Зайцев Борис Константинович
Новый день

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Борис Зайцев

Новый день

И стерегут, и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба.
А. Пушкин

I

   Было тепло, солнце светило. Леночка с холодом в ногах и падающим сердцем взбежала на крыльцо старенького дома у дороги, наискосок барских оранжерей. Здесь помещалась ранее контора, жил отец, правил имением; а ныне поселилась Катерина Степановна, сестра мужа покойного; с нею и Оля.
   Катерина Степановна высокая, худая, усталая женщина с землистым лицом и загрубелыми руками, стирала в сенцах, в небольшом корыте.
   -- А, это ты! Наконец-то. Дочь давно ждет.
   -- Ну, ну, как? -- Леночка задохнулась, поцеловала ее во влажный, желтоватый лоб. -- Что Оля?
   -- Да ничего, поправляется. Сейчас кофточку ей кончу и приду.
   Отвернувшись, стала достирывать, а Леночка распахнула дверь -- там пахло слегка затхлостью, чем-то старым, давно знакомым -- быстро прошла в комнатку за перегородкой. На постели, с завязанным горлом, сидела худенькая девочка лет восьми и вязала. Увидев мать, чуть побледнела, опустила руки со спицами.
   -- Мамуля... -- лицо ее стало напряженным, глаза заблестели. Видимо, сдерживалась. Но Леночка бросилась, обняла и сама заплакала. Теплая грудь ее волновалась. Простые, карие глаза сияли.
   -- Радость моя, золотой мой ребенок. Ну, слава Богу, мой, мой...
   -- Я все думала, мамуля, приедешь ли... -- шептала девочка.
   -- Гостинчика тебе привезла, вот... яблок, шоколаду, и еще гребеночку.
   Успокоившись немного, стала ее расспрашивать, рассматривать. Оля, ей казалось, похудела, повзрослела. Что-то почти важное появилось в глазах.
   -- Мы с тетей Катей все сами делаем. Ей теперь только труднее, что я больная. Но я скоро выздоровлю.
   Леночка заставила ее тотчас же съесть кусочек шоколаду. Оля отгрызла. Остальное спрятала в шкатулку.
   -- Это я в другой раз. Буду есть и тебя любить.
   Вошла Катерина Степановна, ополоснула руки, заглянула в дверь.
   -- Ну, нежничает уже мамаша с дочкой.
   -- Катя, ты представить себе не можешь, как я испугалась, когда Федора ко мне в Москве пришла, стала рассказывать. Невесть что подумалось.
   -- Я уж тебя знаю. А просто была у девочки жаба, и инфлуэнца. Да и по тебе скучает. Проголодалась, небось, с дороги-то? Вздую самовар, ради приезда... а там уж сама действуй. Мы тут люди чернорабочие. Все сами, все сами. На ногах с утра до вечера.
   Она громко вздохнула и опять вышла.
   -- Тетя Катя очень устает, -- тихо сказала девочка, -- потому что на ней весь дом, и в поле она сама убирала, а я ей вязать помогала. Оттого она такая бывает... -- Оля запнулась, и посмотрела на мать, -- строгая.
   Потом улыбнулась и погладила синего жучка на Леночкином капоте.
   -- Мне очень нравится этот жучок... Потому что твой. Она обняла мать, и шепнула с мокрыми от слез глазами:
   -- Я тебя очень все люблю, ты веселая и ласковая. Леночка стиснула ее, крепко поцеловала и встала.
   -- Пойду тете Кате помогать. А тебе на вот еще книжечку, посмотри картинки.
   Книжек было три, совсем новенькие; от них пахло типографской краской. С тем же напряженно-блестящим взглядом Оля перелистывала их, каждую поцеловала, потом вместе все сложила, подержала на коленях, -- и опять стала рассматривать. Временами поправляла гребенку на голове, туго прижимавшую волосы, гладила книжки и шептала:
   -- Миленькая, перемиленькая, размиленькая.
   Леночка же вышла в сени, отняла у Катерины Степановны самовар, сама стала с ним возиться.
   -- Я духом, духом его! -- смеялась, блестя карими глазами. -- Господи, благодать какая здесь у вас, в деревне!
   Катерина Степановна складывала выстиранное белье.
   -- Все такая же, Елена. Ни годы, ни заботы на нее не действуют. Должно, жизнь твоя в Москве хорошая.
   Леночка сидела перед самоваром, дула, и от бурного ее дыханья угли разгорались ярче, золотым огнем. Скоро загудело, сквозь жестяную, в трещинах, самоварную трубу полетели огненные стрелки.
   -- Солнышко у вас тут, свет, благодать, -- говорила Леночка. -- Как не радоваться?
   Она взглянула на порог, залитый солнцем, на сухую, пыльную дорогу, сад с полуоблетевшей листвой -- просветлевший, пестро-нарядный. Совсем вдали золотым стражем стоял клен.
   Но Катерину Степановну нельзя было этим взять.
   Давно и безоговорочно она что-то решила и никакие клены, солнца и осени не имели над ней силы.
   -- Благодать! Попробовала бы здесь пожить, спину с утра до вечера не разгибая...
   И стала рассказывать, как ей трудно, как теснили ее мужики, как сама она пахала, и скородила, и стряпала. Здесь большие перемены. Усадьбу, правда, не разграбили, но, конечно, молодого графа давно нет, только Александра Игнатьевна живет еще в большом доме -- да и его занимают. Лошадей графских всех позабрали, коров оставили -- для молочной фермы. А для садов и оранжерей инструктор есть, молодой человек, и сады считаются советскими.
   -- Сначала на меня косились, что я с ней знакомство веду, -- прибавила хмуро, -- а теперь привыкли. Ну, с фермой-то у них плохо, коров нет, а сады ничего, Леонтий Иваныч старается.
   Леночка поднялась над самоваром, выпрямилась и мгновенно задумалась. Как идет время! И как все меняется! Давно ли жила она здесь попадьей, в домике у церкви, с худым, мрачным о. Николаем. А потом смерть его, Москва, теперь служит она там, лишь изредка сюда наведываясь. Вольная жизнь, любовь, Василий Васильевич. "Нет, вряд ли уж могла она тут прозябать, в прежней, бедной норке. Да, а Оля?"
   Отвечать не хотелось. Пусть живет, пока что, здесь, "а что за Василия Васильевича выходить буду, надо, разумеется, сказать..." Леночка зевнула.
   -- Это, вон, кто в курточке между яблонь ходит?
   Катерина Степановна взглянула.
   -- Он и есть. Самый наш инструктор. И никак к нам...
   Белокурый молодой человек, с грубоватым, здоровым лицом, перелез через невысокий забор и направился к домику. На нем была кожаная куртка, картуз, высокие сапоги. В руке держал он яблочную снималку и несколько яблок.
   -- Катерине Степановне нижайшее! Не желаете ли... -- он протянул пару золотистых, уже прозрачнейших яблок. -- Последние. Хожу, ревизию делаю. Навожу порядок, черт бы их побрал.
   Увидев Леночку, немного запнулся. Катерина Степановна поблагодарила.
   -- Это моя невестка. Из Москвы. Знакомьтесь.
   -- Очень приятно.
   Он снял фуражку, поздоровался.
   -- Народ, знаете ли, мало понимает... Всюду надо следить и самому торчать, чтобы делов не наделали, черт их побери. Стадо в сад запускают, того не понимая, что корова молодой побег враз скусывает, ей дыхнуть, и посадок ободрала. А ведь с меня спросится.
   Он вынул из кармана еще несколько яблок.
   -- Могу еще предложить -- коричневое, есть его любители, это, покрасней, скрижапель, оно, собственно, крейц-апфель, а в просторечии искажено в скрижапель, А вот это им позвольте представить -- так сказать, яблок из яблок, аркад. Там, в Москве, вряд ли найдете. Прямо скажу -- чистейший сахар и аромат. Даже удивляюсь, как на веточке удержалось.
   Яблоко было огромное, с красно-золотистыми прожилками; сок капал, когда Леночка откусила его тающее, нежное тело.
   -- Страна была одна счастливая, Аркадия, -- пояснил он. -- Откуда и название. Значит, там яблоки эти самые росли.
   Леночка вдруг засмеялась.
   -- Ты чего? -- спросила Катерина Степановна.
   Та продолжала смеяться.
   -- Глупость, -- от смеха карие ее глаза стали влажны. -- Просто глупость. Я подумала, что верно Ева Адаму такое яблоко подарила.
   Леонтий Иваныч засмеялся.
   -- Очень возможно. Лишь у них, знаете ли, сады не сдавались, и окапывать их, обрезать не надо было.
   Катерина Степановна не улыбнулась, и спросила, как Александра Игнатьевна. Он встрепенулся.
   -- Хорошо, что напомнили. В субботу, к семи, чай пожалуйте пить, мед будет, сдобные булочки какие-то. Александра Игнатьевна непременно наказывала вам передать. Я приглашен, да учительница, да, может, батюшка из Проскурова. А теперь разрешите откланяться, спешу, очень тороплюсь по делам, время в высшей степени беспокойное...
   Подавая руку Леночке, слегка замялся.
   -- Может, и вы... с Катериной Степановной соберетесь. Александра Игнатьевна рада будет, она, знаете ли, очень простой человек.
   Леночка смотрела на него все еще смеющимися, веселыми глазами, протянула руку, и в звуке его голоса, во всем нехитром, но молодом и свежем его лице вновь почувствовала, что она нравится -- то, что ее всегда свежило, веселило и бодрило.
   -- Может быть... да, как Катя скажет.
   Он ушел. А Леночка пила с Олей и Катериной Степановной чай, потом гуляла, дыша чудесным воздухом сентября, улыбалась на солнце, и была счастлива, что она с дочерью, на отдыхе, в деревне. Вечером, укладывая спать, долго ласкала Олю. Потом блаженно легла сама, потянулась и поежилась теплым и нежным телом. "Ну, грехов на мне много, грехов, да Бог милостив. Свят, свят, свят, Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея".
   Совсем уже засыпая, подумала: "Вот еще Оля... если я замуж-то выйду... и к Николаю на могилку сходить". На мгновение ей стало грустно. Но тотчас же заснула.

II

   Оля почти поправилась. Ей позволили сидеть на солнышке, в старом пальтишке -- сине-красными клетками. Она туго притянула к волосам гребенку, заложила на завалинке ногу за ногу, и серьезно, очень внимательно читала три книжки, что привезла мама -- одну за другой, с равным интересом и уважением: мамин подарок.
   Леночка же постоянно была тут -- смеялась, болтала, доила корову -- все делала весело и вольно. То, что некий Василь Васильевич есть на свете, и сейчас ездит вдали, но ей пишет, о ней думает, действовало, как легкое, тонкое опьянение. Но иногда взглядывала она на Олю, улыбка сдерживалась на лице. "Как серьезна, мала, и как серьезна, -- проносилось в голове. -- В отца. Лоб такой же, и так же сидит". Это далеко было уж от ясного сентябрьского дня, от смеха, от Василия Васильевича. "Надо ей сказать, ах, забываю все, ведь надо ж"... Но не говорилось. И Леночка себя не торопила.
   Через день по приезде, незаметно от Оли, вышла из дому. Все такой же был теплый, золотой свет. В соснах, у дома, как всегда, грачи орали. За дорогой, справа, графские конюшни, каменные, тяжкие; покоем оцепляют они двор, ныне весь травой заросший -- на трех колесах увядает там рассохшаяся бочка. Здесь, ребенком еще, помнит Леночка своры борзых, гончих, доезжачих в черкесках, рога охотников, кавалькады бар -- жуткое и занятное тогда зрелище.
   Прошла дальше, мимо дома за палисадником, славным розами. Роз теперь не было.
   Четкая, легкая тень дерев синеватым плетением бежала по клумбам, тянулась к балкону, к самым голубым пихтам у подъезда. Леночка вздохнула. Вон и церковь белая, с крестом накренившимся, куда хаживала она скромной попадьей. Тут муж служил. В этом домике они жили -- все прошлое. Жизнь старая и отошедшая, все же чем-то с нынешней соединенная.
   Она перешла мост через пруд, -- как и раньше затянут он плесенью, и утки в нем плещутся, -- взяла налево слободой, потом в проезд между дворами, где сады, гумна, конопляники. Тут шла работа.
   Парнишка навивал омет соломы, золотой и чистой. Строили ригу. Там веяли; там девчонка бежала по огороду с хворостинкой за коровой -- все кроя, ровно инеумолчно по-осеннему лопотала, молотилка.
   За последним скирдником открылось поле, и налево, наискосок, кладбище. Старыми ветлами оно обсажено. Паутинки, Богородицына риза блестят по полю, золотистым сиянием; свет струится в мелкой, глянцевито-серебряной листве ракит. Вдалеке, за полем лес сереет, с золотом берез.
   Войдя на кладбище, Леночка перекрестилась. Сдвинутые с мест каменные ковчеги -- образы гробов; поникшие кресты; кресты чугунные, тяжкие и грубоватые; две-три свежих могилки, с желтеющим песком, с веткой полузавядшей рябины в огненных гроздьях; корова, лениво жующая -- далекое теперь, вновь мерное и бесконечное лопотание молотилки, ровные окрики на лошадей "Ого-го-го!" -- под солнцем осени сливались в тишину, бездольность. От всего далеко это место. Вот каменная часовня в глубине, в тени -- склеп графский и последний порог прощания с живущим. Леночка хорошо знала эту церковку. Здесь нередко муж служил, и теперь сам он вблизи лежит, недалеко от графа, которого отпевал.
   Она подошла. Икона висит еще в углу. Прохладно, сыровато и пустынно. Из плит мох пробился. Березка вытянулась с карниза.
   У могилы мужа опустилась Леночка на колени. Слезы сдавили слегка горло.
   Страшно было вообразить, что теперь от всего этого худого, сумрачного человека, некогда любимого, лишь скелет остался, жалкие кости в полусгнившем гробу.
   -- Господи, прости прегрешения мои, -- быстро шептала она, и все крестилась, и кланялась, как маленькая.
   Да, забыла его. Да, вела жизнь ветреную, чувственную. Если бы он знал! -- Встала, смахнула слезу, оправила трепавшийся локон:
   "Надо панихиду, панихиду заказать. Ах, могилка-то как запушена, ни цветка, ни памятки".
   И представилось ей -- так же и она умрет, веселая, смешливая Леночка -- и от ее белых рук, нежной груди, теплой шеи с бьющейся жилкой -- такая же останется могилка. Вздрагивающей рукой сорвала несколько ромашек да суховатых иммортелек -- букетиком положила в изголовье. Но чувство жуткости, острой тоски не уходило. Как будто важное и хладное племя мертвых владело этой областью, упреком вздымало свои кресты.
   Леночка шла назад иначе, в обход прудов, к фруктовым графским садам. "А если он не хочет, он..." И опять он, с длинными волосами, в темной рясе проплывал где-то, пересекая мрачным следом ее иной, простой, счастливый путь. Лишь у ограды сада, где солнце грело теплей, и вдали, в куртке, с кусачкой и садовой пилой приметался Леонтий Иваныч, почувствовала она себя свободной. "Я же ведь девчонкой была, когда за него выходила, ничего не знала и не понимала...".
   Фуражка Леонтия Иваныча висела на ветке. Сам он с каплями пота на лбу, со сбившимся хохлом пилил сухой крепкий сук.
   -- Наше вам! -- закричал он. -- Прогуливаетесь под ясным солнышком?
   Леночка подошла.
   -- А мы трудимся все, трудимся, черт побери... всюду самому надо, а то чепуха одна выходит... нет, что ни говори, нам еще до культуры далеко.
   Леночка улыбнулась, но сдержанно.
   Сук, наконец, рухнул. Леонтий Иваныч отбросил его, вынул носовой платок, обтер лоб и стал собирать свои инструменты. Голубые глаза его глядели горячо и наивно.
   -- Если я садовод, так и сад свой люблю, и за деревом хожу, и его знаю... А мы сплошь да рядом видим лишь одну корысть, это очень далеко-с от порядочности. Вы до дому? Ну, я с вами, мне в ту же сторону.
   Он надел куртуз, зашагал рядом, на коротковатых, крепких своих ногах.
   -- Новое время, новые люди, так ведь надо дело свое любить и знать. Ведь мы в эпоху живем... так сказать, в историческую эпоху... и с нас спросится. Ведь сейчас жизнь переделывается, а никто шагу ступить не умеет.
   -- Вот и надо учиться, -- равнодушно сказала Леночка.
   -- Ха! Учиться! Хорошо сказать: учиться! Да учиться-то никто не хочет, всем готовенькое давай, и чтобы пожирней кусочек. Скажем, здесь: нынче сад крестьяне убирали, урожай, то есть. Им условие было -- чтобы сад осенью окопать. Что же сделано? Разве это окопка? Так, потыкали лопатами, по поларшинчика вокруг корня, и вся недолга. Что же, я не говорил? Не указывал? Ну, одно дело яблочки собирать, а другое -- за яблонями ухаживать. А вы думаете, на зиму они их обернут, соломой-то? Слово вам даю, тут по снегу зайчишки в волю поработают.
   -- Вы какой-то садовод исступленный.
   -- Ну, конечно, дамам эта материя не интересна, им, понятно, чего-нибудь насчет чувств, театров...
   Леночка рассмеялась.
   -- Уж и театров...
   Она блеснула на него карими своими, опять влажными и повеселевшими глазами.
   -- Вы молоденький такой, а все о серьезном, об основательном, подумаешь, какой деятель...
   Леонтий Иваныч тоже улыбнулся, широкой детской улыбкой.
   -- Я и сам бы не прочь повеселей быть, да вот что-то не выходит.
   -- Вам, что... лет небось, девятнадцать?
   Он слегка вспыхнул.
   -- Разве я таким щенком кажусь?
   -- Ну, двадцать. Эх, -- прибавила она серьезней, -- вы и жизни-то совсем не знаете, и чуть-чуточку ее понюхали, а уж туда же, как большой...
   -- Нынче все должны быть большие... Наша эпоха, историческое, так сказать, время... Да. Александра же Игнатьевна вновь подтвердила, чтобы приходили.
   Леночка подала ему руку и свернула к себе.
   "Жизнь меняется, -- думала она, подходя к домику Катерины Степановны. -- Это-то уж конечно, и эпоха... Василий Васильич то же самое говорит, но, понятно, этому до него далеко. Да, мальчик смешной... Впрочем, горячий".
   Дома Оля ждала уже. Она сидела за книжкой -- внимательно взглянула на мать.
   -- Мамуля, где была?
   -- Прошлась немного.
   Леночка ответила неясно, и яснее не хотела говорить.
   Оля взяла ее за руку и поцеловала.
   -- Уедешь, опять скучать буду...
   -- Я служу, деточка, ты знаешь.
   Оля прижалась к ней головой.
   -- Мама, возьми меня в Москву... с собой. Я тебе помогать буду, все делать.
   Холод и тягость прошли в сердце Леночки.
   Она тоже ее обняла.
   -- Может быть, детка... да, конечно. Не сейчас. Сейчас трудно. Ты знаешь, как в Москве трудно... Я в одной комнате живу.
   Оля перебирала пальцами бахромку скатерти.
   -- Я бы тебе помогала. Все бы делала.
   Леночка слегка задохнулась, поцеловала ее горячо.
   -- Там посмотрим, там посмотрим.
   Оля молчала. Глаза ее наполнились слезами.
   -- Нет, уж ты так говоришь... значит, не возьмешь.
   -- Милая, возьму, как только можно будет -- возьму.
   Леночка раскраснелась и заволновалась. Синяя жилка сильней билась на теплой ее шее.
   -- Да, я тебе еще что-то скажу... Ты знаешь, знаешь... я наверно замуж выйду, у тебя будет папа... Ну, вот, тогда мы... квартиру наймем, и переедем все.
   Оля подняла на нее глаза.
   -- Мой папа умер, -- тихо сказала она. -- Я и могилку его знаю. У меня другого папы нет.
   -- Да, теперь нет... а будет... Он очень добрый, ты его полюбишь...
   Оля отошла, молча стала перекладывать свои книжки. Она имела вид покорный, сдержанный, но отдаленный.
   -- У меня другого папы нет, мой умер, -- повторила она упрямо.
   И в тот вечер Леночка уж не могла развлечь ее -- ни шутками, ни сказками, ни лаской.

III

   В субботу, когда пришло время идти к Александре Игнатьевне, Катерина Степановна усмехнулась своими узкими губами и взглянула на Леночку.
   -- Мне хлеб надо на завтра ставить. Иди уж одна.
   Оля молча шила. Леночка вдруг почувствовала себя виноватой.
   -- Как же идти, когда звали, собственно, тебя? -- она слегка покраснела.
   -- Ты у нас гостья. И принарядишься, и посмеешься... А в нас кому какой интерес.
   -- Конечно, мама, иди, -- сказала Оля. -- Надень новую кофточку. Я тебе брошку заколю, будешь всех красивее...
   Оля подняла на нее умные глаза. Сейчас казалась она старше и серьезней.
   -- А я тете Кате помогать буду.
   -- Наше дело работа, -- заметила Катерина Степановна, -- да за ребенком смотреть. А не развлечения.
   В ее остроугольной спине, в сухих и жилистых руках с красными пальцами было всегдашнее неодобрение. Леночка чуть не вспылила -- и она в Москве немало работает -- но удержалась.
   "Ладно, пусть, какая ни была, все равно не останусь. Нарочно не останусь, вот еще..." И, как советовала Оля, приоделась и отправилась.
   К дому шла широкой липовой аллеей -- некогда каталась здесь на пони француженка, любовница графа, скучавшая в деревне. Ныне солнце, краснеющими пеленами, ложилось под ноги. Огненной точкой сиял стеклянный, розовый шар у балкона. Сквозь ветки лип небо казалось высоким и пустынным.
   Леночке вдруг вспомнилось -- раз, давно, шла она так же по аллее этой, после ссоры с мужем -- он не пускал ее в графский дом, куда их пригласили слушать музыканта заезжего, и она отправилась одна. "Все это сон, давнопрошедшее, -- пронеслось в душе. -- И граф, и муж, и Катерина Степановна, и вся жизнь. Обратят дом в школу, уедет Александра Игнатьевна, вот и совсем кончатся графские роскоши. Француженки! Любовницы! Будет мужичье царство -- и пускай!" Ей было горько, не хотела она добра графу этому, хоть давно лежал он в могиле, да и француженка его покоилась, наверно, где-нибудь на родине.
   Подходила к большой, каменной террасе. Дикий виноград, красными листьями, обвивал еще ее.
   Под голубой сосной молодой человек в гимнастерке пытался сорвать шишку, нагибая ветку.
   -- Один момент, сударыня, мы эту шишку усовершенствуем. Один момент -- говоря короче -- однова дыхнуть.
   Александра Игнатьевна, дама поджарая и узкогрудая, в митенках, пенсне, в тальмочке, стояла рядом, опираясь на зонтик.
   -- Это замечательная сосна, ее посадил мой beau-pere [отчим -- фр.] в день своих именин.
   Демократ сорвал, наконец, шишку.
   -- Надо все оглядеть, -- говорил он с восхищением. -- Я нарочно на велосипеде из нашего отдела приехал, зная, что у вас тут замечательные экземпляры есть, короче говоря, нам для питомника. Вы представить себе не можете, какие мы питомники через год разведем.
   Из балконной двери вышел Леонтий Иваныч.
   -- Вы, товарищ, весной приезжайте за семенами, весной и питомник свой рассадите. А сейчас это слова одни...
   -- Удивительное деревцо, -- продолжал молодой человек. -- Мы его усовершенствуем. Сударыня, я бы очень хотел еще пчельник ваш осмотреть, и оранжерею, как в образцовом, культурном имении... Вы не подумайте, это все лишь для усовершенствования народа, ведь пора же нам, так сказать, человеческой жизнью жить начать. Ведь не век же так будет, как сейчас.
   -- Ах, уж не знаю. Этого, право, не могу сказать, как вы там с вашим новым правительством и новыми идеями устроитесь.
   Увидев Леночку, Александра Игнатьевна улыбнулась и кивнула ей.
   -- Ну, а что же Катерина Степановна?
   Леночка объяснила. Молодой демократ поклонился, восторженно и возбужденно спрятал шишку, взялся за велосипед. Он имел вид человека, коему дня мало, чтобы как следует все улучшить, насадить, усовершенствовать.
   Александра Игнатьевна повела Леночку в столовую.
   И здесь прелестен был пурпур солнца прощального. Бледно-серебряный самовар клубил. Старинные чашки стояли на подносе нежного фарфора.
   -- Милочка, -- Александра Игнатьевна слегка, томно обняла ее, -- я ведь вас вот еще какой помню, девочкой, когда вы с Alice в прятки играли. О, как время идет! Как тягостен его бег!
   Леонтий Иваныч потирал озябшие руки.
   -- Для кого как, товарищ Александра Игнатьевна. Для кого тягостен, для кого нет.
   -- Голубчик, я знаю, вы начнете сейчас разводить свои идеи, что мы отжившие люди, и тому подобное... Но, во-первых, в доме повешенного не говорят о веревке, и во-вторых, вы ведь верите, что все будет отлично ...que l'age d'or arrive [...что придет золотой век -- фр.]. Я же сомневаюсь. Более, более чем сомневаюсь.
   Леночка молчала, пила чай. Странное чувство овладело ею: да, вот это и знакомое, что некогда -- в играх с покойной Alice -- казалось таким важным и торжественным, теперь оно ужасает и уже сейчас она, Леночка, не так сидит здесь, как лет десять назад, когда и Леонтия Иваныча не было бы тут, и демократу нечего было усовершенствовать, а на том балконе часами заседали гвардейцы, за вином, и всю ночь щелкали киями на биллиарде: все это прошло, как ушли люди, чьи портреты еще висят в зале, на стенах, как уходит все. Там будет музей, здесь библиотека, и по паркету ходят люди в смазных сапогах, и вот эта Александра Игнатьевна как бы из милости ютится тут, чем-то заведуя, что-то устраивая. Ей, конечно, грустно. И, конечно, неважно пахнут гимнастерки, смазные сапоги. Старые портреты смотрят с изумлением. Грустно и радостно. Радостно, грустно. Мертвые уходят.
   Подъехал батюшка -- молчаливый и подавленный, с реденькой бороденкой. Тоже он жаловался, что его теснят, и это было верно, и весь облик его говорил: нелегко человеку.
   -- Все понимаю великолепно, и сам ругаюсь, и никого из вас обижать не хочу, -- говорил Леонтий Иваныч. -- Вы напрасно это, Александра Игнатьевна. Да ведь в толк возьмите -- ведь тот-то, товарищ приехавший -- ведь всю жизнь под спудом жил, и теперь вдруг... нате вам... голова и закружится -- все хочу усовершенствовать. Ясам глупостей не одобряю. Много, очень много вокруг дряни этой самой, но не одна же дрянь, и нельзя тоже глаза закрывать...
   -- Да, но сколько грубости...
   -- Хотите, чтобы сразу беленькими все стали.
   Спор, конечно, разгорелся и, конечно, ничем не кончился. Чай отпили, перешли в огромную залу, с верхним светом. На рояле Александра Игнатьевна зажгла свечи, вынула ноты. Леночка с Леонтием Иванычем сели на диван в дальнем, полутемном углу.
   -- Моцарт, Бетховен, это бесспорно, -- говорила Александра Игнатьевна, усаживаясь на вращающуюся табуретку. -- Это высший мир, Леонтий Иваныч, и никто его у меня не отымет. Les voix des anges, qui chantent [Голоса поющих ангелов -- фр.].
   Голоса ангелов зазвучали на древнем, вечном своем наречии. Вдали камин краснел, а середину залы наполнял сумрак, слабыми тенями от огня.
   -- Эх, мир, конечно, высший, только нам туда далеко, -- шепнул Леночке Леонтий Иваныч. -- Еще много пожить, милая Елена Александровна, прежде нежели туда добраться.
   Он сидел с ней рядом. В полутьме чувствовала она его горячие и наивные глаза. Он вдруг положил ладонь на ее руку и слегка погладил.
   -- Кого книзу клонит, а кто молод... Жить-то, жить как хочется! Вы ведь тоже молодая и должны понять...
   Леночка обернулась.
   -- Жить!
   Да, помирать, конечно, рано. Много сил, много жару... То же смутное, глубокое, важно-грустное, важно-радостное владело ею. О, далек, загадочен путь жизненный. Вольно идти по нем -- вольному, как плыть в синеве звездам, что сквозь стеклянный свод залы видны на небе. Бетховен говорил могучим языком. Она была молода, чувствовала, что жива, красива, горяча.
   -- Как вы тогда говорили: Аркадия, это счастливая страна, где чудесные яблоки растут?
   Он глуховато ответил:
   -- Так. Вы же сказали: верно, Адаму Ева такое яблоко предложила.
   Леночка засмеялась.
   Кончив, Александра Игнатьевна встала из-за рояля.
   -- Эгмонта я и сейчас не могу равнодушно слушать. Вспоминаю детство, Рим, где нас водили после обеда на Монте-Пинчио, там оркестр играл... Старый князь Вадбольский давал нам шоколадки, а потом мы с нянюшкой шли в отель, на via Babuina. Итальянцы глазели на нянюшку нашу -- она была в русском костюме.
   Но из присутствующих никто в Риме не был, разговор не поддержался. С батюшкой и немолодой учительницей села Александра Игнатьевна за преферанс, перенеся на зеленый стол те же две свечи, что светили ей для голосов ангельских. Там, уйдя от жизни и своих печалей, погрузились они в мир валетов, дам и королей -- таинственную фантасмагорию призраков, таинственную связь удач и поражений. Это успокаивало и туманило.
   -- Не хотите ли взглянуть, -- сказал Леночке Леонтий Иваныч, -- кои тут у вас перемены, как мы барское жилье для народа переделываем?
   Леночка встала.
   -- Да оденьтесь, -- отозвалась из-за стола Александра Игнатьевна, поблескивая пенсне своим, уныло качавшимся на худеньком носу. -- А то нетоплено... Народ еще не обогрел... народ-богоносец.
   Леночка накинула пальто в передней. Леонтий Иваныч взял фонарик.
   Пусты, холодны, громадны комнаты в сентябрьскую ночь со звездами. В прежней биллиардной будет библиотека. В комнате графини -- читальня. В кабинете -- любимой комнате графа -- музей. На стенах таблицы, географические карты; по столам модели, чучела, глобус, скелеты рыб, маленький телескоп.
   Бюст Гомера затерялся в шкафу. Из мрака, смутной тишины, то одно, то другое выплывает, входя в бледный круг фонарика, вновь уходя в ничто.
   Вспомнилось, как лежал здесь, на смертном ложе, граф -- такой важный и далекий уже от всего земного, и такой торжественный, каким в жизни не был никогда. И муж, в белой серебряной ризе служил над ним, ладан широкой, голубой рекой ходил тут. "Ах, ну не надо этого, опять... Не хочу ладана..."
   -- Нет, здесь мрачно. Пойдем наверх.
   В верхних комнатах, антресолях, играла она некогда с Алисой в прятки. Все по той же лестнице, как и тогда поскрипывающей, поднялись они. Стало теплее. Те же низенькие потолки, та же мебель, обитая недорогим кретоном. Тот же образок в углу Алисиной спальни. Неизвестно кем теплящаяся лампадка перед образом. И на скатерти -- как душа осиротелых мест -- мертвая ссохшаяся бабочка.
   -- Ах, мы тут много бегали с Алисой, она была особенная и очень славная. Выросла -- с родителями разошлась, вышла за эмигранта, голодала, и в Париже умерла. Где-то еще должна быть дверь на чердак. Мы и там прятались.
   -- Все найти можно, и дверь эту найдем, все найдем.
   Тоном человека уверенного и жизненного, Леонтий Иваныч поднял фонарик свой, прошел вперед. Правда, дверь оказалась вблизи. Отомкнули крючок, дверь толкнули -- очутились в черной тепловатой, затхлой пустоте. Свет фонарика едва означил балку, стропила, пол, усеянный птичьим пометом. Стая голубей с шумом взлетела, забила крыльями.
   Леночка сделала вперед несколько шагов.
   -- Мы ужасно любили этих голубей. Ну, а если б вечером так, как сейчас, мы бы испугались...
   Голуби подняли пыль, один за другим стали вылетать в слуховое окно, в темную ночь. Леночка подошла к стеклянному куполу. Вершиною выходил он над крышей, и внизу, сквозь запыленное стекло, которое протерла она пальцем, виднелась зала, две свечи, трое безмолвных людей, безмолвно, словно призраки, ведших свою игру. Вот одна тень встала, вот вошел в залу кто-то и наверно говорит -- но ничего не слышно. "Как в аквариуме рыбки за стеклом".
   -- Нравится вам за ними смотреть?
   Леонтий Иваныч поставил на пол свой фонарик.
   -- Очень. И вообще очень хорошо, что вы тут, мы вдвоем... что вы...
   И не договорил. Леночка что-то поняла, знакомое, горячее. И засмеялась коротким смешком. Он слегка обнял ее сзади, и поцеловал в шею, у теплых волос.
   -- Ах, вот как, вот как... -- она продолжала смеяться, слегка оттолкнув его. -- Это уж не совсем...
   Она не знала, что хотела сказать, это было и неожиданно, и ожиданно, ей стало весело и неловко, и знакомая ласковость волной прошла по теплому ее, многолюбивому телу.
   -- Жить хотите, торопитесь, -- бормотала она, пробираясь к выходу и уже почти в дверях, полузакрыв глаза, мягко и нежно, чуть побледнев, влажными губами поцеловала его прямо в губы.
   -- Ну, и будет, будет, и идем, -- прошептала, оторвавшись. -- Что такое за ребячество...
   И опять смеясь, но уж более решительно, спустилась в антресоли, а за ней Леонтий Иваныч, со своим фонариком, с громко бьющимся сердцем.
   Через полчаса он провожал ее домой, по парку. Ночной туман белел. Звезды цеплялись за ветки. Была глубокая тишина сентябрьской ночи. Лишь шаги отдавались. Леночка вздрагивала и смеялась, смутное, сильное и ласковое, ток жизненной мощи нес ее, земля казалась легкой. "Это все глупости, чепуха, -- проносилось в голове. -- Ну, просто шутка..."
   А Леонтий Иваныч говорил нежности на своем дубоватом наречии. На его руку удобно было опираться.
   -- Да ведь я же уеду, все равно, очень скоро... Ведь давно пора. Очень даже пора, ехать, ехать.
   Катерина Степановна отворила дверь с видом всепонимающим, покорным, и непоколебимым.

IV

   Леночка заснула сперва крепко, даже с улыбкой. "Ну и целовались, глупости какие, мало ли чего не бывало..." Сон взял ее сильно, и горячо, как свою любимую. И из темного объятия не выпускал всю темную часть ночи, пока стыла земля под заморозком. Но посветлело небо; зарозовели стекла, отуманенные за ночь; в чутком, звонком серебре, в хрустале инея выступила дорога, стеклянные оранжереи, парк с огромным кленом, конюшни. Верные стражи -- петухи запели. И по мерзлой земле загромыхала телега. Леночка вдруг задышала тяжко, застонала и забилась. Ухватила край простыни и к себе тянула, и сама тянулась, а сердце так напряглось, вот сейчас оборвется. "Фу, кошмар какой, какой кошмар". Не то она умирала, не то хоронили ее, не то она не хотела лечь в могилу. Лоб холодный, в поту -- видно, милый сон, так сладко взявший в ранние часы, ушел. "Николай, ведь это ж я, ну просто я... живая".
   Она очнулась уж теперь, вот комната, и Оля дышит ровно и покойно, спит ясным сном. Там дверь к Кате. Нет, он был, все-таки, здесь сейчас, что такое произошло, он был... а может, и сейчас тут? В ужасе обернулась -- вдруг увидит траурную рясу, замогильный блеск очей. Но ничего не увидела. Только сердце колотилось. "Ровно в годовщину, как раз под годовщину смерти его с Василием сошлась, -- вдруг вспомнила. -- Нет, не простит теперь, нет, не прощает".
   Леночка села, сжала себе виски. "Свят, свят, Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея. Аминь, аминь, скройся!"
   Стало немного легче. Все-таки заснуть она уже не могла. Укрывшись до подбородка, лежала тихо, глядела, как Оля спит и почему-то все хотелось не разбудить ее. Да, плохая она мать, несмотря на книжечки и шоколадки. Дочь... Горько, сладко щемило сердце. Может, надо для. нее ломать жизнь, может, нет. Она вздохнула, потихоньку взяла зеркальце. Вот отобразилось в нем кругловатое, простонародное лицо с карими глазами, так легко вспыхивающее, так легко подверженное свету, ласке. Яркие губы, столько грешившие. Теплая шея с синей, бьющейся жилкой, -- вся та Леночка, что в двадцать восемь лет выглядит еще девушкой, часто ходит в матроске, и в Москве, на службе, за быстроту и расторопность, и за матросский этот воротничок зовут ее капитаном. Такая она есть, и разве изменишь? И если бы Николай был жив, что это бы была за жизнь? "Нет, уж видно -- как положено, так быть! Ехать, нечего тут сидеть, на прежнем пепелище!"
   Скоро завозилась Катерина Степановна, Оля проснулась. Леночка сделала вид, что спит. Встала позже, совсем оправившись. И сказала, что завтра утром должна на станцию. Оля приняла это покойно.
   -- Вот, смотри, мама, я тебе какую брошечку сделала, это на память, -- и показала свою работу -- медальон, обмотанный серебристым шелком, в нем маленькая фотография Оли, трехлетней девочкой. -- Это из карточки, где мы с папой снимались, помнишь? Чтобы ты меня не забывала.
   Леночка обняла ее, опять задохнулась, и слезы застлали глаза.
   -- Неужели... неужели думаешь, я такая мерзавка... я забуду?
   Оля слегка отвернулась.
   -- Ничего, мамочка, это я так... Я, конечно, знаю...
   Вечером Леночка забрала ее к себе в кровать, опять с ней поплакала, ласкала и поклялась, что возьмет в Москву, как только можно будет. Оля лежала рядом тихая, и тоже заплаканная.
   -- Мамочка, -- прошептала она, засыпая, -- только ты знай, что я тебя, все равно больше... больше всех, больше жизни люблю.
   На другое утро, очень рано, Оля проснулась и стала собирать мать. Делала это покойно и деловито, как взрослая хозяйка. Положила яичек, хлеба, масла. Вынесла небольшой ее саквояжик.
   -- Ну прощай, -- сказала Катерина Степановна. -- В Москву свою... Прощай.
   Она поцеловала ее так же холодно, как и встречала. От поцелуя оставался след сухой могилы.
   -- Если Оле что понадобится -- напиши.
   Оля проводила мать до моста, через пруд. Там простилась. И до самого сворота в тот проулок, что вел к кладбищу, Леночка на нее оглядывалась. Маленькая фигурка махала платочком. Слезы и волнение стояли в сердце Леночки. Она шла быстро, легким шагом, и такое было чувство, что теперь уже ничто не остановит. Впереди Москва, жизнь, неведомое, то, что очаровывает.
   Проходя мимо кладбища, она перекрестилась. "Этот-то уж не простит, наверно!" Все равно, все равно. Мертвые уходят.
   Через десять минут достигла взгорья с облетевшим лесом. Чуть березы золотели, да винно краснела осина. Отсюда снова обернулась на село, белую церковь, дом графский и парк, розовевшие в заре. За последним кустиком все стало для нее былым, умершим, и впереди двигались поля, деревни и далекий силуэт станционной водокачки.
   Солнце било в глаза. Над ним остановились облака, в пурпуре, с золотой каймой снизу. Зеленя укрылись матово, серебристой пеленой. По ним бродили спутанные лошади, проводя темно-зеленые, яхонтовые следы. Свежо, прозрачно, хрупко. Дали синеют. Луга туманятся. В деревнях тонкими струйками дым из труб. Пахнет испеченным хлебом.
   Пыль пылила Леночкины ноги; роса обрызгивала серебром, сухой дубовый лист, в перелеске, нежно шуршал. Каждое светлое облачко в лазури, далекий, полевой ветер, золото солнца лишь быстрей гнали резвые Леночкины ноги -- по межам, по тропам, лесочкам.
   
   Москва, 1921

Комментарии

   Журнал политики и культуры "Воля России". Прага, 1923, 15 марта, No 5. Печ. по изд.: Река времен. Нью-Йорк, 1968.
   Эпиграф -- из первого варианта стихотворения А. С. Пушкина "Воспоминание" ("Когда для смертного умолкнет шумный день..."; 1828), полностью напечатанного в посмертном издании 1838 г. и много раз переиздававшегося в этой редакции.
   
   ...Господь Саваоф, исполнъ небо и земля славы Твоея -- В иудаистской и христианской традициях Саваоф -- одно из имен Бога; прославляется в псалмах как "миродержец", "вседержитель", "владыка сил (воинств) небесных", т. е. солнца, луны и звезд (см.: Библия, Псалтырь).
   Эгмонта я и сейчас не могу равнодушно слушать. -- "Эгмонт" -- увертюра Людвига ван Бетховена (1770--1827) к одноименной трагедии Гете.

-----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Улица святого Николая. Повести. Рассказы. -- 1999. -- 540 с.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru