Замятин Евгений Иванович
Непутевый

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 6.00*4  Ваша оценка:


Евгений Замятин

Непутёвый

  
   Источник: Е. И. Замятин; Избранные произведения в двух томах; Том первый. Изд-во: "Художественная литература", Москва, 1990.
   OCR: Александр Белоусенко (belousenko$yahoo.com), 2005.
  

1

   Петра Петровича все до единого по имени-отчеству величают, а Сеню -- хоть бы раз для потехи Семен Иванычем кто назвал, хоть какой бы нибудь студент завалящий. Нет: Сеня, да и только. Бывает, иной раз заершится он:
   -- Какой я вам Сеня? Почему он Петр Петрович, а я Сеня?
   -- Да так уж вот -- Сеня.
   Смеются: взаправду-то разве может сердиться Сеня?
   Сеня и Петр Петрович -- все вместе да вместе, друзья неразлучные, водой не разольешь. Дивятся на них: как будто Петр Петрович,-- человек степенный, положительный. И откуда у него дружба с Сеней пошла?
   А вот откуда. Шел Петр Петрович на Балчуг, домой, шел потихоньку под кремлевскими стенами. Тени узорчатые от зубцов, башни боярами степенными наверху дремлют, и у всякой-то крещеное свое имя: Водовзводная, Тайницкая, Кутафья, Набатная, Спасская. Страсть как башни эти Петр Петрович любил. Замечтался, ночь на исходе розовая, свежая -- май.
   И вдруг -- вздрогнул даже -- голос какой-то сверху:
   -- Коллега, коллега!
   Огляделся Петр Петрович -- площадь пустая, городовой дремлет. Эка,-- думает,-- наяву притчиться стало. А голос этот опять:
   -- Коллега, да я тут, постойте!
   Глянул наверх Петр Петрович -- да так вот и ахнул... Батюшки мои, это он на стену кремлевскую залез каким-то манером и оттуда:
   -- Извините,-- говорит,-- коллега, я задержал вас. Но мне здесь одному скучно. И к тому же я в приподнятом, так сказать, настроении: острое отравление алкоголем. Кругом -- ночь, красотища, говорить хочется, понимаете -- говорить...
   -- Да погодите: забрались-то вы туда как?
   -- Э, компания тут нас была. В веселом состоянии. Ну, пари пустяковое... Да не в этом дело, а в том, что назад-то слезть я никак не могу. Веревку унесли, подлецы!
   Сидит себе там посередь двух зубцов, разговаривает и ножки вниз свесил. Чудно невтерпеж стало, захохотал Петр Петрович во всю глотку. А тот сверху -- в ответ.
   Должно быть, от смеху этого ихнего городовой проснулся. Видит -- непорядок. А поди-ка его, непорядок-то, сверху ссади. Потеха! Булочники, газетчики ранние, мальчишки, дворники, лестницы. Переправили, наконец, раба Божия, на твердую землю. А с твердой земли -- первым делом, конечно, в участок.
   В участке и оказался он -- Сеня Бабушкин, студент первого курса.
   -- Да факультета какого, факультета? -- добивался пристав.
   -- Пишите -- вообще, мол, первого курса. Потому что некогда поступил я на математический, потом на медицинский перешел, на естественный, а теперь вот на юридический собираюсь,-- опять же на первый курс.
   Смеялся пристав, смеялся и Сеня. Запротоколили и Петра Петровича за компанию. Просидели оба в участке до полдня -- и вышли оттуда друзьями неразлучными.
   -- Обязательно вспрыснуть надо,-- порешил Сеня.
   Зашли в трактир "Муравей" на Солянке. Петр Петрович -- что ж, Петр Петрович -- все в меру, а Сеня так вспрыснул, что опять в участок чуть не вернулся. Уж городовой к нему подошел:
   -- Господин... Пожалте, господин. Господин, а господин!
   Но Сеня, по случаю заключенного с Петром Петровичем нерушимого союза, был полон любви к человекам. Обнял Сеня городового и к груди крепко прижал:
   -- Гар-р-давой, милай! Ты пойми, ми-илай... Сконфузился городовой: как человека на цугундер тащить, когда он в объятиях тебя держит? Высвободился полегоньку, стал опять на посту -- будто Сени и не приметил.
   А Петр Петрович Сеню до дома довел, раздел, уложил, за нашатырным спиртом сбегал. Вот откуда их дружба пошла.
  

2

   В эту пору жил Сеня на Садовниках, у брата своего Архипа Иваныча.
   Архип Иваныч в прежние годы в ссылке даже был -- в Шенкурске, лет пять, там, что ли. Ну, а теперь пообкорналось радикальство это его. Служил себе по судебной части, бачки отпустил, мешки завел чиновничьи под глазами. Ну, и провались ты совсем: чинуша, так чинушей и будь. А то нет: либеральничает, в кармане кукиш кажет, и Сеню, братца любезного, поедом ест.
   -- И что-де ныне за молодые люди пошли? Никакого интереса к общественной жизни. Взял бы что-нибудь у меня в книжном шкафу... А то нашел -- Мопассана, уж действительно! И понятно, что пойдешь потом шлындать по кабакам...
   За это пиленье Сеня его терпеть не мог. Даром, что был Архип Иваныч для Сени кормильцем-поильцем, и жил у него Сеня без всякой заботы. Но по своей веселости да легкости душевной -- Сеня ни во что ставил земные разные эти блага. И не то, чтобы Архипу Иванычу -- благодетелю увагу какую-нибудь сделать, а прямо сказать -- спуску ему не давал. Ну, и были они потому всегда на ножах.
   Зимою, к Новому году -- получил Архип Иваныч орден Станислава какой-то там степени. И доволен такой-сякой донельзя, должно быть, в душе-то. А снаружи -- корчит кислую мину, фасон держит. Сене строго-настрого заказал:
   -- Ты уж, пожалуйста, не распускай язык про эту чертовину (на Станислава кажет). Подумают, набивался, прислуживался. И не такая, вообще, моя репутация. Я в Шенкурске пять лет...
   Ладно. А у Сени в ту пору приятель завелся, с Рязанской дороги машинист. Повез Сеню машинист катать на три дня, под самый под Саратов. Сборы, по обычаю, у Сени короткие: машиниста этого на улице встретил,-- "Поедем?" -- "Поедем",-- и все. Ну, вот с дороги брату письмо и пишет: так, мол, и так, не сокрушайся, в субботу приеду. В конверт, а на конверте адрес: Архипу Иванычу Бабушкину, кавалеру Станислава такой-то степени.
   Архип Иваныч утром письма перебирает, видит: на конверте рука разгильдяйская -- Сенькина. Бросил конверт небрежно, не читая. Взял письмо.
   -- А, гм-м-а (хлеб с маслом жует), уехать изволил? Оч-чень приятно.
   Выходит Архип Иваныч из дома, на службу торопится, часы вынул. Глядь -- швейцар дорогу загородил, низко кланяется.
   -- А? Что такое?
   -- Честь имею, вашескородие... Как изволили получить орден...
   Как индюк, покраснел, забормотал Архип мой Иваныч. А делать нечего -- вынул целковый. "И откуда,-- думает,-- он, подлец, проведал? Швейцары эти..."
   Пришел со службы домой, сел Архип Иваныч обедать. Голоден -- как собака. Только это рюмку выпил, закусить хотел -- в дверь стучат.
   -- Кто там?
   Вваливаются, у притолоки стали дворник и почтальон, который утром письмо Сенино приносил.
   -- Дозвольте поздравить, Архип Иваныч, с орденом вас...
   Ну-у... Как тут вскочил Архип Иваныч, как ногами затопает.
   -- Хамы! Вон пошли! Получил -- ну, получил, а вам какое дело?
   Выругался национально и даже бросил обедать. И так этим происшествием Сеня братца расстроил, что вышел тут конец терпенью Архип-Иванычеву. Поговорил он крупно с Сеней -- и распрощался с ним.
   -- Вот,-- говорит,-- тебе Бог, вот порог. Поди-ка,-- говорит,-- укуси кузькину мать, попробуй-ка себя сам кормить.
  

3

   И стал Сеня жить, как птица небесная. Сначала еще ничего шло: тут займет, там займет -- приятелей-то у него хоть пруд пруди. И у кого же язык повернется отказать такому душевному человеку, как Сеня?
   А вот-таки нашелся такой, отказал Сене. И так это Сеню оглоушило, что наотрез порешил больше взаймы уж не брать. Знает Петр Петрович -- другой уж день не обедал Сенька, сует ему деньги в зубы: не берет, не хочу, да и только.
   Стал себе малый работу искать. Занялся, перво-наперво, конечно, уроками. И смех и грех один только. То, глядишь, ученика папиросами угощать стал -- конечно, отставка. То два дня на урок не являлся -- пропивал в трактире с хорошими человеками взятые вперед деньги. А то вдруг оказывается -- за неподходящие разговоры отказали. Придет, Петру Петровичу жалуется. Петру Петровичу удивительно:
   -- Какие ж это такие -- неподходящие?
   -- Да рассказал ученик-то, как они мышей выпускали из парт на Законе Божием. А я ему говорю: это что -- мышей, воробьев парочку выпустить -- это вот так! А он возьми да правда и сделай...
   Не выгорает с уроками, как ни верти.
   -- Ну, стало быть, надо,-- порешил Сеня,-- физическим трудом заняться.
   Кстати тут вышло -- заболел в околотке фонарщик, старый Сенин приятель. Две недели Сеня ходил вместо фонарщика, за половинную плату. Идет, это, вечером в фонарщиковом дипломате, в треухе заячьем -- никому и в голову не взбредет, что студент.
   Было -- и кончилось благополучие. Выздоровел фонарщик, опять на мели Сеня. Из комнаты Сеню за неплатеж протурили. Забрал он чемоданчик свой, приехал к Петру Петровичу -- другу.
   -- Я переночевать к тебе. Пустишь?
   Ну, как не пустить.
   Сегодня да завтра -- так у Петра Петровича и осел. Уходит Петр Петрович в столовую обедать, Сеню с собой зовет:
   -- Брось ты глупить-то, пойдем.
   Ни за что: "Это, стало быть,-- опять взаймы?" Останется один. Меряет, меряет ногами комнату, а голодный червяк сосет -- и пойдет он на кухню к Анисье-кухарке.
   Анисья, милая этакая толстомордая баба подмосковная, души в Сене не чаяла. Как они в кухне вдвоем -- такое у них веселье идет, такие смехи да рассказы. И нет-нет да подкармливала баба Сеню. Ну, щец там плеснет, каши гречишной, хлеба даст. Кормит, а сама любя отчитывает Сеню:
   -- Эх, непутевый ты, милый, пра, непутевешшай. А какой бы из тебя мужик хороший вышел, кабы только да секли тебя мальчонкой...
   И верно -- непутевый.
   Думал Сеня -- думал, как бы деньгу зашибить,-- и вот наконец, удумал. Подкатился к Петру Петровичу:
   -- Дай пять рублей, голубчик.
   -- Пя-ать? Видишь у самого вот -- пять да три -- восемь. Да тебе столько зачем?
   -- Не скажу. Дай. Я скоро вернусь.
   "Ну, черт с ним, должно быть и впрямь -- дело не шутка, коли денег взаймы просит". Дал Петр Петрович синенькую.
   Час-другой: нету Сени. У окошка -- глядь-поглядь Петр Петрович: нету. Вон, дама с коньками идет. Гимназисты бегут с уроков. Обоз какой-то с ящиками, этажерками, ширмочками.
   Глядит Петр Петрович -- завернул обоз к их воротам. И Сеня впереди шествует. Что за черт?
   Шум, грохот, полкомнаты рухлядью заставили. Распоряжается Сеня, веселый.
   -- Это,-- говорит,-- я выжигать буду. Видишь, вот: у девицы знакомой аппарат взял. Ты, брат, не думай, это очень выгодно -- прикладные-то искусства. Продам я это -- плохо-плохо за пятнадцать. А купил за пять.
   "Ах, черт тебя возьми -- выжигать",-- вот как Петру Петровичу досадно. "А что мы есть-то будем, когда осталось на руках три рубля, и до первого неоткуда взять".
   Так и перебивались до первого чаем да ситным. Петр Петрович дулся. А Сеня -- выжигал, портил, пахло паленым деревом. Половину все-таки сделал -- и, правду сказать, недурно. Доволен.
   -- Ну, иди теперь... Продавай за пятнадцать,-- поглядел Петр Петрович язвительно этак... Сеня сконфузился:
   -- А ку-куда же продавать? Я не продавал никогда. Я не знаю...
   Вот и делай с ним, что хочешь. Всерьез и сердиться на него нельзя. Посмеялся Петр Петрович, да и только.
  

4

   И ничего ведь такого как будто в Сене и не было. Да что ж, пожалуй, некрасив даже: так, курносенький, бородка мягкая, золотая. А вот -- мягкость эта самая в лице во всем и в глазах... Так вот -- денек летний, нежаркий, в костромской, скажем, где-нибудь деревушке: выглянет солнце -- и спрячется солнце, бубенчики на овцах, пыль на дороге от веселой телеги поднялась -- и не падает, золотеет. Не иначе, как мягкость влекла эта самая -- любили его, даром что непутевый был. Пол-Москвы у него друзей и приятелей было. А уж на особицу двое: игумен -- это один, а хозяин пивнушки на Бронной -- это другой.
   Если в праздничный день Сеня спозарань поднялся, вопреки естеству своему -- так это, значит, он идет в монастырь к обедне. И столь это бывало поучительное зрелище, что шли целой компанией глядеть. Станут себе в сторонке, чтобы своим нечестивым поведением Сеню не оконфузить. А Сеня стоит -- воды не замутит, отбивает поклоны, где надо -- главу преклоняет.
   И вот, наконец, торжественный момент: выходит монашек из алтаря и на тарелке Сене просвирку подает с поклоном. Сеня благочестиво целует просвирку и прячет в карман... А монашек ему почтительно:
   -- Отец игумен вас к трапезе просили пожаловать.
   Ну, тут уж удержу нет: бегут всей компанией наружу, на паперть, высмеиваются тут досыта. И голову ломают: как это Сеня, беспутник, безбожник -- к игумену в милость попал? На чем это столковались они? Разве это вот, что всякую старину Сеня любил: церкви древние, лампады под праздник, книги в старых кожаных переплетах -- минеи, триоди да цветники-изборники отеческие. Пение любил церковное, распевы всякие знал -- и знаменный, и печерский и по крюкам пел. Вот это разве?
   Придворная Сенина пивнушка была на Малой Бронной. Уже все это знали и, коли кому занадобится,-- первым долгом туда. И ошибались редко.
   Пивнушка -- так себе, захудалая, третьеразрядная. Но битком набита всегда -- на таком уж бойком месте поставлена. И что за народ: извозчики, странники, девицы гулящие, господа в опорках с Хитровки. Галдеж, дымок серый от курева и от сапог, в тепле сохнущих. Граммофон визжит.
   Любят здесь Сеню. Со всеми он разговор знает: с извозчиком о самоновейшей мази от подседа из травы горечавки; со странником -- о том, как в келье живет-спасается медведь Серафима Саровского; с босяком -- просто сотку не побрезгует -- разопьет.
   А пуще всех любит Сеню -- хозяин сам. Не то из раскольников, не то из сектантов старик. Сядут где-нибудь за столиком в дальнем углу, головы руками подопрут, лица у обоих строгие станут -- и о божественном сомневаются:
   -- Как же, мол, брак-то? Таинство, а беги от него, как от скверны -- церковники-то учат? От других небось таинств не бегают...
   А то развернут календарь Гатцука, пальцем начнут водить: христиан православных на всем белом свете -- столько-то миллионов, неправославных -- столько-то, язычников -- столько-то.
   Старик хозяин берет счеты, щелкает костяшками:
   -- Ну, пущай из православных -- пятьдесят на сто в рай идет. Ну, а на всех разложить -- выходит один на четыреста в рай, так ай нет? Один в рай -- четыреста в ад... Как же это он, Бог-то? Как, правда, а?
  

5

   И ведь вот, не верит Сеня, конечно: какой там, к черту, ад у него. А сидит со стариком вот так и головою качает печально -- не притворяется. Какие-то будто две половинки в нем: одной половинкой, которая четырех факультетов вкусила, не верит, а другой, которая к стенам кремлевским да к церквам старым привержена -- верит.
   И со стариком, в пивнушке -- один Сеня разговаривает, а с Петром Петровичем -- другой совсем. Тут он -- с этакой усмешкой, кто его знает над чем, с вывертами всякими.
   Петр Петрович -- человек положительный, ему, глядишь, завтра надо на урок идти, а то в университет. А Сеня по обычаю всех таких разговорщиков русских -- обязательно по ночам разговоры заводит. Днем ничего, все как следует. А только добрые люди спать полегли -- Сеня папиросу закурит, подсядет к Петру Петровичу на кровать, рукой за талию обнимет -- и пошел, и пошел. И чаще всего о любви разговор заводил -- специальные у него на этот счет теории были.
   -- Э, что там, просто ты циник,-- рукой махнет Петр Петрович.-- Никаких идеалов на этот счет у тебя нету.
   Этого только Сене и надо:
   -- Идеал желаешь. Пожалуйста. Согласен. Непременно у каждого из нас должен быть и есть свой идеал женщины. По-моему, совершенно инстинктивный, физиологический. А ты, коли хочешь, можешь к физиологическому и духовный пристегнуть: мой силлогизм уцелеет. Ну, идеал сиречь недостижимое. Сиречь -- решение уравнения может быть только приближенное. И конечно -- таких приближенных решений в большом городе и при моих, скажем, знакомствах -- можно найти эн плюс единица. Почему же это, скажи мне на милость, должен я эн отбросить и при единице остаться? Когда все решения -- приближенные и разнятся только степенью приближения? Уж коли ты, мой милый, идеалист -- так ищи решения наиболее точного, стало быть, перепробуй возможно больше приближенных. Вероятность попасть на решение наиболее точное... Да ты с теорией вероятностей-то знаком?
   Часам этак к трем -- Петр Петрович уж дремлет и репликами Сеню больше не подзадоривает. И тогда просыпается другая половинка Сенина -- впадает он в сентименты и начинает мечтать о семейном счастье.
   -- ...И вот, брат, я совершенно представляю себе, что станет священной даже вся обыденщина эта: комната утром, всякие принадлежности туалета разбросаны, вода от умыванья вечернего. Ведь это все ризы, в которых...
   "Ах черт, четыре уж скоро, какие там ризы",-- слипаются глаза у Петра Петровича, и слышит сквозь сон:
   -- ...Беседка с плющом, понимаешь, чтоб продувал, и она в капоте, и животик круглится...
   От изумления проснется Петр Петрович, распялит глаза и смотрит: да, Сеня. Вздыхает Петр Петрович: он ли? Да, он самый, Сеня. И удивится вслух:
   -- Ведь вот какие неожиданные бациллы иногда таятся в человеке под спудом. Кто бы подумал... Сеня конфузится:
   -- А, поди ты к черту! Тебе пошути -- а ты и поверил...-- и ложится спать.
  

6

   Сеня читал вслух Петру Петровичу:
   -- "Филарет Филаретович и Меропея Ивановна просят пожаловать на бал и вечерний стол по случаю именинного дня дочери их Кипы..."
   -- Кипы?
   -- Капитолины. Этакая, скажу я тебе, девица... Ну, да сам увидишь. Пойдешь?
   Сеня там всего один раз был, Петр Петрович -- ни разу. А впрочем...
   -- Ужин будет?
   -- Дура. Тебе сказано: вечерний стол. До отвалу кормят, как на зарез.
   -- Ну, ладно. Пойду...-- Петр Петрович покушать любил.
   "Бал и вечерний стол". Растревожили всю мебель в зальце, повытаскали, и видны даже еще следы на полу: мирно спал здесь лет десять какой-нибудь ихтиозавр-диван. Растерянно горит люстра. Кругленькие, маленькие катаются по полу папенька с маменькой.
   -- Пожалте, гости дорогие, пожалте. А это вот -- дочка наша -- Кипа.
   Кипа -- вся в бантиках, рюшках, оборочках, хохолок на лбу -- курочка-брамапутра. А Сеня, как увидал брамапутру -- так к ней и прилип, не отходит ни на шаг.
   Разложили зеленые столы. Кряхтя уселись почтенные гости в длинных сюртуках, в наколках кружевных: а ну-ка, господа, вспомним старину -- в стуколку стукнем?
   В зальце стая кавалеров и барышень. У изразцовой печи стоят кучкой кавалеры -- как отбившиеся от стада овцы. А барышни сидят по стульям у стеночки, улыбаются примерзшей бальной улыбкой, шепчутся.
   Пришла таперша, глухая, два пальца у ней желтые, все прокурены. Выкурила папироску, села за рояль -- и пошла в зальце кулиберда.
   Петр Петрович степенно стоял в дверях, смотрел на Сеню и на курочку-брамапутру. И неспокойно у него на сердце было: ох, уж очень что-то бойчится Сеня-то, кабы чего не вышло!
   Ужинать позвали. Глаза разбежались у Петра Петровича: закусок, закусок-то одних сколько. Хотел Петр Петрович подмигнуть: а ну-ка, брат Сеня... И видит вдруг -- Сени-то и нет за столом. Выскочил, побежал искать.
   Были они в зале, Сеня и Кипа-брамапутра, в уголке за пальмой. Сеня -- почему-то очутился на полу, ерзал и старательно делал вид, будто искал что-то:
   -- А-а... ч-черт, па-пиросу потерял... я сейчас. Поужинали. Подошел Сеня, сел на диван с Петром Петровичем рядом.
   -- Уф... Да.
   -- Ну что -- да? Говори уж.
   -- Да, брат, что говорить-то: я ей сейчас предложение сделал.
   Вот тебе и здравствуй.
   -- Врешь ты, ну тебя.
   -- Какое там вру! Ей-Богу, и сам не знаю, так как-то, уж очень к слову пришлось. Теперь-то уж вижу...
   -- Ну, а она?
   -- А она: "Не знаю,-- говорит,-- подумаю, уж очень вы сразу как-то, я не могу так".
   Еще бы не сразу: второй раз в почтенный дом Сеня пришел -- и вот тебе, одолжил.
   Наутро Сеня Петра Петровича разбудил чем свет: на щетку плюет, сапоги чистит, тужурку новую вытащил.
   "Куда он? С ума спятил",-- поглядел Петр Петрович и опять уснул.
   К обеду вернулся Сеня. Смеется:
   -- Кончено.
   -- Что кончено-то?
   -- Да это, вчерашнее. Был я у них. Вышла Кипа -- невеста моя богоданная. "Ну, что,-- говорю,-- думаете?" -- "Думаю",-- говорит. "Ну, мол, не думайте, не надо: я раздумал". Вот и все.
   Посмеялся Петр Петрович, поругал-поучил Сеню. Да ему хоть кол на голове теши. Такой уж нрав у него -- от вида женского тает, как воск от лица огня. Не первая это у него невеста -- не последняя.
   С одной невестой такой Сеня, должно быть, с год хороводился. Такая была хохотуша: засмеется -- серебро рассыпает. За смех и полюбил ее Сеня.
   Был у хохотуши этой брат -- студент, была тетка, сухопарая такая, злющая. И что хуже всего -- была тетка весьма благочестива и до страсти к столоверчению привержена. Как вечер -- не с кем ей, она и засади хохотушу с собой за стол. Та в темноте сидит-сидит, да как фыркнет -- одно горе просто тетке с ней.
   Когда Сеня приручился хорошенько к этому дому, стала тетка его за столик сажать. Ну, а Сеня что ж, Сене только бы рядом с хохотушей сидеть да млеть, Сеня доволен.
   Раз в субботу уселись вчетвером: тетка, Сеня, невеста и Алешка, брат невестин. Руки зачем-то накрест надо было: левую -- направо, правую -- налево, и пальцами с соседом цепь составить. Уселись. Темно, тихо в комнате, слышно, как кровь колышется. Жуть, а вдруг правда что-нибудь этакое? Закрыл Сеня глаза, поплыли круги золотые. Вот где-то совсем близко, тут, на столике теплая рука хохотушина, вот только немного нагнуться -- темно ведь...
   Круги золотые, темно, кровь колышется... Нагнулся Сеня, прижался губами к руке.
   Ка-ак закричит Алешка, брат-то, благим матом, как вскочит:
   -- Да ты это что же, Сенька, с ума спятил -- руку-то мне целуешь?
   Хохотушка-невеста закатилась -- и не может -- не может -- никак не вздохнуть. Свет зажгли. Стоит Сеня...
   Ну, больше, конечно, не ходил уж туда.
   -- Руки эти самые накрест -- погубили меня, запутали,-- жаловался Петру Петровичу.
   Погоревал-погоревал Сеня о хохотуше, да и забыл -- пошли новые. Была Мышка -- так Мышкой ее все и звали. Зубки такие беленькие да хорошенькие: целые дни Сеня искусанный весь ходил. А то была Кильдеева, силачка: полюбил ее Сеня за то, что положила она его на обе лопатки во французской борьбе. И была Таня -- маленькая такая, легонькая: уж очень хорошо на руки ее было поднять, с того дело и началось.
   Маленькая, легонькая -- а вот никак не мог ее разлюбить Сеня. Жаловался Петру Петровичу.
   -- Засела защепой во мне -- и не вытянуть, разве с мясом только.
  

7

   На студенческой вечеринке забрались куда-то наверх, в далекую чертежку, и пристали к Сене: спой да спой костромскую какую-нибудь песнюшку. В другой бы раз Сеня ни за какие крендели перед публикой петь не стал. А тут, как выпивши малость был -- ладно.
   Закрыл Сеня глаза, лицо как слепое сделал и запел в нос уныло нищенскую песню:
  
   Ой вы, люди умные,
   Вы люди уцёные,
   Повествуйте нам,
   Что есть двенадцать?
   Двенадцать апостолов,
   Одиннадцать без Июды,
   Десять заповедей,
   Девять цинов ангельских,
   Столько же архангельских...
  
   И дальше -- всю до конца песню пропел о числе святом, апостольском. Закричали, захлопали: еще, Сеня, еще! Но уже не мог Сеня больше.
   В комнате плавал жаркий туман, дурманил голову. Сошел со стола Сеня, замешался в толпу.
   И увидал неподалечку от себя -- барышню какую-то русскую, в кике, золотом шитой, в сарафане червонном. "Да как же это раньше я ее не приметил?"
   Спросила Сеню барышня:
   -- Как звать-то тебя, паренек? Больно уж хорошо ты поешь.
   Словечком этим -- паренек -- вконец улестила Сеню. Пошел за ней, закружило его.
   "Да, она это, она, о которой..."
   Звали барышню ту -- Василисой Петровной. Родители у ней -- купцы московские, именитые. От старого благочестия почти вконец отреклись уж, всякие роскошества у себя завели, дворец вон какой на Остоженке закатили.
   И в том дворце хранилось у них все древлее, от родительских родителей наследованное: иконы старые, истинные, с огромными черными глазами; парчовые покровцы, шитые в скитах серебром-жемчугом; ковши для браги, для меда, муромскими людьми из дерева резаны; столы, кресла мореного дуба -- с места не сдвинешь.
   И посреди этого ходить ни в чем нельзя было Василисе, кроме как в сарафане да в кике. Да ни в чем ином и не ходила она, разве уж когда-когда.
   Увидал ее Сеня здесь, обоймленную всем вот этим дедовским, пахнущим медом и ладаном, да так и прирос -- не оторваться.
   Бродили они вдвоем по церквам, по московским закоулкам. Пыль поднимали у старьевщиков -- нет-нет, да, глядишь, и откопают какую-нибудь диковину. В ковровых санях, на тройке с колокольцами -- ездили на Воробьевы горы.
   Так вот катались раз зимним вечером -- и вернулись на Остоженку к Василисину дворцу. Сели у ворот на скамеечке -- такая там каменная резная была. Смотрел Сеня, не отрываясь, в синие глаза Василисе.
   Улыбнулась Василиса, тронула пальцем Сеню, против самого сердца -- и спросила:
   -- Терем-теремок, кто в тебе живет?
   Хотел Сеня крикнуть радостно -- кто, да осекся:
   "А Таня-то как же? А Таня -- такая маленькая..."
   И ничего не сказал он Василисе.
   На другой день к Тане пришел. Положил ее голову себе на колени, гладил лицо. Рука у Сени дрожала, и таким горько-нежным переполнилось чем-то сердце, через край переливалось светлыми, как слезы, каплями.
   Все без утайки рассказал ей.
   -- Не знаю, не знаю, что со мной. Тянет меня к Василисе...
   Танино лицо лежало у него на руках: почувствовал -- мокрыми стали руки. И какая же она маленькая, легонькая!
   Поднял ее Сеня на руки.
   -- Но ведь тебя-то я же люблю,-- знаю ведь, что люблю, вот как...
   С улыбкой -- солнышко сквозь дождь -- сказала Таня:
   -- Только меня не разлюби. А то как хочешь. Я тебя все равно буду так же любить...
  

8

   Знал, конечно, все Петр Петрович. Никак не верил Сене:
   -- Да ты хорошенько-то покопайся, глядишь -- и окажется по-человечески: одну какую-нибудь любишь. Ишь ты, выдумал: обеих зараз.
   -- Да, обеих! А ты -- олух! Неужели не можешь понять, что Василису -- за свое, за Василисино, люблю, а Таню -- за Танино...
   -- Гм. Что же ты -- наиболее точное решение все разыскиваешь, с обеими-то валандаешься?
   -- Ах, милый мой, мне теперь не до шуток и не до теорий.
   И все-таки никак этого переварить не мог Петр Петрович: как же это так -- обеих? Статочное ли дело? Вот леший-то непутевый...
   -- Не кончится это добром,-- пугнул Петр Петрович.
   -- Знаю, так что же? Знаем же мы, что жизнь -- смертью кончится непременно, а ведь -- живем же?
   Что же тут скажешь?
   Сеня решил обязательно показать Василису Петру Петровичу:
   -- Ты вот погляди, голубчик, сам погляди -- да и говори тогда...
   В конце святок, вечером, пришла Василиса в гости. Глаза синие, губы румяные, в косах снег серебром напорошился. Бросились вытряхать -- веселье, смех.
   Принесла Василиса и святочное угощенье с собой, и посуду. Выложила деревянное блюдо, написано на нем вязью: "Хлеб-соль ешь, а правду режь"; на блюде -- смоквы, пастила, синий изюм, волошские орехи. Пошел пир горой.
   -- А ну-ка, братцы, давайте гадать,-- затеяла Василиса.
   -- А как, как?
   -- Кольцо обручальное...
   -- Да у кого у нас кольцо-то? Нету.
   -- А не мешало бы кой-кому колечко иметь,-- подкузьмил Петр Петрович.
   Смеялись, судили-рядили. Ну, коли под руками ничего нет, так хоть это вот: бумагу жечь да тени на стене разглядывать.
   И только первый кусочек бумаги зажгли -- звонок.
   -- Вот черта какого-то нелегкая принесла!
   Вошла Таня. Сеня поспешно смял на тарелке черный пепел -- как будто это-то и было, что никак не должна видеть Таня. С усмешкой Василиса опустила на Сеню свой синий, стальной взгляд.
   Сеня встряхнулся:
   -- Ах да... позволь, Таня, представить тебе: Василиса Петровна, ты знаешь ведь. "Ты -- тебе",-- поняла Василиса. Сеня суетился. Зажег на тарелке новую бумажку.
   -- Ну-ка, на тебя теперь, Таня, погадаем,-- ну-ка!
   -- А на меня-то что ж? Мою-то бумажку вы смяли ведь,-- сказала весело Василиса -- очень весело.
   -- Да, и правда, я и забыл...
   Бумажка горела, колебалось пламя. Все смотрели на тень на стене.
   -- Так на меня -- или на нее? -- спросила Василиса.
   Сеня не ответил. На тени появилось из пепла чье-то рогатое лицо.
  

9

   Василиса сказала:
   -- Или я -- или она. И никаких разговоров.
   Вернулся домой Сеня. Петр Петрович уж спал. Всю ночь Сеня ходил в темноте, ходил.
   Утром написал письмо -- и разорвал. Написал -- и опять разорвал:
   -- Ну, не могу я сам, не могу -- которой же, не знаю.
   Ходил все по комнате, ходил. С синими, стальными глазами Василиса сильнее была, перетянула. Умолял Сеня Петра Петровича сходить к Тане:
   -- Объясни ты ей, Христа ради... Ведь люблю я ее все так же... Не веришь? Ну что ж, все равно, не верь...
   Как в омут, ринулся Сеня в любовь к Василисе, чтобы утопить ту, другую, такую маленькую, такую легонькую.
   По-прежнему -- бродил он с Василисой по дворцу на Остоженке; целовал ее как бешеный; лежал на тканном старинными узорами ковре у ее кресла. По-прежнему -- одевал ее в тяжелые бабушкины робы, в наколки, чепцы -- отходил и издали любовался ею. Вместе читали, как и раньше -- страницы из синеватой толстой бумаги, с старомодным смешным шрифтом -- Ш из трех палочек.
   Но не было уж рабочего Сенина смеха, такого звонкого, забыл Сеня песни петь костромские. Такой не нужен он был Василисе Петровне. Не любила осень -- любила она только лето с ярым солнцем.
   Наказала Василиса Петровна Сене в театр за ней зайти, часов в восемь. Нарядилась в сарафан, в кику, стояла перед зеркалом, усмехалась: то-то потеха будет, как сядет она в ложе да как начнут на нее со всех сторон глаза пялить!
   И случилось же так, что в этот день встретил Сеня старого своего приятеля костромского -- Сереньку.
   -- Серенька, да неуж -- ты? Сколько лет, а? Господи...
   Сидели в трактире, пили и молодость свою вспоминали:
   -- Эх, было времечко!
   Старые аглицкие часы в трактире -- бьют медленно, басом -- ровно соборный костромской колокол -- девять.
   Услыхал -- остолбенел Сеня. Как угорелый вскочил, побежал, ни слова Сереньке не молвил, не простился -- побежал.
   Примчался на Остоженку. Открыла ему девка-горничная дверь:
   -- Нету Василисы Петровны дома. И завтра не будет.
   Домой не пошел Сеня. Неведомо где -- пропадал ночь, вернулся только к утру. И такой пришел страшный, что думал Петр Петрович:
   "Ну, пропал Сеня. Спятит с ума, ей-Богу, спятит".
   Спятить не спятил. Но запил горькую -- хоть святых вон неси. Каждый день ночью приходит -- не в себе. Придет, тяжко сядет, голову на руки опустит...
   -- Петр Петрович! Прости, ну, понимаешь, прости! Прости, говорю.
   -- Да будет тебе, чего зря...
   -- Нет, ты меня прости! Ну вот, хочешь -- на колени стану, хочешь?
   И пока-то это уговорит его Петр Петрович, разденет да спать уложит. Ох, и зазнал уж он горя в те поры с Сеней: поди-ка, по кабакам побегай во всем околотке да разыщи его! А разыщешь -- поди-ка его, милого друга, из-за столика вытащи. Нейдет -- и шабаш. А тут еще и эти олухи царя небесного, которые с ним-то, дразнить его станут: "Что он тебе -- мамаша аль супружница? Какое такое его полное право,-- не ходи..."
   Перестал Петр Петрович деньги давать Сене на пропой. А Сеня -- что ж? Обошел Анисью-кухарку каким-то манером: разжалобилась Анисья, вынимает из сундука деньги, дает. Сопьется, ох, сопьется малый...
  

10

   Пришла осень. И поди, как всякая московская осень была и слякоть, и мга сырая, и дождичек меленький. А мерещилось -- всю осень один сплошной солнечный день был. И на улицах будто -- и Пасха, и масленица вместе. Флаги, народ ходит, поют, и все между собою родные. И кричать хочется -- кричать хочется во все горло -- от радости, от шири, от удали.
   Как-то в октябре пришел Петр Петрович на митинг в университет. Глядит -- и глазам не верит: батюшки мои, да неужли ж правда? Стоит на кафедре Сеня, рука у него белым платком зачем-то повязана, глаза блестят, улыбается. И с толпой, со зверем этим, просто, как с приятелем, разговаривает.
   -- Браво, Сеня, браво,-- хлопают, смеются как какой-то костромской прибаутке.
   "Вот оно как: уж он у них -- Сеня",-- подивился Петр Петрович.
   А Сеня уж протолкался, стал около, да и веселый же:
   -- Эх, Петрович, чайку бы теперь лестно, а? Пойдем, что ли?
   Шли втроем. Третий был узёмистый, сутулый, лохматый, в волосьях все лицо: как Исав.
   -- Знакомьтесь,-- кивнул им Сеня.
   Волосатый Исав мурныкнул что-то под нос. "Ка-ак?" -- ничего не понял Петр Петрович. Ну, да не переспрашивать же. Так и пошел с тех пор волосатый у Петра Петровича за Исава: Исав да Исав.
   -- Это что же, вы, стало быть, Сеню в эсдеки-то сманили? -- покосился Петр Петрович на Исава.
   -- Никого я не сманивал, и никакой не эсдек я. Говорил что-то Исав, а Петр Петрович дивился, как это такое -- говорит, а губы не разжимает. За волосьями, что ли, не видать? Исав говорил:
   -- И как можно верить во что-нибудь? Я допускаю только -- и действую. Рабочая гипотеза, понимаете? Петр Петрович к Сене обернулся: ну, а ты?
   -- Я-а? Да что ты, чтоб я... Да глаза бы мои не глядели на программы все ихние Слава Богу, в кои-то веки из берегов вышли, а они опять в берега вогнать хотят. По мне, уж половодье так половодье, вовсю, как на Волге. Правда или нет?
   Исав буркнул что-то согласительно, не разжимая губ.
   Не нравился Петру Петровичу волосатый Исав. Ну, авось не детей с ним крестить. Зато вот, слава Богу, Сеня пить совсем перестал. Да и зачем ему пить, когда он и так, без вина, вдосталь пьян?
   Морозы пришли. Дни стали тихие, хрустальные, синие. Выстрелят -- хрусталь вдребезги, и осколочки тишины звенят, такие жутко-веселые. На улицах пусто. Разве отчаянный какой по улице пробежит: а ну-ка, мол, цел буду или...
   Сеня целыми днями пропадал. К вечеру придет румяный, морозом от него весело этак пахнет.
   -- А ты сидишь все, Петр Петрович? Чудак, да весело же, пойми, на улицах, весело: жизнь. Самые по мне живые люди теперь там. А-а, близки к смерти, говоришь,-- вот оттого они к смерти и близки, что самые живые...
   Однажды Сеня не пришел домой ночевать. Ждал его, ждал Петр Петрович допоздна: нету.
   "Чтоб опять запьянствовал -- не может того быть, нет. А если нет, так..."
   До конца боялся додумать. Спал плохо. Раным-рано побежал Сеню искать. И только на Никитскую свернул, глядь -- и Сеня навстречу. Ох, отлегло...
   А Сеня -- веселый:
   -- Всю ночь, брат ты мой, просидел с ними на Настасьинском переулке -- до семи утра. Проволока, ларьки, перины какие-то: смехота. Сидели-сидели, курицу заблудящую изловили. Иван там был, белобрысый, из солдат -- потешал нас все. "Чем, грит, курицу нам самим резать-трудиться, пущай уж они лучше",-- это солдаты то есть. Картуз свой на курицу напялил, выставил ее поверх -- а уж утро, светло. Цок-цок, цок,-- стащили курицу вниз: две пули. "Теперича,-- Иван говорит,-- не курица уж это, а дичь стреляная, прошу покорно -- есть проворно..."
   Никогда Петр Петрович Сеню таким веселым, как в эти дни, не видал: так и кипело в нем, так и переливалось через край.
   И другие дни настали: конец. Все прахом прошло. Дружинники веселые разбегаться стали: чего ж зря веселым помирать -- веселые еще пригодятся.
   Каждый божий день теперь приходил Исав на ночевку, на свою-то квартиру ему и носу показать нельзя было. Не разжимая губ, мертво-спокойный Исав говорил:
   -- Ну и что ж? Ну, и отступим. Но чтобы нас победили? Да разве мыслимо победить мысль?
   Петр Петрович -- всегда за хозяйку -- устраивал и постель Исаву: подгромащивал три венских стула, клал на них ватное Сенино пальто. Исав, должно быть, виды видал, ко всему привык: только лег -- кувырь на бочок -- и завел уж сонную музыку...
   А Сеня не спит. Встанет, на цыпочках, чтобы не слыхал никто, пойдет, папиросу набьет. Курит, лежит и думает, думает.
   Четырнадцатого декабря ночью новый снег выпал. И день встал -- весь в белом. Небо белое, пуховое, близкое -- опять скоро снег пойдет. А по земле -- неведомый добр человек расстелил белую бумагу, и вот сейчас будут на ней, чистой, люди какую-то историю писать -- веселую или страшную.
   Белый Настасьинский переулок перегорожен посреди самой дороги несуразной запрудой -- из фонарных столбов, из дров, из подушек, из снегу. И сидят за запрудой на скамеечках -- из снегу же самодельщина -- веселые те самые ребята, Исав с ними и Сеня.
   С соседнего двора слышно: хек-хек-хек. Рубят дрова. Иван -- из солдат, белобрысый -- мечтает:
   -- Ишь ты! Вот дровец нарубят, запалят, шти, дай-кось, в печь поставят... Хорошо -- с морозцу прийти, похлебать!
   Ему не отвечают веселые ребята, задумались. И похоже, пришли они сюда в полушубках, рукавицах, в валенках -- пришли все десять просто снег сгребать, а подрядчика ихнего все нету еще -- сидят вот и ждут. Так просто!
   К полудню по нехоженому снегу -- по белой бумаге -- наследили солдаты. Они не стреляли уж, как вчера, а медленно и упрямо шли. Во ста шагах от запруды стали. Офицер вытащил сабельку, крикнул. Солдаты трусцой -- трюх-трюх -- побежали.
   Исав смотрел в окошечко, сложенное из поленьев.
   -- Ну что ж, господа,-- сказал он мертво-спокойный,-- надо уходить теперь, что ж...
   Веселые ребята пробежали два дома, юркнули в ворота -- и поминай, как звали.
   Исав шел последний. Обернулся назад: Сеня сидел все там, у запруды, один, чернел на снегу, как ворон.
   -- Будет глупить-то,-- крикнул сердито Исав.-- Какой смысл?
   Сеня улыбнулся и помотал головой, молча.
   Солдаты добежали до запруды -- и остановились: почему же это никто оттуда не стреляет? Дело что-то не чисто. Неохотно полезли через...
   Вечером, как обыкновенно, Исав пришел на ночевку. Петр Петрович накинулся на него:
   -- А Сеня где, а где Сеня? Я искал целый день...
   -- Взяли,-- сказал Исав как будто не разжатыми губами.
   -- Да как, Господи, как же это?
   -- Сам виноват,-- слышалась у Исава мерзлая какая-то злость,-- двадцать раз убежать можно было. Все убежали, а он остался -- нате вам. Не понимаю. Бессмысленно, глупо, идиотство! Так бесцельно себя тратить,-- не понимаю!
   Петр Петрович свирепо поглядел на него:
   -- Не понимаете? Не удивляюсь. А я вот -- понимаю. Сам не сделаю, а понимаю.
   Выбежал на двор. Сел на крыльце, на приступочках. Шел снежок -- тихий, вечерний, падал на лицо. Пощупал Петр Петрович: все лицо стало мокрое. От снега, что ли?
  
   1913
  
  
  
  

Оценка: 6.00*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru