Лето 1875 года я проводил в Тамбовской губ. В Усмани я познакомился с одним почтенным местным жителем, Ив. Вас. Федотовым. Человек свободного образа мыслей, очень начитанный, сведущий в литературе, Федотов составил прекрасную домашнюю библиотеку и постоянно с толком, со строгим выбором пополнял ее. (Впоследствии его библиотека перешла к городу). Федотов любил книги, любил их авторов. На хорошую книгу он смотрел с уважением, снимал ее с полки бережно, хранил, как сокровище, но в то же время он с полной готовностью выдавал книги знакомым для чтения.
У Федотова однажды я встретил молодого человека, приехавшего с хутора за книгами. Этот юноша -- блондин, высокого роста, худощавый, симпатичной наружности, с мягким ласкающим взглядом добрых, задумчивых глаз -- был Александр Иванович Эртель. Тогда ему было не более 20 лет.
С первого же нашего свидания, можно сказать, с первых же слов -- он внушил мне доверие к себе, и я близко познакомился с ним. И теперь воспоминание о нем составляет одно из лучших, светлых моих воспоминаний. А ведь на жизненном пути у меня было немало встреч во всех слоях общества, начиная с так называемых "высокопоставленных лиц" и кончая крестьянином-бедняком. Среди знакомых лиц, живо и ярко сохранившихся в моей памяти, образ А. И. Эртеля -- наряду с немногими другими -- особенно рельефно запечатлелся в моих воспоминаниях.
Это был человек, богато одаренный умственными силами, умело и широко воспользовавшийся средствами к самообразованию, деятельный, энергичный, человек великодушный, всегда, при всякой возможности оказывавший помощь ближним, делавший добро -- но без шума, без реклам, человек с душой нежной, чуткой, отзывчивой... Не мог он безучастно проходить мимо людского горя, только не всегда было в его силах облегчить это горе. Близко, горячо к сердцу принимал он страдания рабочего народа -- особенно крестьянского населения, и не потому, конечно, чтобы он игнорировал массу заводских и фабричных рабочих, вовсе нет! Он был человек настолько всесторонне развитый, что решительно не мог игнорировать этих тружеников, но жизнь его с ранних лет сложилась так, что ему пришлось быть постоянно бок о бок с крестьянами; он знал их быт, знал темные и светлые его стороны и, нимало не идеализируя крестьянина, любил его и жалел его всего более за его темноту, за невежество, делавшее его, богатыря, беспомощным и бессильным существом, которым командовал всякий, кому было не лень.
Эртель сходился с крестьянами, не как барин, но как "свой человек"; в среде народа у него были не только добрые знакомые, но и друзья, и последнее обстоятельство дало ему возможность не только основательно познакомиться с внешним бытом народа, но и заглянуть ему в душу, уловить его затаенные думы, надежды, чаяния и мечты...
Знакомство мое с Эртелем продолжалось 33 года, и немало сцен и целых эпизодов сохранила моя память из времени моего знакомства с ним.
II.
В декабре 1876 г. я опять быль в Усмани и новый (1877 г.) встречал на хуторе у Эртеля. Ездили мы к нему втроем -- жена моя, Анюта Федотова (дочь Ив. Вас.) и я. Помню, мы выехали из Усмани уже в сумерки...
Здесь я должен сказать несколько слов об Анюте Федотовой. Коротка была ее жизнь и закончилась трагически...
В то время, когда мы с нею ездили к Эртелю на хутор, она была еще совсем девочкой, вероятно, лет 10-11. Через несколько лет после того Анюта приехала в Петербург, готовилась поступать на курсы, но была арестована и попала в дом предварительного заключения. Теперь я не помню в точности, за что она была арестована, -- то ли ее адрес оказался у кого-то серьезно замешенных в политическом деле, то ли нашлись у нее какие-то листки, -- только помню, что за сущие пустяки. Продержали ее несколько месяцев в одиночном заключении и выпустили "на волю" в последнем градусе чахотки; "на воле" Анюта пробыла один день, а затем ее отвезли в рождественские бараки, где она вскоре же и умерла.
Так безжалостно, ни для кого не нужно, скосили едва распустившийся цветок...
Едва ли Анюте было в то время 20 лет. Притом она была очень моложава, казалась девочкой... По выходе же из заточения, она оказалась постаревшею на много лет, и когда она лежала уже в покойницкой, ее можно было принять за старушку. На похороны ждали из Усмани ее мать. Но, приехав в предполагаемый день похорон и прямо с вокзала придя в рождественские бараки, несчастная мать, убитая горем, уже не нашла трупа своей дочери. Ночью полиция похитила труп и неизвестно где похоронила... Матери хотелось найти хоть могилку своей Анюты, но напрасно она оббивала пороги всяких полицейских властей, так и не добилась толку...
III.
Итак, продолжаю...
Мы ехали на хутор. Синие сумерки уже перешли в белесоватую мглистую зимнюю ночь. Снежные равнины бесконечной белой пеленой расстилались по сторонам плохо проезженной степной дороги. Лишь изредка попадались нам деревушки и одиноко стоявшие хутора.
Уже не очень далеко от хутора, который арендовал Эртель, нас застигла метель. Мы прозябли и зашли было погреться в какую-то избу. Изба была небольшая -- сравнительно с крестьянскими избами северной России, и в ней вповалку спали 18 человек. Воздух в избе был до того невыносимо удушлив, что мы, несмотря на все наше желание поотогреться, не могли выдержать и пяти минут, опять вышли на мороз и нашли за лучшее поскорее отправиться в путь.
Добрались мы до хутора уже поздно. Конечно, радушный хозяин нас живо обогрел. На столе появился весело шумящий самовар, груды всякого печенья и различные вкусные деревенские яства.
Поэзией обвеяны для меня те дни, те святочные вечера, которые я провел на этом степном хуторе в обществе Эртеля.
Время летело незаметно. Задушевная беседа сменялась шутками, безобидными остротами, смехом, шутки и смех сменялись тихою, меланхоличною игрою на гитаре... Мне было хорошо, уютно, и я с наслаждением здесь отдыхал после петербургского "коловращения людей".
Помню, школьники приезжали славить со своим учителем, пели различные песни и, между прочим, очень выразительно спели известное никитинское стихотворение "Ни кола, ни двора, зипун -- весь пожиток". Певцов, конечно, угощали, одарили всякими сластями. Приезжали еще кое-кто из соседей, но вообще посетителей было немного... Чаще мы оставались одни с хозяевами.
Помню, как однажды с Эртелем поздно вечером мы ездили кататься. Лошадь бежала спокойной, мерной рысью; сани неслышно скользили по мягкой дороге. Бодрящим морозным воздухом веяло нам в лицо... Над головой искрилось огнями темно-синее ночное небо, по сторонам дороги расстилались снежные равнины, серебрившиеся в сиянии месяца, даль утопала в таинственной мгле...
После того прошло слишком 30 лет, но картина того далекого святочного вечера и теперь словно стоит у меня, перед глазами.
После того я еще не раз гостил у Эртеля в деревне и на хуторе ("на Грязнуше"), и в Ольховке, где он одно время арендовал усадьбу.
IV.
В конце 70 годов А. И. Эртель переселился в Петербург.
Тогда в "Вестнике Европы" появился ряд его прелестных рассказов под общим заглавием "Записки степняка". Эти рассказы своею образностью, живым описанием природы, изяществом и мягкостью тона сильно напомнили тургеневские знаменитые "Записки охотника". Эртель скоро был замечен читателями и критикой. Редакция "Вест. Евр." очень дорожила им, как талантливым молодым писателем.
Весной 1879 г. я передал Эртелю заведывание моей библиотекой (находившейся на Невском пр., близ Литейной.) Это дело вполне соответствовало его вкусам, в то же время не отрывало его от его литературных занятий и доставляло ему при библиотеке даровую квартиру. А я в ту пору поселился на Пушкинской ул.
В эту зиму мы часто, почти каждый день, виделись с Эртелем. Одно время я с женой даже столовался у него, потому что я тогда жил как-то так -- между небом и землей... После обеда, бывало, мы иногда подолгу просиживали за самоваром, если у Ал. Ив. и у меня не было спешной работы. Говорили о злобе дня, о текущих событиях общественной жизни, о литературных новостях. Нередко заходил Г. И. Успенский и оживлял нашу беседу. Эртель умел вызывать Глеба Ивановича на рассказы, а рассказы Успенского, когда он чувствовал себя в "своем кружке" обыкновенно бывали очень остроумны, дышали жизнью, а порой были проникнуты тем тонким юмором, какой составляет характерную особенность произведений Успенского.
Иногда Ал. Ив. прочитывал мне в рукописи свой рассказ -- перед отсылкой его в редакцию "Вест. Европы" -- и заставлял меня выступать в роли критика.
Однажды с Эртелем -- по какому-то случаю -- мы вечером остались вдвоем и тихо беседовали, как говорится, "по душе". Говорили об идеале "настоящей жизни", о счастии... И помню, Эртель тогда со вздохом заметил:
-- Иногда мне думается, что Пушкин прав... "На свете счастья нет, а есть покой и воля"...
Этот вечер с необыкновенной яркостью запомнился мне, потому что беседа наша в тот вечер была особенно задушевна и мы с увлечением делились своими думами и мечтами...
Заведовал Эртель библиотекой лишь один год. Весной 1880 г. он опасно заболел, вследствие сильного переутомления, и мы боялись за его жизнь.
Как-то, уже в конце зимы, мы сидели у него вечером. Перед тем Ал. Ив. усиленно работал почти двое суток, не отрываясь от письменного стола, почти не спал, ел урывками, кое-как, и пил чай. В тот день, о котором идет речь, он кончил свою работу, сходил в баню. Мы ушли от него около 11 часов. Эртель казался совершенно здоровым, только утомленным.
Перед утром, когда было еще темно, нас разбудил сильный, торопливый звонок. Прибежала прислуга от Эртеля. Оказалось, что ночью Ал. Ив. заболел, у него открылось сильное кровотечение горлом. Мы, конечно, поспешили к нему.
Мы застали его сидящим на кровати и смертельно бледным. Он сидел, обложенный подушками и дрожал, как в лихорадке.
Мы всячески успокаивали его, и сделали все, чтобы остановить кровотечение. Был приглашен доктор. Днем посетил нашего больного проф. В. А. Манассеин, внимательно исследовал его, выслушал его легкая, сердце и настойчиво посоветовал Эртелю, когда он поправится, ехать на кумыс и, по крайней мере, года два-три не возвращаться в Петербург. В тот же день (или на другой, точно не помню) навестил Эртеля проф. С. П. Боткин. Он явился во фраке и со звездой... Такой парадный вид профессора удивил меня... Дело в том, что в то время была больна государыня Мария Александровна; Боткин лечил ее, и из Зимнего Дворца прямо проехал к нам, в библиотеку. Он также выслушал больного и советовал ему, при первой же возможности, поехать куда-то за границу.
Оба профессора отнеслись к больному очень внимательно, оба были специалисты по внутренним болезням, но советы их расходились. Доводы проф. Манассеина, по-видимому, оказались убедительнее (да к тому же, может быть, они более соответствовали финансовому положению больного), -- Эртель избрал кумыс.
Лишь только он оправился настолько, что мог ходить по комнате, мы проводили его на юг.
Эртель строго последовал советам Манассеина, -- пил кумыс, жил в деревне, на чистом воздухе, и вообще вел предписанный ему режим. И кумыс -- в соединении с благоприятными условиями жизни -- замечательно помог Эртелю. Ал. Ив. окреп, пополнел и казался гораздо здоровее, чем был до болезни.
Проф. Манассеин на одной из своих лекций в Медико-Хирургической Академии показывал студентам две карточки Эртеля -- одну, снятую до болезни, а другую -- после болезни, и на этом наглядном, красноречивом примере доказывал еще раз благотворное влияние кумыса при болезнях и при слабости легких.
В 1882 г. Эртель опять появился среди нас. В это вторичное пребывание Эртеля в Петербурге два злоключения постигли его. Почти одновременно -- умерла у него дочь, а сам он -- по подозрению в революционной пропаганде -- был арестован, провел несколько времени в доме предварительного заключения и, за неимением улик, административным порядком был сослан в Тверь. Здесь он вскоре познакомился с лучшими земскими деятелями, и у него составился в Твери свой кружок.
Вот, еще замечательная черта, о которой нельзя не упомянуть, говоря об Эртеле... Где бы он ни поселился, куда бы ни забросила его судьба, вокруг него тотчас же начинали группироваться лучшие местные деятели. Личность его обладала какою-то обаятельной силой, способностью привлекать к себе все лучшие живые элементы в окружавшей его среде.
Эртель был очень дружен с Г. И. Успенским и с тем литературным кругом, в котором вращался Г. Успенский. Он был в дружеских отношениях с бывшим эмигрантом Вл. Гр. Чертковым, с кн. П. А. Кропоткиным и с другими видными общественными деятелями. В последние годы, живя в Москве, он также вращался в прогрессивных кружках московского общества.
V.
После "Записок степняка" появилось еще несколько повестей и романов Эртеля ("Гарденины", "Смена" и др.) Его "Гарденины" в свое время произвели сенсацию в среде читателей.
Уже лет десять, как Эртель оставил литературную деятельность, замолк. Я не однажды выговаривал ему за то, что он не пишет. Он утверждал, что у него не было и нет настоящего призвания к писательству, что он был дилетантом. По моему мнению, он ошибался, был он слишком скромен и недооценивал свои силы, как художника-бытописателя. Те же "Гарденины" и теперь еще представляют для добросовестной критики богатый материал, (Я пишу не критическую статью, и поэтому умалчиваю о несомненных для меня достоинствах литературных произведений А. И. Эртеля).
К сожалению, я не могу найти того письма Эртеля, где он подробно говорит о причинах, по которым он покинул литературную деятельность. Зато сохранилось у меня его большое, доброе письмо из Твери (от 16 апр. 1889 г.).
В феврале и марте 1889 г. я перенес очень тяжелую болезнь (крупозное воспаление легких) и наводил у знакомых справки о кумысе, о том, куда бы мне лучше поехать для поправки, когда буду в состоянии отправиться в путь. В это-то время, когда я находился, так сказать, на распутье, я и получил от Эртеля очень подробное письмо, с весьма полезными указаниями и с предложением услуг...
"Дорогой П. В., -- писал он. -- Вчера я получил письмо от М. Н. Чистякова 1) [Близкий, старый знакомый Эртеля, который до конца оставался с ним в самых дружеских отношениях], в котором он меня извещает, что вы очень больны и что справляетесь, как бы устроить кумыс в Самаре. Позвольте мне дружески поговорить с вами по поводу летних ваших проектов. Дело в том, что в Самарск. губ. очень трудно устроить кумыс так, чтобы это было и не дорого, и хорошо. Живи там Матвей Николаевич 2) [Чистяков] или хотя бы Сумкины, -- другое дело, но теперь приходится выбирать только между так называемыми кумысолечебными заведениями. Лучшее из них, несомненно, Богдановка, в 50 верст, от Самары по Оренбургск. и затем по Уфимск. ж. д. (ст. Тургеневка). Но что представляет из себя это "лучшее"? (следуют подробности о кумысе и дороговизне жизни в Богдановке.) Но это не главное, главное -- страшнейшая тоска, обыкновенно царствующая там; в саду -- сыро, в поле -- пустыня, выжженная солнцем -- и вечный вид чахлых раздраженных, но все же щеголяющих напропалую больных. Не изберете ли вы другое?
"Ступайте в Кисловодск. Кумыс там прекрасный, но лучше всего живительный горный воздух, чистый и прозрачный, как хрусталь. Жизнь отнюдь не дороже, чем на сравнительно дешевом кумысном курорте -- Богдановке. Я знаю людей -- мужа и жену, -- которые ухитряются проживать вдвоем 70 р. в мес., то есть, в Кисловодске. Правда, у них была своя керосиновая кухня, а припасы на базаре очень дешевы. Но какое же сравнение с унылой Самарой! Можно вволю бродить по веселым, зеленым горам; утомительных жаров никогда не бывает, а в случай покажется жарко -- прелестный тенистый парк, с вечным журчанием горной речки. Одним словом, вне всякого сравненья с пыльной и знойной Самарой.
Перейду теперь к Ахиллесовой пяте этого проекта. Раньше 1 июня в Кисловодске делать нечего: сезон открывается с 1, да в мае бывает еще и сыро, иногда идут дожди. Вам же, разумеется, чем скорее выбраться из Питера, тем лучше. Сделайте так: выбирайтесь хоть сейчас же, доезжайте до ст. Графской (одна станция за Усманью) и живите у нас на Грязнуще до 1 июня. Помещение не ахти какое, пожалуй, даже убогое помещение -- но все-таки не простудитесь в нем, а затем -- весна, которая так хороша в наших местах. Молока вволю, открытые и просторные поля. Мы выберемся из Твери, вероятно, в половине мая; впрочем, может быть, М. В. приедет раньше на хутор, -- но, во всяком случае, вы будете у матери моей, там живущей, таким же желанным гостем, как и у нас. Если же вам почему-нибудь не по душе мое предложение, то дальше, по той же жел. дороге, в 200 верст. от Графской, живут люди, тоже дружески расположенные к вам -- Чертковы. Во всяком случае, можно переждать где-нибудь на пути до начала июня.
Приступаю к самому труднейшему... (Следует подробное исчисление расходов по поездке и по житью в Кисловодске.) В конце июля и в конце августа я могу располагать (с апрельской кн. "Русск. Мысли" печатается мой роман) возможностью ссудить вас в два срока 150 руб., то есть высылать вам в Кисловодск по 75 р. в месяц -- июль и август 1) [Ал. Ив. знал о моем безденежье]. Я быль бы очень счастлив, если вы согласитесь взять эту ссуду -- и еще больше счастлив -- если вы сочтете возможным при этих условиях поехать в Кисловодск. Всего вернее, что вы, проживя месяц в Кисловодске, так оправитесь, что сможете написать хотя бы для "Русск. Ведом." несколько фельетонов. Это вам обеспечит получение на сентябрь. Да непременно поправитесь! В Кисловодске нельзя не поправиться!
Жду от вас возможно быстрейшего ответа. Если согласитесь на все, что я пишу вам, то есть в том числе и на Грязнушку, и вместе с тем не захотите заехать в Тверь, -- то известите меня, чтобы я мог встретить вас на станции и передать вам письмо к матери. О том, чтобы на станцию Графскую выслали за вами лошадей, я немедленно напишу, как только получу утвердительный ответ от вас вот на это письмо.
Само собою разумеется, если вы и не захотите ехать в Кисловодск, я буду очень рад ссудить вас деньгами 2) [Конечно, я был очень благодарен Ал. Ив. за его милое письмо, за его указания и за предложение ссуды; но ссудой я не воспользовался, и -- как уже я ранее рассказывал -- вместо Грязнуши и Кисловодска, я попал на кумыс в. Уфимск. губ. (в Кидаш)], о которых шла речь, хотя опять-таки только в конце июля и в конце августа. Об этом тоже напишите.
Верьте самым искренним и дружеским чувствам моим к вам".
Ал. Эртель.
Гор. Тверь, Миллионная, д. Федорова.
В этом письме, как в зеркале, отразился А. И. Эртель -- с его искренним доброжелательством, с его готовностью пойти на помощь людям советом, утешением и делиться с ними последним грошом. Я именно для того и привел целиком письмо Эртеля, чтобы не быть голословным и показать наглядно, сколько у этого человека, было гуманности, доброжелательства, искреннего участья к положению ближнего...
В последнее время Эртель работал над организацией крупного общественного предприятия. Смерть застигла его в разгаре деятельности.
7 февраля 1908 г. мои московские друзья известили меня о кончине А. И. Эртеля.
Было горько, было обидно и больно сознавать, что одним даровитым, полезным, хорошим человеком стало меньше на свете. Не на зло людям тяготил Эртель землю, он жил недаром и оставил по себе добрую память.
Искренно и глубоко мне жаль его, жаль близких ему людей, но из них всего более мне жаль его старушку-мать... Ведь матерям вовеки не забыть своих детей, "как не поднять плакучей иве своих поникнувших ветвей"...