Лет пять тому назад мне пришлось посетить один из бойких сибирских уездных городков. Грязная гостиница с "номерами для г-д приезжающих", куда завёз меня мой ямщик, выходила своим фасадом в городской общественный сад, разбитый на берегу глубокого заводского пруда.
Содержатель гостиницы, пожилой еврей, встретил меня довольно приветливо, с большою ловкостью помог вылезть из брички и даже покушался поддерживать "под локоток". Пока я поднимался по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, он клялся и божился, что примет все меры сделать моё пребывание в их городишке наиболее приятным и весёлым, и в конце концов отвёл мне очень грязную и вонючую комнату. Когда же я сделал ему на этот счёт соответствующее замечание, он, не обращая внимания на мои слова, бросился к окну, распахнул раму и, показывая рукой куда-то вдаль, воскликнул с большим пафосом:
-- Но вы пошмотрите зато какой вид!
Вид был, действительно, недурён. Вдали темнели голубовато-серые уральские горы. Под самыми окнами расстилался сверкавший на солнце пруд. Густые аллеи тянулись по его берегу. По аллеям, по случаю воскресенья, гуляла разношёрстная публика. Доносились звуки гармоники и весёлый праздничный говор толпы. Делать было нечего -- я примирился с комнатой и попросил, чтобы мне дали умыться. Хозяин исчез, а вместо него появился босой малый, в пёстрой ситцевой рубашке. Он, тяжело сопя носом и встряхивая непослушными волосами, принялся поливать мне на руки.
-- Тебя как зовут? -- спросил я его.
-- Трифон.
-- А знаешь ли ты, где живёт инженер Александр Иванов Ламзин?
-- Гы! -- осклабился малый во всю ширину своей сияющей физиономии. -- Чего спрашиваете!
-- Как чего спрашиваю? Спрашиваю: где Ламзин живёт? -- повторил я, не понимая его глуповатой улыбки.
-- Так нешто я не знаю? -- расхохотался Трифон.
-- А знаешь -- так скажи!
-- Вот! Да у нас всякий в городе знает, где Лександра Иваныч живёт.
-- Ах ты шут гороховый, да понимаешь ты, что я-то не знаю.
-- Ну?! Неужто не знаете? -- удивился малый и, сделав сейчас же серьёзную физиономию, принялся объяснять мне, что Александр Иваныч живёт за прудом, в доме Бушуевых, что возле заводских казарм, а что в настоящее время его в городе нет -- уехал на ревизию, вернётся же дней через пять, не раньше.
Это меня очень огорчило: перспектива прожить лишних пять дней в этом городишке, а главное -- прожить безо всякого дела, не представляла из себя ничего привлекательного. Знакомых у меня здесь не было ни души, развлечений тоже никаких не предвиделось, и я положительно не знал, чем наполнить предстоящее одиночество.
Умывшись, я принялся за поданный мне тем же Трифоном самовар. Не успел я налить себе ещё первый стакан, как дверь из коридора тихо скрипнула, и в комнату ко мне, робко переступая босыми ножками, вошёл мальчуган лет пяти с типичной жидовской мордочкой. В руках он держал какой-то лист серой печатной бумаги.
-- Тебе что? -- спросил я.
-- Афиса... -- пролепетал мальчуган, протягивая мне бумагу.
-- Афиша! Какая афиша? -- не сообразил я сразу. -- Ну, ну, давай твою афишу... Что тут такое?
И, развернув поданный мне лист, я так и ахнул от удивления: на афише, крупным, хотя и очень грязным шрифтом, значилось:
"Гамлет".
Как? Гамлет?! Здесь, за Уралом -- Гамлет?! И я внимательно принялся за чтение: "С дозволения начальства сегодня, в воскресенье, 16 июня (слова "в воскресенье", 16 июня, были вписаны чернилами), труппою драматических артистов под управлением и при участии известного столичного артиста М. И. Глумова-Карпинского, а также и знаменитой провинциальной артистки Ладо, представлено будет: "Гамлет, принц Датский", трагедия В. Шекспира". Затем уже следовало перечисление действующих лиц и фамилий участвовавших артистов. Фамилии были всё очень громкие, преимущественно двойные, а одна -- артиста, исполнявшего роль Полония -- даже тройная: Грош-Петров-Загибин. На самом низу афиши было написано чернилами, что "билеты можно получать в доме купца Валенкова, где будет происходить и самое представление".
"Вот так сюрприз!" -- подумал я, опуская афишу... и тут только заметил, что маленький жидёнок ещё в комнате и стоит в той же самой позе с протянутой ко мне ручонкой.
-- Чего же тебе ещё?
-- Гостинца... -- прошептал он.
Я сунул ему какую-то медную монету, он торопливо сжал кулачок, быстро юркнул из номера, и по коридору пронеслось дробное топанье его босых ножонок.
Вот уж подлинно: "Голенький ох! А за голеньким Бог!" Думал, что здесь никаких развлечений, ан оказывается, что тут подвизается целая труппа артистов, да ещё с такими громкими, хотя и никому неизвестными фамилиями. Одно меня смущало: по силам ли будет величайшее произведение величайшего поэта разным Глумовым-Карпинским, Ладо и Грош-Петровым-Загибиным? Но вспомнив остроумное замечание одного старого театрала, что Гамлет -- такая роль, в которой ни один актёр провалиться не в силах, -- решил немедленно отправиться за билетом.
Разыскать дом купца Валенкова было нетрудно -- он оказался почти напротив моей гостиницы. Какая-то облезлая дама с подвязанною щекой сидела за маленьким ломберным столиком и штопала белый чулок. При моём входе она быстро спрятала работу и сделала умильную физиономию.
-- Вам билет-с?
-- Да, пожалуйста, на сегодняшний спектакль.
-- В первом ряду?
-- Зачем же в первом, я думаю, что это будет слишком близко от сцены -- неудобно смотреть.
-- Нет, ничего-с... между сценой и креслами оркестр -- так что не очень близко; а то сзади, знаете, здесь публика очень простая, вам неприятно будет...
-- Ну что ж -- давайте хоть в первом! -- согласился я.
-- Рубль пятьдесят копеек.
Я вручил деньги.
-- А на вторник не желаете взять билетик? -- заискивающе посматривая мне в глаза, снова предложила кассирша. -- Очень интересное представление будет: "Фальшивый монетчик", драма в пяти действиях.
-- Нет, благодарю вас.
-- Отчего же? Возьмите, пожалуйста! А то, право, никто не ходит...
Я решительно отказался.
Возвратясь в гостиницу, я наткнулся на маленькую сценку: в буфетной комнате два каких-то юных оборванца резонились с жидом-содержателем.
-- Ей-Богу же сегодня отдадим! -- уверяли юноши.
-- Ладно сегодня! А откуда вы сегодня возьмёте? -- сомневался еврей.
-- Из сбора. Сегодня воскресенье, и сбор наверное будет хороший, -- Матвей Ильич обещал сегодня раздать жалованье.
-- Пхе! Ваш Матвей Ильич имеет деньги и без сбора, отчего он вам не даёт, когда вы у него служите артистами?
-- Да полноте, у него самого нет, а вот сегодня из сбора... Ей-Богу же! Вы нам хоть одних щей отпустите... Ну хоть щей только! -- упрашивали артисты.
-- Щей! И щи деньги стоят!
Но в конце концов хозяин смилостивился и крикнул стоявшей за буфетом нестарой ещё и очень недурненькой еврейке:
-- Соня, вели им отпустить одну порцию щей.
Соня что-то недовольно пробурчала под нос и вышла в другую комнату.
День провёл я в прогулке по городишку и в осмотре разных его достопримечательностей, которых, к слову сказать, было немного. Еврей-хозяин угостил меня, к удивлению моему, очень вкусным обедом и порядочным вином, уверяя при этом, что завтра ещё лучше будет.
-- Завтра я подам вам нельму, настоящего сибирского нельму... Ах, что это за рыба! -- патетически восклицал он.
-- А что?
-- Такого вкусного рыбу вы уф целом свете не будете кушать!
В половине восьмого я отправился в театр. Низенький и узкий зрительный зал, слабо освещённый тремя висячими лампами, был уже битком набит. Было душно, а между тем окна оказались наглухо закрытыми деревянными ставнями, вероятно в ограждение от любопытных и бесплатной публики, толпившейся перед фасадом дома купца Валенкова. Я пробрался в первый ряд. Передо мной помещался оркестр, ничем, впрочем, не отгороженный от партера. Оркестр весь состоял из четырёх инструментов: скрипки, кларнета, контрабаса и гуслей. Публика была сбродная. Чуйки, поддёвки, смазные сапоги, ситцевые кофточки и цветные платочки, по преимуществу. Изредка попадались "интеллигентный" сюртучок и два-три горных мундирчика; была дама с турнюром, была барышня без турнюра, одна особа явилась даже в какой-то вылинявшей бархатной накидке, подбитой мехом (это летом-то!). Публика сидела чинно, разговаривала вполголоса и усердно грызла кедровые орешки. В задних рядах кто-то было заиграл на гармонике, но его тотчас же остановили.
Но вот появился капельмейстер. Появился он почти совершенно так же, как и во всех благоустроенных театрах, т. е. из-за кулис, но только не из-под сцены, как это бывает, а прямо со сцены, отодвинув для этого угол грубо размалёванного полотна занавеси и неуклюже спрыгивая с подмостков на пол. В публике раздался сдержанный смех. Но г-н chef d'orchestre, нисколько не смущаясь этим, достал откуда-то из-под стула свою завёрнутую в красный платок скрипку (явившуюся таким образом пятым инструментом), бережно развернул её и принялся настраивать, перебрасываясь со своим оркестром отрывочными фразами на чистейшем еврейском жаргоне. Затем, немного спустя, со сцены раздались какие-то сигнальные стуки, и музыканты, переглянувшись между собой, грянули польку.
Но, Боже, что это была за музыка! Даже слоны и гиппопотамы едва ли решились бы танцевать под неё. Отрадное исключение представляли одни только гусли, которые с необычайной ловкостью выделывали свои замысловатые пассажи. Гусляр, единственный русский артист из всего оркестра, кажется, сам заслушивался своего инструмента; зажмурив глаза и вдохновенно откинув голову назад, он с необычайной ловкостью скользил по струнам своими грубыми и костлявыми пальцами. Я сидел напротив него и был несказанно доволен, что он хоть несколько отвлекал моё внимание от несносной какофонии остального оркестра.
Но вот на сцене снова раздались три зловещих стука, и музыканты замолкли, впрочем не все сразу: кларнет ещё попробовал взять две каких-то гнусливо-визгливых ноты. Размалёванное полотно заколыхалось и как-то боком наискось поползло вверх и... перед нами явился тронный зал во дворце короля Клавдия... [В провинции "Гамлета" обыкновенно играют со второй картины.]
Описывать самый спектакль я не буду, да это и невозможно: слишком уже неожиданно гадко и позорно было это представление! Скажу только, что ни костюмы, ни декорации, ни артисты не оставляли желать ничего худшего. Наиболее приличный костюм был на Гамлете, которого изображал сам Глумов-Карпинский, антрепренёр и премьер труппы; но зато что это был за принц Датский! Толстая и обрюзглая физиономия этого артиста как нельзя более гармонировала с его пьяным и хриплым голосом. Бессмысленная читка, перевирание стихов, какие-то несуразные жесты делали его до такой степени отвратительным, что я решил в первый же антракт удалиться из театра, тем более, что и остальные артисты достойно поддерживали ансамбль. Полоний, например, не стесняясь, подпускал "отсебятину"! Королева напоминала какую-то прачку; Офелия... Ах, эта Офелия! Известная (по заявлению афиши) артистка Ладо оказалась настоящей трактирной арфисткой с нижегородской или ирбитской ярмарки. Смотреть было не только нечего, но даже и стыдно: чувствовалось, что делаешься и сам невольным участником этого отвратительного кощунства, и я с нетерпением стал ожидать занавеса, чтобы бежать из театра... Занавес, наконец, опустился, а я... остался и просидел даже весь спектакль до конца.
Меня удержал Лаэрт.
Сколько раз мне приходилось видеть "Гамлета", но я ни разу не встречал ещё мало-мальски сносного исполнителя роли Полониева сына. Все они были напыщены, или крикливы, или не в меру развязны, но никогда -- вполне приличны. На этот раз Лаэрт заинтересовал меня чем-то оригинальным, ещё до сих пор мною не встреченным.
Актёр, игравший эту роль (какой-то Горич-Забайкальский), очевидно, был полный новичок на сцене. Он совсем ещё не умел ходить по подмосткам, не знал, куда девать руки и в своём "гишпанском" костюме чувствовал себя, очевидно, до крайности неловко. Мало того, с уверенностью можно было сказать, что он никогда в своей жизни не видал представления Гамлета на сцене и, следовательно, не имел образчика для подражания. Позаняться с ним, вероятно, тоже было некому, и вот он читал Шекспировские стихи (в переводе Полевого) по своему уразумению, т. е., как Бог на душу положит, и читал, надо отдать ему полную справедливость, хорошо, а местами даже и прекрасно. Может быть, он даже не понимал их, но он их чувствовал, -- а это главное. В первый раз передо мной Лаэрт явился не самим по себе, а братом, родным братом нежной, задумчивой Офелии, -- не той, конечно, Офелии, которую безбожно коверкала перед нами ярмарочная артистка Ладо, -- а той, которая создана титаническим творчеством великого драматурга.
Я старался не смотреть на жалкие отрепья, которые покрывали стройную фигуру юного артиста, я забывал его непослушные ещё руки, я не улыбался, когда он неуклюже, как-то боком передвигался по сцене, но я ни на минуту не отрывался от его прекрасного и вдохновенного лица, обрамлённого светло-каштановыми кудрями, и с наслаждением слушал его молодой и бархатный голос.
Он был один и нарушал весь ансамбль этого позорища. Остальные артисты всеми силами старались портить ему его сцены (едва ли, впрочем, умышленно), но правда поэта торжествовала, и я любовался им. Необычайно просто и трогательно были произнесены им слова, обращаемые к сестре перед отъездом:
"Уж всё моё на корабле. Прощай,
Сестра! Попутный веет ветер,
И путь мой будет недалёк. Смотри же,
Не поленись писать мне"...
С этих-то слов он и приковал моё внимание. Затем случился маленький инцидент: появляется Полоний и говорит:
"Да что ж ты медлишь?
Попутный дует ветер -- добрый путь!"
Почтенный г-н Грош-Петров-Загибин счёл нужным подпустить тут лёгенький фарс и вместо слов:
"Попутный дует ветер"...
с явным подчёркиванием произнёс:
"Попутный дутер веер"...
а потом поправился:
"Пудутный деер вутер"...
Публика наградила потешного артиста громким хохотом и аплодисментами, и тот начал стараться в этом направлении с удвоенной силой.
В четвёртом действии, после того, как Офелия-Ладо два раза на бис провизжала песню безумной, врывается Лаэрт. Самый выход его был неудачен, и первые фразы, очень сильные и горячие, он как-то скомкал, но зато стихи:
"Иссохни мозг мой, лейтесь мои слёзы!
Сестра моя! Твоё безумство будет
Заплачено злодею -- друг сестра,
Офелия! Да, лучше быть безумным,
Когда нам всё, что было драгоценно,
Всё изменило -- счастье и любовь!"
произнесены были им с таким искренним и сильным чувством, что за сердце схватили.
До самого конца спектакля Лаэрт приковывал моё внимание, и с дальнейшим развитием его роли всё чаще и чаще дарил моменты настоящего вдохновения. Артистов вызывали после каждого акта, особенно много выпало аплодисментов на долю потешного Полония и полупьяного Гамлета. Лаэрт же был всеми забыт, и имя Горича-Забайкальского ни разу не было произнесено в зрительном зале. Да оно и понятно: самая трагедия, благодаря безобразным сокращениям и перестановкам, очевидно, осталась совершенно непонятной для большинства, если почти не для всех зрителей. Восторги же их вызывали или безобразное рычание и выкрики Гамлета, или пошлые и плоские "отсебятины" Полония, или же, наконец, хриплое пение Офелии. Лаэрт ничего подобного себе не позволял и потому, естественно, остался незамеченным.
Только уже сходя с крылечка дома купца Валенкина, я случайно услыхал за собой кем-то обронённую фразу:
-- Ну уж и позорище! Всех бы их помелом со сцены. Впрочем, вот этот -- Лаэрт, -- приличный мальчик, и из него ещё кое-что может выработаться...
Возвратился я к себе поздно, был уже первый час в начале, но, к удивлению моему, городской сад ещё не совсем опустел, и я мог полюбоваться из окна моей комнаты, как мелькали неясные силуэты запоздавших гуляк, вспыхивали огоньки от закуриваемых папирос. Где-то, на противоположном конце сада, назойливо надрывалась гармоника. По безлюдным улицам лаяли собаки.
Я закрыл окно и улёгся спать. По коридору послышались шаги нескольких человек, потом кто-то пьяным и фальшивым голосом запел:
"Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня"...
и почти вслед за этим же в соседнем номере началась перебранка.
-- А я тебе говорю, что рупь семь гривен! -- уверял кто-то.
-- А вот и врёшь! -- Всего сорок копеек!
-- Зажилить хочешь?
-- И вовсе не зажилить...
-- Да ладно уж! Подавись!..
-- Сам ты подавись, вот что!
В саду в это время пронзительный женский голос отчаянно закричал: "Краул!" Собаки на улице залаяли громче прежнего...
Это мне всё так надоело, что я завернулся в одеяло и заснул.
Утром меня разбудил громкий говор в соседней комнате. Оказалось, что там квартировали артисты труппы Глумова-Карпинского, к которым явился хозяин гостиницы и настойчиво требовал, чтобы они немедленно очистили номер. Перегородка была очень тоненькая, и ко мне ясно доносился весь разговор.
-- Да, позвольте, мы вам сегодня за всё заплатим! -- уверял кто-то.
-- Заплатите? А из каких капиталов? Что вы, золотые россыпи нашли, что ли? -- издевался еврей-хозяин.
-- Да мы сегодня от антрепренёра должны жалованье получить!
-- Ха, ха, ха! Жалованье! От антрепренёра! Ну так я вам скажу, что ваш антрепренёр такой же мазурик, как и все!..
-- Положим, это так; но деньги-то он всё-таки отдаст! -- заметил кто-то голосом, напомнившим мне вчерашнего Полония.
-- Да, пойдите -- поймайте его! Вы вот всё тут спали, а он тем временем отличнейшим образом дал тягу.
-- Удрал?!! -- воскликнуло несколько голосов сразу, и на время у соседей всё затихло.
-- Ну, конечно, удрал! -- первым нарушил молчание еврей. -- А то что вы думаете, вас он что ли дожидаться стал бы?! Как же! Ну так вот что, прошу вас немедленно убираться из гостиницы, а то я пойду за полицией.
Еврей вышел из номера, а артисты притихли. Напоминание о полиции им, очевидно, было не по вкусу: грешки ли кое-какие водились, или, может быть, некоторые за неимением паспорта жили просто "по афишам", но только слово полиция произвело на них удручающее впечатление, и переругиваться они начали уже вполголоса.
В этот день я собирался съездить за город на один из ближайших частных заводов. Лошади были заказаны ещё накануне. Умывшись и напившись чаю, я тронулся в путь, оставив номер за собой и сказав хозяину, что вернусь завтра к вечеру или послезавтра утром.
"А тем временем, может быть, и мой приятель Ламзин вернётся", -- соображал я.
Утро стояло прекрасное, сытая тройка сибирских лошадок легко катила по наезженной дороге маленькую таратайку. Ямщик -- молодой парень с серёжкой в одном ухе, весело покрикивал и встряхивал вожжами.
-- Ты из ссыльных? -- обратился я к нему, когда мы выехали за город.
-- Чего? -- переспросил он, полуоборачиваясь ко мне.
-- Из ссыльных ты, что ли?
-- Нет, мы тутошные, коренные!
-- Раскольник?
-- Чего это?
-- По старой вере?
-- А вам на что?
-- Да так, ни на что, просто спрашиваю...
-- А коли ни на что, так и спрашивать нечего! -- огрызнулся парень и отвернулся от меня.
Я понял, что мой неосторожный вопрос испортил на некоторое время наши отношения.
Налево от меня синели далёкие уральские горы, дорога извивалась с бугра на бугор, по временам впереди начинал обозначаться лесок. Перевалило за полдень, становилось душно.
-- А вы из Рассеи? -- заговорил, спустя некоторое время, мой ямщик.
-- Из России.
-- Чиновник?
-- Нет, -- так, по своим делам езжу...
-- По купечеству, значит... А вы из чьих будете?
Я назвал ему мою фамилию.
-- Таких не слыхали! -- заметил он на это и соскочил с козел, так как перед нами начинался довольно крутой подъём, и лошади пошли шагом.
-- Ну, варнак, пошевеливайся! -- прикрикнул он на коренника, слегка подстёгивая его кнутом по ногам...
С завода я вернулся дня через три. В гостинице мне сообщили, что Ламзин уже приехал и справлялся обо мне. Я очень обрадовался этому известию и сейчас же, только слегка пообчистив мой запылившийся дорожный костюм, отправился к приятелю. Тот немедленно распорядился, чтобы мои вещи были перенесены из гостиницы к нему на квартиру, так как он не допускал и мысли, чтобы я мог квартировать не у него. С первого же дня он принялся знакомить меня с их разнообразною инженерскою мудростью, не давая мне, что называется, "ни отдыху, ни сроку".
На другой день, под вечер, я, утомлённый заводским шумом и грохотом машин, отправился погулять в общественный садик. Ламзин обещал придти туда попозже, по окончании работ, и просил меня подождать его на террасе гостиницы, в которой я жил первые дни пребывания моего в N.
Солнце стояло ещё высоко, было довольно жарко, и вследствие этого гуляющих в саду встречалось очень мало. Дойдя до гостиницы, я занял, как было условлено, столик на террасе, выходившей в сад, и спросил себе чаю.
-- А что же вы так и не попробовали у меня нельму? -- не то с упрёком, но то с сожалением заметил мне хозяин-еврей, подходя к моему столику.
-- Ну, время ещё не ушло, я не завтра уезжаю! -- отозвался я.
-- Да, время не ушло, а нельма ушла! Сегодня её у меня всю купцы съели, а когда получу свежую -- неизвестно! -- и почтенный Исаак Давидыч сокрушённо склонил голову и развёл руками.
-- И вот таково рыбу, что они ещё до сих пор в себя придти не могут! -- внезапно оживляясь продолжал он. -- До сих пор всё запивают это благородное кушанье шампанским.
-- Это не они ли так и шумят у вас в гостинице? -- осведомился я, намекая на громкие и пьяные голоса, доносившиеся до меня из внутренних комнат.
-- Они самые! Вторую дюжину уж заканчивают. Вы не смотрите, что наш городишко такой маленький... О! В нём такие капиталисты живут, что и для Москвы не стыдно! Хе, хе, хе! Бойкое здесь место... И знаете ли, чем все деньги нажиты? Ну не больше, не меньше, как... -- и еврей наклонился к моему уху, чтобы сообщить должно быть что-нибудь очень таинственное, но как раз в этот момент из гостиницы на террасу выскочил какой-то плохо одетый молодой человек и, громко хлопнув дверью, сбежал в сад.
Почти следом за ним выскочил другой субъект, тоже очень оборванного вида и, остановившись на ступеньках, крикнул убегавшему:
-- Петя! Петя! Да полно ты! Ну что ты ерепенишься?
-- Отвяжись! -- крикнул тот, уходя дальше и потом, приостановившись на минуту и обернувшись к нам лицом, дополнил. -- А им скажи, что все они -- свиньи, и больше ничего!
Лицо и голос молодого человека мне показались очень знакомыми, но только сразу я не мог вспомнить, где я встречался с ним, но когда останавливавший его субъект поднялся на террасу и, обращаясь ко мне и Исааку Давидычу, проговорил пьяненьким и унылым голосом: "Ведь вот горячка-то! Ничего с ними не поделаешь!" -- я догадался, что ушедший был Лаэрт из труппы сбежавшего Глумова-Карпинского, а оставшийся -- потешный Полоний или, вернее, сам г-н Грош-Петров-Загибин.
-- Ну и что такое с ним случилось? -- осведомился еврей.
-- Да что случилось, -- с гонором человек, ну а купцы разбаловались, вздумали над ним пошутить, а он, конечно, и обиделся, -- пояснил Полоний.
-- Вот народец! -- возмутился почтенный израиль. -- Самим кушать нечего, а тоже с гонором! Хо, хо! Да его за полтинник всего купить и продать можно.
-- Ну этого не больно купишь! -- вступился Грош-Петров-Загибин за товарища.
-- Так отчего же он мне за номер и за кушанья должен остался? Если он такой гоноровый человек, почему же он мне не отдаст два рубля пятнадцать копеек?
-- Отчего? Оттого, что денег нет! Очень просто! Карпинский нас надул.
-- А если денег нет, то зачем задирать нос?.. Нужно быть ещё очень благодарным, что господа купцы обедом его кормили, и сидеть с ними тихо и благородно и пить вино.
Из двери в это время высунулась какая-то всклокоченная купеческая голова и, обращаясь к Полонию, прохрипела:
-- Ну что?
-- Да что! Ушёл совсем! -- сокрушённо ответил тот.
-- А ушёл, так и наплевать! Эй, ребята! Идите сюда, здесь на воздухе не в пример чудеснее! -- крикнула голова, поворачиваясь во внутренние комнаты.
Вскоре вся купеческая компания выбралась на террасу. Появились стаканы, недопитые бутылки. Прислуживала купцам сама супруга Исаака Давидовича.
-- Что же этот твой приятель так и не вернётся? -- обратился один из компании к Грош-Петрову-Загибину.
-- Да Бог его знает, он у нас с придурью, -- обидится на что-нибудь, уйдёт, и уж вы его ни за какие шанишки [По-сибирски -- коврижки.] не воротите.
-- Ах, скажите, пожалуйста, форс какой! Обидится! На грош амуниции, да рупь амбиции! Какой прынц иностранный выискался!.. -- издевалось купечество.
-- Да, ведь, он, господа, не из простых, -- вступился за товарища комик, -- он -- княжеский сын. Родился-то он уже здесь, в Сибири, но отец его -- настоящий князь, только лишённый всего, потому что из ссыльных...
-- Ха, ха, ха! -- раскатилась компания. -- Не из простых! Ссыльное сиятельство! Знаем! Видали мы таких! Ты, может, тоже из благородных?
-- Нет, я -- что! Я как был просвирнин сын, так просвирнин сын и останусь! -- отбояривался от этих восклицаний сбитый с толку Полоний.
-- Только, знаете, он -- отчаянный! -- начал он опять, когда купцы немного поуспокоились и выпили по стаканчику холодненького.
-- Кто это?
-- Да вот приятель-то мой -- Горич. Он у нас в Омске какую штуку выкинул, -- беда!
-- А что такое?
-- Да что, чуть человека не убил... Была у нас актриска в труппе, молоденькая и очень недурна собой; только, знаете, начал за ней ухаживать один купеческий сынок... Ну та, конечно, ломается, кокетничает, чтобы, значит, покрепче закрутить молодца, -- свою политику девичью выводит...
-- Это что говорить, -- на это они мастерицы!
-- Да-с! Одним словом, приковала его совсем, из-за кулис не выходит, и на репетиции, и на спектакле всё у нас... Сколько мы этого шампанского перепили -- сказать невозможно!.. Только раз вечером -- шла у нас пьеса костюмная, т. е. значит не в русском платье и при шпагах -- купчик этот очень уж увлёкся и вздумалось ему поцеловать свой предмет... Ну та, конечно, не тут-то было... Он её за руку, -- вырывается; он это крепче, а она как крикнет: "Как, -- говорит, -- вы смеете со мной так обращаться?" Известное дело -- дурит, кокетничает... Только вдруг, откуда ни возьмись, Горич: "Негодяй! -- кричит. -- Хам! Забыл, -- кричит, -- где ты!" Да, без дальних рассуждений, выхватил свою шпажонку да как пырнёт купца в бок, мы так все и ахнули!..
Купцы тоже ахнули.
-- Ах, оглашённый! А! Вот Ирод! Да расказнить его за это мало! На купца посмел!.. -- послышались восклицания.
-- Да-с, -- продолжал Грош-Петров-Загибин, -- уж и не говорите! Бросились мы к ним разнимать. Глядим -- поцарапал ведь; положим, незначительно, -- часы у того в жилетке были, так помешали, ну, а всё-таки кровь... Купчик плачет: "Только тятеньке, -- говорит, -- не сказывайте"...
-- Боялся отца-то?
-- Боялся! Ну, конечно, оштрафовал антрепренёр Горича рублей на двадцать -- этим и дело кончилось, затушили.
-- Да что она ему, невеста была, что ли? -- осведомился кто-то.
-- Какая невеста, ничуть не бывало. Он, может, с ней и двух слов не сказал... Да дней через пять она и совсем от нас уехала; с приисков поверенный влюбился -- замуж вышла.
-- Так с чего же это он взбеленился-то?
-- А, значит, вступился за честь женщины.
-- За честь?!
-- Да-с! Он ведь у нас порядочный Дон Кихот.
-- Кто такой?
-- Дон Кихот -- рыцарь, значит.
-- И так ничего ему за это не было?
-- Говорю, оштрафовал антрепренёр на двадцать рублей.
-- Мало! Следовало бы при полиции и посечь маленько.
-- Ну, однако, что же, братцы, за россказнями-то у нас в стаканах паук паутину сплёл! -- спохватился кто-то, и все опять принялись за вино.
Начались шутки и остроты грубые, неотёсанные и неостроумные. Комик Грош-Петров-Загибин с ловкостью опытного прихлебателя юлил и поддакивал разгулявшейся компании и старался смешить её разными анекдотцами и сценками. Исаак Давидович и его супруга довольными, хозяйственными глазками посматривали на возраставшую батарею пустых бутылок.
В саду начали показываться гуляющие.
Я всё посматривал на главную аллею -- нейдёт ли Александр Иванович Ламзин, но очевидно какое-нибудь неожиданное дело задержало моего приятеля. Близкое соседство разгулявшихся купчиков мне уже начинало надоедать, тем более, что они дошли до того градуса, когда русская душа чувствует потребность в музыке, и обыкновенно начинаются попытки спеть что-нибудь хором. Их фальшивые и пьяные голоса резали уши. Пение, конечно, не ладилось, и из-за этого возникали неудовольствия и перебранки.
Вдруг вдали раздался какой-то крик... Потом сейчас же ещё и ещё... Публика в саду заволновалась и бросилась бежать по направлению к озеру... Встрепенулась и купеческая компания.
-- Эй, что там такое? -- крикнул один из них пробегавшему мимо террасы парню.
-- Да утонул кто-то! -- отозвался тот на ходу.
-- Кто? Кто утонул-то?
Но парень был уже далеко.
Через минуту терраса опустела. Событие это заинтересовало и меня, и я, сказав, чтобы мой чай не убирали, тоже поспешно направился вслед за бегущим народом.
На берегу заводского пруда собралась уже целая толпа... Все галдели, кричали, давали советы... Какой-то молодой паренёк, сидя на берегу, медленно раздевался, а саженях в десяти от берега покачивалась маленькая лодочка, в ней сидел какой-то мальчуган лет пяти и пронзительно визжал.
-- Что такое? Кто утонул? -- обратился я к одному из толпы.
-- Да вот мальчонки... влезли в лодку, оттолкнулись от берега, а один-то из них и скувырнулся... двое их было, а теперь один вон остался... -- пояснили мне.
В это время раздался плеск -- это раздевавшийся паренёк бросился в воду и ловко отмеривая руками "по саженки" поплыл к лодке.
-- Да кто другой-то был? -- допытывалась какая-то баба.
-- Неизвестно...
-- Другой? Да жидёнок, никак...
-- Какой жидёнок? Исаака Давидыча?
-- Он!
-- Ври больше -- жидёнок! Фершалов сынок!
-- Вот те и фершалов сынок! Фершалов-то сынок в челноке чай сидит! -- раздавались голоса в толпе.
Паренёк в это время доплыл уже до лодки и, схватив за конец верёвки висевшей на носу, хотел было подвести её к берегу.
-- Не тронь! Не тронь лодку-то! -- закричали на него с берега. -- Сведёшь с места, потом и не знатно будет!.. Не найти потом...
-- А ты мыряй! Слышь, мыряй!
-- Да, мыряй! Мырнёшь тут! Тут такая глубина, что и дна не достанешь! Багор надо...
-- Чего багор! -- Кошки бы принесли. Беспременно кошки... За неводом бы послать... Ах ты, Господи! Да что же это никто ничего не делает?! -- галдела толпа, глядя, как паренёк глупо и бестолково плавал вокруг лодки.
Подгулявшие купчики были уж тут, и тоже что-то кричали, и топтались без толку. Народ всё прибывал и прибывал... Вдруг в толпе раздался раздирающий душу женский крик. Это прибежала мать утонувшего ребёнка -- еврейка, жена Исаака Давидовича. Шум и галденье усилились ещё больше. Появился и сам Исаак Давидович, бледный, дрожащий; он что-то непонятно лопотал на своём жаргоне и старался удержать обезумевшую от горя жену, порывавшуюся всё броситься в пруд. Но вот мимо меня мелькнула какая-то знакомая фигура, и через минуту что-то грузное бултыхнулось в воду.
Толпа вскрикнула.
-- Бросился! Бросился! Кто? Кто бросился? Господин какой-то. Вон, вон он плывёт! Одетый! Утонет ведь! Ах! Хоть разделся бы! Да кто такой? Даже сапоги не снял! -- раздавались голоса.
Я пробрался поближе к берегу.
-- Петя! Петька! Сумасшедший! Вернись! Сапоги-то хоть сними! -- надрывался Грош-Петров-Загибин, маша руками вслед уплывавшему.
-- Представьте себе, ведь это Горич бросился! -- обратился он ко мне. -- Ведь вот он всегда такой! Утонет ведь! -- и снова, повернувшись к пруду, принялся кричать. -- Петя! Петька! Утонешь ведь! Вернись, говорю!..
Но Горич был уже у самой лодки и, ухватившись рукой за её борт, приподнялся несколько из воды, вероятно для того, чтобы сделать небольшую передышку.
Толпа на берегу притихла, только бившаяся на земле еврейка продолжала что-то бессмысленно причитать.
Но вот рука Горича отделилась от лодки, и голова его исчезла под водой.
-- Ну, утонет! Ну, конечно, утонет! -- словно сам с собой, проговорил стоявший возле меня комик.
Наступила минута напряжённого молчания... Затихла даже и несчастная мать, глядя какими-то лихорадочными глазами на то место, где колыхалась маленькая лодочка. Мальчуган, сидевший в ней, тоже замолк. Голая спина паренька белела возле кормы. Круги по воде расходились во все стороны...
Тяжёлая томительная минута тянулась невыразимо долго. Но вот снова всколыхнулась лодка, и голова Горича показалась на её поверхности.
-- Ну что? Что? Нашёл? -- раздались на берегу сдержанные вопросы.
Еврейка протянула руки вперёд и снова залилась слезами.
-- Отдохни! Петя! Отдохни! Да сними ты сапоги-то! -- опять заговорил Грош-Петров-Загибин, но так тихо, что слова его, очевидно, не могли долететь до лодки.
Горич отдохнул и снова исчез под водой, и снова напряжённое молчание сковало толпу, стоявшую на берегу.
На этот раз Горич вынырнул гораздо скорее, и все видели, как голый паренёк бросился к нему на помощь...
Толпа на берегу, вся как один человек, радостно вскрикнула: маленький еврейчик был найден!.. Вон, вон они кладут его в лодку, а вот и лодка, подталкиваемая пареньком, направилась к берегу.
Горич плыл сзади.
Шум и галденье началось невообразимое... Все радовались, все весело посматривали друг на друга, и можно было подумать, что не было тут человека, который не оказал какого-либо влияния на спасение маленького утопленника. Вопрос же о том, жив ли ещё он или уже успел задохнуться под водой, никому, кажется, не приходил в голову. Даже на лице матери появилось что-то вроде улыбки.
Грош-Петров-Загибин толкался возле меня и всё бормотал, как-то восторженно размахивая руками:
-- Ах, Петька! Ах, молодчина! Ведь вот -- всегда он такой!..
Лодка подплыла к берегу, и Исаак Давидыч бережно вынес своего сына... Мать бросилась к нему и снова завыла: мальчик казался мёртвым. Началась снова галденье, суетня, советы...
В толпе оказалась мать и другого мальчугана, и когда того, страшно перепуганного и плачущего, вынули из лодки, она быстро схватила его в охапку и бросилась с ним бежать домой.