Источник: Е. И. Замятин; Избранные произведения в двух томах; Том первый. Изд-во: "Художественная литература", Москва, 1990.
OCR: Александр Белоусенко (belousenko$yahoo.com), 2005.
На улице солнце. Дорога просохла. Вьется апрельская легкая пыль. И так сладко-больно глядеть на первую пыль, что может даже слеза застить глаз. А может, и так это -- облако мимо летит, и никакой нету слезы, что, правда, за глупости такие!
А больших -- это, вот, да: больших Насте жалко, уж наверно не могут они понять, что за сласть -- сидеть вот и на первую пыль глядеть. Настя, будь ее воля, день бы целехонек тут на окне просидела, да дела, нельзя: одеваться, в гимназию идти -- книги -- шляпа... А вчера он про шляпу сказал:
-- От вашей шляпы одни фикции болтаются: пора бы ее в печку.
А ну ее, правда! И -- шляпу под стол, золотую косу -- через плечо, вниз по ступенькам, через две, через три.
У ворот -- липа, листьев нету еще, так только -- дымка зеленая, повитая солнцем. А под липой -- он стоит: чуть пробились усы, и любимое у него слово -- фикция. Каждый день стоит тут и ждет. И каждый день воробьенком бьется сердце у Насти. Потому что ни разу еще не объяснялся он, и как знать -- может, сегодня-то вот и... А тут еще вчера пари это Настя ему проиграла -- за то, что спросили, а двойки он все-таки не получил. Мало ли, что он теперь может потребовать?
Настю провожал всегда Коля до старых городских, от зеленого мха корявых ворот. Тут, прощаясь, Коля вспомнил случайно -- совершенно случайно:
-- Ах, да, пари-то мое ведь? Во-от, чуть не забыл! Держит Настину руку, не отпускает, покраснел весь, голос чужой стал, басовитый -- со страху:
-- Я могу... потребовать. Я ни при чем, вы сами зачем затеяли...
Духу набрал -- и головой в воду -- ух!
-- ...И вот хочу вас теперь поцеловать, и вы должны, потому что пари, а то -- подло.
Нагнулся к Насте. Повторенный эхом -- нежный, чуть слышный звук. И... Настя ни чуточки даже не осердилась. Ну, хотела же, правда -- хотела, и увернуться тоже хотела, а вышло: не увернулась, а может быть, даже... Глаза Настя на минуточку малую закрыла, под ногами качнулось. Да, наверное, знаете, видели -- вихорьки такие в апреле на улицах бывают: маленький, прозрачный закружился, и уж глядь -- оторвался от земли -- и к небу. Вот и Настя теперь летит так и не знает: где, когда, что...
Глаза открыла -- очень плохо все видно. И не понять: куда Коля девался и откуда взялась -- стоит Алексевна перед Настей.
-- А-а, Настенька, здра-аствуй, милая, здравствуй! Что же это, с кавалерами-то уж на улице стала теперь целоваться? Вот оно ка-ак? Так-так-так.
А сама все ближе подвигается, и видать уж волосы на подбородке у Алексевны -- на бородавках -- трясутся от радости.
-- Ах ты, б-бесстыдница, ах-ах-ах, а? Вот погоди: вот мамаше просвирочку заздравную отнесу, я ее -- про дочку-то ее обрадую...
...Что -- говорить? Что толку просить? Алексевну-то? Старую девку-то эту? Да разве ее упросишь?
В гимназии забудется все на минуту, закружится, пропадет в веселом весеннем шуме. Такое ведь за окном солнце. И вдруг -- бледнее день, и клонится, вянет Настина голова.
"Об этом -- о самом моем... Об этом -- будут вслух? О!"
Звонок. Конец. Но домой нельзя еще идти: дождь. Столпились все внизу, в раздевальной, открыли окно в сад.
Там -- зеленое притихло все, испугалось: а ну-ка вдруг конец веселому маю, солнцу -- конец? Нависло-потемнело.
А Настя -- о своем:
"Как все быстро это вышло и просто. Должно быть, все ужасное -- просто".
Вдруг как запрыгают светлые капли, как засверкают. То-то потеха! Набросились на зеленое, шумят, шебаршат: буйную какую-то школу ребятенок выпустили на перемену -- и они подняли веселый содом.
И опять смотрит солнце -- еще яснее: умылось. Апрельские слезы -- недолги.
Дома. В передней -- противные Алексевны калоши глубоченные и шугайка висит, рыжая. Значит...
Мать вышла Насте навстречу -- с низким поклоном:
-- Пожа-алуй, дочка дорогая, пожалуй, любезная!
И начинается. Все, до последнего -- и как же ее стыд не зазрит! -- все рассказывает, подхихикивает Алексевна. Настя к стене прислонилась, руки -- за спину. "Господи, помоги, Господи... А Коля -- говорил, что не верит уже и что надо выйти из детских рамок. Нет, Господи, нет, помоги!"
Мать зажигает новую папиросу:
-- Ну, что же, правду сказывает Алексевна-то? А?
-- Пра... правду,-- сгорела вся Настя, но глаз не опустила.
-- Правду, а? Сознается, глаза еще пялит, а? Да если ты с этих пор... Что же из тебя выйдет-то? Господи-батюшки, наградил ты меня!
Алексевна главой покивает, вздыхает, гладит бархатный свой ридикюлец: о-хо-хо-хо!
-- ...А этого, героя твоего -- я его юбошничать отучу-у,-- мать стучит мослаком по столу,-- я его отучу-у! Нынче же вечером вот поеду -- и директору реальному все расскажу. Попрут -- так ему и надо: не юбошничай.
Нет, вот оно когда -- ужасное-то... Очень тихо Настя сказала:
-- Хорошо. Если ты, правда -- директору, то я знаю, что сделаю...
Что же: только посильней перевеситься за окно -- и вся недолга. Небось тогда мать пожалеет, да уж...
-- Каково? Она ж еще смеет грозить? Пошла си-ю мину-ту в мою комнату, и чтоб шагу не смела. Удерет? Ну, не-ет, чтоб не удрала... Да ты, никак, Алексевнушка, уж уходишь? Ну, прощай, прощай, спасибо. В воскресенье-то, обедать, гляди, не забудь.
...Чтобы не удрала дрянь-девчонка, отобрала мать у Насти чулки-башмаки и в комод их приперла.
Одна осталась, села Настя на кровать, согнулась, тоненькая, в три погибели, спрятала слезы в подушку.
"Как все ужасно, как все стыдно. Если правда -- директору, так ведь это же... Ну, его хоть, по крайней мере, так -- босого -- не запрут. Вот ведь, не зря он говорил о неравноправии девочек с мужчинами... Вот, отсутствие демократического строя, неравноправие -- вот теперь и сиди без чулок, позорно".
Почему так обернулось -- неизвестно, но только самое сейчас горькое Насте: без чулок, босиком. Ноги под платье запрятала, плачет и плачет, и конца-краю нет Настину горю...
По белой занавеске ползет вверх любопытное солнце. Нашарило прогалок, пробралось внутрь. Золотым сиянием напитало розовое Настино ухо. Слезло -- рядом с золотом волос легло на подушке на мокрой, досуха выпило Настины слезы.
Настя поглубже засунула руки под подушку: там очень хорошо, прохладно. Улеглась поудобней.
Ах, если бы она была красавица, бледная -- и глаза бы... Колю, впрочем, любила бы все так же. А зато уж большим бы этим -- уж им бы показа-а-ла! Глаза бы так вот сощурить: "Целовалась? Да, целовалась. Да, хочу вот -- и буду, и все..."
А потом бы уйти и жить с Колей. И с рабочими. И вот, вечером они собираются на заговор в нашей комнате. "А-а, вы, стало быть, его жена?" -- "Да, я жена".-- "Ну, значит, мы при вас можем..." И очень хорошо и весело.
...А их еще больше. Схватили ее за руки -- и через все комнаты. Только лампу у папы не разбили бы в кабинете. Трах, готово! Ну, вот, ну, вот! Господи, ведь говорила же! Вот и сиди в теми.
-- В теми. Посадили, так и есть -- посадили в гимназический подвал. Вот, ведь всегда боялась мимо ходить.
И теперь так далеко -- голоса сверху:
-- Настюша! Настюшенька!
"Это няня. Милая, няня, я тут, спаси же меня, я тут..."
-- Настюшенька-а! Да ты что же это? Наплакалась -- да и заснула, милуша?
Милая няня -- обнять бы: спасла от страшного сна. Но за нянькой -- мать. Всю ужасную свою жизнь вспомнила Настя, от няньки отвернулась.
-- И вовсе не спала, оставь, пожалуйста.
Нянька на столик у кровати поставила тарелки: обед. Такое уж положенье -- наказанным холодный обед.
А есть -- Насте хочется до того, что... Ну, хоть бы хлеба корочку! Настя кричит вдогонку:
-- Постой, постой-ка, вот что...-- проглотила слюну, еле-еле одолела себя, но одолела.-- Нет, я не то, не хочу. Я... да, врт что: принеси мне книги, нянька, в ремнях которые, ну, да -- в передней.
Ведь вот еще дело-то какое: вызвалась завтра Настя поправляться по истории, завтра последний день. А какая уж тебе тут учеба, когда одно в голове: поедет мать -- и скажет директору, поедет -- и скажет. И тогда...
Перевертывает Настя страницу. А что, бишь, это было -- о чем на той-то? Как будто и не читала. Только всего и вспоминается: внизу страницы, в уголку, треугольник нарисован, в треугольнике -- глаза и рот, и приделаны удивительные усы.
Мать сидит тут же в кресле, с закрытыми глазами. Вот вынула синий флакон, нюхает, морщится.
"Мигрень, ага? Так тебе и надо, так и надо! Это за то, что..."
И вдруг роняет Настя книгу -- снизу звонко кличет голос:
-- Настя, вы тут, а? Идите -- в крокет играть. Тишь. Слышит Настя -- бьет сердце в набат. Не шевельнется.
-- Да идите же! Ну, чего, в самом деле, не притворятесь, я же видал вас в окне.
Колыхнул занавеску ветер вечерний. Нет, нет, не надо туда, не глядеть... Ухватилась Настя в книге за чужое, колючее какое-то, слово. Верцингеторикс, Верцингеторикс. Десять, двадцать, сорок Верцингеториксов. А снизу:
-- Вы даже говорить не хотите? Ну, я в последний раз...
"Коля, милый, да хочу же. Коля, хочу!" -- кричит Настя неслышно. И опять: Верцингеторикс, Верцингеторикс, Верцингеторикс.
Еще минуту -- еще минуту глядит Коля снизу в окно. А-а... Она молчит? Значит, все это и что утром нынче было, все -- фикция? Ну, хорошо же, ну хорошо!
Хохочет Коля нарочно громко и идет к красному колу, к Варюше. Очень уж курбастенькая она, Варюша,-- тумбочка, правда. Все равно, пусть.
-- Будем, Варюша, с вами играть. Не вечно же быть врагами. Да и кроме того, от ненависти ведь один только шаг до...
Заливается на верхах курбастенькая Варюша, смеется Коля. Играют. Все -- слышно -- все до капельки слышно наверху.
"Ему все равно, ему весело. Верцингеторикс, Верцингеторикс. Все кончено, все".
Солнце ушло. Небо -- пустое, конца нет пустоте. Темно веет ветер закатный.
Перед уходом -- мать зажгла лампу: кончен день. Но не радует Настю и материн уход: ведь кончен же апрельский светлый день, кончен!
И страшнее всего: сейчас велит лошадь запречь, поедет мать к директору реальному... Ну как же теперь, как?
-- Ко-оля, Ко-оля!
Никого на дворе. В потухающее небо врезана черная, голая еще ветка. И такая печаль от ветки этой, что хочется Насте...
Но справа из-за угла -- веселый визг. Да, это она, курбастая, а за нею... А за нею -- вдогонку -- Коля. Ой, зачем же он, зачем он?
Догнал, ухватил -- и туда, под темный навес -- и... Под навесом темно.
Чуть-чуть вот нажмет еще Настя зубы -- и кажется, хрупнут, и рот будет полон жемчужных крох.
"Теперь надо... теперь уж пора, все равно".
Глянула Настя вниз. Так близко белеют плиты. Страшно, в-в-в... И жаль. Чего? Себя? Или ясной весны?
Все равно. Это надо. Ну, подождать, пока стемнеет. И еще сказать сначала ему, предупредить, что мать...
И тихим, сломленным голосом Настя зовет:
-- Коля!
Не сразу, нарочно-лениво, подходит он к окну.
-- Вы? Ах, вы, Настя? Я задержал вас, простите, мы... мы играем.
Крепче держится Настя за подоконник.
-- Я ничего, Коля -- я только... Ведь мать сейчас поедет... Она хотела сказать вашему директору про сегодняшнее утро.
И теплится Настя: "Вот, услышит он сейчас: утро -- и вспомнит, и все будет..."
-- Сегодняшнее утро? Вот пустяки-то! -- Коля смеется. "Пустяки? Господи, это пустяки!"
-- А ваша мать с мопсом уехала, я видал. Ни к какому, значит, не к директору, а кататься. С мопсом-то -- к директору? Хо!
Настя задернула занавеску. Стыд-стыд -- стыд! И хуже всего, что мать -- с мопсом...
Но смиряет себя: теперь, как перед причастием, надо простить. И его тоже. Потом -- подождать, пока совсем стемнеет...
И стоя за занавеской -- Настя шепчет:
-- Милый Коля, я тебя прощаю. Господи, помоги простить, помоги все простить!
Драгоценная, прозрачная, спускается ночь за окном, тонкая, гнется, тонкая -- без теней, без шепота листьев. Нежно-зеленая трава затуманивается грустью, чуть-чуть лиловеет. Страшно деревьям шевельнуться: не поцарапать бы голою веткой прозрачное небо. В сумраке улицы где-то мальчишки кричат звонкими голосами, доигрывают в бабки на просохшей за день дорожке, приглядываются к чуть видным, белым на земле и звенят битками. На минуту замолкли -- и совсем тихо, прозрачно.
И останавливаются на улице двое идущих под руку. Неведомо, кто они: в апрельскую ночь мало ли бродит околдованных? Останавливаются двое неведомых: сил нету дальше идти -- так хорошо. Смотрят на белые, далекой зарей чуть алеющие дома с раскрытыми окнами. Сил нет: садятся наземь, проводят по траве ненароком -- и вот мокрые руки -- в апрельской росе. Так хорошо приложить к горячим щекам...
Неясно и нежно зовет мальчика ночь. Выходит из дому,-- там зажгли уж огни. Вдыхает отраву апрельских рос. Минутку стоит так, пьянея. Протирает застланные странным туманом глаза, бежит к Настиному окну, спотыкается, протягивает вверх руки и зовет, ему кажется -- один он и слышит:
-- Настя! Настя же!
Настя вздрагивает, поднимается с подушки.
-- Настя. Вот, я стану на колени, хочешь? Я стал. Только не молчи, не молчи. Ведь я тебя лю-люблю... А то, что я сделал.
Снова жить -- бросилась Настя к окну. Хлынула теплая волна слез, затопила.
-- Мама меня... И вы -- и вы -- еще... А мне завтра попра... поправляться...
И катятся между пальцев -- катятся драгоценным жемчугом слезы, падают вниз.
-- Настя! Милая! Вот, ведь я знаю, знаю же, если бы я был с тобой, ты бы простила, ведь я бы тебя, ведь я бы... не знаю что!
Где-то сзади открыли окно, глядят и смеются. Ну и пусть, ничего сейчас не стыдно, все для Коли -- фикция, и не встанет он с белеющих каменных плит.
Со слезами Настя мешает смех, вся нагибается из окна вниз, протягивает руки:
-- Милый мой... Нет, не достану, не могу тебя достать!
Секунду молчит. Увидела: наклонились сверху над ней неяркие, весенние звезды. Обрадовалась, вспомнила:
-- Коля, а ты знаешь? Ведь я хотела за тебя броситься вниз, вот сюда. Теперь бы уж бросилась. Звезды, погляди...
Из открытого напротив окна -- смеются. Ах, пусть смеются: они не понимают, большие, не могут, бедные, понять.