Мы входили в жизнь на рубеже: позади великое, уже прославленное -- скоро назовут его Золотым веком русского искусства, на Западе даже сравнят с расцветом эллинским и с итальянским ренессансом.
Тогда, в юности нашей, таких определений еще не было, но чувствовалось, что за нами, в дали почти легендарной, легендарные же и облики нашей литературы (Толстой был еще жив, но уже стал легендой. Помню, как студентом в Москве я боялся Толстого: никогда его не видал, а если бы встретил случайно, просто бы обмер со страху).
Да, позади, чуть не с детских лет снеговые вершины. А вот что впереди? И сами мы, каково будущее, каковы судьбы? Вот этот новый, двадцатый, туманный век, о ком нам ничего не было известно -- да и слава Богу, что неизвестно (вступали в него многие из нас с детской верой в спокойный и разумный, чуть ли не "по Боклю" прогресс. Лишь немногие, Владимир Соловьев, может быть, первый, чувствовали не совсем "по прогрессу": что-то более страшное и трагическое.
* * *
Девяностые годы -- некоторый и жизненный, и литературный застой в России. В литературе прежнее будто изжито, новое еще не появилось. Тут и прошло над словесностью нашей дуновение Запада. Дуновение освежительное -- или возбуждающее. Угрозой нашей литературе конца века было эпигонство и провинциализм. В них сильно увязали в 90-х годах. Остаться раз навсегда с Надсоном, Апухтиным, Баранцевичем, при разных идейных дамах, наполнявших собою толстые и "честные" журналы, при гражданской скорби и "огоньках", "маяках, брезжущих впереди", опасность, конечно, немалая. Положение для молодого пишущего, для начинающего в особенности, острое: повторять зады невесело, а напряжение велико, разрядиться надо. Вот именно и назревало электричество подспудное, ища выхода.
Отдельные голоса появились еще в девяностых годах: Мережковский, Гиппиус, Волынский.
Нечто шло с Запада, но почва, очевидно, и в России созревала. В Европе в это время прочен был уже Ибсен, укреплялся Метерлинк, сильно владели и более ранние: Бодлер, Верлен. Выдвинулся Оскар Уайльд, позже Верхарн. Все это как-то отзывалось в молодых слоях России, возбуждало, подталкивало -- и отдаляло от провинции.
На Западе символизм давал пищу уставшим от будничности, здравого смысла, прописей позитивизма.
Наверно, что-то подобное было и в русской настроенности: жажда духовного, порыв души. Ведь почти одновременно с новым литературным движением явилось и религиозно-философское. Его родоначальник Вл. Соловьев -- один из путеводных русских обликов. Под его крылом началось религиозное одушевление интеллигенции. Выразилось оно плодотворно -- у ряда христианских философов и богословов России. (Булгаков прямо признавал, что путь его был дан Соловьевым.) Да и многие из нас тогдашних, никакие не философы и богословы, зачитывались Соловьевым, он внедрял свет некий в наши души -- этого не забудешь! Читали и разные сборники. "Проблемы идеализма", "Вехи", где веяло новым христианским духом. Булгаков, Бердяев, Франк... И совсем по-другому, по-новому писали. Это уже не Михайловский или Скабический!
В литературе изящной шло несколько иначе: перелом начался с "декадентства" -- усиленный, обостренный индивидуализм, во многом отзвук западных тогдашних течений, самозамкнутое нечто, высокомерное, нерелигиозное, скорее исходившее от преклонения перед самим собой -- отсюда и эта "башня из слоновой кости", столь подходящая к тогдашнему Западу, но для России наносная. Ранний Гюисманс очень бы подходил к наряду Брюсова. Вот Брюсов и выступил во главе всего этого. (Как ни странно, прибежищем слоновых башен оказалась Москва, именно простодушная и жирная Москва. Журнал "Весы" -- и там главноуправляющий Валерий Брюсов, одна из самых тягостных фигур Серебряного века.) Человек властный, безмерно честолюбивый и упорный, все ставивший на свою славу. Отчасти и прославился. Эллис в "Весах" этих сравнивал своего редактора с Данте.
В "Весах" печатался и Бальмонт, но Бальмонт, хотя тоже был крайний индивидуалист, все же совсем другого склада. Тоже, конечно, самопреклонение, отсутствие чувства Бога и малости своей пред Ним, однако солнечность некая в нем жила, свет и природная музыкальность. Пусть он ею злоупотреблял -- рядом с подземельем Брюсова это порыв, увлечение и самозабвение, под знаком "солнечного луча". Бальмонта тех дней можно было считать язычником, но светопоклонником. (Брюсов прямо говорил: "Но последний пар вселенной. Сумрак. Сумрак -- за меня!") Бальмонт был наряден, пестр, не по-русски шантеклер, но были в нем и настоящие русские черты, в его душе, и сам он бывал трогателен (в хорошие минуты). Помню, пришел раз к нам, юным, на Арбате, вечером, на закате солнца, стал читать стихи из кн<иги> "Только любовь" -- прозрачно, нежно, у него самого глаза влажны и мы все тронуты -- вот, прошло более полувека, а помнится. Да, глаза были влажны у всех -- взволнованность поэзией.
В самом начале века Мережковские основали в Петербурге журнал "Новый Путь". Фиолетовые книжки, "новая литература" -- это шире декадентов. Пожалуй, "Н. П." надо считать первым пристанищем символизма в России, как "Весы" -- пристанищем декадентства. "Новый Путь" недолго просуществовал. Его заменили "Вопросы Жизни", там же, в Петербурге. Журнал, сходный по духу, но скорее неохристианский. Тут преобладали Булгаков, Бердяев. Туда ездили мы с женой из Москвы -- в обоих журналах печатались и мои ранние вещицы.
Эти путешествия очень были живительны, открывали Петербург высокой марки, нас, юных, вводили в мир и современный, и культурнейший.
У "Вопросов Жизни" была огромная квартира, мы там и останавливались у Георгия Чулкова, приятеля нашего -- он был вроде редактора и проповедовал "мистический анархизм" (позже вполне стал православным).
Во всем этом была молодость, увлечение, все вокруг кипело и втягивало в кипение свое. Сколько новых людей, встреч и знакомств! Ремизов с Серафимой Павловной, худенький, в очках, печатал тогда в "В. Ж." первый свой роман "Пруд" (был и секретарем редакции, жил в той же квартире, где Чулков с Надеждой Григорьевной). Помню в комнатах Ремизова Мережковского, у него на коленях маленькая девочка -- Наташа Ремизова. Мережковский с ребенком! Картина. Бердяев сказал бы: "Дурная бесконечность". И самого Бердяева хорошо помню, постоянно бывал -- великолепный и живописный, нарядно одетый, с галстуком бабочкой, красавицей женой Лидией Юдифовной.
Гиппиус, Вячеслав Иванов, сумрачный (замечательный поэт) Сологуб, Кузмин подкрашенный, Городецкий, похожий на молодого лося, ресторан "Вена", где встречались писатели, модное тогда издательство "Шиповник" с Гржебиным во главе. И Блок. Но о Блоке и Белом -- особо.
* * *
Мережковского вполне можно считать одним из начинателей символизма. Быть может, в этом странном, полупризрачном человеке было слишком много от схемы ("бездна вверху, бездна внизу"), от суховатых противопоставлений ("Христос" -- "Антихрист"), для художества черта неудобная, отдаляющая от непосредственности. Но и как вообще ждать непосредственности от Мережковского!
Облик же редкостный, даже таинственно появившийся в нашей литературе -- об руку с тоже неповторимой Зинаидою Гиппиус. Облик бескровный и как бы невесомый, ни на кого не похожий. Романы его лишены живой ткани, это скорей упражнения на тему, все же -- нечто совсем особенное по холодному блеску, огромности замыслов. Конечно, не романист-художник, но существо удивительное, дух не дух, философ не философ, богослов не богослов -- закваска же некая в литературе того времени несомненная.
Помню действие на мою студенческую голову "Леонардо да Винчи" или "Толстого и Достоевского" -- все тогда было по-новому, необыкновенному.
Одинок, пламенно-холоден, очень известен, мало кем любим. Из символистов как будто наиболее близок к христианству, но... если начать искать любви... -- где найдешь ее у него? (В ранней юности, чуть ли не гимназистом, он пошел к Достоевскому. Тот сказал: "Страдать надо, молодой человек, тогда писать будете". Это Мережковскому мало подходило. Но самого Достоевского, выросши, превознес он чрезвычайно. Пожалуй, даже "открыл" его России.)
Белый и Блок уже другого поколения. Эти вышли из Соловьева -- мои сверстники. Этих ближе я знал, как ровесников, а Белый почти даже сосед: наш, арбатский. В юном Андрее Белом (Борисе Бугаеве) много было шарма и той необычайности, которую он пронес через всю жизнь -- помню небесно-голубые его глаза, помню полет его (он всегда как-то не шел, а будто летел по тротуару Арбата, мимо нашего Спасо-Песковского). В 1902-04 гг. был под обаянием Соловьева. Соловьев являлся ему в "Симфониях" как бы ангелом некиим, проносившимся над Москвой "в крылатке", на фоне мистических зорь. Белый был во всегдашнем воодушевлении, ждал некоего "пришествия" и "преображения мира" (все это не выходя из поэзии и философии символизма).
Вот тут, думается, находился главный нерв символизма русского в его расцвете: не только литературное движение, но некое мировоззрение, нечто вроде религии, даже особый склад жизни, чувствований, поведения -- в надежде пережить "преображение мира" (Ходасевич, напр., считал, что даже в любви, в эротической жизни символизм вносит психический сдвиг).
Одним словом, не только "новая словесность", но и новый мир. Этим, думаю, и отличался символизм русский от западно-европейского -- чисто литературного.
Молодой Блок вошел в литературу именно под этим флагом. Только несколько в другом варианте: его религиозное устремление -- Прекрасная Дама, сверхчувственный облик Женственности, как бы Беатриче Дантовская, а отчасти и отголосок средневековья западного с культом Мадонны.
Блок и сам, того времени, со своей открытой шеей, выходящей из белых отложных воротничков, правильной, слегка курчавой головой, прозрачными глазами, медленным и "загадочным" голосом, мог сойти за трубадура при провансальском дворе короля Ренэ. Насколько Белый был нервен, подвижен и суетлив, настолько Блок медлен, холодноват и спокоен. В Белом смешение философии, поэзии, математики, фантастичности, страсть к спорам, ораторский дар (хаотический, конечно) -- Блок только лирик, в странном соединении недвижности (чтобы не сказать стереоскопичности), с опьяненностью, стихийным напевом. Магическая сила стиха -- вот его главное (проза Блока малоинтересна).
Оба они, как и Вячеслав Иванов, -- следующая ступень за декадентством. Вячеслав Иванов прозревал даже, предвидел и проповедовал некую "соборность", "орхестры", выход из индивидуализма декадентского. ("Соборность"-то пришла потом, но такая, от которой ему же и пришлось бежать.)
У Вячеслава Иванова, человека великой эрудиции, всегда воспламененного, из всех, с кем приходилось встречаться, самого интересного и значительного собеседника -- под ногами была некая почва, больше, чем у Блока и Белого, больше и воплощенности. Но при всем том огромная книжность. И "соборность" его тоже книжная. Все же типично, что внутреннюю свою жизнь он закончил в христианстве. Корни его были русские, эрудиция эллинско-классическая. Последнюю часть жизни он прожил в Италии. Христианство овладело им в облике католицизма. Я видел его последний раз в Риме в 1949 г., за три месяца до его кончины. Это был прочный католик, но и прочный русский.
Думаю, судьба русского символизма полней всего выразилась в судьбах Блока и Белого. Мережковский так до конца и остался спокойным литератором-профессионалом, "теоретически" принявшим христианство. (Церковным он никогда не был, но Евангелие читал ежедневно.)
Блок и Белый заплатили судьбой своей за символистические опыты и видения.
* * *
Издали, как бы с другого берега, ясней видишь эту полосу литературы нашей. Полоса выдающаяся, большой остроты и оживления, много новых дарований, особенно в лирической поэзии, и -- как бы блестящий и прощальный фейерверк перед началом катастроф. Серебряный век! -- это по сравнению с золотым литературы нашей, девятнадцатым. Бердяев называл этот Серебряный даже Ренессансом русским. Ренессанс-то ренессанс, несомненно выведший из захолустья, эпигонства и провинциализма конца 19-го века. Но -- и отравленный.
Наибольше "удался" ренессанс этот в религиозно-философской области. Тут хоть и были "уклончики" (и у Булгакова, и у Бердяева), все же оба, первый особенно -- всегда стояли на твердой почве: истины Христа и Церкви. Могли быть отдельные и упреки им, в общем, однако, дух освежения и обновления и от них, и от их соратников (Вышеславцев, Франк и др.) несомненно шел. Мало того, что в русской интеллигенции они зажгли и расшевелили нечто духовное (Соловьев в еще большей степени, он глава этому всему) -- их творчество в значительной степени выдвинуло Православие в Европу, в мир.
Судьба литературного Серебряного века была печальнее -- в частности, символизма, еще более в частности, -- Блока и Белого.
Да, были какие-то "мистические зори", предчувствия, поклонения Прекрасной Даме. Но все это оказалось "на песке". (Построен был дом "на земле без основания. И хлынула на него река, и тотчас он развалился".) Настоящего фундамента не нашлось. Во что, собственно, верили эти люди? Вот Брюсов прямо говорил: ни в что. Бальмонт хоть солнце обожал, Блок же и Белый питались просто миражами. Больше того: Белый сам чувствовал, что в нем есть нечто от лже-учителя, лже-пророка, и сам мучился этим.
Проповедуя скорый конец,
Я предстал словно новый Христос,
Возложивши терновый венец,
Разукрашенный пламенем роз.
. . . . . . . . . .
Хохотали они надо мной,
Над безумно-смешным лже-христом...
. . . . . . . . . .
Потащили в смирительный дом,
Погоняя пинками меня.
Почти так оно и оказалось в его жизни. Перед началом войны (14 г.) Белый чуть и действительно не сошел с ума. На могиле Ницше в Лейпциге он пережил необычайное видение: "Я почувствовал: невероятное солнце в меня опускалось: я мог бы сказать в этот миг, что я свет всему миру. Я знал, что не "я" в себе -- свет, но Христос во мне -- свет всему миру".
Все это было ложным, болезненным. "Прелестью", как говорится в православии. И кончилось тяжкой болезнью, к счастью, не совсем убившей это необыкновенное существо.
Бывал "свет Фаворский" подлинный, бывал и обманный. Апостолы Петр и Иоанн вынесли свет этот на горе Фавор, вынес подобное и ап. Павел на пути в Дамаск (хотя три дня был после видения слеп). Но Белый никак не был подготовлен и никак не избран. Никакого апостола христианства из него не получилось, он стал антропософом, потом проклял Штейнера, главу антропософов, кидался в Берлине 20-х гг. из стороны в сторону, вел несчастно-туманную жизнь -- вплоть до танцулек берлинских -- вернулся потом в Россию, пробовал обниматься с большевиками, но и из этого ничего не вышло. "Хохотали они надо мной..." -- эти тоже хохотали. Для них он был просто скоморох.
А некоторые стихи его и сейчас пронзают. В них есть нечто от неумирающего обаяния -- может быть, стон над собственной жизнью? Не знаю. Я Андрея Белого знал лично, иногда мы лобызались, иногда он меня ненавидел. И все это прошло. Остался только пронзительный -- для меня даже более пронзительный, чем блоковский, звон стихов.
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Думой века измерил,
А жизнь прожить не сумел.
Не смейтесь над мертвым поэтом,
Снесите ему венок.
На кресте и зимой и летом
Мой фарфоровый бьется венок.
* * *
Блоковская Прекрасная Дама угасла довольно скоро. Конечно, это было тоже не настоящее, наваждение, "прелесть". Появились какие-то болотные чертенята, потом вместо Прекрасной Дамы просто уж "Незнакомка": "Шляпа с траурными перьями" и, конечно, вино ("Я знаю: истина в вине"). И -- уж разные "незнакомки", вплоть до Невского проспекта.
Менее всего собираюсь я поучать или укорять. У меня, слава Богу, остался в памяти главнейше Блок молодой, действительно облик поэта, романтического юноши, отмеченного особым знаком. Над всей жизнью же и судьбой Блока лежит глубокая печаль. Помимо очарования некоторых его стихов, весь дух его поэзии, смутный, опьяняющий и не дающий настоящего питания, отвечал смутной предвоенно-предреволюционной эпохе. Именно смутной. (По себе помню тоску, растерянность последних предвоенных лет.)
Многие чувствовали, как он, отсюда, помимо его дара -- его и слава (слава в "публике" есть соответствие ее чувствам и вкусам. Лишь гиганты, как Толстой, Достоевский, могут идти наперекор и в конце победить, подчинить себе).
Тоска Блока была так же безысходна, как и у Белого. Конечно, хотелось найти что-то, опереться, поверить. Но вот болотные чертенята, незнакомки, вино... Потом вдруг революция. Не это ли? Помню вечер в Москве, у знакомых, в 18 году: показали только что полученную из Петербурга газету, там целиком напечатано "Двенадцать". Каким погребом, склепом пахнуло! Идет какая-то ватага вооруженных солдат, громил, кажется, и матросов -- их двенадцать, как Апостолов!
Кто ведет их? "В белом венчике из роз впереди Иисус Христос".
Сумрачный был вечер, горький, так в душе и остался. В судьбе Блока, думаю, роковая вещь эти "Двенадцать,". (Тяжко сказать: в его записях есть страшные, кощунственные слова о Спасителе, Апостолах...)
Страшным обернулась для него и революция, с которой он попробовал сблизиться. Все это развалилось, конечно, как и Прекрасная Дама, как Незнакомка.
Весной 1920 года Блок был в Москве. Под грохот взрывов на артиллерийских складах он шел с моей женой к Политехническому Музею, где должен был читать. (Меня в Москве не было.)
-- Вы, наверно, ненавидите меня за "Двенадцать"... Жена ответила уклончиво. Он понял, разумеется. (Не ненависть, а горечь.)
-- Я никогда не читаю теперь "Двенадцать"...
Ему и жить оставалось недолго. На последнем его выступлении в Москве, весной 21 года, у нас в Союзе Писателей он был уже полумертвым. Помнится, читал "Скифов" и лирические стихотворения.
. . . . . . . . . .
Кончая о Блоке, хочется почему-то вспомнить об одном письме его.
Знакомы мы были давно, и поэзию его я давно ценил. В нашем юном журнальчике "Зори" мы печатали в 1906 г. его стихи, тогда почти еще начинающего поэта (и в одной статейке у нас было сказано, что "Блок выше "Анны Карениной"", -- это типично для Серебряного века).
Позже встречались и в Петербурге, в "Шиповнике", у Чулкова, у самого Блока. Но близкого знакомства никогда не было. Были внешние доброжелательные отношения. И вот, уже в начале революции, я послал ему из деревни последнюю свою книгу в России "Голубую звезду". Он ответил письмом, и тогда пронзившим меня: столь полно было оно печали. Приблизительно так он писал: "Давно знаем друг друга, но все на расстоянии. Хорошо бы сойтись ближе, да теперь уже поздно". Я не знал еще тогда о его новом устремлении (к революции). Но что он хотел сказать этим "поздно"? Конец скорый почувствовал? Вернее всего, да. Но, в сущности, если бы и не конец, сойтись ближе мы и не могли бы. Слишком шли в разные стороны, и чем дальше, тем больше.
В августе 21 г., в полном распаде духовном и физическом, он скончался. Наш Союз отслужил по нем панихиду в церкви Николы на Песках, у Арбата. Об упокоении раба Божия Александра.
* * *
Все это давно прошло. И Серебряный век, и его люди. Просто даже в живых никого не осталось -- идешь, как по кладбищу.
Но может быть, так вот, с другой планеты, ясней видишь и чужие жизни, и свою, и разные писания наши.
Раздумываешь и о том, что это был за Серебряный век? Чем от других отличался, от Золотого, например?
Да, от золотого весьма отличался. Не только размерами даров отпущенных -- куда же равняться ему с великанами 19-го века! И не тем только, что особенно напирал он на поэзию, стихотворство (действительно, этот Серебряный сильней всего выразился в стихах. Романы Андрея Белого, Сологуба читать сейчас трудно, они обветшали из-за искусственности, из-за отсутствия живого дыхания в них. Проза Кузмина -- сплошь стилизация, т. е. опять искусственность).
Живое дыхание! Вот это надо иметь в себе, этого не позаимствуешь. Этим Золотой век русский, девятнадцатый, в литературе был полон, оно и сделало его незабываемым и поразило так Западную Европу, чей 19-й век был совсем другой.
"И в Духа Святого, Господа Животворящего..." Духом этим наполнен был русский девятнадцатый век (даже когда бунтовал).
Золотой век нашей литературы был веком христианского духа, добра, жалости, сострадания, совести и покаяния -- это и животворило его. Ведь уж самый, кажется, язычески-жизнелюбивый Пушкин, ведь и тот сказал:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
А еще в другом повороте:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Над этими стихами плакал предсмертный Толстой, только считал, что для себя должен поставить не "печальных", а "позорных". Что говорить о Гоголе, о том же Толстом, Достоевском. "Страдать надо, молодой человек, чтобы писать", -- говорил он, он, в ком всегда сидела тема "Жития великого грешника", и страстность покаяния которого могла сравниться только с толстовской и некрасовской.
Тургенев, Чехов -- несколько иной поворот, но все в том же мире. Любовь и человечность, сострадательность и защита слабых, все обаятельные народные облики "Записок охотника", все Лукерьи и Лизы Калитины, а позже, у Чехова: "Мы отдохнем, мы отдохнем, мы увидим все небо в алмазах" -- это вот и значит, что оба "пошли" на зов Отца, хоть и старались говорить "не пойду".
Чувство Бога и сочувствие человеку животворит весь наш девятнадцатый век, на который по Тайне Промысла выпали величайшие дарования литературы нашей (кроме Чехова, все великие русские писатели родились между 1799--1828 гг. Кстати: похоже и в итальянском Ренессансе: величайшие его художники родились между 1452--1483 гг. -- тоже тридцать лет).
Наш Золотой век -- урожай гениальности. Серебряный -- урожай талантов. Дал немало дарований и примечательных фигур. Пришел вовремя, в смысле обновления и освежения, век известной утонченности, изощренности словесной и более тонкого понимания некоторых поэтов Золотого века, недостаточно еще оцененных (Тютчева, Баратынского, Фета). Внес столичность в нашу литературу, это не Замоскворечье и не Полтава, и не гражданские стихи Мельшина. Русская "новая литература" начала века -- будь это декадентство, символизм или импрессионизм -- дала известные духовные устремления, дала и замечательные лирические цветы, многое погребла, что нужно было похоронить, сама же, в общем, была литературой эпохи переходной и предгрозовой (Блок и Белый острей других чуяли близость трагедии).
Зерно было брошено этой блестящей полосой, но на почву каменистую, "и как не имело корня, засохло".
Вот чего мало было в этой литературе: любви и веры в Истину. Это и сушило. Слишком много все мы были заняты собой. Несмотря ни на какие "соборности", башня из слоновой кости укрывала литературу начала века, очень изысканную, но и во многом тепличную.
Никак нельзя требовать, чтобы писатели "ходили в народ" или обучались у токарного станка, а в поэмах своих восхищались перевыполнением плана. Все-таки: литература моего поколения слишком уж была уединенной. Пушкин, Гоголь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский, Чехов -- народ знали, равно и Некрасов. Некоторые выстрадали его даже. Серебряный век весь проходил в столицах, гостиных, в богемстве и анархии. Воздуха полей, лесов России, вообще свежего воздуха -- в прямом и религиозно-мистическом смысле -- мало было в нем.
Вижу Толстого, Чехова "на голоде" где-нибудь в деревне. Могу ли увидеть там Андрея Белого? Тургенев знал всех своих "Певцов" и "Касьянов с Красивой Мечи", знал и природу, пение всякой птицы. Мережковский мог видеть "народ" из окна международного вагона, а сороку вряд ли отличил бы от вороны.
И где нашел бы я рыдательность и покаяние Некрасова в этом Серебряном веке? Представить себе Брюсова, пишущего "Рыцаря на час" или "Власа"! А сомнения, муки душевные и торжество веры у Достоевского? ("Братья Карамазовы".) Кто из современников моих сжигал так себя? Великой ценой достигается величие, а не разговорами на "башне" Вячеслава Иванова или в гостиной Мережковских. Толстой на склоне лет испытывал "адские муки совести", не мог простить себе грехов юности, недостатка любви своей к святой тетушке Ергольской -- да мало ли еще чего.
В ответ из Серебряного века -- правда из нижнего его этажа -- раздается жалкий голос: "Я гений Игорь Северянин" -- вот этот бедный "гений", действительно, свихнулся от восторгов барышень, вообразил себя Бог знает чем и канун в сумрачную вечность.
* * *
Война, революция резко оборвали литературу Серебряного века. Все это -- страшные дела, но давно мне казалось -- и теперь кажется, -- что горе, несчастия, ужасы, свалившиеся на нас, во многом были возмездием именно за нашу "башню из слоновой кости" (несмотря на пресловутые соборности). Что-то мы заслужили, чем-то согрешили. (Объяснить до конца, конечно, нельзя. Чем виноваты тысячи, погибшие при "раскулачивании", целые народы, выселенные Бог знает куда, -- ну, одним словом, бесчисленные жертвы. Это тайна. Почему-то именно Россия избрана Голгофой новой.)
Серебряный век давно, давно закончен, со всеми достоинствами его и недостатками. Это был плод утонченной культуры, культуры верхушки, висевшей над бездной. Революция все это смела. Никогда революции сами по себе не давали литературы, искусства, поэзии, сколько бы ни кричали о новой "революционной" литературе. Сейчас революция в России как будто кончилась. Начинается нечто другое, и судьбы будущей литературы нашей неведомы. Мы, старшее поколение, конечно, ничего не увидим. Но надо верить, что дух России, творчество нашей страны не умерло и не умрет.
В 1921 г. Замятин сказал: "Боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое". По-моему, надо несколько изменить: русское будущее в литературе должно питаться духом русского прошлого, духом Золотого века. Нельзя приказать ему питаться. Можно только желать: не повторения и не эпигонства, а именно произрастания в воздухе великой литературы.
Как бы внезапным подтверждением этого явился в России -- правда, запретный еще там (но он дойдет, дойдет!) -- роман, покоривший мир.
Пастернак сам прошел школу Серебряного века, немолод уже, но горяч, жив и почти юношески восторжен. Написал произведение свое, далеко не совершенное формально, питаясь теми же истоками, той же водой живой, что и Золотой век. И так же своевольно, по внутреннему тяготению, а не по указке. И стихи его теперешние -- не Серебряный век. Питание всего этого, настоящего по природе своей, не миражного, есть: христианская любовь, чувство братства, человечности и сострадания.
Вот это-то -- да приидет в писания новых поколений русских, освобожденных от указки и дубинки. Золотой век неповторим. Но да питается родина наша и в писании своем и в усвоении писания высоким духом Золотого века.
1959
Комментарии
Орган русских секций французской конфедерации тружеников христиан "Русская мысль". Париж, 1959, 5, 7 мая, NoNo 1364, 1365. Печ. по этому изд
...чуть ни не "по Боклю" прогресс. -- Генри Томас Бокль (1821--1862) -- английский историк и социолог, представитель географической школы в социологии; автор труда "История цивилизации в Англии".
...с Надсоном, Апухтиным, Баранцевичем... -- Названы певцы печали и безысходности: Семен Яковлевич Надсон (1862--1887) -- поэт-лирик; Алексей Николаевич Апухтин (1840--1893) -- поэт-лирик, автор известных романсов "Ночи безумные", "Забыть так скоро", "День ли царит" и др, положенных на музыку П. И. Чайковским; Казимир Станиславович Баранцевич (1851--1927) -- прозаик и драматург.
...появились еще в девяностых годах: Мережковский, Гиппиус, Волынский -- Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865--1941) -- поэт, прозаик, драматург, религиозный философ, критик; первый сборник его стихов вышел в 1888 г., а в 1893 г. -- литературно-критическая книга "О причинах упадка и о новых течениях современной литературы", положившая начало теоретическому осмыслению русского символизма. Его жена Зинаида Николаевна Гиппиус (1869--1945) -- поэт, прозаик, критик. Аким Львович Волынский (наст, имя Хаим Лейбович Флексер; 1861--1926) -- критик, историк и теоретик искусства; в 90-е гг. -- автор получившего широкую известность цикла статей "Русские критики", в котором подверглось переоценке эстетическое наследие революционеров-демократов Белинского, Добролюбова, Чернышевского.
...прочен был уже Ибсен, укреплялся Метерлинк.. -- Генрик Ибсен (1828--1906) -- классик норвежской драматургии, близкий к символистскому и неоромантическому искусству рубежа веков. Морис Метерлинк (1862--1942) -- бельгийский драматург; в 1896 г. издал книгу эссе "Сокровище смиренных", которая стала авторитетным манифестом европейского символизма.
...владели и более ранние: Бодлер, Верлен. -- Шарль Бодлер (1821--1867) -- французский поэт-романтик; как и Зайцев, увлекся "Божественной комедией" Данте и под ее влиянием создал свою главную книгу "Цветы зла"; автор "Маленьких поэм в прозе". Поль Верлен (1844--1896) -- французский поэт-романтик ("интимнейший поэт", по определению Брюсова); автор исследования "Поэтическое искусство", ставшего программным для символистов.
Выдвинулся Оскар Уайльд, позже Верхарн. -- Оскар Уайльд (1854--1900) -- английский прозаик, драматург, поэт, испытавший влияние французского символизма. Эмиль Верхарн (1855--1916) -- бельгийский поэт, драматург, критик, новатор поэтической формы, его стихи увлеченно переводили Брюсов, Блок, Волошин.
Булгаков прямо признавал... -- Сергей Николаевич Булгаков (1871--1944) -- философ, богослов, экономист, публицист, литератор; в 1918 г. принял священнический сан; в 1923-м отправлен в изгнание.
"Проблемы идеализма", "Вехи"... -- Философские сборники "Проблемы идеализма" (1902) и "Вехи" (1909) вызвали острую, долго продолжавшуюся полемику. В них подверглись резкой критике материализм и атеизм Белинского, Чернышевского, Плеханова и марксистская идеология. Авторами статей выступили Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, П. Б. Струве, С. Л. Франк и другие, высланные в 1922 г. в изгнание.
Это уже не Михайловский или Скабичевский -- Николай Константинович Михайловский (1842--1904) -- социолог, критик, публицист народнического толка. Александр Михайлович Скабичевский (1838--1910) -- критик, историк литературы; его народнические нападкн на Чехова и Горького получили скандальную известность.
..."башня из слоновой кости", столь подходящая к тогдашнему Западу, но для России наносная-- Выражение "башня из слоновой кости" стало символическим обозначением бегства творца от суетности мира. Первым в обиход его ввел Шарль Опостен Сент-Бёв (1804--1869) в стихотворном послании к французскому критику Абелю Франсуа Вильмену (1790--1870); "башней" называли петербургский салон Вяч. Иванова, объединявший литературную элиту Серебряного века
Ранний Гюисманс очень бы подходил к наряду Брюсова-- Жорж Шарль Мари Гюисманс (1848--1907) -- французский прозаик, пришедший в своем творчестве к декадентству; как критик поддерживал импрессионистов.
Журнал "Весы" -- литературный и критико-библиографический ежемесячник символистов, выходивший в 1904--1909 гг. в издательстве "Скорпион" под руководством Брюсова
Эллис (наст, имя и фам. Лев Львович Кобылинский; 1879--1947) -- поэт и критик; теоретик символизма, один из основателей кружка "Аргонавты" (1903) и московского издательства "Мусагет" (1910--1917), редактировавшегося А. Белым.
...Мережковские основали в Петербурге журнал "Новый Путь". -- Журнал символистов "Новый путь" издавался с 1902 по 1904 г; его редактировали помимо Д. С. Мережковского и 3. Н. Гиппиус также П. П. Перцов (он более других основателей вложил в него своих капиталов), Д. В. Философов, Г. И. Чулков и др. После закрытия "Нового пути" его заменил журнал "Вопросы жизни", выходивший в течение 190S г. под редакцией С. Н. Булгакова, Н. А. Бердяева и др. В этих журналах Зайцев напечатал рассказы "Скопцы", "Тихие зори", "Деревня", "Океан", "Хлеб, люди и земля", "Священник Кронид".
...останавливались у Георгия Чулкова.. -- Георгий Иванович Чулков (1879--1939) -- поэт, прозаик, литературовед, издатель альманахов "Факелы" (1906--1908), "Белые ночи" (1907), газеты "Народоправство" (1917). В "Факелах" напечатан рассказ Зайцева "Гость", а в газете -- очерки "Мы, военные..", "Наш язык" и "Открытое письмо Луначарскому".
Ремизов с Серафимой Павловной.. -- Алексей Михайлович Ремизов (1877-- 19S7) -- выдающийся прозаик Серебряного века и русского зарубежья. С. П. Ремизова-Довгелло (1876--1943) -- жена А. М. Ремизова
...модное тогда издательство "Шиповник" с Гржебиным во главе. -- Книгоиздательство "Шиповник" (1906--1918) основано в Петербурге художником-карикатуристом З. И. Гржебиным (1869--1929) и С. Ю. Копельманом (1881--1944). С 1907 г. под редакцией Л. Н. Андреева и Зайцева стали выходить литературно-художественные альманахи издательства "Шиповник", соперничавшие с горьковскими сборниками "Знание". В альманахах Зайцев опубликовал 9 рассказов и повестей (среди них -- "Полковник Розов", "Аграфена", "Заря", "Сны"), три пьесы ("Верность", "Усадьба Ланиных", "Пощада") и роман "Дальний край".
Соловьев являлся ему в "Симфониях"... -- Под влиянием поэзии и особенно религиозно-философских трудов Вл. С. Соловьева (в частности, его учения о Вечной Женственности, спасающей мир) А. Белый в 1900--1908 гг написал повести "Северная симфония (1-я, героическая)", "Симфония (2-я, драматическая)", "Возврат", "Кубок метелей (4-я симфония)". Во второй симфонии покойный философ то и дело является автору в снах и видениях-предвестиях.
Ходасевич, например, считал. -- Владислав Фелицианович Ходасевич (1886--1939) -- выдающийся поэт, прозаик, критик, мемуарист Серебряного века и русского зарубежья. Приязненное знакомство с ним Зайцева началась в годы их студенчества и продолжалось затем вплоть до кончины Ходасевича В его книге воспоминаний "Некрополь" (1939), которую Зайцев внимательно прочитал, говорится: "Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением Все время он порывался стать жизненно-творческим методом... Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями <...> Достаточно было быть влюбленным -- и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т. п"(Ходасевич В. Собр. соч: В 4 т. Т. 4. М: Согласие, 1997. С. 7--11).
Я видел его <Вяч... Иванова> в последний раз в Риме в 1949 г -- Эта встреча произошла, вспоминал Зайцев в 1963 г, "в Страстную Пятницу, в день смерти Рафаэля", то есть 6 апреля 1949 г., за три месяца с небольшим до кончины Иванова -- он умер 16 июля (а не в июне, как указывает биографический словарь "Русские писатели 1800--1917". М, 1922 Т 2 С 372). В день встречи Иванов увлеченно прочитал Зайцеву фрагмент своей незавершенной стихотворной "Повести о Светомнре царевиче", над которой работал с 1930-х гг до последнего дня жизни.
Бердяев называл этот серебряный даже Ренессансом русским. -- См. в кн.: Бердяев Н. А. Самопознание Гл. VI. Русский культурный ренессанс начала XX века. Встречи с людьми. М.; Харьков, 1998. С. 384--414).
...дух освежения и обновления... и от их соратников (Вышеславцев, Франк и др).. -- Борис Петрович Вышеславцев (1877--1954) -- философ, автор трудов по этике, социальной философии, религии, философской антропологии; наиболее известны его книги "Сердце в христианской и индийской мистике" (1929) и "Этика преображенного эроса" (1931). Выслан из России в 1922 г. Семен Людвигович Франк (1877--1950) -- философ; первые работы опубликовал в сб. "Проблемы идеализма" (1902) и "Вехи" (1909), вызвавших бурную полемику и послуживших впоследствии одной из причин его высылки из России в 1922 г. (как и других соучастников "крамольных" сборников). Автор многих книг, в том числе "Русское мировоззрение" (1930), "Свет во тьме. Опыт христианской этики и социологии" (1949), "Этюды о Пушкине" (1957), "Духовные основы общества" (1992).
Проповедуя скорый конец.. -- Из поэмы А. Белого "Христос воскрес" (1918).
...на могиле Ницше в Лейпциге он пережил необычайное видение... -- Этот эпизод Зайцев взял из "Записок чудака" А. Белого, двухтомного пролога к задуманной, но неосуществленной эпопее. Герой пролога Леонид Ледяной рассказывает:
"Около Лейпцига я посетил и того, что пришел ко мне радостный вестью о солнце (в полях, в годы юности): Фридриха Ницше. -- Не "я", а Христос во мне "Я"...
Это знание есть математика новой души: в ней запутался Ницше.
Когда относил я цветы на могилу его и припал, лобызая холодные камни, почувствовал явственно: конус истории от меня отвалился; я стал Ecce Homo; но тут же почувствовал: невероятное Солнце в меня опускалось; я мог бы сказать в этот миг, что я -- свет всему миру; я знал, что не "Я" в себе -- Свет, но Христос во мне -- Свет всему миру. <...>
Переживание на могиле у Ницше во мне отразились приступами невероятной болезни: под Базелем, в Дорнахе, я безропотно их выносил" (Белый А. Записки чудака. Т. 1. М.; Берлин: Геликон, 1922. С. 61).
Этот эпизод многие, его упоминающие (как и Зайцев, К. В. Мочульский в книге "Андрей Белый" и др.), считают реальным фактом из жизни Белого, не считаясь с его предупреждением в предисловии к "Запискам чудака": "Герой пролога "Я"; этот "Я", или это "Я" не имеет же никакого касания к "Я" автора; автор "пролога" Андрей Белый; герой пролога -- Леонид Ледяной; этим все сказано: Леонид Ледяной -- не Андрей Белый" (там же, с. 10).
...потом проклял Штейнера... -- А. Белый пережил пик увлечения антропософией немецкого мистика Рудольфа Штейнера (1861--1925) в 1912--1916 гг., а к 1923 г., перед возвращением из эмигрантского Берлина на родину, разочаровался в своем кумире настолько, что называл его "дьяволом". По словам Ф. Степуна, Белый "с ненавистью отошел от Штейнера" (см очерк "Андрей Белый и Рудольф Штейнер" в кн: Степун Ф. Встречн. Мюнхен, 1962; Нью-Йорк, 1968).
Золотому блеску верил... -- Из стихотворения Белого "Друзьям" (1907), прочитанного ему по его просьбе в последние часы жизни. "Слушая в последний раз эти пророческие стихи, -- писал Ходасевич, -- он, вероятно, так и не вспомнил, что некогда они были посвящены Нине Петровской" (в которую Белый был в 1902--1904 гг. пылко влюблен). Кумир литературной богемы начала века Н. И. Петровская (1884--1928) -- прозаик, критик, переводчица; она -- прототип героини романа Брюсова "Огненный ангел".
"Шляпа с траурными перьями" и, конечно, вино ("Я знаю: истина в вине"). -- Цитаты из стихотворения А. Блока "Незнакомка" ("По вечерам над ресторанами...", 1907).
И долго буду тем любезен я народу... -- Из стихотворения А. С. Пушкина "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." (1836).
И с отвращением читая жизнь мою... -- Из стихотворения А. С. Пушкина "Воспоминание" ("Когда для смертного умолкнет шумный день...", 1828).
...в ком всегда сидела тема "Жития великого грешника"... -- "Житие великого грешника" -- неосуществленный замысел эпопеи-притчи Ф. М. Достоевского.
...у Чехова: "Мы отдохнем..." -- Цитата из монолога Сони, заключающего пьесу А. П. Чехова "Дядя Ваня" (1897).
...гражданские стихи Мелъшина. -- Л. Мельшин -- псевдоним поэта-народовольца Петра Филлипповича Якубовича (1860--1911), проведшего на каторге восемь лет и написавшего там свою главную книгу "В мире отверженных. Записки бывшего каторжника".
...к святой тетушке Ергольской... -- Татьяна Александровна Ергольская (1792--1874) -- троюродная тетка Л. Н. Толстого, заменившая ему рано скончавшуюся мать. Зайцев написал о ней очерк "Тетушка Ергольская и Толстой" (газета "Русская мысль". Париж, 1958, 25 окт., Х® 1282).
...раздается жалкий голос: "Я гений Игорь Северянин"... -- Зайцеву была чужда поэзия Игоря Северянина (наст. фам. Лотарев Игорь Васильевич; 1887--1941) -- выдающегося поэта Серебряного века, блистательно заявившего о себе первой же книгой "Громокипящий кубок" (с восторженным предисловием Ф. Сологуба; 1913), которая за два года выдержала семь (!) переизданий. В сборнике в числе лучших -- его стихотворение "Эпилог", начинающееся эпатажными строками:
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утвержден!
Я покорил литературу!
Взорлил, гремящий, на престол!
В 1921 г. Замятин сказал: "боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое". -- Цитата из статьи "Я боюсь" (журнал "Дом искусств". СПб., 1921, No 1) Евгения Ивановиче Замятина (1884--1937), выдающегося прозаика и критика, окончившего дни в эмиграции. Хранительницей семейного архива Замятиных стала Н. Б. Зайцева-Соллогуб.
...роман, покоривший мир. -- Речь идет о романе Бориса Леонидовича Пастернака (1890--1960) "Доктор Живаго" (1956), удостоенном в 1958 г. Нобелевской премии.