу. Есть ли выше что-либо, чем служение духу? О-о, сударыня, вы молоды и вам свойственно было бы еще резвиться... смеяться... любить... напевы ваши говорят не о том. О-о, мы понимаем друг друга.
   - Скажите, -- спросила вдруг Мэри, -- вы совсем одни живете тут?
   - Да, да, один. Вот только это, -- он медленно встал и подошел к фисгармонии, -- вот это мне близко и дорого... через это беседую я в долгие вечерние часы с великими гениями прошлого. Да, с теми, кто стоял вблизи... кто носил в себе, сударыня, отражение, лик Бога. Когда служил я Богу в храме, Он близок был иногда и мне... и внизу... да, тогда бывали минуты, когда плакали и стенали внизу слушавшие. И сам я сидел тогда чистый и умиленный, вдохновенно перебирая педали своего органа. Слезы текли тогда по моим щекам... какие это были слезы, сударыня. Но теперь другой играет в кирхе.
   Герр Тернер опустил голову и замолк.
   - Там за толстой каменной стеной вы живете... Знаю. Бедны вы. Горды. Так. О-о, не возражайте, я вижу все же достаточно еще. Но где же те, кто любит, защищает, холит вас? Где те, кто бросил вас в этот мир?
   - Непонятного тут ничего нет, -- сказала Мэри, -- я нездешняя ведь, и живу одна. Прежде было богатство, были родители, но теперь ничего этого нет, и родителей нет, а осталось только одно, что я генеральская дочка. На меня много за это обижаются, но благодаря этому... я не умираю с голоду.
   - Не умираю с голоду... Дайте вашу руку. Подойдите сюда, ближе к окну. Видите, там улица. Тут три улицы сходятся вместе -- как много народу! Здесь дурной город. Здесь люди сильно питаются, едят много кровавого мяса, и души их пропитаны мясом. У них нет душ. Смотрите, какие ходят они... Они непрестанно икают, так как жирно кушают; глядите, как самодовольны они... как дороги и ненужны их одежды. Вот едут кареты, вот странные высокие одноконные экипажи на огромных колесах. Далее: вон катятся на самодвижущейся машине, и лица сидящих радостны и горды; они с кажущейся небрежностью ведут разговор... Смотрите, сколько счастья на их лицах... они рады, что ни у кого из снующих вокруг нет такой же машины... О, сударыня, здесь, в бедных холодных комнатах... среди пыли и ветхости... здесь живите вы, в одиночестве и строгости. Будьте строги и печальны, ибо не из кушающих мяса вы.
   Мэри опустилась на коленки и припала к его ногам.
   - Слушайте, слушайте, мой учитель, -- говорила она, давясь словами, -- отчего все это так? Отчего нет никого другого, кроме вас... вот как вы... о, Боже мой! Послушайте, дорогой мой отец, неужели нигде и совсем нет таких... настоящих людей и ведь должны ж они быть, есть же они где-нибудь... а, а где, где? Ведь кого ж любить?
   - Любите Бога, -- повторял герр Тернер, гладя ее по волосам. -- То любите, что высоко... чисто... Не смущайтесь. Не уступайте... больше всего: тем не уступайте.
   Через полчаса, когда Мэри выходила, седая чухонка, запиравшая за ней дверь, остановила на ней свои подслеповатые, слезящиеся глаза.
   - Герр Тернер замечательный человек, -- сказала она важно. -- Герр Тернер очень замечательный человек. Много народу ходило к нему, но теперь его забывают. Знаете ли, он стар, слаб, но когда он играет и молится, мы -- я и еще одна родственная мне девица -- плачем и тоже молимся... А вы, фрейлейн, тоже лютеранского вероисповедания?
   Мэри не сразу ответила. Потом чуть улыбнулась и сказала:
   - Я -- протестантского.

III

   Больше Мэри не была у Тернера. По-прежнему они жили рядом, по-прежнему каждый знал, что тут не больше как за стеной есть кто-то свой, далекий и чужой всем, но близкий -- близкому. Но видеться им не нужно было. Так прошло тяжелое, знойное лето, наступила осень. По-прежнему герр Тернер играл вечерами, но реже и реже за последнее время, и звуки были как-то тише, и глуше, и отрешеннее. Наконец, наступило время, когда он совсем замолчал. Продолжалось это неделю, две, и Мэри опять собралась к нему; ей было скучно, странно теперь без этих звуков, и чужие звуки, чужие голоса, разговоры и смех казались теперь особенно утомительными и раздражающими.
   - Герр Тернер болен, -- сказала чухонка, но Мэри все-таки пустила. Герр Тернер не узнал ее; он лежал на жесткой железной кровати, в чистом, холодном белье, спокойный, вытянутый, желтый, как пергамент, и слегка жевал губами.
   - Не вижу, -- сказал он едва слышно, -- и не помню лица... и имени. Да, но это не важно. Я помнил все время об одной... о той, которая живет рядом и поет там. Если это пришла ко мне она, если она прошла сквозь стену, то я рад. Да, то я рад. Она может пройти сюда. И ее пение... я буду слушать. Но ничье другое. Пусть споет она -- строгая русская девушка. Пусть споет она нечто большое.
   И Мэри пела. Ей странно и жутко было петь тут, в этой пыльной комнате, перед высохшим неподвижным человеком, смотревшим куда-то далеко и вверх, но и чудное что-то стояло в ней в этот вечер, и пела она хорошо.
   Когда она кончила, герр Тернер приподнялся немного с постели. Было уже сумеречно в комнате, и тонкий золотой месяц виднелся в окно.
   - Я не вижу ее совсем, -- сказал Тернер своим странным, серым голосом, с усилием, но громче, чем раньше. -- Может быть, ее и нету тут, и это пел кто-то другой, кого не видно. Все равно.
   Мэри тоже почти не видела его; что-то углом белелось над кроватью, где лежал он прежде. Было тихо и жутко. Казалось, что наполовину нет уж его тут, и что таинственное что-то и важное совершается в этом пустом, застоявшемся, холодном воздухе.
   "А, может, мы и в самом деле не люди с ним совсем? -- мелькнуло в похолодевшем Мэрином мозгу, -- может, и есть только те... а мы так, призраки, вздор?"
   - Ныне отпущаеши, Владыко, раба твоего с миром... -- произнес оттуда же, с кровати чей-то спокойный сухой голос, -- яко видесте очи мои спасение Твое, еже еси уготовал пред лицем всех...

IV

   Через несколько дней, когда герр Тернер умер, Мэри с кухаркой и "родственной девицей" провожали его до кладбища. Оттуда все разошлись в разные стороны. Был прохладный, красивый осенний день. Утром был легкий мороз; он свернул и изжелтил последние листики на деревьях, осел белым инеем по канавкам бульваров и подтянул воздух; воздух стал тонкий, прозрачный и как будто ломкий; далеко и точно в нем стали видны предметы, и аллея бульваров уходила особенно стройно и изящно в голубоватую даль. По этим прямым аллеям долго ходила в этот день Мэри и не пошла на службу совсем. Заходила она в парки у моря, с тихими зеркальными прудами, и долго смотрела в воду; медленно и бесцельно, из-под ветерка скользили по воде желтые листья, и вода казалась бесконечно прозрачной и глубокой-глубокой; глядя в нее, Мэри видела и пару своих громадных, темных глаз, и эти глаза были суровее и строже настоящих Мэриных, как будто снизу, со дна, взяла себе что-то новое и важное.
   Так же она ходила тут и позже, месяц спустя в тот день, когда, наконец, ее выгнали совсем со службы "за нерадение". И так же была сурова. Только теперь было холодно, ветрено, и красная вечерняя заря сквозила из-за голеньких, свистевших веток. Огненная и холодная заря упиралась в море, а море было синее и грозное. Оно било, как живое, по песчаному берегу у парка, и швыряло на песок шуршавшие льдинки. Пруды в парке замерзли, лед был темноватый, гладкий с зеленым отливом и белыми пузырьками. Снегу еще не было.
   - Пускай гонят, -- говорила Мэри себе. -- Пускай.
   Лед глядел таинственно, и мертвенно шуршали запоздалые коричневые листочки на деревьях.
   Потом, много позже, на небо вышла луна; она быстро бежала навстречу бледным облакам и сеяла на землю редкий, желтый свет. Мэри, похолодевшая и побледневшая, все ходила в этом свете и не хотела никуда возвращаться. Издали нельзя было разобрать, человек ли это ходит, или скитается тень.

Комментарии

   Курьер. М., 1903. 2 марта. Републикация - в коллективном литературном сборнике в пользу пострадавших от землетрясения в Мессине (Италии). СПб.: изд-во "Шиповник", 1909. Печ. по этому изд. В однотомники и собр. соч. не включался.
   

--------------------------------------------------------------

   Источник текста: Б. К. Зайцев. Собрание сочинений. Том 8 (дополнительный). Усадьба Ланиных. Рассказы. Пьесы. Переводы. -- М: Издательство "Русская книга", 1996.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru