Мы со старшиной очень долго бродили у него в саду. Время зашло за четыре, жар свалил и было очень светло, покойно. У старшины огромнейший сад, -- когда мы забрели в дальний глухой его угол, не верилось, что мы в большом селе: тихий воздух, свет, белоснежная борода старшины казались библейским -- глубоким, утишающим. Может, старшина и не такой совсем, но тут его речи тихи, он ужасно благообразен и седовлас; и даже в такую Божию благодать и теплынь во всегдашней своей черной чуйке.
Выходя, мы почтительно распрощались, он важно снял картуз и приветливо гладил бороду. "Не извольте беспокоиться, все будет. Все устроим как надо".
А мой Орлик танцевал слегка на привязи, над ним вьются золотые мухи, гнедизна его тоже отливает золотистым -- какой милый конек! Всего три года, он еще тоненький, но видна уже порода и благородство -- вон как он вздрогнул, всхрапнул прозрачно-розовой ноздрей. Но-но, но-но-о... Шажком. Шаг у него воздушный -- чуть-чуть, точно боится обидеть землю ударом: легенький-легенький, весь на пружинах.
Мальчик. Откуда такое? Как будто Ивана Ильича мальчишка. Да, просить заехать. Как же, помню. Нынче у него доктор этот будет -- Иван Ильич, деревенский клуб. "Что ж, садись, дядя, подвезу!"
Дяде-то всего лет десять, сопливый несколько, и имя такое: Савоська. Однако, малый не дурак и даже в своем роде мил.
Р-раз, вспрыгнул на задок дрожек, как тушканчик-заяц, сидит смирно, занятно ведь на дрожках прокатиться. Рысью, с барином, да через все село!
Вот тут у них школа; за ней прудик, ракитки, и далеко видно, очень далеко. Сады старшины темно зеленеют плотной массой, но там, за светлым прудом далекий полукруг горизонта; хлеба, небо. И вот сейчас, пока мы едем, все это обтекают светлой волной лучи; мягко-мягко они льют себя, свою любовь и прелесть на траву, пруд, ветлы, барышню на крылечке; победно блистают в стекле. Это июньская благодать, -- да, я уверен, солнце мирволит нам и верно лучи посмеиваются, нагревая худенькую пупуньку моего Савоськи.
Иван Ильич, конечно, рад: можно поговорить, пофилософствовать и выпить чайку на крылечке. Здесь у него самая середка села; вот мы сидим за безногим столиком, тянем чай, -- а вокруг, по селу, потихоньку идет своя жизнь! Бабы белят холсты на мураве, гуси щиплют травку, медленно бредет пьяный и над дорогой тихо золотится пыль. А к Ивану Ильичу, несмотря на мирный час, беспрерывно идут -- то один, то другой. Он сияет, лоснится, и кажется, это играет в нем все тот же горячий чай, что вливает он в себя чуть не с полудня.
Кто же, все-таки, этот доктор, о котором он мне говорил? -- Доктор? Неужели не знаю? Да не может быть! Лыжин, объездной такой доктор, за шпитонками смотрит -- чудак большой руки, а человек хороший, ничего сказать нельзя -- хороший. "В особенности лошадок любят; да и так очень добры -- ко всем-с". Да, да, замечаю, вон там запылило по дороге, дрожечки как у меня и фигура мешком, земская фигура.
"Они уж мимо нас никогда не проедут-с, у них так заведено".
Что ж, пока мы распиваем чай, он там будет опрашивать питомиц, разных белобрысых пигалиц, Сенек, Ванек. Издали видно, как шагает медведем, -- а там дальше старая церковь, облупилась слегка даже, крест выхвачен золотом и вокруг зигзагами ласточки. Почему они любят так эти сияющие кресты? Верно, весело их ласточьим душам реять в воздухе вокруг такой чудесно золотой штуки.
"Они уж давно вашего Орлика насматривают, потому -- много наслышаны".
Наконец, мы и допили; и он бредет, тюлень. "Вы погромче, они на ухо туговаты". Что же, если хороший человек, можно и горло поутрудить.
Да впрочем, понимает, все же, довольно славно, -- привык, должно быть, -- по губам. Глаза маленькие, умно-добрые, и такая улыбка: сразу как улыбнулся -- открыл себя до самого нутра; и захотел бы спрятаться -- не может. Теплом пахнуло и что-то незабудочье было в глазах. "Рад познакомиться, знаете ли, тут живешь-живешь бок о бок..." Я тоже очень рад, разумеется. Что же, все в разъездах? Да, конечно, ездить много приходится, ну, да это что! Работать привык. Всю жизнь на ногах -- да и работа хорошая. Вот раньше служил, -- в болотах дело было, так даже уши потерял. Тут-то еще ничего. Ездишь, ездишь, всего все равно не выездишь, а ведь какая страна-то! И все тебя знают, смотришь, наблюдаешь.
Рассказывает охотно. И народ любит. Есть в нем такая нотка, глубокая, с трепетом. "Их узнать надо, знать, да, тогда поймешь. И вот, -- на моих глазах растут. Пробуждаются, знаете ли, растут!"
Ах, доктор, доктор, такой толстый, пыльный, со вспотевшими вихрами -- я вижу вас в деревне! Да и не в одной деревне, -- вы кружите на своих дрожечках по всему уезду, и всюду вы такой же теплопахнущий и рассказываете вольные мысли, как древние "братья" в посконных рясах. И так же даже детей лечите, и любите детей, только милостынку не сбираете; впрочем, верно очень голы, как-никак. Ну, вот, дошло и до Орлика дело. Хороший конек? Конечно, недурен. Это, кажется, по вашей части. Встал, надел полотняный картуз, через плечо сумка -- к Орлику. Орлик не отпрянул -- хорошего человека видно за версту. Улыбнулись друг другу, доктор треплет его по шее. "Хорошее созданье, страсть люблю лошадей! Только чтоб кузнец не заковал, -- анафемы эти кузнецы!" Обхаживает, оглядывает Орлика, заглянул в рот. "Вот и мой -- тоже неплохая лошадка. Знаете, едем иной раз в поле, -- вижу, устал, -- я сейчас разнуздываю, подпругу отпущу, попасется, а сам сижу, любуюсь: когда лошадь ест, ужасно это хорошо".
Так он говорит, а я сижу, смотрю. Конечно, это ему идет; такой он и есть: наверно, сам корм задает, разводит садик какой-нибудь, любит детишек, и понятно, у самого ребят куча. "У них лошадям приволье, у них легко, никогда даже пбру нет". "Пбру!" Само собой понятно. Иван Ильич хихикает, и в лоснящихся его щеках играют вечерние лучи.
Прощайте, однако, доктор, до свиданья, Иван Ильич, -- надо трогаться. Доктору тоже надо. Мы дружески жмем руки и садимся на дрожки. Несколько времени едем вместе, потом он сворачивает. Вон забелел его парусинный пиджак, пыль зазолотилась над ним -- укатил эскулап!
А Орлик мой не торопится; да и правда, хорошо идти трусцой по широченной улице, мимо зеленой травки, ветел, холстов, -- проезжая мирное сердце деревни. И ведь вот, бегают ребятенки, -- что в них? Обыкновенные ребятки, кричат: "Барин, барин, дай копеечку!" -- потом, когда подъеду к околице, высыпят как воробьи, унижут все прясло, самую околицу, -- заскрипели, поехали! Тут уж надо леденца, непременно, это старый обычай.
Дальше -- будут они встречать скот, будет пахнуть молоком, коровами и глубокое благообразие посетит деревню: после долroro, Божьего дня с трудом и честной жизнью настанет час отдохновения, все они будут ужинать.
Но, но-о, вперед, Орленок, не робей, это просто-таки мостик, чего грустишь? Ну, конечно, переехали, да и в горку подымемся без всяких хитростей. Видишь, вон -- гуляют: "учительша", поповна, молодой богослов, ученик землемерный. Это, брат, по всей вероятности любовь. Надо думать, что так. Видишь, как томно выступает учительша, под мышкой у ней умная книжка, что-нибудь старое и благородное. Вот она вспыхивает вся от смеха, смех сквозит в каждой жилке молодого ее лица. Очевидно, землемер острит что-нибудь -- уничтожающе, насчет предрассудков, стариков. Здесь, в светлый летний вечер он прав, и тысячу раз будут они правы, если зайдут далеко в рожь, будут петь, рвать васильки, мечтать, смотреть, как мушки золотятся в солнечных лучах. И благо будет им, когда позже, в смутной дымке, дойдут домой -- медленно и значительнее, и над речкой, в благоухании, в легком тумане, будут целоваться.
А нам можно и рысью. Мы поедем безмерным морем ржей, в синеющем сумраке; временами козодой взовьется с дороги и прореет над нами с тобой, Орлик, -- ты не пугайся. Он нестрашный, козодой, он только смешной какой-то, бесшумный. Покружит, покружит и сгинет в зеленой мгле, -- а ржи ведут свой тихий говор, колышатся, ходят, точно думают что-то по-своему над колыбелью.
В этот вечерний час нужно быть чутким: в безмолвии нив, у истоков -- можно подслушать и полюбить нечто. И не нужно разговоров, встреч, людей. Там сзади осталось село, сады, старшины, доктор, мужики, учительницы, молодежь; пусть живут они там в мире и радости: здесь, направо, налево, лежат тоже села, и так же теплятся в них жизни -- неугасимыми лампадами. Мы будем ехать тихо, тихо, -- в благоговении, и молчать пред равнинами, небом и Богом, которому одному лишь доступна полная радость. Потихоньку, мой Орлик, не фыркай! Ничего не бойся, шагай без страху по этой земле -- она наша. Мы любим ее.
Комментарии
Ежемесячный литературный, научный и политический журнал "Современный мир". СПб., 1906. Дек. No 3. Печ. по этому изд. В однотомники и собр. соч. не включался.
Источник текста: Б. К. Зайцев. Собрание сочинений. Том 8 (дополнительный). Усадьба Ланиных. Рассказы. Пьесы. Переводы. -- М: Издательство "Русская книга", 1996.